— Ты задал безусловно важный и интересный вопрос, Олег, — сказал Семен Петрович. — Однако он требует гораздо более серьезной обстановки. Поэтому я предлагаю отложить его сейчас…

— Действительно не стоит, Олег, — пробормотал коренастый мужчина. — Пусть лучше Катя споет «Соловья».

— Я хочу сказать, — вдруг громко произнесла Катя. Все замолчали и взглянули на нее. Катя поднялась с дивана, нервно теребя пальцами пояс своего платья. — Я хочу сказать, о чем я мечтаю, — твердо повторила она.

— Не надо, Катюша, — попыталась остановить дочь Мария Викторовна. Но Катя не обратила никакого внимания на ее слова.

— Я мечтаю быть очень красивой, чтобы нравиться всем мужчинам и чтобы самой всех презирать!.. — сказала она,

Наступила тишина. Все опустили лица, на которых застыли натянутые улыбки.

— И еще я хочу, — продолжала Катя, — ехать, в красивой спортивной машине, и чтобы на мне был длинный алый шарф, а на сиденье рядом — магнитофон и маленькая белая собачка… — Она запнулась и добавила: — Это честно…

Все молчали, и Катя опять села на диван. На щеках у нее выступили красные пятна, но глаза были спокойные. Тишина в комнате становилась угнетающей. Об этом поведали звуки, которые обычно никто не замечает: тиканье часов, скрип паркета.

— Ну что ты, Катенька? — промямлил Семен Петрович.

— Я предполагаю, что моя дочь мечтает примерно о том же, — с состраданием в голосе проговорила Анна Васильевна.

— Все это ерунда! — убежденно сказал коренастый. — Дух противоречия. Не более. Я ничего другого не ждал.

Олег Николаевич налил себе очередного коньяку и разумеется, выпил его. Остальные гости впали в состояние меланхолической грусти. Лица их сделались скорбными, будто они сидели у постели тяжело больного человека.

Тогда Катя вдруг встала и решительно направилась к роялю.

— Я, пожалуй, действительно сыграю, — объявила она, усаживаясь перед ним. — А то сидим, как на похоронах.

— Ты хочешь сыграть? — вяло сказал Семен. Петрович и обвел взглядом всю компанию.

— Разумеется. Ты же говорил… Значит, «Соловья»? — спросила Катя и сама же ответила: — Ну, конечно, «Соловья»!

Она мягко коснулась пальцами клавишей и заиграла вступление. Я взглянул по сторонам и с изумлением обнаружил, что все слушают ее с каким-то, я бы сказал, нервическим, остервенением. Тревога, ожидание чего-то, что непременно должно грянуть, взорваться, перевернуть все разом вверх дном, застыли на лицах. Наверное, в былые времена у солдат перед атакой были такие же напряженные и азартные лица.

Катя закончила вступление и запела тоненьким голосом:

— Соловей мой, соловей,

Ты мой чертов Бармалей!..

Никто ничего сперва не понял, но Катя повторила:

— Соловей мой, соловей! Чтоб ты сдохнул, Бармалей!

— Что? — растерянно пробормотала Мария Викторовна.

Катя перестала играть и повернулась к нам лицом. Она оглядела всех спокойно, деловито, будто ученый, проверяющий результат эксперимента, и сказала:

— Я этого «Соловья» с пяти лет играю и пою. Как к нам гости — так тут и я со своим «Соловьем»! Меня уже тошнит от него, ей-богу… Я, если бы он мне попался, этот «Соловей», его на медленном огне изжарила бы!.. Как вы считаете, ребята?

Она опять обвела взглядом гостей. Но оторопевшие «ребята» были как после апоплексического удара. Никто из них не смог вымолвить ни слова.

— Ну, ладно, — покровительственно улыбнулась Катя. — Сейчас я вас немножко развеселю. Сейчас я вам мою любимую сбацаю… — Она лихо крутанулась на своем стульчике и заиграла мотив, который я тут же узнал. Слова были тоже знакомые.

— Жил на свете козел.

Не удав, не осел,

Настоящий козел,

С седой бородой… Ме-ме-е!..

— спела Катя и еще даже присвистнула.

Я не выдержал и прыснул. На меня посмотрели, как на идиота. А Катя продолжала:

— Старый кретин

Любил свэ-э-эжайшую морковку!

Ра-ра-ра!..

— Да ты что делаешь, Екатерина?! — вдруг рявкнул Семен Петрович. — Прекрати немедленно!

Тут все общество разом вышло из оцепенения. Олег Николаевич громко расхохотался, в результате чего опрокинул себе на брюки тарелку с салатом. «Черт!» — выругался он. Глаза Марии Викторовны наполнились слезами, и она закрыла лицо ладонями. Агнесса Ивановна выставила тощую руку и закричала, указывая пальцем на меня:

— Это все он виноват! Его влияние! Я предупреждала!.. Предупреждала!..

Катя же в ответ что было сил ударила по клавишам и затянула не своим голосом:

— Бе-е! Хряп-хряп! Бе-е!

Семен Петрович с прытью, неожиданной для его внушительной фигуры, подскочил к роялю, сбросил Катины руки с клавиатуры и с шумом захлопнул крышку. Катя уронила голову на грудь, тихо всхлипнула и вдруг стремительно выбежала из комнаты. Секунду я сомневался, а потом кинулся следом.

Я догнал Катю только на улице. Она вбежала на бульвар, села на скамейку и заплакала. Я набросил на ее плечи свою куртку и присел рядом. Катя никак не ответила на мой жест и продолжала всхлипывать. Так мы просидели долго.

Я слушал бормотание ветра в голых кронах деревьев, шум автомобилей, мелькавших за низкой чугунной оградой, невнятные голоса редких прохожих. Вечер выдался сырой и холодный. Он забрался мне под свитер, потом под рубашку, коснулся кожи и отпрянул, словно не верил своей удаче, потом коснулся смелей, крепко обхватил тело длинными мокрыми пальцами и дерзко полез внутрь, к самому сердцу, которое качало и качало кровь, гнало ее по артериям и венам. Я прислушался к его равномерным ударам и, положив палец на запястье, подсчитал пульс. Получилось — семьдесят. Я прикинул, сколько это будет в час и в сутки. Потом — в год. Полученное число помножил еще на семьдесят.

Катя уже не плакала и сидела, устремив неподвижный взгляд в землю. Наконец она повернулась ко мне. Было уже совсем темно. Свет уличного фонаря обвел темными кругами ее глаза и спрятал в густой тени половину лица.

— Замерз? — спросила она.

— Да нет, ничего, — бодро ответил я.

— Прости меня. Возьми… — Она начала стаскивать с плеч мою куртку, но я остановил ее.

— Не надо, мне не холодно, — сказал я. — Знаешь, пока мы сидели здесь, я сосчитал, сколько ударов совершает человеческое сердце в течение всей жизни.

— Ну и сколько же? — равнодушно спросила Катя.

— Много. При пульсе семьдесят ударов в минуту и, если принять продолжительность жизни в семьдесят лет, получается 2 575 440 000 ударов.

— Пульс не бывает постоянным, — сказала Катя.

— Это же в среднем.

В среднем — много.

— Порядочно, — согласился я. — 4200 ударов в час, 100 800 — в сутки… Короче, миллионов по шестьсот мы с тобой уже отстучали…

— Что же мне делать теперь? — спросила Катя.

— Не знаю, — ответил я.

— Я не могу идти домой, — сказала Катя.

— Что же ты, так и будешь жить на этой лавке?

— Да, — согласилась Катя. — Так и буду.

Я увидел профессора Кузнецова. В густой тени деревьев, словно надеясь, что его не заметят, он шел медленно и осторожно. Когда Семен Петрович остановился в двух шагах от нас, я встал. Катя осталась сидеть, сжавшись в комок, стараясь не смотреть на отца. Неловкость ситуации была очевидна. Семен Петрович снял с ее плеч куртку и накинул на них пальто, которое принес с собой. Куртку он вернул мне: «Спасибо». Потом присел на краешек скамейки и достал из кармана сигареты. Заметив, что я все еще стою, кивнул: «Садись, Иван». И, распечатав пачку «Явы», предложил мне сигарету. Мы закурили, но после первой же затяжки Семен Петрович отчаянно закашлялся и, скомкав сигарету, отбросив ее в сторону, проговорил извиняющимся тоном:

— Не получается. Я ведь не курил никогда… Так, побаловаться решил…

Катя сидела неподвижно, втянув голову в плечи. Семен Петрович откашлялся в кулак и деликатно провел ладонью по ее волосам.

— Ничего, Катюша, — сказал он тихо. — Ничего. — Он привлек ее к себе, и Катя уткнулась лицом ему в грудь. — Гости разошлись. Надо идти домой.

— Я не могу, папа, — глухим голосом произнесла Катя. — Не могу. Мне так плохо… Если бы ты знал…

— Я понимаю, понимаю, — сказал Семен Петрович. — Видишь, какая она — наша жизнь? Не знаешь, с какого конца ударит… — Он вздохнул и добавил: — Все равно ведь никуда не спрячешься…

— Как мне быть теперь, папа? Как быть?

— Ничего, все пройдет, Катюша… Пойдем домой… Поздно уже…

Они встали. Семен Петрович подал мне руку и сказал:

— До свиданья, Иван. Мы пойдем теперь… Но ты не пропадай! Обязательно звони.

— Обязательно позвоню, — обещал я, отвечая на рукопожатие.

Семен Петрович дружески похлопал меня по плечу.

— Эх вы, молодые, зеленые! — отечески произнес он. — Ничего, перемелется — мука будет.

— Конечно, будет, — согласился я.

Семен Петрович улыбнулся и потянул Катю за рукав.

— Пойдем, Катюша.

Катя исподлобья взглянула на меня. Не знаю почему, но в тот момент я вдруг ясно понял, что мы никогда больше не увидимся с ней. Я понял также, что и она думает об этом.

— До свиданья, Катя.

— До свиданья, Иван.

Я смотрел им вслед. До тех пор, пока их фигуры не растворились в темной глубине бульвара. Был двенадцатый час ночи.

Сергей Степанович Воробьев нисколько не удивился моему позднему визиту. Напротив. С укором в голосе он проговорил:

— А я уже думал, что ты не придешь. Что ж ты?

— Я не мог. Занят был, — ответил я.

— Ладно… Ты как раз вовремя… — сказал Воробьев.

Последовав за ним, я вошел в знакомую комнату, и свет не скрытой абажуром лампы ослепил меня после темного коридора. Сергей Степанович мигом выключил ее и, пройдя к окну, отворил его настежь. Холодный свежий воздух, словно вода в пробоину тонущего корабля, потоком ворвался в комнату. Озадаченный происходящим, я хотел было спросить, что все это значит, но Воробьев, будто догадавшись, приложил палец к губам и поманил меня к окну. Я подошел.

— Смотри — ровно в полночь… Вон то окно — напротив, — шепотом произнес он, указывая в сторону противоположного дома.

Я взглянул на часы — до полуночи оставалось не более двух минут. Улица под нами казалась бездонным ущельем. Редкие фонари плыли над мостовой. Где-то шумели моторами автомобили. Мне стало не по себе. Я почувствовал, как бешено забилось в груди сердце, и подумал, что сегодня оно перевыполнит свою норму ударов.

Но в то же мгновение, забыв обо всем на свете, я увидел, как засветилось окно напротив.

— Вот, смотри, — схватил меня за руку Сергей Степанович и, сейчас же бросив ее, припал животом к подоконнику.

Свет был неяркий, бледно-зеленый. Как в море на небольшой глубине или в аквариуме. Мне даже почудилось, что сейчас откуда-нибудь сбоку, из-за стены, выплывут золотые рыбки с черными хвостами. Но рыбки не выплыли. Вместо них появилась женщина в голубом платье с гусиным пером в правой руке. Она показалась мне хрупкой и прекрасной, как фарфоровая статуэтка. Не спеша прошла она по комнате и присела к столу у окна, так что лицо ее теперь было обращено к нам. На столе лежали листы бумаги, и, обмакнув перо в невидимую чернильницу, она записала что-то на одном из них. Потом, отставив руку с пером в сторону, женщина подняла лицо и задумалась. Ее волосы рассыпались по плечам, и, хотя увидеть ее глаза на таком расстоянии казалось невозможным, мне почудилось, что они направлены прямо на нас.

— Какая красивая! — непроизвольно вырвалось у меня.

— Инопланетянка, — лаконично и уверенно пояснил Сергей Степанович.

— Как — инопланетянка? — удивился я.

— Ну, как, как? Как бывает? Очень просто.

— Что же она здесь делает? — настаивал я.

— Ничего не делает, — проговорил Воробьев, не отрывая глаз от незнакомки, и продолжал: — Их корабль потерпел крушение. Все члены экипажа погибли. Только она спаслась. Приняв образ земной женщины, она загипнотизировала начальника паспортного стола и, получив московскую прописку, поселилась в этой квартире. Каждый вечер, ровно в полночь, пытается выйти на связь со своими, чтобы они прилетели и увезли ее отсюда к чертовой бабушке. Да, видать, что-то у них там не срабатывает.

Я, прямо скажем, сильно усомнился в версии Сергея Степановича. Но он изложил ее столь решительным тоном, что я не отважился ему возражать. Правда, я все же обронил неуверенную фразу:

— Кажется, рассказ такой был. Фантастический…

Но на это Сергей Степанович ответил:

— Жизнь неизмеримо мудрее и неожиданней любой фантастики! — И он хотел еще что-то добавить, но тут его прервал хриплый голос из соседнего окна:

— Чего ты там плетешь, Степанович?! Какая инопланетянка?! Начальника паспортного стола загипнотизировала!!! Поди загипнотизируй, его! Тебя так загипнотизирует! Трехнутая она — вот кто! Ино-о-опланетянка!!! Смех!

Воробьев даже опешил на мгновение, а потом закричал:

— Синицын? Ты? Ты чего? Ты куда смотришь?!

— Туда же, куда и ты, — рассудительно ответил Синицын. — Я уже с полгода это оконце караулю. Все жду — может, она свет позабудет выключить, когда раздеваться начнет. Баба уж больно хороша!

— Как не стыдно! — вдруг заверещал тонкий женский голосок из окна справа. — Как не стыдно такое говорить! Как вас земля только носит! У женщины несчастье: несколько лет назад погиб любимый человек — полярный летчик, — спасая пропавшую экспедицию, пожертвовал собой ради других. У нее осталось подвенечное платье, которое она надевает каждую полночь и пишет ему письма… А вы такое говорите!

— Вот те на! — воскликнул Сергей Степанович и высунулся так, что чуть не вывалился из окна.

Но в ответ откуда-то уже совсем издалека мужской голос решительно объявил, что все это чепуха, что женщина поэтесса и пишет в полночь гусиным пером для вдохновения.

— Это Белла Ахмадулина! — безапелляционно заявили откуда-то снизу.

— Здрасте, я ваша тетя! — возмутились наверху. — Ахмадулина совсем в другом районе живет. У нее семикомнатная квартира и дача в Крыму.

— А вы-то откуда знаете? — не отступался нижний.

— От верблюда, — заявил верхний, и там послышался смех, видимо, домочадцев, которым пришелся по душе удачный ответ их сожителя.

— Что, в одной клетке с ним сидели? — не растерялся его оппонент, и настала очередь нижнего этажа рукоплескать остроумию своего представителя.

Я посмотрел на Сергея Степановича. Он стоял, в задумчивости облокотившись на подоконник, прислушиваясь к голосам соседей. Мне показалось, что он обескуражен их полемикой, и, пытаясь приободрить его, я сказал:

— Вообще-то она очень похожа на инопланетянку…

— Несомненно, — спокойно произнес Воробьев. — А они дураки! Ничего не понимают.

Женщина в голубом сидела в той же позе и была, конечно, так прекрасна, что просто захватывало дух.

Потом я шел домой. Общественный транспорт уже не работал, а на такси у меня не было денег. Я шел, насвистывая от скуки какую-то дурацкую мелодию, и смотрел по сторонам. И видел темные силуэты деревьев с голыми изломанными ветвями, блестящий асфальт, в котором отражались уличные фонари, дома, громоздившиеся вокруг, как египетские пирамиды. Над всем этим было небо. Ветер, родившийся утром над Ледовитым океаном, промчался над Швецией и Норвегией, миновал Ленинград, завернул по пути в Вологду, заставив ее жителей понахлобучивать на головы шапки и к вечеру объявился в Москве. Он прогнал с ее небосвода тучи, весь день висевшие над городом, и сам скончался от этого последнего усилия. Над Москвой засветились звезды.

Я их видел собственными глазами. Яркие белые точки, они рассыпались в черной бездне, как будто кто-то неосторожно порвал нить с бусами. Теперь их уже не собрать, не нанизать на крепкую суровую нить, не надеть на шею любимой девушке.

Так и будут они вечно висеть над моей головой. Каждая из них как одинокий глаз тайфуна в штормовом океане. Мне стало грустно. Я вдруг представил себя стариком. Этаким согбенным седым стариканом с мутным слезящимся взглядом. Я сижу в зимнем лесу, опершись подбородком о шершавую ручку древней клюки, и снег лохматыми мокрыми хлопьями падает мне на лысину. Кругом темно и безлюдно. Я вспоминаю все, что было и собственная жизнь кажется мне хрустом сломанной ветки. Я вспоминаю сегодняшний вечер, и девушку по имени Катя, и ее отца — не помню, как звали, — и интересную даму, и мужчину, что жаловался на сына, который, пьет концентрированное молоко неразбавленным. Их всех давно нет в живых: ни дамы, ни мужчины. Нет Воробьева, нет Синицына… И женщина в голубом давно перестала выходить на связь с инопланетной цивилизацией. И мамы нет… И отца… Остались звезды. И осталась еще дурацкая мелодия, которую я насвистывал в тот далекий осенний вечер. Они все те же. И звезды и мелодия. Звезды — там, наверху, а мелодия?.. Вот она.

И старик, задрав голову и обратив иссохшее лицо к небу, засвистел что-то ужасно легкомысленное и до боли знакомое.

Загрузка...