Когда судно сагунтинского моряка Полианта появилось в виду его родины, рыбаки и моряки издали узнали своими зоркими глазами, привычными к ширине морского горизонта, шафранного цвета паруса и статую победы с распростертыми крыльями и короной в правой руке, занимавшую всю ширину носа корабля, так что ноги ее касались воды.
– Это судно Полианта «Викториана» возвращается из Гадеса и Нового Карфагена.
Три отделения Сагунтинского порта соединялись с морем широким каналом и были окружены террасами, на которых теперь теснился народ, чтобы лучше видеть приближающееся судно.
Болотистые низины, покрытые камышами и перепутавшимися водными растениями, тянулись до Сукронесского залива, выделявшегося изогнутой полоской своих линий и лазоревым цветом; на нем, как рой мух, сновали челны рыбаков. Корабль тихо приближался к входу в порт. Красный парус его трепетал под легким дуновением ветерка, но не надувался более; три ряда весел начали работать, двигая судно по белой пене, как бы запиравшей вход в канал.
Наступал вечер. На холме, около порта, возвышался храм Венеры Афродиты. В его полированном фронтоне отражались лучи заходящего солнца. Золото разлилось по голубоватым мраморным колоннадам и стенам храма, будто отец дня огненным поцелуем прощался с богиней моря. Цепь темных гор, покрытых пиниями и кустарниками, громадным полукругом окаймляла лежавшую между нею и морем плодоносную долину с ее белыми загородными домами и башнями, тонущими в зелени деревьев. Над ними, на скате гор, расстилался древний город Закинф; он виднелся вдали, в дымке поднимавшихся от земли паров, и его дома казались подавленными множеством стен и башен. Выше всего стоял Акрополь с циклопическими стенами и массой храмов и общественных зданий.
В порту еще кипела работа. В большой лагуне два марсельских судна грузились вином; корабль из Либурнии набирал запас сагунтинской глины, чтобы продать ее в Риме; карфагенская галера скрывала в своих недрах пласты серебра, добытого в кельтиберийских рудниках. Другие суда, с собранными парусами и опущенными веслами, стояли неподвижно около мола, как заснувшие птицы. Тихо покачивали они изваянными на их носах любимыми украшениями александрийского флота – головами крокодилов и лошадей или страшными карлами, подобными тому, который красовался на корабле финикийца Кадмия во время его удивительных странствий по морям.
Рабы, в одеждах, состоящих из перевязи вокруг бедер и белой шляпы, с напряженными, потными мускулами, сгибаясь под тяжестью амфор, кусков металла и других товаров, беспрерывной вереницей тянулись по доскам с берега на суда и наполняли их товарами, заранее нагроможденными на молу.
У входа в центральный бассейн порт охраняла высокая башня, купая в глубине моря свой крепкий фундамент. Прикрепленный к железным кольцам в стене этой башни, качался военный либурийский корабль с высокой кормой, с изображенной на носу головой овна, с опущенными громадными парусами и зубчатой башенкой близ мачты. Вокруг бортов виднелись сложенные щиты классиариев – солдат, предназначенных специально для морских сражений. Это было римское судно. Оно должно было на следующее утро отправиться обратно с посредниками, посланными великой республикой для разбора смут, волновавших Сагунт.
Со второго бассейна, где строились и поправлялись суда, доносились звуки инструментов, ударявших по твердому дереву. Как адские чудовища, виднелись там полуразрушенные, лежавшие в песке галеры, открывая, сквозь оторванные борта, крепкую структуру или глубокий мрак своих недр.
В третьем, наименьшем бассейне становились на якорь лодки рыбаков. Над ними капризными извивами носились чайки, спускаясь иногда, чтобы схватить плавающие на поверхности воды отбросы. Старые и молодые женщины собирались на берегу в ожидании барок с рыбой из Сукронесского залива, где рыбный промысел был отдан в аренду наиболее отдаленному племени Кельтиберии.
Сагунтинское судно должно было привезти много того, чего желали жители порта. Рабы двигались медленнее, так как внимание приставленных к ним надсмотрщиков было поглощено прибывающим кораблем; спокойные граждане, сидевшие на набережной, ловя на удочки жирных угрей, забывали о своей ловле, глядя на «Викториану». Она уже вошла в канал. Корпуса ее не было видно. Мачта с опущенным парусом плавно двигалась над высоким камышом, окаймлявшим вход в порт.
Вечерняя тишина нарушалась лишь кваканьем лягушек в окрестных болотах и пением птиц, доносившимся из оливковых рощ храма Афродиты. Молоты арсенала медленно били, люди в порту болтали, следя за ходом судна Полианта. Когда «Викториана» обогнула острый изгиб канала, глазам толпы явились ее золотая статуя и первый ряд красных весел, ударявших по воде с такой силой, что от них летели брызги.
Толпа, среди которых были семьи моряков, разразилась восклицаниями.
– Здорово, Полиант! С приездом, сын Афродиты! Да осыплет тебя благодеяниями твоя госпожа Сонника!
Голые, растрепанные мальчишки бросались с головой в воду и плавали вокруг судна, как маленькие тритоны.
Обитатели порта восхваляли своего соотечественника, охотно преувеличивая его достоинства. Все было в порядке на его судне, богатая Сонника должна была остаться довольной своим отпущенником.
На самом носу корабля, недвижим как статуя, стоял лоцман, внимательным взором следивший, какие могли оставаться препятствия впереди; матросы гребли, мерно разгибая свои голые, потные, блестевшие на солнце спины; на возвышенном месте кормы стоял кормчий, сам Полиант, в развевающейся красной одежде. Он не обращал внимания на крики толпы; он держал руль правой рукой, а левой белую палочку, с помощью которой управлял движениями гребцов. Около мачты стояли группы людей в чужеземных одеяниях и женщин, окутанных в широкие плащи.
Судно, только что выдержавшее сильные удары волн залива, теперь, как громадное насекомое, тихо проскользнуло в порт, прорезая килем как бы застывшую мертвую воду.
Когда бросили якорь и придвинули сходни, гребцам пришлось силой сдерживать толпу, хлынувшую было на палубу корабля.
Кормчий отдавал приказания, и его красная одежда развевалась пламенным пятном под лучами заходящего солнца.
– Эй, Полиант!.. С счастливым приездом, мореход!.. Что нам привез?
Кормчий увидел на берегу двух верховых. Тот, что окликнул его, был в белом плаще, конец которого, накинутый на голову, оставлял открытой только его завитую и надушенную бороду. Его товарищ крепко стиснул бока лошади сильными голыми ногами; на нем был сагум кельтиберийцев: короткая шерстяная туника, через плечо был привешен широкий меч. Его всклокоченные волосы и борода обрамляли смуглое, мужественное лицо.
– Здравствуй, Лакаро, здравствуй, Алорко! – сказал моряк очень почтительно. – Видели ли вы мою госпожу Соннику?
– Не дальше как этой ночью мы ужинали на ее даче, – ответил Лакаро. – А что ты привез?
– Скажите ей, что я привез серебристый свинец из Нового Карфагена и шерсть из Бетики. Хорошее было путешествие.
Молодые люди подобрали поводья своих лошадей.
– Ах, постойте! – крикнул Полиант. – Скажите ей, что я не забыл ее поручения и исполнил его: привез танцовщиц из Гадеса.
– За это мы все поблагодарим тебя, – сказал со смехом Лакаро. – Прощай, Полиант! Да будет к тебе благосклонен Нептун!
Наездники пустились в галоп и скоро скрылись за хижинами, расположенными у подножья храма Афродиты.
В это время один из пассажиров сошел с корабля и прокладывал себе дорогу в толпе, теснившейся у сходней. Он был грек: все узнали это по его пилеосу, конической кожаной шапочке, напоминающей головной убор Улисса на греческих картинах. На греке была темная короткая туника, подпоясанная ремнем, с висевшей на нем сумкой. Хламида, падавшая ниже колен, была скреплена на правом плече медной застежкой; на его ногах были ремневые, потертые и запыленные сандалии; мускулистые и тщательно освобожденные от волос руки старались держать прямо копье; короткие и вьющиеся волосы, вырываясь из-под шапочки, окружали его голову, как венцом; они были черные, но в них, как и в бороде, уже проглядывала седина. Над верхней губой усы были выбриты, как водилось в Афинах.
Это был человек сильный и в то же время ловкий, мужественный, крепко сложенный и здоровый. В его несколько насмешливом взгляде был огонек, присущий людям, рожденным для блеска и власти. Он проходил по незнакомому порту с уверенностью путешественника, привыкшего ко всяким странностям и неожиданностям.
Солнце закатывалось, работы в порту прекращались, народ расходился. Перед иностранцем проходили партии рабов, обтиравших с себя пот и потягивающих свои наболевшие члены. Понукаемые палками своих смотрителей, они шли на ночлег в горные пещеры или в мельницы для выжимания оливкового масла, находившиеся близ таверн для матросов, трактиров и публичных домов, которые, как принадлежность порта, своими земляными стенами и деревянными крышами теснились у подножия холма Афродиты. Купцы отыскивали своих лошадей и телеги, чтобы возвратиться в город. Они проходили группами, рассматривая надписи на своих дощечках и обсуждая дневные дела. Их различные типы, одеяния и манеры указывали на смешение народностей, царствовавшее в Закинфе, торговом городе, соперничавшем с Ампурией и Марселем, куда с давних пор стекались все суда Средиземного моря. Азиатские и африканские купцы, привозившие слоновую кость, страусовые перья, пряности и благовония для городских богачей, отличались благородной и важной осанкой; на них были туники с вышитыми золотом цветами и птицами, зеленые сапоги, высокие тиары с бахромой; бороды их спускались на грудь горизонтальными волнами мелких завитков. Подвижные греки болтали, смеялись, хвалились своими товарами и громко порицали иберийских экспортеров, серьезных, бородатых, диких, одетых в грубую шерсть, отвечавших презрительным молчанием на то, что считали пустой болтовней и лишними словами.
Молы пустели, вся жизнь перешла на дорогу к городу, где в пыли скакали лошади, гремели экипажи и бежали мелкой рысцой африканские ослики, несшие на спинах каких-нибудь толстых горожан, сидевших наподобие женщин.
Грек шел по молу за двумя людьми, одетыми в короткие туники. Их конические шапки со спускавшимися по бокам крыльями напоминали те, что носили эллинские пастухи. Это были городские ремесленники. Они провели день, занимаясь рыбной ловлей, и возвращались домой, с гордостью рассматривая свои корзины с мелкой рыбой и несколькими угрями. Они изъяснялись обычным языком этой древней колонии, находившейся в постоянных торговых сношениях со всеми народами земли, то есть в иберийскую речь вмешивали греческие и латинские слова. Грек с любопытством иностранца прислушивался к их разговору.
– Ты пойдешь со мной, друг, – сказал один из них, – я держу своих ослов, которые, как ты знаешь, служат предметом зависти для соседей, в гостинице Абилиана. Мы попадем в город прежде, чем запрут ворота.
– Благодарю тебя, сосед. Действительно, опасно ходить одному, когда везде шныряют искатели приключений, которых мы нанимаем из-за войны, а также злоумышленники, ушедшие из города во время последних беспорядков. Ты, верно, слышал, что третьего дня на дороге нашли тело Актея, брадобрея с Форума. Его зарезали и ограбили, когда он утром возвращался из своего загородного домика. Теперь, говорят, после посредничества римлян мы будем жить спокойно. По требованию римских легатов отрубили несколько голов, и уверяют, что мы теперь заживем мирно!
Они на минуту остановились и оглянулись на римскую галеру, едва видимую около башни, уже окутанной покровом ночи. Потом, задумавшись, продолжали путь.
– Знаешь, – опять заговорил один из них, – я только башмачник, имею палатку на Форуме, скопил понемножку мешок серебряных викториатов, чтобы спокойно дожить старость, сидя вечером у своих детей, опершись на палку; я не учен, как те риторики, что гуляют за городскими воротами, крича как фурии, не разумен, как философы, собирающиеся в портиках Форума, чтобы при насмешках торговцев спорить о том, кто более прав из афинских мудрецов. Но, при всем моем невежестве, я все же себя спрашиваю: к чему борьба между живущими в одном городе, которые должны бы были относиться друг к другу как братья? Зачем это?
Товарищ башмачника одобрял его, быстро кивая.
– Я понимаю, – продолжал ремесленник, – что время от времени у нас могут быть войны с соседями турдетанцами, ну, там из-за водоснабжения, или из-за пастбищ, из-за границ, или чтобы помешать им разрушить наш прекрасный порт… Тут, конечно, горожане могут вооружиться, воевать, опустошить поля врагов, сжечь их жилища. Это люди не нашей породы и должны уважать великий город. К тому же война доставляет рабов, которых часто не хватает, а без рабов что будешь делать?…
– Я беднее тебя, сосед, – сказал другой рыболов, – седла, которые я делаю, приносят меньше дохода, чем твоя обувь, а все же я имею одного раба, который много помогает мне в моей работе. А война очень выгодна моей торговле.
– Война с соседями – это ничего, пускай себе будет. Молодежь развивает свои силы, желает отличиться; республика получает большее значение; воины, отправляясь по горам и долинам, покупают сапоги и седла. Прекрасно. Поощряется торговля. Но скажи, пожалуйста, зачем Форум уже больше года как обращен в поле брани, а каждая улица – в крепость? Вот сидишь ты себе в своей палатке, расхваливаешь какой-нибудь покупательнице элегантность модных в Азии сандалий из парусины или прочность греческих котурнов… Вдруг на ближней площади раздается шум оружия, крики, стоны умирающих, и тебе остается одно: поскорей запереть лавочку, чтобы какой-нибудь острый меч не пригвоздил тебя к твоему сиденью. И за что? Какая причина заставляет людей драться, как котов, в столь спокойном и трудолюбивом прежде Закинфе?
– Заносчивость и богатство греков… – начал было его товарищ.
– Да знаю я эту отговорку! Ненависть между иберийцами и греками; уверенность, что последние, вследствие богатства и учености, владычествуют над первыми и эксплуатируют их!.. Как будто в городе есть в самом деле греки и иберийцы!.. Иберийцы – это те, что живут за окружающими нас горами; грек – это вот тот человек, что приехал сегодня и идет теперь за нами; а мы, мы только дети Закинфа или Сагунта – как хочешь называй наш город. Мы результат многих встреч на земле и море, сам Юпитер не сумел бы сказать, кто наши предки. С тех пор как Закинф был укушен змеей и наш отец Геркулес положил основание стенам Акрополя, кто может знать, какие люди прибывали сюда и поселялись здесь и кто силой присвоил себе их поля и каменоломни? Сюда приезжали люди из Тира в поисках глины, моряки Занта, убегавшие с семьями от своих тиранов, земледельцы из Ардеи, уроженцы Италии, бывшие в свое время могущественными, но теперь униженные Римом, карфагеняне, когда они более думали о торговле, чем о войне… И кто знает, сколько еще разного люда! Надо послушать педагогов, объясняющих историю в портиках храма Дианы… Я сам, разве я знаю, кто я – грек или ибериец? Мой дед был отпущенник из Сицилии, он нанялся здесь на гончарный завод и женился на кельтиберийке, жившей внутри страны. Моя мать была лузитанка, участвовавшая в экспедиции, имевшей целью продажу в Александрии золотого песка. А я? Я останусь сагунтинцем, как и все. Те, кто в Сагунте называют себя иберийцами, веруют в греческих богов, греки же бессознательно принимают многие обычаи иберийцев. Они считают себя разными народностями только потому, что живут в отдельных частях города. Однако праздники у них те же, и в близких Панафинеях ты увидишь сынов эллинских купцов и земледельцев, одетых в грубые шерстяные ткани и отращивающих бороды, чтобы быть похожими на дикие племена внутри страны.
– Да, но ведь греки всем овладели, сделались полными господами всего, взяли в свои руки жизнь города.
– Они самые образованные, самые отважные, в них есть что-то божественное, – вдумчиво произнес башмачник. – Посмотри на того, кто идет за нами. Он одет бедно, в его кошельке, наверно, нет и двух оболов, чтобы поужинать, он, может быть, будет спать под открытым небом, а между тем он, не преувеличивая, имеет вид Зевса, сошедшего к нам с небес.
Оба ремесленника инстинктивно оглянулись на грека и пошли дальше. Они подошли к хижинам, где из-за близости порта ютилось многолюдное население.
– Есть другая причина разделяющей нас вражды, – сказал седельщик, – не ненависть между греками и иберийцами, а то, что одна партия желает быть в дружбе с Римом, а другая – с Карфагеном.
– Не надо дружить ни с теми, ни с другими, – наставительно произнес башмачник. – Надо жить спокойно и торговать, как прежде, вот и будем благоденствовать. Я обвиняю греков только в том, что они склонили нас к дружбе с Римом.
– Рим – победитель.
– Так, но он от нас далеко, а Карфаген – рукой подать. Войско Нового Карфагена может быть здесь в несколько дней.
– Рим наш союзник и сумеет защитить нас. Вот уж его легаты, уезжающие завтра, прекратили наши беспорядки, отрубив головы гражданам, возмущавшим мир и спокойствие города.
– Да, но эти граждане были друзьями Карфагена и издавна под покровительством Гамилькара. Ганнибал не забудет друзей своего отца.
– Э! Карфагену также нужен мир для развития торговли и богатства. Несмотря на нападение в Сицилии, они страшатся Рима.
– Страшатся сенаторы, но сын Гамилькара молод. Боюсь я этих сделавшихся предводителями ребят, которые забывают вино и любовь ради славы…
Грек не мог более ничего расслышать, так как ремесленники скрылись за хижинами и звуки их слов заглохли вдали.
Иностранец был совершенно одинок в этом незнакомом порту. Молы уже были безлюдны, начинали блестеть кое-где фонари на кормах кораблей, и вдали над морем восходил диск луны цвета меда. В маленьком порту рыбаков еще замечалось некоторое движение.
Женщины, обнаженные по пояс, держа между ног отрепье, служившее им одеждой, стоя в воде, мыли рыбу, потом, положив ее в корзины, ставили их на голову и шли, таща за собой виснувших на них малюток. С судов сходили группы людей и направлялись к нищенским постройкам у подножия храма – это были матросы, разыскивающие таверны и публичные дома.
Грек знал их обычаи. Таких портов, как этот, он видел много. Храм на высоте служил вехой морякам; под ним внизу было вино, дешевая любовь и кровавые схватки, как финал праздника. Грек подумал было пойти в город, но это было далеко, и он не знал дороги. Он решил остаться тут и поспать где-нибудь до восхода солнца.
Он вошел в узкие кривые переулки между не в ряд построенными, будто случайно с неба упавшими домишками, с их земляными стенами, тростниковыми крышами, узкими оконцами, с отверстиями, завешанными оборванными коврами вместо дверей. В некоторых, менее нищенских домах жили торговцы, доставлявшие продовольствие на суда, маклеры, продававшие зерно, и те, кто с помощью нескольких рабов доставали воду из источников долины и снабжали ею корабли. Но большей частью в этих жилищах помещались кабаки, таверны и публичные дома.
На некоторых из этих заведений красовались греческие, латинские и иберийские вывески, намалеванные охрой.
Кто-то окликнул грека. Толстый лысый человек, стоя у своего порога, делал ему какие-то знаки.
– Здравствуй, сын Афин, – он назвал имя самого известного греческого народа, – проходи сюда, будешь между своими: мои предки были оттуда. Посмотри на вывеску моего трактира: «Паллада Афина». Ты у меня найдешь лауронское вино, не уступающее аттическим. Если хочешь попробовать кельтийское пиво, оно есть у меня. Могу, если желаешь, предложить тебе и бутылочку самосского вина, такого доброкачественного, как сама богиня Афина, украшающая мою вывеску.
Грек сделал, улыбаясь, отрицательный знак, а велеречивый трактирщик уже приподнимал завесу своего логовища, пропуская в него толпу матросов.
Через несколько минут грека остановил свисток, как будто призывавший его из глубины одной хижины. Старуха, закутанная в черный плащ, стоя у двери, делала ему знаки. Внутри, при свете глиняной лампады, подвешенной на цепочке, было видно несколько женщин, сидевших на циновках с видом смирившихся животных и проявлявших жизнь только застывшей улыбкой, показывающей их блестящие зубы.
– Ты, однако, прыткая, мать, – сказал, смеясь, иностранец.
– Постой, сын Зевса, – возразила старуха на эллинском языке, исковерканном грубым акцентом и свистящим дыханием ее беззубого рта, – я сейчас узнала, что ты грек. Все твои соотечественники прекрасны и веселого нрава, а ты похож на Аполлона, ищущего сестру свою небесную. Войди, здесь ты найдешь… – И, схватив иностранца за его хламиду так сильно, что чуть не разорвала ее, старуха начала перечислять все прелести ее иберийских, балеарских и африканских питомиц. Одна была высока и величественна, как Юнона, другая – маленькая и грациозная, как александрийские и греческие гетеры… Когда же мнимый покупатель оторвался от нее и отошел, старуха повысила голос и, думая, что не угодила его вкусу, продолжала докладывать, что у нее есть еще девушки белые, с длинными волосами, прекрасные, как сирийки, которых так любят в Афинах.
Грек уже вышел из кривого переулка, а все еще слышал голос старухи, как бы опьяневшей от своих гнусных предложений. Он вышел в поле на дорогу в город. Направо от него был холм храма и у подножия его дом, несколько больший, где помещалась харчевня, освещенная красными глиняными лампадами. Через окна и двери было видно, что делалось внутри. Там сидели на каменных скамьях моряки всевозможных стран, говорившие на различных наречиях. Были и римские солдаты в бронзовых чешуйчатых латах, с короткими мечами, висевшими с плеч, с поставленными у ног шлемами, увенчанными красной щетиной из конских волос; были гребцы из Марселя, почти голые, с ножами, скрытыми под тряпками, окутывавшими их бедра; финикийские и карфагенские моряки в широких шароварах, в высоких шапках в форме митр, с тяжелыми серебряными серьгами в ушах; негры из Александрии – силачи с неловкими движениями, показывавшие при улыбке острые зубы, напоминавшие возмутительные сцены людоедства; были кельты и иберийцы, в темной одежде, с непокрытыми спутанными волосами, смотревшие недоверчиво и инстинктивно протягивающие руки к своему широкому ножу; несколько грубых людей из Галлии, с длинными усами, с огненного цвета волосами, завязанными узлом и спадавшими им на затылок; наконец, люди, заброшенные сюда со всех концов света случайностями войны или морских путешествий: сегодня победоносные воины, завтра то рабы, то моряки, то пираты, без законов и национальности, они боялись только главу судна, который, не задумавшись, мог велеть наказать их кнутом или распять, и верили лишь в свой меч и в свои мускулы; по ранам, бороздившим их тела, по обрезанным ушам, прикрытым грязными волосами, можно было догадываться об их прошедшей жизни, полной ужасающих тайн. Они ели, стоя у прилавка, на котором находились ряды амфор с заткнутыми свежими листьями горлышками; другие, сидя на сложенных из камня скамейках, держали на коленях глиняные блюда. Большинство лежало на животе на полу, как звери, делящие добычу. Они простирали волосатые руки над большими блюдами, между слов шумно шевеля челюстями. Они не пропускали случая наливать себе вина и требовать женщин. Измученные бездействием во время путешествий или грубой дисциплиной на кораблях, они теперь предавались еде и питью, как какие-нибудь сказочные людоеды.
Скученные в тесном помещении, задыхаясь от чада лампад и запаха кушаний, они все же чувствовали потребность общения и между глотками разговаривали со случайными соседями на языке, который состоял больше из жестов, чем из слов. Карфагенянин рассказывал греку о своем последнем путешествии по серому, туманному Великому морю за Геркулесовыми столбами, до берегов, известных только его соотечественникам, где они добывают олово. В другом углу негр передавал двум кельтиберийцам о поездке по Красному морю, о его берегах, пустынных днем, но по ночам покрытых движущимися огнями, о местах, где живут люди, покрытые шерстью и быстрые, как обезьяны, шкуры которых, набитые соломой, посылались в египетские храмы, как дань богам. Наиболее старые римские солдаты вспоминали свою великую победу при Эгастских островах, положившую конец войне, изгнав карфагенян из Сицилии; они, в своей дерзости победителей, не обращали внимания на то, что их слушали побежденные. Иберийские пастухи, находясь среди моряков, старались умалить значение их похождений, говорили о волшебной быстроте коней их племени, в то время как какой-нибудь маленький грек, живой и остроумный, начинал, чтобы унизить варваров и показать превосходство своего народа, декламировать отрывки из оды, выученной в Пирейском порту, или затягивать медленную и нежную песенку, которая терялась в шуме разговоров, жующих челюстей и звона посуды. Требовали больше света. Атмосфера в душной таверне становилась гуще, на черных от сажи стенах еле видные светильники лампад казались пятнами крови. Из смежной кухни несся запах пикантных соусов и несвежего мяса, заставлявший иных посетителей плакать и кашлять. Некоторые были уже навеселе в начале трапезы и просили у рабов венки, чтобы украситься, как богатые на пирах. Другие хлопали и кричали от восторга, когда трущоба осветилась кровавым светом факелов, зажженных хозяином. Рабы суетились около прилавка, двигали тяжелые амфоры, бегали в кухню, несли, красные от напряжения, тяжелые блюда. Вино при открытии одной амфоры полилось на пол. Время от времени появлялись у окон размалеванные лица падших женщин, волчиц порта, дожидавшихся, чтобы их впустили в остерию; моряки со смехом здоровались с ними, подражая вою зверя, имя которого они носили, как прозвище, или бросали им остатки кушаний, которые они вырывали друг у друга, царапаясь и ругаясь.
Кушанья были так остры и пряны, что каждый кусок приходилось запивать. Греки ели мидии, плавающие в шафранном соусе, свежие сардинки, окруженные лавровыми листьями; птица подавалась им под зеленым соусом; иберийские пастухи довольствовались жесткой копченой рыбой; римляне и галлы поглощали большие куски кровавого мяса; угри, ловимые в порту, подавались с вареными яйцами. Все эти и многие другие кушанья были насыщены солью, перцем, пахучими травами, которым приписывали странные качества. Присутствующие чувствовали потребность тратить день, наедаться и валяться пьяными на полу, чтобы вознаградить себя за полную лишений жизнь на судах и на время забыть о ней. Римляне, уезжавшие на другой день и получившие задержанную раньше плату, спешили оставить свои сестерции в Сагунтинском порту; карфагеняне с гордостью превозносили свою республику, самую богатую на свете; моряки хвалили своих хозяев, всегда щедрых, когда прибывали в порт, благоприятный для их торговли. Трактирщик то и дело опускал в пустую амфору разные монеты: закинфские – с изображением носа корабля и летящей над ним Победой, карфагенские – с легендарным конем, монеты с ужасными кабирскими божествами или изящные александрийские с красивым профилем Птоломея. У самых грубых гребцов являлось желание хотя бы в продолжение одной ночи подражать богачам, показать свою власть, чтобы этим воспоминанием утешаться в трудовые дни. Они спрашивали себе лукринских устриц, которых суда привозили в амфорах с морской водой крупным сагунтинским купцам, или оксигарум, возбуждающее аппетит кушанье из внутренностей рыб, приготовленных с солью, уксусом и пряностями, за которое римские патриции платили громадные деньги. Красное лауронское и розовое сагунтинское вина были в презрении у тех, кто имел деньги. Также презирали марсельское вино, болтая о мякине и глине, которые к нему примешивали. Они требовали вин Кампании, фалернского, массики и цекубо, которые, несмотря на их ценность, пили из очень вместительных сосудов сагунтинской глины в форме лодки. Вместе с горячительными кушаньями и многообразием напитков – от иностранных вин до кельтийского пива – эти люди после долгого пребывания на море были жадны до продуктов полей и поглощали большое количество овощей и фруктов. Они бросались на блюда грибов, хватали руками репу, приготовленную с уксусом, земляные груши, свеклу и чеснок. Горы свежего салата из загородных садов исчезали, покрывая пол зелеными листьями и грязной землей.
Грек смотрел на это зрелище, стоя у дверей с несколькими моряками, не нашедшими себе места в таверне. При виде грубой трапезы иностранец вспомнил, что он ничего не ел с утра, с тех пор как надсмотрщик над гребцами на судне Полианта дал ему кусок хлеба. Новые впечатления заставили на время молчать его привыкший к лишениям желудок, но при виде столь обильного количества съедобного грек почувствовал сильный голод и инстинктивно шагнул через порог харчевни, но тотчас же подался назад. Зачем было ему входить? В его сумке были папирусы, свидетельствовавшие о его путешествиях, памятные дощечки для записей; были также щипчики для вырывания волос из кожи и гребенка – вещи, с которыми не расставался никогда порядочный, внимательный к своей внешности грек. Но сколько он в ней ни рылся, он не нашел ни одного обола. В Новом Карфагене его приняли на судно даром, потому что кормчий уважал уроженцев Аттики. Голодающий был одинок на чужбине, и, если бы он вошел в харчевню и спросил поесть, не предлагая денег, с ним поступили бы как с рабом и погнали палками.
Он предпочел бегством избавиться от мучений Тантала. Обернувшись, он столкнулся с высокого роста человеком, одетым в темный сагум, в сандалии, привязанные к ногам грубыми веревками. Человек этот имел вид кельтийского пастуха, но греку при быстром взгляде на него показалось, что он уже не в первый раз видит эти пламенные, повелительные глаза, заставлявшие вспомнить орла у ног Зевса.
Грек, однако, равнодушно пожал плечами; он думал только о том, чтобы заглушить голод и, если возможно, выспаться до восхода солнца. Уйдя от этой несчастной части города, освещенной и шумной, он искал место, где бы отдохнуть, и направил свои шаги к роще Афродиты. К храму, находящемуся на вершине холма, вела широкая лестница из голубого мрамора, нижние ступени которой начинались у мола.
Грек сел на отшлифованный камень, решившись дождаться здесь дня. Луна освещала верхнюю часть храма; шум улиц, глухо доносившийся сюда, сливался с дальним шепотом моря, с дрожанием листьев масличных деревьев, с однообразным кваканьем лягушек и утопал в великой тишине ночи.
Несколько раз до его слуха долетал звук, похожий на вой волка. Вдруг этот звук раздался за его спиной, и он почувствовал на своей шее горячее дыхание; обернувшись, он увидел женщину, наклонившуюся над ним, упершуюся руками в колени и улыбающуюся глупой улыбкой, которая портила ее рот, открывая десны, лишенные нескольких зубов.
– Здравствуй, иностранец. Я видела, как ты вышел из улицы. Ты, верно, скучаешь в одиночестве, и я пришла дать тебе счастье. Что? Разве это невозможно?
Грек тотчас же узнал, кто она. Это была «волчица» из порта, одна из тех несчастных, которых он видел на пристанях всех стран: всенародные продажные женщины, любовницы на одну ночь людей разных цветов кожи и рас, без всякой воли, с одним желанием лечь на спину с двумя-тремя оболами в руках на какой-нибудь камень или под тень барки; старые гетеры, отупевшие в разврате; беглые рабыни, искавшие свободы в проституции, шуме и опьянении; самки, олицетворяющие любовь по грубым понятиям жестоких людей моря; бедные скотины, в молодости изнуренные излишествами, обреченные в старости переносить одни побои.
Иностранец смотрел на эту еще молодую женщину. В ней можно было найти остатки красоты, но лицо исхудало, глаза слезились, и рот был обезображен отсутствием зубов. Она была закутана в широкий кусок грязной, разорванной, но прекрасной материи, ноги ее были босы, спутанные волосы придерживались ремнем, который несчастная украсила несколькими заткнутыми за него полевыми цветами.
– Теряешь свое время, – сказал, добродушно улыбаясь, грек, – у меня нет ни одного обола в кошельке.
Ласковый голос этого человека смутил блудницу. Она привыкла к ударам: для нее мужчина был грубый драчун, кусанием выражающий свое наслаждение. Перед нежностью грека она потерялась и притихла, как перед непредвиденной опасностью.
– У тебя нет денег? – скромно сказала она, после некоторого молчания. – И не надо, бери меня даром. Ты нравишься, из всех людей в харчевне мои глаза выбрали тебя, я раба твоя.
Она наклонилась над греком, лаская огрубелыми руками его кудри, в то время как он смотрел на нее с несказанной жалостью: ее впалая грудь и изогнутый стан, казалось, носили следы попиравших их ног всех народов мира.
Голодный чужестранец был тронут великодушием этой несчастной: это было братство несчастных.
– Если ты не желаешь быть одной, останься со мной, говори со мной, но не ласкай меня. Я голоден, я ничего не ел с утра и в эту минуту отдал бы все наслаждения Цитеры за порцию еды какого-нибудь матроса.
Женщина выказала крайнее удивление:
– Ты голоден?… Ты изнемогаешь от голода, а я думала, что ты насыщен амброзией Зевса!..
В ее глазах было изумление, как если бы она увидела, что Афродита, богиня сверкающей наготы, сошла с мраморного пьедестала и с распростертыми объятиями отдалась за обол гребцам порта.
– Подожди, подожди! – сказала она после некоторого размышления решительным голосом.
Грек видел, как она побежала к хижинам, когда же усталость и слабость начали смыкать его веки, он снова почувствовал ее возле себя.
– Кушай, мой господин, – сказала она, дотрагиваясь до его плеча, – мне дорого стоило достать это. Жестокая Лаис, старуха, страшна как парка, но она помогает нам в тяжелые дни и согласилась дать мне свой ужин, заставив меня поклясться, что к восходу солнца я принесу ей два сестерция. Кушай и пей, милый.
Она положила на ступени серый хлеб в форме диска, сухую рыбу, полкруга сагунтинского белого сыра и поставила кружку кельтийского пива.
Грек бросился на пищу и стал пожирать ее, а «волчица» смотрела на него нежно, почти с материнским выражением.
– Я бы хотела быть богатой, как Сонника, которая, как говорят, начала свою жизнь так же, как и мы, а теперь она обладательница многих кораблей, садов тенистых, как Олимп; толпы рабов, гончарные заводы и лучшие окрестные поля принадлежат ей. Я хотела бы быть богатой только на одну ночь, чтобы угостить тебя всем, что есть лучшего в порту и городе. Я бы хотела устроить для тебя такой пир, какие бывают у Сонники, чтобы он продолжался до утра и чтоб ты, увенчанный розами, пил из золотой чаши самосское вино…
Грек, тронутый искренностью и наивностью болтовни этой несчастной, посмотрел на нее ласково.
– Не благодари меня. Я должна благодарить тебя за то счастье, которое я чувствую, дав тебе возможность утолить голод… Что со мной? Не знаю. От каждого человека, дотрагивавшегося до меня, я что-нибудь получала. Кто давал кожаную монету, кто кусок материи, кто кружку пива, большинство только удары и пинки, а все что-нибудь давали; я терпела и равно ненавидела всех их. Вдруг ты пришел, бедный и голодный, меня не искал, ничего мне не дал, отталкиваешь меня, а мне довольно того, чтобы ты был около меня, и по телу моему разливается никогда не испытанное блаженство. Тебе принесла я ужин, а сама опьянела, как после пира. Скажи, действительно ли ты человек или отец богов, спустившийся ко мне на землю, чтобы поднять и возвеличить меня?
Возбужденная своими собственными словами, она опустилась на колени на ступенях лестницы и, протягивая руки к купающемуся в лунном свете храму, воскликнула:
– Афродита, богиня моя! Если я когда-нибудь соберу то, что стоят две белые голубки, я принесу их тебе в дар, украшенных цветами и огненного цвета лентами в память об этой ночи!
Отпив горькой влаги из кувшина, грек протянул его девушке; она прильнула губами к тому месту сосуда, которого коснулись его губы.
Не дотронулась она до еды, но продолжала пить, что еще более возбуждало ее красноречие.
– Если бы ты знал, как трудно мне было достать все это! Улицы полны пьяных, валяющихся в грязи; они, приподнимаясь на руках, рвут платье, кусают ноги. Вино льется на улицу из дверей трактиров. Один африканец бежал за каким-то человеком, догнал его и бросил в воду, а один кельтиец раскроил ему голову кулачищем… Тулу, одну иберийскую девушку, раз подняли за ноги и окунули головой в самый большой кратер в таверне, она чуть не захлебнулась вином до смерти. Это обыкновенные увеселения. Я сама видела, как бедная Альдура, моя приятельница, сидела на земле вся в крови и держала в руках свой глаз, который выбил ей кулаком пьяный египтянин. И это каждую ночь!.. Вот теперь, хотя мне и страшно как-то с тобой, а кажется, что с тех пор, как я узнала тебя, я живу в другом, новом мире, я в первый раз даю себе отчет в том, что меня окружает.
И она рассказала ему свою историю. Звали ее Бахис. Родину свою она не знала. Вероятно, она родилась не в здешнем порту, потому что помнила в раннем возрасте большое путешествие на корабле. Должно быть, ее мать была тоже «волчицей», и она, Бахис, была плодом случайной встречи ее матери с каким-нибудь матросом. Имя Бахис, данное ей в детстве, было именем многих известных в Греции куртизанок. Одна старуха, должно быть, купила ее у матроса, привезшего девочку в Сагунт. Любовь она узнала раньше, чем сделалась женщиной. Хижину старухи посещали старейшие коммерсанты порта и все развратники города, которые передавали друг другу это беспомощное, слабое, неразвившееся детское тело. По смерти своей хозяйки она сделалась «волчицей» и поступила в полное владение матросов, рыбаков, горных пастухов и всей грубой толпы, кипевшей в порту.
Ей еще не было двадцати лет, а она уже состарилась, увяла, истощилась от излишеств наслаждений и побоев! Город она видела издали: только два раза в жизни была в нем. Там не терпели «волчиц». Им позволяли существовать близ рощи Афродиты, как гарантия для спокойствия Сагунта, так как они отвлекали от города людей разных национальностей, приезжавших в порт. В городе чистые нравами иберийцы негодовали при виде проституток, а развратники греки имели слишком утонченный вкус, чтобы чувствовать хотя бы сострадание к тем несчастным продавщицам любви, которые, как скоты, падают на краю дороги за кисть винограда или горсть орехов. И тут, в тени от храма Венеры, жила Бахис, ожидая приезда новых людей, возбужденных воздержанием на море, которые валились на нее, волосатые, бесстыдные и грубые, как сатиры. И так будет она влачить жизнь, пока не зарежут ее во время какой-нибудь ссоры или не умрет она от голода под покинутой баркой.
– А ты кто? – спросила по окончании своего рассказа Бахис. – Как зовут тебя?
– Меня зовут Актеоном, моя родина Афины. Я много изъездил разных стран: в одном месте был воином, в другом – моряком, я сражался, торговал, а также сочинял стихи и беседовал с философами о вещах, которых ты не понимаешь. Я был богат много раз, а теперь ты мне дала поесть. Вот вся моя история.
Бахис смотрела на него с восторгом, угадывая в его кратких словах целое прошлое приключений, страшных опасностей и неожиданных превратностей судьбы. Она вспоминала подвиги Ахиллеса и похождения Улисса, о которых столько раз слышала в пьяных песнях греческих моряков.
Блудница, склонившись на грудь Актеона, гладила рукой его волосы. Благодарный грек улыбался ей братски, но так бесстрастно, как если бы она была маленьким ребенком.
Два матроса вышли из одной хижины и, шатаясь, направились к молу. Резкий вой, пронизывающий воздух, долетел до слуха Актеона. Его подруга по привычке, по инстинкту продавца, издали угадывающего покупателя, встала на ноги.
– Я вернусь, мой повелитель. Я было совсем забыла ужасную Лаис. Надо отдать ей деньги раньше восхода солнца: она изобьет меня, если я не исполню обещания. Подожди меня здесь.
И, повторяя дикий вой, она бросилась за двумя матросами, которые остановились и встречали смехом и неприличными словами крик «волчицы».
Когда насытившийся грек остался один, ему стало противно приключение. Актеон – афинянин, которого оспаривали друг у друга в Керамике самые богатые гетеры прекрасного города, оказался под покровительством несчастной блудницы порта и любим ею!.. Чтобы не встречать ее более, он покинул лестницу и пошел бродить по переулкам. Он во второй раз остановился у той харчевни, где почувствовал страдания голода. Там шла настоящая оргия. Хозяин прятался за прилавком. Рабы спасались в кухне от ударов. Вытекшее из разбитых амфор вино казалось лужами крови. При звуках просачивающейся в землю влаги пьяные поворачивались и криками требовали себе напитков, о которых смутно слышали во всех странствованиях, или фантастических блюд, будто бы изобретенных для тиранов Азии. Египетский геркулес лазил на четвереньках, изображая шакала, и кусал женщин, которых уже впустили в таверну. Несколько негров плясали, подражая движениям женщин, и, как загипнотизированные, не сводили глаз со своих пупков, сотрясаемых движениями живота. По углам на скамейках, при ярком свете факелов, валялись мужчины в объятиях женщин, запах голого и потного тела смешивался с запахом вина; в этой атмосфере отвратительной вони некоторые матросы, позабыв всякий стыд, отказывая с пренебрежением куртизанкам, ласкали друг друга и предавались половому извращению, свойственному той эпохе.
Среди этого беспорядка несколько человек около прилавка, казалось, совершенно спокойно о чем-то спорили. Это были двое римских солдат, один карфагенянин и один кельтиец. Медленность их речей, принимавших от гнева повышенный тон, их налитые кровью глаза, их ноздри хищных птиц, все более раздувающиеся, указывали на степень их опьянения, упрямого, задорного, оканчивающегося нередко убийством.
Римлянин вспоминал о своем участии четырнадцать лет тому назад в битвах при Эгастских островах.
– Знаем мы вас! – дерзко обратился он к карфагенянину. – Вы – республика торговцев, рожденных от бесчестья и лжи. Если надо дорого что-нибудь продать и обмануть покупателя, то в этом вы всех превзойдете, но если говорить о настоящих людях, о воинах, то первенство принадлежит нам, сынам Рима, держащим одной рукой соху, а другой копье.
И он гордо поднял свою коротко остриженную голову и надул бритые щеки, на которых легли глубокие следы от подвязей шлема.
Актеон в окно смотрел на кельтиберийца, который один между ними молчал, хотя не спускал своих пламенных глаз с бронзовых лат и открытой шеи римского легионера, будто его привлекали выпуклые вены, выступавшие на его коже. Без сомнения, грек уже видел эти глаза где-то. Так, встречая старого знакомого, мы не можем вспомнить его имя. Наблюдательный грек почувствовал, что в наружности кельтиберийца было что-то поддельное.
«Я бы поклялся Меркурием, что этот человек не то, чем он кажется. Он не похож на пастуха, и цвет его бронзовой кожи темнее цвета кожи даже загорелого кельтийца. Во всяком случае, его падающие на плечи волосы фальшивые…»
Он не мог продолжать своих наблюдений за этим человеком, так как его внимание поглотил все разгоравшийся между легионером и старым кельтийцем спор, прерываемый шумом, царившим в харчевне.
– Я также участвовал в тяжелом деле при Эгастаке, – говорил карфагенец. – Там я получил рану, которая так избороздила лицо мое. Еще не доказано, что вы нас победили!.. Я много раз видел, как ваши корабли убегали от наших, и насчитывал сотнями трупы римлян на сицилийских полях. Ах, если бы Ганон не опоздал явиться на поле битвы!.. Если бы Гамилькар прислал подкрепление!..
– Гамилькар! – презрительно воскликнул римлянин. – Этот великий полководец просил нас о мире!.. Торговец, превратившийся в завоевателя!..
И он смеялся с дерзостью сильного, не обращая внимания на возмущение карфагенянина, который задыхался и не находил слов возражения.
Молчавший до сих пор кельтиец дотронулся рукой до старика.
– Молчи, карфагенянин. Римлянин прав. Вы, купчишки, не можете равняться с ними в сражении. Вы большего достигаете деньгами, чем мечом. Но не все же принадлежат в Карфагене к твоему сословию, родятся там и такие, которые сумеют дать отпор итальянским разбойникам.
При вступлении крестьянина в их спор римлянин принял гордый вид и дерзко, с презрением воскликнул:
– Кто же это? Уж не сын ли Гамилькара? Этот мальчуган, мать которого, как говорят, была рабой?
– Основатели Вечного города были сыновья проститутки. Римлянин, недалеко тот день, когда карфагенский конь побьет римскую волчицу.
Легионер вскочил, дрожа от ярости, и поднял меч, но в ту же минуту вскрикнул и упал, хватаясь за горло.
Актеон видел, как кельтиец выхватил из рукава сагума нож и всадил его в ту шею, на которую смотрел, пока ее обладатель издевался над Карфагеном.
Харчевня задрожала от завязавшейся борьбы. Другой римлянин, увидев упавшего товарища, бросился с поднятым мечом на кельтийца, но получил сам удар ножом в лицо и был ослеплен хлынувшей кровью.
Удивительна была ловкость этого человека. Его движения показывали гибкость и упругость пантеры, удары сыпались на его тело, не принося ему вреда. Вокруг него летел дождь горшков, кусков разбитых амфор и бросаемых в него мечей. Но он, угрожающе подняв руку с ножом, прыгнул в дверь и скрылся.
– Держи! Держи! – кричали побежавшие за ним римляне. Привлеченные грубым удовольствием охоты за человеком, за ними последовали все те из посетителей харчевни, которые еще держались на ногах. Несколько человек, возбужденные видом крови, перескакивали через умирающего римлянина и через тела мертвецки пьяных, валявшихся около раненого. Выйдя из харчевни, они разделились на несколько групп и по разным направлениям пустились в погоню за кельтийцем, но последний, за несколько шагов от остерии, вдруг исчез, будто сквозь землю провалился.
Весь порт заволновался. Огни забегали по молам и по узким переулкам селения, трактиры и публичные дома страдали от ярости обезумевших от гнева римлян: около их дверей начинались новые ссоры, доводившие также до кровопролития. Грек, боясь быть замешанным в какую-нибудь неприятную историю, быстро повернулся к лестнице храма. Бахис не возвращалась, и грек взошел по мраморным ступеням на паперть – широкую террасу с полом из голубого мрамора, на которую падали тени от поддерживающих фронтон колонн.
Просыпаясь, Актеон почувствовал на лице своем теплоту солнца. Птицы пели на маслинах, и где-то слышались людские голоса. Приподнявшись, он увидел, что наступило уже утро, между тем как ему казалось, что прошло всего несколько секунд с тех пор, как он задремал.
Женщина, патрицианка, стояла недалеко от него и улыбалась ему. Она была закутана в длинную белую льняную одежду, спадавшую до ног и драпировавшую ее, как статую. На лоб ее спадало несколько колец рыжих волос. Ее губы были подкрашены, во взгляде ее бархатных черных глаз, окруженных тенью от усталости бессонной ночи, светилось что-то веселое и нежное. На ее руках под мантией серебристо звенели невидимые запястья, а кончик сандалии, высунувшийся из-под одежды, блестел драгоценными камнями. За ней стояли две прекрасные кельтийские рабыни с полуоткрытыми роскошными смуглыми грудями, с ногами, укутанными разноцветными тканями. Одна из них несла двух белых голубей, другая держала на голове корзину, полную роз.
В находившихся близ прекрасной патрицианки Актеон узнал Полианта и надушенного элегантного юношу, бывшего с другим всадником на моле при встрече корабля.
Пораженный прекрасным видением, грек встал.
– Афинянин, – сказала она чистейшим греческим языком, – я Сонника, хозяйка того судна, на котором ты прибыл сюда. Мой отпущенник Полиант хорошо сделал, что принял тебя, он знает, как я сочувствую твоему народу. Кто ты?
– Меня зовут Актеон, и я молю богов, чтобы они осыпали тебя благодеяниями за твою доброту. Да сохранит Венера твою красоту на всю жизнь.
– Ты мореплаватель?… Или торговец? Или странствуешь по свету, давая уроки красноречия и поэзии?
– Я солдат, как были все мои близкие. Мой дед умер в Италии, защитив своим телом великого Пирра, который любил его, как брата, мой отец командовал наемниками на службе Карфагена, и его несправедливо казнили во время беспощадной войны…
Он остановился, как будто это воспоминание мешало ему продолжать речь, но тотчас же прибавил:
– Я недавно сражался под предводительством Клеомена, последнего лакедемонца. Я был его товарищем. Когда же герой был побежден, я проводил его в Александрию, а потом начал странствовать по свету, так как не выношу бездействия в изгнании. Я был торговцем в Родосе, рыбаком на Босфоре, каменщиком в Египте и сатирическим поэтом в Афинах.
Прекрасная Сонника приблизилась к нему, улыбаясь. Этот афинянин обладал всеми качествами, которые она так любила в его соотечественниках. Это был один из тех любителей приключений, привычных к непостоянству судьбы, которые, путешествуя по всему свету, под старость часто делались историками своей жизни.
– Зачем приехал ты сюда?
– Приехал сюда, как мог бы приехать в другое место. Мне предложил твой кормчий свести меня в Закинф, и я согласился. Я хотел было остаться в Новом Карфагене. Я мог бы поступить в войско Ганнибала, достаточно было бы объявить о моем происхождении, чтобы быть хорошо принятым всюду: грекам дорого платят во всех армиях. Но здесь у вас война, а я предпочитаю драться против иноземцев и служить стране, где меня не знают и не причинили мне еще никакого вреда.
– И ты спал здесь эту ночь? Не нашел ночлега в гостиницах?
– Я не нашел обола в своем кошельке. Я насытился благодаря милости одной падшей женщины, которая разделила со мной свой ужин. Я был нищ и изнемогал от голода. Не смотри на меня с таким сожалением, Сонника. Я давал пиры, продолжавшиеся до утра: в Родосе мы во время песен бросали в окошко рабам серебряные блюда. Жизнь человека должна быть такой, как герои Гомера: в одном месте он царь, в другом нищий…
Полиант с интересом смотрел на этого искателя приключений, а элегантный Лакаро, который сначала был против того, чтобы Сонника заговорила с таким плохо одетым греком, теперь приблизился к нему, отдавая справедливость изяществу греков, не зависящую от одежды, и предполагая войти с ним в дружбу, чтобы получить полезные советы.
– Приходи ко мне на дачу, – сказала Сонника, – на закате. Поужинаешь с нами. Кого ни спросишь, всякий проведет тебя к моему дому. Мое судно привезло тебя в эту страну, чтобы ты пользовался гостеприимством под моим кровом. До свидания, афинянин, я ведь тоже оттуда. Увидев тебя, мне показалось, что перед моими глазами блеснуло золотое копье Паллады с высоты Парфенона.
Сонника, улыбкой простившись с афинянином, двинулась к храму со своими рабынями.
Актеон слушал, что говорили, стоя вне храма, Лакаро и Полиант. Они провели ночь у Сонники и только утром встали из-за стола. На Лакаро еще был венок из поблекших теперь роз. Узнав, что привезены танцовщицы из Гадеса, которых она ожидала с нетерпением, Сонника пожелала посетить корабль Полианта и, проходя мимо храма, принести жертву Афродите, что она всегда совершала, отправляясь в порт. В своих широких носилках, сопутствуемая Лакаро и рабынями, она исполнила эту фантазию, надеясь выспаться по возвращении, так как она почти всегда оставалась в постели до самой ночи.
Кормчий отправился на свой корабль, чтобы высадить танцовщиц на землю, а Актеон с Лакаро подошли к открытым дверям храма. Его внутренность была проста и красива. Это было большое квадратное помещение с отверстием в потолке, дававшим возможность свету проникать в храм. Лучи солнца, проходя через отверстие, придавали лазоревым колоннам и капителям, изображающим раковины, дельфинов, амуров с веслами в руках, аквамариновый неопределенный цвет моря. Из полутемной от нежной дымки фимиамов глубины, белая, гордая, ослепительная в своей наготе, выступала перед очарованными глазами людей богиня, будто только что родившаяся из пены морской. Недалеко от двери находился алтарь. Перед ним жрец в белой льняной мантии, придержанной на голове венком из цветов, принял из рук Сонники ее дары.
Выйдя на перистиль, она с любовью окинула взором пенящееся море, порт, блестевший как тройное зеркало, зеленую долину и далекий город, золотившийся под утренними лучами солнца.
– Как хорошо!.. Актеон, посмотри на наш город. Греция не прекрасней.
У подножия лестницы ждали ее носилки, настоящий домик с красными занавесями, с пучками прелестных страусовых перьев по четырем углам ее кровли. Их держали восемь атлетов-рабов. Сонника приказала войти рабыням в свое движущееся жилище, отстранила Лакаро, с которым обращалась как с низшим существом, допуская фамильярность ради каприза, и, обратившись к греку, стоявшему на вершине лестницы, еще раз улыбнулась ему, сделала знак рукой, до ногтей покрытой драгоценными украшениями, которые при каждом движении рассыпали в воздухе блестящие искры.
Быстро удалились носилки по городской дороге, а Актеон в то же время почувствовал ласковое прикосновение к его шее.
То была Бахис, казавшаяся при свете солнца еще более грязной и оборванной. У нее был подбит глаз и несколько синяков на руках.
– Я не могла прийти раньше, – сказала она со смирением рабыни, – только недавно заплатили мне. Вот люди! Едва только дали мне достаточно, чтобы заплатить Лаис… Всю ночь, в то время как они меня мучили, как я чувствовала на лице дыхание этих утомившихся сатиров, я думала о тебе, мой бог.
Актеон отвернулся, избегая ее ласк. От этой пьяной и усталой после испытаний ночи несчастной пахло вином.
– Ты презираешь меня? Я видела, как ты разговаривал с богатой Сонникой, которую друзья ее называют первой красавицей в Закинфе. Ты будешь ее любовником? Понимаю, что она влюбилась в тебя, но ведь в конце концов она такая же женщина, как и я… Скажи, Актеон, почему не сделаешь меня своей рабой?… Заплати только одной ночью…
Актеон отстранил руки, старавшиеся обнять его, и поглядел на дорогу, где звучали трубы и в пыли блестели шлемы и копья.
– Это легаты Рима, – сказала куртизанка. И, привлеченная чарами этих воинов, действовавшими на ее детское воображение, она быстро спустилась с лестницы, чтобы быть ближе к зрелищу.
Впереди шли трубачи римского флота, трубя в свои громадные металлические трубы, с щеками, повязанными шерстяными полосами. Толпы граждан провожали посланников, ехавших верхом на мохнатых кельтийских лошадях. Их копья были покрыты касками с тройными султанами, хранившими следы ударов, полученных в схватках с туземцами. Следовали на белых конях старейшины сагунтинского сената; они держались неподвижно, седые бороды их спускались на грудь, их темные мантии, придержанные на голове тиарой с бахромой, спускались до стремян. Римский стяг, увенчанный изображением волчицы, несли сильные моряки, и за ними ехали легаты с открытыми, остриженными головами; один был толстый, с тройным подбородком, другой худой, нервный, с ноздрями хищной птицы. Их латы были из чеканной бронзы, их ноги обуты в металлические котурны, а на крутые бедра их спускались юбочки цвета отстоя вина, украшенные золотыми тесемками, которые шевелились при малейшем прыжке лошадей.
Подъезжая к молу, шествие встретилось, среди рыбаков, матросов и рабов, с толпой женщин, укутанных в плащи, которых вел старик с нахальными глазами и влажным ртом, имевшим то отталкивающее выражение, которое принимают евнухи от общения с порабощенными женщинами. Это были танцовщицы из Гадеса, привезенные Полиантом и теперь проходившие незамеченными, так как все внимание толпы было обращено на проводы отъезжавших моряков.
Несколько женщин из рыбацкого порта предлагали легатам венки из душистых горных цветов на длинных стеблях.
Возгласы раздавались в группах матросов всех стран.
– Да здравствует Рим! Да защитит вас Нептун! Да сопутствуют вам боги!
Актеон услышал смех за собой и, обернувшись, увидел кельтийского пастуха, убившего накануне легионера.
– Ты здесь? – спросил мрачно грек. – Ты один и не прячешься от римлян, которые ищут тебя?
Повелительные глаза, те странные глаза, возбуждавшие в Актеоне смутные воспоминания, гордо смотрели на него.
– Римляне!.. Презираю и ненавижу их. Я пошел бы без страха на сам их корабль. Занимайся твоими делами, Актеон, и не заботься о моих.
– Как, ты знаешь мое имя? – воскликнул грек со все более возрастающим удивлением, восхищенный в то же время совершенством, с которым пастух говорил по-гречески.
– Знаю и твое имя, и твою жизнь. Ты сын Лизастра, полководца на службе Карфагена, и бродишь по всему свету, не находя нигде удовлетворения.
Грек, такой сильный и самоуверенный во всем, чувствовал смущение перед этим загадочным человеком.
Последний, следя за проводами, повернулся спиной к Актеону. При виде блестевшей на солнце волчицы, сопутствуемой восторженными криками сагунтинцев, глаза его наполнились еще большим презрением и гневом.
– Они считают себя сильными, потому что их защищают римляне. Они воображают, что Карфаген погиб, потому что торгашеский сенат боится разорвать трактаты с Римом. Обезглавили сагунтинцев, бывших друзьями Карфагена, старыми друзьями семьи Барков, и ездили на поклон к Гамилькару, когда он отправлялся в свои экспедиции. Они знают, что есть некто, кто не спит и во время мира… Мир распростерся между этими двумя народами. Или один, или другой!
Восторженные крики народа, провожавшие лодку, которая отвозила легатов на Либурнику, как будто бичом хлестнули пастуха, и при звуках труб с корабля он, стиснув зубы, со сверкающими от ярости глазами, протянул свои сильные руки к кораблю и прошептал со скрытой угрозой:
– Рим!.. Рим!..