Мы не знаем точно, сколько времени провел Кутузов в Северной столице в дни детства и юности. Но где бы ни родился наш герой, он комфортно чувствовал себя в Петербурге, с детства сжившись с царственным величием этого города. Вид тогдашнего Петербурга сильно отличался от сегодняшнего, привычного для нас: в те времена не было еще ни Нового Эрмитажа, ни здания Адмиралтейства, ни Таврического дворца, ни Михайловского замка, ни Казанского и Исаакиевского соборов, ни арки Генерального штаба, ни Шереметевского дворца на Фонтанке, ни здания Биржи на Васильевском острове… Но «простор меж небом и Невой» завораживал каждого, кто приезжал в новую столицу Российской империи, возникшую по мановению царя-реформатора «на берегу пустынных волн». Если отчий край — Псковщина — напоминал о далеком боевом прошлом, то Санкт-Петербург свидетельствовал о недавних подвигах россиян, которые «стали твердой ногой» на Балтике, преодолев врагов и климат. На глазах Кутузова среди русских снегов как в сказке «расцветали» храмы, дворцы, особняки вельмож, созданные по проектам архитектора В. В. Растрелли. С городом на Неве была связана большая часть жизни Иллариона Матвеевича: неспроста он обзавелся здесь собственным домом, завещанным впоследствии старшему сыну. В Петербурге все говорило о настоящем величии России и о ее крепком положении «в семье европейских народов». Д. И. Фонвизин вспоминал, каким предстал перед ним в юности двор елизаветинской поры: «Признаюсь искренно, что я удивлен был великолепием двора нашей императрицы. Везде сияющее золото, собрание людей в голубых и красных лентах, множество дам прекрасных, наконец, огромная музыка — все сие поражало зрение и слух мой, и дворец казался мне жилищем существа выше смертного». Вероятно, такие же чувства испытал и М. И. Кутузов.
По своей природе Михаил Илларионович не был затворником, впоследствии он всегда тосковал в малонаселенных городах, в которых, по его словам, не было подходящего «сосиетета» (общества). В письме из Киева 29 марта 1803 года он сделал своей супруге неожиданное замечание: «<…> Здесь такая скука, что я не удивляюсь, что многие идут в монахи. Все равно жить, что в монастыре, что здесь в городе»1. Как и многие его современники, рано освоившие иностранные языки, Кутузов в совершенстве владел чужестранными изысканными оборотами речи, при этом его русский язык оставался простонародным. Вспомним, что полководец жил в «допушкинское» и даже «докарамзинское» время; в поисках выражений для «утонченных чувств» аристократы середины XVIII века, не задумываясь, переходили на французский или немецкий язык и привычно вплетали слова иностранного происхождения в русскую речь. Кстати, подобное «смешенье языков французского с нижегородским», отмеченное в бессмертной комедии А. С. Грибоедова, было характерно для дворянина и в более поздние времена. Обратившись к письмам знаменитого генерала Н. Н. Раевского, внучатого племянника Г. А. Потёмкина и младшего сослуживца М. И. Кутузова, мы найдем в них потоком льющуюся французскую речь, перемежаемую русскими словами «эфтот» вместо «этот». Или же вдруг вместо фразы «вы меня удивили» H. H. Раевский мог заявить: «Вы меня сюрпренировали». Итак, Кутузов любил содержательное и поучительное общение. Как человек, с детства привыкший к чтению и размышлению, он умел сочетать светские развлечения с умственными занятиями, предполагавшими уединение, но уединяться он предпочитал в кабинете, а не в сельской глуши. И не он один. На этот счет существовало мнение, высказанное «умным философом» и воином, знаменитым бельгийским принцем де Линем. Фельдмаршал де Линь, сослуживец М. И. Кутузова в Русско-турецкой войне 1787–1791 годов, был чрезвычайно популярен в аристократических кругах, а перевод его сочинений был издан в России в 1810 году. Запомним авторитетное мнение, которому следовали в то время многие государственные люди: «Представьте себе генерала, придворного вельможу, министра или какого-нибудь дворянина в своем поместье без страстей: он всегда будет посредственным человеком. Если люди не расточают своей чувствительности, которую почти всегда получают с самого младенчества, для детей, для любимой женщины, то становятся жестоки, несправедливы, недоверчивы; они или презирают человечество, или гнушаются им; таковы, например, бывают холостые, не имеющие отечества, удалившиеся от света по склонности или от несчастных обстоятельств. Сии последние лучше соглашаются судить о свете с невыгодной стороны, нежели узнавать его и делать наблюдения. Они не имеют никакого уважения к общему мнению, ибо не знают его, или пренебрегают. Генерал или министр, если он добрый отец или верный любовник, может иногда быть пристрастен, но никогда не будет предубежден. Он иногда может сделать слишком много добра, но никогда не сделает много зла. Если он несправедлив, то его надобно заманить в общество. Тот, кто убегает общества, вместо исправления, становится злее; он наживает себе врагов, не зная, как и для чего. Он думает, что не имеет никаких слабостей, потому что ни в чем не берет участия. Он считает себя добродетельным, потому что не имеет страстей. <…> Это уединенное от света существо, этот мнимый мудрец нечувствительно становится окаменелым. Окаменелость сердца сообщается потом и уму. Он делается неспособным к отправлению должностей своих; досада и скука расстраивают его. Напоследок сей бедняк, лишась здоровья, становится несчастлив и повергает в несчастие всех тех, которые от него зависят. Вот, что случается с людьми, самыми благорожденными и наилучше образованными. Судите же, что должно произойти с теми, которые вовсе не таковы и которых нравственное и физическое образование <…> большей неблагонамеренности <…>»2 Кажется, что эти слова составляют сущность характера Михаила Илларионовича Кутузова, «воина и царедворца», которого принц де Линь называл в числе лучших русских генералов. «К тому же, — как выразился историк об одном из современников полководца, — он жил в эпоху, поощрявшую способность сочетать тягу к удовольствиям с умением делать карьеру»3. С самой ранней юности привыкнув бывать при дворе, полководец не воспринимал придворный этикет как тяжкую повинность: эта наука давалась ему так же легко, как и многие другие. В елизаветинское время явка на балы и маскарады была обязательной для всех приглашенных. На публичные маскарады являлись «все придворные и знатные персоны, и чужестранные, и все дворянство с фамилиями, окромя малолетних, в приличных масках». Очевидно, не пренебрегал этой формой общественного развлечения и Илларион Матвеевич, посещавший маскарады со всей «фамилией», достигшей нужного возраста. И конечно же все семейство готовилось к придворным праздникам заранее, строго соблюдая требование ни в коем случае «не вздевать каких непристойных деревенских платьев». На маскарадах устраивалась лотерея, где разыгрывались «золотые и серебряные галантереи», саксонский фарфор. В этих случаях семейство Голенищевых-Кутузовых, как и многие другие, возвращалось домой, оживленно радуясь подаркам и обсуждая яркие впечатления. О том, что Михаил Илларионович на протяжении всей жизни знал толк в маскарадах, свидетельствует его письмо супруге, написанное уже во времена Павла I: «Будет один большой маскарад для дворянства и купечества (как видим, на излете века „сословное представительство“ на маскарадах расширилось. — Л. И.), благородным всем быть в розовом, а не инако. Заблаговременно уведомляю, что сказывают, будет розовое очень дорого, и мне домину розовую надобно будет, один бал в робах, да балы у великих князей в другом платье»4. Современный читатель может ли себе представить канцлера графа А. А. Безбородко, генерал-губернатора Петербурга генерала от кавалерии графа П. П. Палена и генерала от инфантерии М. И. Кутузова и все столичное дворянство в розовых домино? Тем не менее все это шилось у лучших портных. На придворных куртагах и в маскараде вершились государственные дела, плелись дипломатические интриги. «Говорилось не просто о политике Пруссии, Франции или Австрии, а о политике конкретных людей: Фридриха II, Людовика XV или Марии Терезии. С годами складывалось определенное отношение к их личностям, и политика властителя идентифицировалась с политикой государства. В глазах Елизаветы это придавало внешней политике элемент игры, интриги, увлекательного заочного соперничества или дружбы»5. Заметим, что государство привычно отождествлялось с личностью на протяжении всего XVIII столетия, что далеко не изжило себя в эпоху Наполеоновских войн.
В своем знаменитом политическом памфлете «О повреждении нравов в России» князь M. M. Щербатов, как известно, осуждал и роскошь двора Елизаветы, и господствовавшие там нравы. «Двор, подражая <…> императрице, в златотканые одежды облекался, вельможи изыскивали в одеянии всё, что есть богатее, в столе всё, что есть драгоценнее, в питье всё, что есть реже, в услуге — возобновя древнюю многочисленность служителей, приложили к оной пышность в одеянии их. Экипажи возблистали златом, дорогие лошади, не столь для нужды удобные, как единственно для виду, учинились нужны для вождения позлащенных карет. Домы стали украшаться позолотою, шелковыми обоями во всех комнатах, дорогими мебелями, зеркалами и другими. Все сие составляло удовольствие самим хозяевам, вкус умножился, подражание роскошным народам возрастало, и человек делался почтителен по мере великолепности его жилья и уборов». По мнению Е. В. Анисимова, князь Щербатов «пришел к очень важному выводу, подчеркивающему особенность развития русского абсолютизма в XVIII веке. Речь идет о возросшей по сравнению с прошлым зависимости верхушки „природного“ русского дворянства от „монаршей щедроты“, об утрате в связи с этим аристократией самостоятельности и низведении ее до положения слуг, стоящих у трона и ждущих от монарха подачек»6. В качестве убедительного доказательства историк приводит текст челобитной графа М. И. Воронцова, обращенной к Елизавете Петровне: «Мы все, верные ваши рабы, без милости и награждения В. И. В. прожить не можем. И я ни единого дома фамилии в государстве не знаю, который бы собственно без награждения монаршеских щедрот себя содержал». Заметим, что речь здесь идет фактически о норме поведения, распространявшейся на высшие круги петербургского общества. Образ жизни «большого вельможи» приобретал черты устойчивого стереотипа: государственный человек вправе рассчитывать на достойное его положению вознаграждение. Не будем забывать, что и наш герой с детства жил и служил в столице. Впечатления детства и юности, как правило, бывают самыми сильными: от них никуда не уйти, они накладывают отпечаток на всю дальнейшую жизнь человека, определяя его характер и поведение. «События совершаются людьми. А люди действуют по мотивам, побуждениям своей эпохи. Если не знать этих мотивов, то действия людей часто будут казаться необъяснимыми или бессмысленными»7. Так, в характере М. И. Кутузова запечатлелись приметы вполне определенной «субкультуры». Мы знаем Кутузова (или думаем, что знаем) в основном по рассказам мемуаристов, которые либо не были его ровесниками, либо воспитывались в совершенно иных условиях. Фактически все биографии полководца представляют его портрет вне времени: их авторы нередко осуждают его за те или иные поступки, не задаваясь вопросом: а мог ли Кутузов поступать иначе, если он вел себя согласно нормам и правилам своего воспитания, соответственно полагая, что поступает правильно? Приведем здесь письмо жены Екатерины Ильиничны Михаилу Илларионовичу от 20 сентября 1806 года, которое говорит само за себя: «…Надобно рассказать все как было. Несколько дней назад приезжает ко мне граф Васильев и говорит: Государь отдал мне письмо Михайлы Ларивоновича, а у вас приказал спросить записку о долгах его, так и ваших. Я ему говорю: в банке вам все долги известны, а и партикулярных (личных. — Л. И.) довольно. — Сделайте записку и пришлите. — Я тотчас велела Башурову оную сделать, не утаивая ни полушки; к сведению, сама увидела, что долгов и на тебе и на мне больше, нежели думала, но что делать? Подала записку и при отдаче ее графу просила, чтоб отдавал на волю Государю, просила, чтоб как лутче. Он пообещал и божитца, на что Государь сказал: дать петьдесят тысяч обеим, как хотят уплотят. Когда Васильев сказал: мало, он отвечал: все впереди, это на первый случай. Вчерась указ вышел, с которого копию посылаю, признаюсь, что мне досадно, что так мало <…>»8 Встает вопрос: куда шли деньги? На удовольствия и развлечения? Не только. Вот еще одна выдержка из письма М. И. Кутузова жене, следовательно, еще одна примета времени, доживавшая свой век в начале XIX столетия: «Волхонский дает превеликие банкеты, хотя у бедного подмосковную в мае месяце с публичного торга за долги продали, но полк исправен»9.
Стереотип поведения «большого барина» не менее успешно усвоил князь Петр Иванович Багратион, несмотря на то, что был двадцатью годами моложе нашего героя и родился в городе Кизляре на Кавказской линии. Однако любимец Суворова в юные годы был причислен к штату светлейшего князя Г. А. Потёмкина-Таврического, о происхождении богатства которого говорить не приходится. В «Замечаниях о русской армии», адресованных Потёмкину, знаменитый принц де Линь советовал: «При генералах никогда не надобно оставлять так называемых штатов. Многие из принадлежащих к сим штатам, не получая жалования, становятся принужденными жить на счет других»10. Это замечание принца де Линя разъясняет смысл высказываний о Багратионе, содержащихся в Записках А. П. Ермолова. «Расточительность товарищей отдалила от него всякого рода нужды, и он сделал привычку не покоряться расчетам умеренности»11. Когда же Багратион возвратился из Итальянского и Швейцарского походов «в сиянии славы, в блеске почестей», то «неприлично уже было ни возобновить прежние связи, ни допустить прежние вспомоществования: надобно было собственное состояние»12. Павел I нашел выход из положения: «избрал ему жену прелестнейшую, состояние огромное» или, как говорили в те времена, «поставил на якорь выгодной женитьбы». Заметим, что Ермолов не осуждает князя, которого, в свою очередь, считает своим благодетелем. Тон спокойного и безмятежного повествования об известных фактах жизни одного из главнейших героев 1812 года, «боготворимого войсками», может повергнуть в шок неподготовленного историка, дополнительно вызвав у него вопрос: если князь Багратион — благодетель Ермолова, то зачем он сообщает о нем эти сомнительные, с нашей точки зрения, сведения? И вообще, как ему, современному историку, теперь быть с этими сведениями, если он задумал писать биографию князя Багратиона? Можно пойти проторенной дорогой: ужаснуться и нигде не упоминать об этих фактах, утешаясь тем, что Ермолов, очевидно, был втайне за что-то зол на князя Багратиона и отплатил ему черной неблагодарностью. Но можно мысленно поместить человека в историко-психологический контекст времени, в котором он жил, и тогда многое в его поведении станет объяснимым. Во всяком случае, станет понятным неудовольствие князя Багратиона Александром I, выраженное фразой, которую он произнес, будучи уже известным военачальником: «Таким, как я, нужно давать много, или не давать ничего». Перед князем Багратионом стояли достойные примеры для подражания: «В сие же время и М. Ф. Каменский приехал. Государыня через несколько дней по его прибытии послала ему 5000 рублей золотом; он счел то за маловажный подарок, и в Летнем Саду каждодневно давал завтрак, ловя встречного и поперечного, пока не истратил все жалованные деньги, и уехал. А Суворов поступил иначе: когда камер-лакей привез ему такой же подарок, он вынул один империал и, отдав его камер-лакею, сказал: „Доложи Государыне, что Суворов по ее милости очень богат, и на что мне такая груда золота, а осмелился один империал вынуть, чтобы тебе дать“. После того поехал из Петербурга. Императрица вслед за ним послала ему 30000 р(ублей); эту сумму он принял безотговорочно»13. Мы видим, что между высокопоставленным дворянином и монархом существует жесткая этика отношений: дворянин служит — монарх награждает. Кроме того, подчас, по словам Фридриха Великого, «природа раздавала свои дары, не обращая внимания на генеалогию». Сановитое русское дворянство, поддерживаемое императорской властью, в свою очередь, по той же схеме «благодетельствовало» обедневшим аристократам, выходцам из небогатых дворянских фамилий, а то и вовсе лицам неблагородного происхождения. Именно таким путем добились признания и М. В. Ломоносов, и M. M. Сперанский…
Можно было бы безоговорочно признать правоту князя M. M. Щербатова, если бы «повреждение нравов» удивительным образом не сочеталось с такой добродетелью, без которой невозможно существование любого государства, с просвещенным патриотизмом: «Причастность к семье европейских народов в середине XVIII века воспринималась в России не только как копирование европейских обычаев, быта, культуры, но и как осознание своего равенства с членами этой семьи, а следовательно, осознание собственной значимости, ценности как нации, не лишенной способности и сил „соревноваться в образованности с развитыми народами“»14. Безусловно, эта «соревновательность» существовала и в области военного искусства: к середине XVIII столетия русская армия, созданная реформами Петра I, гордилась своими победами не только над шведами, но и над непобедимой прусской армией Фридриха Великого при Гросс-Егерсдорфе, Кунерсдорфе, при взятии Кольберга, вступлением в Берлин. Многие явления в экономической и политической жизни дворянской империи нельзя рассматривать только с одной точки зрения: так, при Елизавете Петровне дворяне получили возможность обогащаться за счет неограниченного вывоза за границу хлеба, леса, смолы, пеньки, но тем самым поощрялось и вовлечение в торговлю «оборотистых» крепостных крестьян. По мнению вице-канцлера М. И. Воронцова, «с исчезновением избытка дешевого хлеба <…> крестьянство в погоне за выгодой забудет присущую ему „леность и последующую от того бедность“ и будет распахивать новые посевные площади, заниматься транспортировкой хлеба к портам»15. Отмена внутренних таможен по проекту графа П. И. Шувалова была проведена «в узкосословных интересах дворянства» и в первую очередь обогатила его самого, но в то же время от этих перемен выигрывало и купечество, и опять же крестьянство, втягивающееся в торговые отношения. В то же время ревнитель нравственности князь Щербатов в 1758 году направляет своим приказчикам инструкцию «О наказаниях», где деловито рекомендует «осторожно поступать, дабы смертного убийства не учинять иль бы не изувечить. И для того толстой палкою по голове, по рукам и по ногам не бить. А когда случится такое наказание, что должно палкою наказывать, то, велев его наклоняя, бить по спине…»16. Е. В. Анисимов справедливо замечает: «То, что строки о более „рациональной“ порке крестьян и строки осуждения фаворитизма двора написаны одной рукой, не должно нас удивлять». Это еще один пример того, что у каждого явления российской жизни в те времена, как, впрочем, и в любые другие, была не только «лицевая», но и «оборотная» сторона. Может быть, поэтому в те годы многие просвещенные дворяне, уходя от крайностей в суждениях, сознательно вырабатывали в себе философское отношение к окружающему миру. Как тут не вспомнить слова историка, призывавшего «прикинуть, сколько поколений, сколько пра-пра… разделяет нас и тех прямых предков, которые в 1700-х годах, так же как и мы, радовались солнцу и лесу, любили детей, были потомков не глупее, мечтали о лучшем, скорбели о невозможном…»17. По словам А. И. Герцена, в XVIII веке «власть и мысль, императорские указы и гуманное слово, самодержавие и цивилизация» шли рядом. Писатель-революционер восклицал: «Их союз даже в XVIII столетии удивителен!»18 Да, удивителен, но тем не менее он существовал, как существовали командиры полков, тратившие личные деньги на их содержание, и главнокомандующие армиями, кормившие за своим столом весь свой штаб. Как рассуждал исследователь, «…отрицая историческую роль русского дворянства, мы рискуем впасть в крайность. Психология служилого сословия была фундаментом самосознания дворянина XVIII века. Именно через службу сознавал он себя частью сословия. Петр I всячески стимулировал это чувство — и личным примером, и рядом законодательных актов. Вершиной их явилась Табель о рангах. <…> Табель о рангах устанавливала зависимость общественного положения человека от его места в служебной иерархии. Последнее же в идеале должно было соответствовать заслугам перед царем и отечеством. Показательна правка, которой Петр подверг пункт третий Табели. Здесь утверждалась зависимость „почестей“ от служебного ранга: „Кто выше своего ранга будет себе почести требовать, или сам место возьмет, выше данного ему ранга; тому за каждый случай платить штрафу, 2 месяца жалования“. <…> Одновременно с распределением чинов шло распределение выгод и почестей. Бюрократическое государство создало огромную лестницу человеческих отношений, нам сейчас совершенно непонятных»19.
Первым признаком того, что юный дворянин движется в правильном направлении к своему возвышению, являлась служба при штабе влиятельного вельможи. Судя по всему, Илларион Матвеевич Голенищев-Кутузов сделал все от него зависящее, чтобы его сын был замечен и по достоинству оценен представителями высшего общества Северной столицы. Юный Кутузов был на отличном счету у могущественного графа П. И. Шувалова, он даже был зачислен в свиту ближайшего родственника Петра III, который, как известно, любил Голштинию гораздо больше, чем Россию. «Отличные дарования, исправность в службе и примерная расторопность Кутузова, — достоинства, кои во всякое время были одними из лестней-ших украшений юных воинов, не замедлили обратить на него внимание начальства…»20 Но на начальстве его «фортуна» не закончилась. Он с отроческих лет попал в поле зрения великой княгини Екатерины Алексеевны…
«Век осьмнадцатый» был наполнен именами и событиями, без которых невозможно представить М. И. Кутузова, прожившего сорок с лишним лет до того, как привычный для него старый мир был безжалостно сметен революцией во Франции и Наполеоновскими войнами. Но даже эти грандиозные события не уничтожили память. Биографы полководца не обращают особого внимания на то, как много он оставил в прошлом, не только с точки зрения военных побед, дипломатических и придворных успехов. В прошлом сформировались его знания, убеждения, привычки, взгляды на жизнь, манера поведения, с которыми Кутузов не расставался до конца своих дней. В начале XIX столетия многое из того, чем он дорожил и от чего не хотел отказываться, вызывало порицание и даже отвергалось. Но по меркам XVIII столетия Кутузов был идеальной моделью «просвещенного дворянина», созданного наставниками по «проекту» Петра I в царствование его дочери Елизаветы Петровны и вступившего в большую жизнь при Екатерине П. Впоследствии он не собирался начинать жизнь с чистого листа, как это делали революционеры всех времен, отказываясь от прошлого. Он знал, его так учили, что прошлое — опора в настоящем и уж кто-кто, а он сможет с Божьей помощью применить свои знания и способности в другую эпоху при худших обстоятельствах…
Жизнь в столице — это не только благоприятная возможность для карьеры и сказочная роскошь дворцовых забав, это еще и ценнейшая возможность получить лучшее чем где бы то ни было образование, получить доступ к книгам, встретиться со знаменитыми людьми, наконец, посетить театр. На протяжении всей своей жизни Михаил Илларионович очень любил театр. Именно в середине XVIII века закладывались основы русской оперы и русского балета. Причем опера в середине века могла продолжаться четыре часа, включая в себя, кроме сольного и хорового пения, декламацию и балет. Постановки поражали своим великолепием: гигантские живописные декорации, нарядные платья актеров, совершенство музыкального сопровождения… К этому добавлялась сложная система театральных механизмов. Основному представлению предшествовал так называемый пролог на актуальную тему. Так, в 1759 году в честь тезоименитства императрицы Елизаветы Петровны и победы русской армии при Кунерсдорфе был поставлен пролог под названием «Новые лавры». Автором либретто был знаменитый драматург А. П. Сумароков. Как знать, не было ли в числе зрителей и нашего героя, который в то время уже находился в Санкт-Петербурге? Огромный хор славил Елизавету, балет сочетался с игрой знаменитых драматических актеров, в том числе Федора Волкова и Ивана Дмитревского. Само действие было чрезвычайно сложным: во время пения «облака закрывают богов, а потом расходятся и открывают Храм славы. Во храме видима сидящая Победа с лавровою ветвию и россияне, собравшиеся торжествовать день сей. Потом слышно необыкновенное согласие музыки. Является российский на воздухе Орел. Россиянин приемлет пламенник и к себе других россиян созывает воспалите благоухание. Нисходит огонь с небеси и предваряет предприятие их. Орел ниспускается и из рук Победы приемлет лавр». Кому мог быть понятен этот тяжеловесный, перегруженный аллегориями «официоз»? Но образованный человек XVIII века легко читал язык символов, с помощью которых он мог выразить любое событие. Определенные требования предъявлялись и к актерской игре: театральный зритель той эпохи не смог бы смотреть современный спектакль, он просто не понял бы происходящего на сцене. Достаточно обратиться к «Рассуждениям о сценической игре» Ф. Ланги, чтобы понять разницу во вкусах между современными «театралами» и поклонниками Мельпомены того времени. На сцене запрещалось «подражать простому естественному разговору, в котором собеседники имеют в виду только друг друга». Прежде чем ответить на услышанные слова, актер должен был игрою изобразить то, что он хочет сказать, так, «в сильном горе или в печали можно и даже похвально и красиво, наклонясь, совсем закрыть на некоторое время лицо. Прижав к нему обе руки и локоть, и в таком положении бормотать какие-нибудь слова себе в локоть, или в грудную перевязь, хотя бы публика их и не разбирала — сила горя будет понятна по самому лепету…». Каждый человек живет по законам своего времени. Можно себе представить, с каким волнением Кутузов следил за тем, как актер при удивлении «обе руки поднимает и прикладывает несколько к верхней части груди, ладонями обратив к зрителю», а при отвращении обязательно «поворачивает лицо в левую сторону, протянув руки, слегка подняв их в противоположную сторону, как бы отталкивая ненавистный предмет».
Если бы не жизнь в столице, где бы Кутузов увидел «фейерверочные огни», которым со времен Петра I придавалось значение воспитательного элемента? «Сопровождаемые иллюминацией, салютом, музыкой, фейерверки, вероятно, представляли собой поистине сказочное зрелище. Из полной темноты внезапно появлялись сад с огненными деревьями; „великий бассейн, огненному озеру подобный, посреди которого стоит статуя, представляющая Радость и испускающая великий огненный фонтан“, а вокруг бассейна — „великое множество по земле бегающих швермеров, ракет и других прыгающих по всему сему пространству сада огней, которые своим журчанием, треском, лопаньем и стуком немалую смотрителям подают утеху“»21. Как явствует из истории 2-го кадетского корпуса, его выпускники должны были досконально знать искусство «пускания фейерверков». Можно себе представить, какой восторг испытывал двенадцатилетний Михайло Голенищев-Кутузов не только от созерцания, но и от своей причастности к этим «утешительным» забавам!
Вероятно, Михаил Илларионович при всей старательности и ответственности не добился бы таких быстрых и значительных успехов в науках, если бы круг его общения замыкался бы только Илларионом Матвеевичем и сослуживцами по корпусу. Именно в Петербурге в начале 1760-х годов судьба свела его с земляком и родственником-однофамильцем — Иваном Логиновичем Голенищевым-Кутузовым, который «был замечательно скромен и шутя называл себя простым Торопецким дворянином, о котором все молчат»22. Не от него ли Михаил Илларионович перенял впоследствии привычку именовать себя «простым Псковским дворянином»? Сын флотского офицера, Иван Логинович был почти на десять лет моложе отца нашего героя. В 1742 году он был зачислен в Сухопутный шляхетский корпус, но в 1743 году переведен в Морской, потому что Петр I завещал дворян Новгородской губернии (а родители Ивана Логиновича имели земельные владения и в этой губернии) по преимуществу определять офицерами на флот. С флотом была связана вся его дальнейшая жизнь: он ходил в плавание гардемарином, мичманом; в начале 1750-х командовал небольшим фрегатом, на котором плавал в Архангельск и обратно, а в 1759 году был произведен в капитаны 2-го ранга и командовал кораблем «Северный орел». Кроме того, Иван Логинович был известен всем как человек ученый, поэтому в 1762 году он был назначен директором Морского кадетского корпуса. В «Русском биографическом словаре», посвященном самым знаменитым россиянам, о нем сказано: «В истории русского флота Ивану Логиновичу Кутузову принадлежит видное место, потому что он сорок лет стоял во главе единственного тогда у нас морского учебного заведения; через его руки прошло свыше 2000 морских русских офицеров и в последние годы его жизни все офицеры русского флота (выделено мной. — Л. И.), начиная от контр-адмирала и ниже, были воспитанниками Морского корпуса за время начальствования над корпусом И. Л. Кутузова. Он посвящал постоянно этому учебному заведению большое внимание. Его заботами оно снабжаемо было всегда хорошими преподавателями; он умел всегда выхлопотать нужные для развития училища средства. В 1771 году сильный пожар уничтожил почти все здания Морского корпуса; пришлось перевести воспитанников в Кронштадт. Адмиралтейств-коллегия постановила прекратить на время, за недостатком места, прием новых воспитанников, — Кутузов сумел устроить в Кронштадте помещение кадетов так, что занятия могли идти правильно, и оказалось возможным принимать и новых учеников; в 1777 году Коллегия поручила ему выработать лучшего обучения и приготовления штурманов. Обладая солидными специальными сведениями, Кутузов был вообще деятельным, энергическим человеком, которому были не чужды довольно разнообразные и широкие интересы. В 1764 году он напечатал „Собрание списков, содержащее имена всех служивших в российском флоте флагманов, обер-сарваеров и корабельных мастеров“ — это издание заключает много точных хронологических дат и замечательно, как первая попытка русской морской истории; в том же году Кутузов издал перевод сочинения Госта „Искусство военных флотов“; в 1789 году перевод этот вышел вторым изданием; в 1765 году Кутузов издал перевод Вольтерова „Задига“, — второе и третье издание этого перевода вышли в 1788 и 1795 годах; в 1788 году вышел его же перевод „Нравоучительных писем“ Душа. При самом открытии Российской академии, 21 октября 1783 года, И. Л. Голенищев-Кутузов был провозглашен ее членом; он принимал довольно деятельное участие в первых заседаниях Академии и отчасти в работах по ее Словарю. Своему родственнику, знаменитому М. И. Кутузову-Смоленскому, он был в его юности верным руководителем и другом»23. Будущий полководец часто бывал в доме своего наставника, был искренне к нему привязан, впоследствии называя его в письмах своим «батюшкой». Иван Логинович был, по-видимому, общительным, душевным человеком и действительно нередко заменял М. И. Кутузову отца, все интересы которого поглощались службой. Иван Логинович приветливо принимал своего любознательного родственника, который часами мог просиживать в его кабинете в доме на Большой Морской улице, пользуясь обширной библиотекой. Чтение стало настоящей страстью М. И. Кутузова; он читал на трех языках газеты и журналы, сочинения по истории государств и народов, труды по истории войн и теории военного искусства, трактаты философов, мемуары полководцев и государственных деятелей, произведения классиков, французские романы. Где, как не в беседах с умным и просвещенным родственником ему было учиться «делать рефлекцы» и «рассуждать о политических делах в Европе и о военных силах других держав»? По словам первого биографа Ф. Синельникова, «в малолетстве Михаил не имел ни малейшей склонности к резвостям. Он всегда уклонялся от своих сверстников. <…> Много любил разговаривать и столько был любопытен, что готов был целый день расспрашивать и целый день слушать ответы на его вопросы»24.
Юному Кутузову, который с самого детства с живейшим интересом следил за большой европейской политикой, было что обсуждать со своим «батюшкой». События Семилетней войны были у всех, что называется, «на слуху». Как писал историк, «…тяжелая и победоносная война кончилась без видимых выгод для нас, но она далеко не осталась бесплодной вполне: она еще более усилила значение России в среде европейских государств и много содействовала распространению образованности среди нашего дворянства. Впервые русские вели войну <…> в центре, можно сказать, Европы; значительная часть нашей армии была почти пять лет в государстве более <…> благоустроенном, причем большая область была принята нами в свое управление, и в ней установлено почти правильное, почти мирное, обыкновенное течение жизни. В это время чуть не все молодые русские дворяне, которыми была наполнена армия во всех чинах, побывали за границей, увидали там совершенно новую жизнь <…> имели под руками обширную литературу, сделавшуюся им теперь доступной, и пользовались ею. <…> Во время войны вообще усилились наши сношения с Веной, Парижем; в свите послов, гонцами, немало там побывало дворян, которые без этого случая никогда туда не попали бы…»25. Они, по словам А. Т. Болотова, «насмотревшись немецких лучших порядков, потом в состоянии были переменить и всю свою прежнюю и весьма недостаточную экономию и приведя ее в несравненно лучшее состояние — чрез самое то придать и всему государству иной и перед прежним несравненно лучший вид и образ». И конечно же в центре внимания Европы был «скоропостижный король» — Фридрих II.
Со временем для русских историков его имя, связанное в сознании с духом германского милитаризма, превратилось в символ ненавистного «пруссачества» — бездумного подражания военной системе, нанесшей непоправимый вред русской армии в царствование Павла I и Александра I. Но в лучшие годы М. И. Кутузова отношение к этому монарху, который на протяжении почти двадцати лет был не только врагом, но и союзником России, было не столь однозначным. К тому же прусский король был не только полководцем, но и выдающимся государственным деятелем, пользовавшимся искренним уважением и даже привязанностью своего народа, фамильярно называвшего его «старым Фрицем». Так, он писал Вольтеру: «Прошу Вас, почитайте меня искренним другом. Ради Бога, пишите ко мне, как к человеку, презирая вместе со мною титулы, звания и наружный блеск. До сих пор у меня еще так мало времени, что я не могу прийти в себя. Много делаю и еще более замышляю. Работаю обеими руками: с одной стороны, для войска, с другой — для народа и наук. Я думаю, что после смерти отца моего я весь принадлежу государству…»26 Кроме того, он был виртуозным музыкантом, плодовитым автором. Вся Европа зачитывалась сочинениями «Антимакиавелли» (1739), «О различных родах правления и обязанностях монархов», «Историей моего времени» (1746), «Записками Бранденбургского дома», «Сочинениями философа из Сан-Суси» (1751). Он сочинял пьесы и поэтические оды, которые переводил Г. Р. Державин. Кстати, в одном из своих стихотворений Фридрих пылко восклицал: «Чтобы государство не теряло своей славы, и на лоне мира должно заниматься военной наукой!» Правда, Фридрих II озадачивал современников то сентиментальностью, то цинизмом: «Он давал обещания, чтобы тотчас их нарушить, подписывал соглашения о мире, чтобы разорвать их прежде, чем чернила высохли на бумаге»27. Ему принадлежат слова: «Но что делать, где между необходимостью обмануть или быть обманутым нет средины, там для монарха только один выбор». В то же время «Фридрих выходил из себя от негодования, читая статьи некоторых пессимистов, которые сомневались: служат ли науки ко благу человечества, и не есть ли просвещение зло, ведущее к вольнодумству и погибели государств? „Науки всегда делали людей человечнее: они внушали им чувство справедливости, кротость и отвращение к насилию. Счастье народов почти столько же зависит от наук, как от законов. Стыжусь вопроса, который могут предлагать так называемые ученые; стыжусь века, в который он предложен! Только обманщики и себялюбцы способны противиться успехам мысли, наук и художеств, потому, что они для них только опасны. Одна черствая душа решилась бы лишить род человеческий того утешения и душевного спокойствия, которые он, среди земных скорбей, почерпает в науках и искусствах“»28. «Филантропические» суждения воинственного короля и опасного «возмутителя спокойствия» в Европе снова убеждают нас в том, что век Просвещения был наполнен противоречиями: «Но каждая война сама по себе так плодовита несчастьями, успех ее так неверен, а последствия до того пагубны для страны, что государи должны зрело и долго обдумывать свое намерение, прежде чем берутся за меч. Я уверен, если б монархи могли видеть хоть приблизительную картину бедствий, причиняемых стране и народу ничтожной войной, они бы внутренне содрогнулись. Но воображение их не в силах нарисовать им во всей наготе страданий, которых они никогда не знали и против которых обеспечены своим саном. Могут ли они, например, почувствовать тягость налогов, которые угнетают народ? Горе семейств, когда у них отнимают молодых людей в рекруты? Страдания от заразительных болезней, опустошающих войска? Все ужасы битвы или осады? Отчаяние раненых, неприязненный меч или пуля которых лишают не жизни, но членов, служивших им единственными орудиями к пропитанию? Горесть сирот, потерявших родителей, и вдов, оставшихся без опоры? Могут ли они, наконец, взвесить всю важность потери столь многих для отечества полезных людей, которых коса войны преждевременно снимает с лица земли? Война, по моему мнению, потому только неизбежна, что нет присутственного места для разбора несогласий государей»29.
По словам историка, «он прочно занял свою „нишу“ в мировой истории. „Изъяв“ из нее Фридриха, мы очень сильно изменим ландшафт XVIII века, точнее ту его часть, которую искусствоведы называют эпохою рококо»30. Впоследствии читая книгу аббата Деннина о Фридрихе Великом, напротив выписанного ею абзаца: «Его гений и его мужество не только совсем не ослабевали, но почерпнули себе новую жизнь в своих неудачах…» Екатерина II пометила: «Именно в его неудачах проявлялся его гений…», «следовало бы удивляться ему и стараться подражать»31. Как знать, может быть, Михаил Илларионович, для которого мнение Екатерины многое значило, и удивлялся, и подражал… Конечно, высказать подобное предположение где-нибудь не то что в середине, но даже в начале прошлого века значило бы совершить кощунство и подписать себе суровый приговор, в первую очередь как историку. Не исключено, что и в наши дни подобное предположение о преемственности идей у кого-то вызовет негодование, а кого-то, напротив, обрадует как вновь открывшаяся возможность критиковать великого русского полководца за приверженность к отжившей военной системе. Но изжил ли себя Фридрих II в эпоху Наполеоновских войн? Как тактик, вероятно, да, но как стратег? «Истинные правила ведения войны — это те, которыми руководствовались семь великих полководцев, подвиги коих сохранила для нас история: Александр, Ганнибал, Цезарь, Густав Адольф, Тюренн, принц Евгений и Фридрих Великий»32, — напишет впоследствии Наполеон.
Начиная с 1990-х годов мы разоблачили множество мифов отечественной истории, попутно, впрочем, создавая новые. Любое мифотворчество основывается на пренебрежении к истории, что особенно ощутимо на примере XVIII века, который совершенно забыт «именно как „столетье безумно и мудро“, то есть как время живое, горячее, разорванное противоречиями. Он, напротив, стал представляться некой заводью, неким голубо-розовым интерьером, населенным <…> пудренными париками, красными каблуками, атласными кафтанами и учтивыми менуэтами — иначе говоря, театрально. А между тем в XVIII веке шла своя, очень живая духовная работа. Любопытен был XVIII век, любознателен, все занимало его и тешило, все, что делается на белом свете, хотелось ему знать. Он шагал семимильными шагами, радостно впитывая в себя знание о мире и о самом себе»33. Так, один из главных мифов нашего прошлого остался в неприкосновенности: речь идет о специфической школе русского военного искусства, которая со времен Петра I будто бы развивалась вопреки западным канонам. И здесь мы сами себе противоречим: Петр I преобразовывал русскую армию по западному образцу, на первых порах офицерские должности в этой армии занимали иностранные специалисты. Именно по этой причине царь-реформатор заботился о воспитании национальных офицерских кадров, которые по уровню образованности не уступали бы европейцам. В кадетских корпусах учились по немецким и французским учебникам, а преподавателями были иностранцы либо русские офицеры, получившие образование за границей. А. В. Суворов в детстве с удовольствием читал сочинения Монтекукколи и Евгения Савойского, считая величайшими полководцами всех времен «Цезаря, Ганнибала и Бонапарта». Вновь остановимся на мысли: Россия чувствовала себя полноправным партнером в европейских делах, в том числе в военных, что отнюдь не исключало благородных амбиций, соревновательного духа, стремления превзойти своих учителей. В последней трети XVIII столетия знаменитый принц де Линь, к которому Г. А. Потёмкин обратился за советом по поводу реформирования армии, констатировал состоявшийся факт: «Я должен только удивляться воинственной нации во всем свете и могу сообщить одни маловажные перемены, которые предполагаю сделать в армии, торжествовавшей над всеми своими врагами с самого начала нынешнего столетия, в которое время урок, данный Карлу XII, сделал ее непобедимою. <…> Русские очень способны ко всему; я нигде не видывал им подобных»34. Но любое превосходство предполагает знание…
По словам знаменитого немецкого историка Г. Дельбрюка, весь XVIII век в Европе был наполнен столкновением двух концепций ведения войн, для которых немецкий автор, по его словам, «отчеканил» названия: «стратегия сокрушения» и «стратегия измора». Причем это не было какой-то отвлеченной дискуссией: на протяжении нескольких веков знаменитые полководцы посредством своих сочинений вели между собой заочный спор, опираясь на собственный военный опыт, а основы этого спора были заложены еще в эпоху Возрождения одним из классических трудов канцлера Флорентийской республики Никколо Макиавелли «Возрождение военного искусства». Под «стратегией измора» подразумевалось, что «полководец выбирает от момента к моменту, добиваться ли ему намеченной цели путем сражения или же маневра. Так что его решения непрерывно колеблются маневра и сражения. <…> Этой стратегии противопоставляется другая, которая направлена на то, чтобы атаковать неприятельские вооруженные силы, их сокрушить и подчинить побежденного воле победителя, — стратегия сокрушения»35. В самом сочинении уже были заложены противоречия. Так, в одном случае автор утверждал: «Центр тяжести войны заключается в полевых сражениях; они составляют цель, ради которой создают армию. <…> Делать переходы, бить врага, становиться лагерем — вот три главные дела войны». Однако тот же автор в противоположность себе высказывал и другие суждения: «Хороший полководец лишь тогда дает сражения, когда его к тому принуждает необходимость или когда представляется благоприятный случай. <…> Лучше победить неприятеля голодом, чем железом, ибо победа гораздо больше зависит от счастья, чем от храбрости»36. Кроме того, Макиавелли стремился к обновлению военного дела путем изучения и восстановления великих традиций Античности. В числе его последователей в этом вопросе в конце XVI столетия были знаменитый военный деятель Нидерландов принц Мориц Оранский и его двоюродный брат Вильгельм Людвиг Нассауский. «Классический труд, на который принцы Оранские преимущественно ссылаются, это „Тактика императора Льва“, появившаяся в 1554 году сначала в латинском, потом в итальянском переводе. <…> В XVIII столетии вышел сначала французский, а затем и немецкий перевод, а принц де Линь назвал это сочинение бессмертным и ставил императора Льва на один уровень с Фридрихом Великим и выше Цезаря»37. Главное, что было заимствовано из античной традиции, — это обучение и строгая дисциплина в войсках, а далее начались бесконечные эксперименты с тактическими построениями. В каждом государстве эти построения зависели от национальных особенностей, к числу которых едва ли не в первую очередь относился способ комплектования армии. Военно-теоретические поиски в Европе на практике оказались напрямую связаны с российской историей: последователем военного искусства Морица Оранского оказался шведский король Густав II Адольф, «который не только воспринял и развил новую тактику, но и положил ее в основу стратегии широкого масштаба»38. Практическим воплощением этих достижений явилось то, что на рубеже XVII–XVIII веков шведская армия считалась в Европе непобедимой: маленькое королевство активно вмешивалось в европейские дела, и горе тому, кто имел своим противником шведов. Еще дядя Густава II Адольфа, король Швеции Юхан III, в ходе Ливонской войны лишил слабого соседа выхода к Балтийскому морю, захватив города Ям, Копорье, Корелу, Орешек, Ивангород. Густав II Адольф, великий полководец, закрепил эти завоевания в Столбовском мире 1617 года, заметив при этом: «Тяжелее всего для русских быть отрезанными от Балтийского моря… Вся богатая русская торговля прибалтийского бассейна теперь должна проходить через наши руки». Первым царям династии Романовых нечего было возразить скандинавскому воителю, одно имя которого наводило ужас на всю Европу: флота у России не было, а сухопутные силы состояли из стрельцов и немногих полков «нового строя», все еще живших по старой пословице: «Дай Бог великому Государю служить, а сабли из ножен не вынимать». Шведы смотрели с пренебрежением на обездоленного соседа и не ждали для себя опасности, когда на престол в Москве вступил младший сын «тишайшего» царя Алексея Михайловича — Петр I, прозванный впоследствии Великим. И конечно же М. И. Кутузов в 1812 году не мог не гордиться сравнением с Петром I, который, сочетая «стратегию измора» со «стратегией сокрушения», одержал решительную победу над шведами в полевых и морских сражениях. Особый склад ума Кутузова позволял ему постоянно держать в памяти огромный поток информации, который он анализировал, сопоставлял, выхватывая нужное решение применительно к ситуации, отбрасывая ненужное. Характеризуя его как полководца, военный историк А. Петров отмечал: «Светлейший князь Голенищев-Кутузов умел соединить в себе две совершенно, по-видимому, несовместимые черты характера — решительность и осторожность, которые он проявлял сообразно обстоятельствам, в которых находился, не гоняясь за блеском победы, но везде руководствуясь расчетом, к ней ведущим. Такой образ действий возможен только при условии обладания тонкой проницательностью, столь ему свойственной, дозволявшей далеко видеть в будущем последствия принимаемых мер. К нему можно применить слова, сказанные А. С. Пушкиным: он был „холодно-горяч“»39.
Спор о стратегических концепциях был отнюдь не праздным. С течением времени армии становились всё более и более многочисленными и «тяжеловесными» и, как следствие, их становилось всё труднее и труднее содержать в мирное время и обеспечивать всем необходимым в военное. «…Не я командую, говорил Фридрих II, а мука и фураж». Полководцы той эпохи задавались вопросами, что важнее и выгоднее: захватить неприятельскую территорию или уничтожить живую силу? вести войну наступательную или оборонительную? сокрушить противника в генеральном сражении или подорвать его силы в ходе затяжной кампании? Монтекукколи, один из любимых авторов А. В. Суворова, считал: «Тот, кто полагает, что может, не вступая в сражения, одерживать успехи и завоевать что-либо значительное, тот сам себе противоречит или, по меньшей мере, высказывает такое курьезное мнение, что оно поневоле вызывает насмешку. <…> Тот, кто выигрывает сражение, не только выигрывает кампанию, но и большой кусок территории. Поэтому лишь бы полководец сумел вступить в бой в хороших условиях, и ошибки, которые он раньше сделал в маневрировании, ему простятся; если ж он погрешил против учения о сражениях, то, хотя бы он в остальных подробностях проявил себя с хорошей стороны, все ж не довести ему до конца войны с честью»40. Тюренн полагал, что лучше наносить возможно больше вреда противнику в открытом поле, чем осаждать и брать города. В рамках двух стратегических концепций решался и вопрос о роли генерального сражения в ходе военной кампании: одни считали, что сражение — кратчайший путь к миру; другие были убеждены в том, что выиграть войну можно и не вступая в битву. Наиболее последовательным и ярким представителем «стратегии измора» считался современник М. И. Кутузова Фридрих Великий, сочинения которого, по словам Г. Дельбрюка, «волнообразно протекают через всю его жизнь, приближаясь то к одному полюсу, то к другому»41. В письме Морицу Саксонскому, сокрушаясь по поводу своего смелого продвижения вперед, результатом чего стала проигранная кампания 1744 года, прусский король писал: «Фабий всегда может стать Ганнибалом; но я не думаю, чтобы Ганнибал мог следовать методу Фабия». В 1759 году, в разгар Семилетней войны, Фридрих размышлял о военных походах Карла XII: «Конечно, бывают положения, в которых приходится давать сражение; но вступать в него надо лишь тогда, когда можешь потерять меньше, чем выиграть, когда неприятель проявляет небрежность в расположении лагеря или в организации марша или когда решительным ударом его можно принудить согласиться на мир. Впрочем, твердо установлено, что большинство генералов, которые легко ввязываются в сражение, лишь потому прибегают к этому средству выпутаться из положения, в которое они попали, что не умеют найти другого исхода. Далеко не ставя им это в похвалу, мы скорее усматриваем в этом признаке отсутствие гениальности». В 1777 году, подводя итоги своим успехам и неудачам, Фридрих II советовал: «Никогда не давайте сражения с единственной целью победить неприятеля, а давайте их лишь для проведения определенного плана, который без такой развязки не мог бы быть осуществлен»42. Ошибкой было бы считать «стремительного короля» неспособным к решительным действиям: в теории он отдавал предпочтение маневрированию, на практике, особенно в Семилетнюю войну, склонялся «к полюсу сражения». Вероятно, эта двойственность теории и практики делала наследие Фридриха II неприемлемым для великого русского полководца А. В. Суворова, известного не только в России, но и в Европе как последовательного сторонника «стратегии сокрушения», получившей законченное выражение в государственной и полководческой деятельности Наполеона Бонапарта, чьи успехи в войнах начала XIX столетия, казалось, посрамили сторонников «стратегии измора». Но забегая вперед отметим, что это было временным явлением. Взгляды сторонников этого направления эволюционировали, подстраиваясь к новым условиям ведения войн: в конечном счете победа осталась за ними. Нельзя не согласиться с мнением британского историка Д. Ливена: потенциал «старорежимных» армий не следует преуменьшать. Мы знаем, к каким необратимым драматическим последствиям привело Наполеоновскую империю столкновение двух стратегий на Пиренейском полуострове и конечно же в России в 1812 году, когда, по крайней мере, трое главных действующих лиц — Александр I, М. И. Кутузов и М. Б. Барклай де Толли — остановили свой выбор именно на «стратегии измора» до того, как возможной сделалась «стратегия сокрушения». Через 30 лет после окончания Наполеоновских войн в Европе, подводя их итог, знаменитый теоретик военного искусства А. Жомини высказал суждение: «Сражения некоторыми авторами преподносятся в качестве главных и решающих характерных особенностей войны. Строго говоря, это утверждение не совсем верно, поскольку армии уничтожаются стратегическими операциями без заранее подготовленных на определенном участке сражений, чередой, казалось бы, незначительных предприятий. Верно также и то, что полная и решительная победа может приводить к таким же результатам и без больших стратегических комбинаций»43.
Что можно еще сказать о военно-теоретических пристрастиях нашего героя? В общеевропейском споре принимал участие полководец, который, вероятно, вызывал особые симпатии у Кутузова. Речь идет о Морице Саксонском. Впоследствии С. Н. Глинка привел в Записках случай, связанный с той порой, когда М. И. Кутузов занимал должность директора Сухопутного шляхетского корпуса: «За день до выхода из корпуса, когда надели мы мундиры, Кутузов поодиночке призывал нас к себе и предлагал нам тактические вопросы. Мне задал он вопрос о тактических укреплениях. Чувствуя, что по строгим правилам науки не могу отвечать, я спросил: как прикажете мне объясниться, тактически или исторически? Он взглянул на меня и сказал: „Ну, посмотрим, отвечай исторически“. Я начал: „Полевые укрепления устраиваются для остановления первых напоров неприятеля. Известнейшие из таких укреплений устроены были Петром I на поле Полтавском, и граф де Сакс в сочинении своем о военном искусстве приписывает им победу русских над Карлом XII. <…> Но никакие укрепления не могут устоять перед отважной решимостью войска. Граф Ангальт рассказывал нам о вашем движении на высотах Мачинских, споспешествовавшем к заключению мира с Портою Оттоманскою 1791 года“. Кутузов был доволен моим ответом»44. Легко допустить, что предприимчивый кадет нашел случай сделать приятное Кутузову, не только весьма кстати напомнив о его победе под Мачином, но и назвав имена наиболее почитаемых полководцев: Петра Великого и Морица Саксонского, «удивительного маршала» с общеевропейской известностью, судьба которого тем не менее оказалась связана с Россией. Он родился 28 октября 1696 года и был старшим из 354 признанных незаконнорожденных детей Фридриха Августа, курфюрста Саксонского и короля Польского, вечного союзника Петра I в войне со шведами. Мориц «был очень похож на своего отца, как внешне, так и характером». Уже в тринадцатилетнем возрасте он участвовал в знаменитой битве при Мальплаке (Бельгия), где в 1709 году англичане, австрийцы и голландцы под командованием герцога Мальборо и принца Евгения Савойского разбили французов. В возрасте восемнадцати лет его против воли женили на баснословно богатой саксонской наследнице Виктории фон Лебен. В 1720 году, промотав наследство жены, Мориц Саксонский переехал в Париж, где ему был пожалован чин фельдмаршала французской армии и он в традиции того времени купил полк. К обучению полка он относился очень серьезно и в перерывах между пирушками и бесчисленными адюльтерами изучал тактику, фортификацию, читал мемуары великих полководцев. К тому времени его брак был аннулирован, и Мориц де Сакс устремил свой взор на вакантный трон герцогства Курляндского. Для реализации своих честолюбивых замыслов он был готов жениться на вдовствующей герцогине Курляндской, Анне Иоанновне, племяннице Петра I. Ему требовались деньги, которые охотно были пожертвованы ему знакомыми женщинами, в том числе знаменитой актрисой Адриенной Лекуврер, которая продала свою серебряную посуду, чтобы помочь возлюбленному получить трон. Правда, Петру I пришла в голову идея женить титулованного искателя удачи на своей дочери Елизавете Петровне, выделив ей долю наследства. Трудно предположить, чем закончилась бы эта матримониальная история, если бы не скандал, о котором тогда говорили в Европе. Анна Иоанновна, подобно другим женщинам, не осталась равнодушной к красоте и обаянию Морица, который, проживая в ее дворце, завел роман с одной из фрейлин герцогини Курляндской. «Одной снежной ночью Мориц Саксонский провожал даму домой. По несчастному стечению обстоятельств, они наткнулись на старуху-служанку с фонарем. Чтобы скрыть лицо своей спутницы, Мориц толкнул фонарь, поскользнулся, увлек за собой даму, та свалилась на старуху, на крик которой сбежался караул. О происшествии было доложено герцогине, та пришла в ярость, и хотя Мориц Саксонский заверял ее, что это „ужасная ошибка“; она не смягчилась. Взбешенная герцогиня выгнала Морица из дворца…»45
В большой войне 1740–1748 годов, известной как Война за австрийское наследство и имевшей целью воспрепятствовать восхождению на австрийский трон Марии Терезии, последняя сохранила трон, но потеряла значительные территории под натиском армий Пруссии, Баварии, Франции и Испании. Страдая от водянки и едва передвигаясь, Мориц принял участие в кампании, закончившейся в 1745 году победой при Фонтенуа французов над англичанами и их союзниками. Вольтер при встрече с полководцем осведомился, как он мог участвовать в военных действиях в полумертвом состоянии. Де Сакс ответил: «Речь идет не о жизни, а о действии». Во время битвы, из которой французы вышли победителями, большую часть времени его носили на носилках. Враги Морица Саксонского советовали королю отступить и раскритиковали весь план битвы. На это Мориц ответил: «Пока я дежурный повар у плиты, я намерен разделаться с британским лобстером по-своему». Людовик сказал Морицу Саксонскому в присутствии этих критиков: «Ставя вас командовать моей армией, я надеялся, что вам будут подчиняться все, и я сам первый подам в этом пример!» Мориц скончался во Франции, в замке Шамбор в ноябре 1750 года, на пятьдесят четвертом году жизни. Его последними словами, обращенными к ухаживающему за ним господину де Сенаку, были: «Жизнь, доктор, не более чем сон, и у меня он был приятным»46.
Страдая от болезни, он создавал свои «Мечтания», наделавшие много шума в Европе из-за своей полемической направленности. Именно это сочинение вдохновило Фридриха II на патриотические стихи, а принц де Линь стал называть военное искусство «наукой Морицов», имея в виду Морица Оранского и Морица Саксонского. Какие мысли выставил на всеобщее обсуждение де Сакс? Одна из глав его сочинения так и называлась: «Слово против генерального сражения». «Я не сторонник генеральных сражений, особенно в начале войны, — признавался полководец. — И убежден, что умелый полководец может воевать без них всю жизнь. Ничто так не уменьшает нелепые притязания врага, как подобный метод ведения войны; ничто не продвигает дела лучше. Частые малые бои рассеивают силы противника, и, в конце концов, он будет вынужден отступить. Я не говорю, что, когда появляется благоприятная возможность сокрушить противника, его не надо атаковать или что не надо извлекать выгоду из его ошибок. Но я хочу сказать, что можно воевать, не оставляя ничего на волю случая. И это высшая точка совершенства полководческого искусства»47.
В XVIII столетии люди зачастую воспринимали чтение книги как беседу с умным человеком, с которым можно было соглашаться или спорить. Разве мог Михаил Илларионович с его начитанностью и натренированной памятью забыть слова, прочитанные в юности? Разве мысли, высказанные де Саксом, утратили свою актуальность в ходе Наполеоновских войн? Чего бы стоил Кутузов как полководец, если бы он не принимал во внимание слова, некогда произнесенные умным собеседником? Они звучали для него как предупреждение: «Умение атаковать — в природе французов. Когда полководец не хочет зависеть от строгой дисциплины в своих войсках, а генеральное сражение требует строгого порядка, он должен лишь создавать условия, при которых выгодно действовать отдельными бригадами. И, разумеется, такие условия всегда найдутся. Мужество и пыл, свойственные французам, никто и никогда не отрицал. <…> Их первый удар ужасен. Необходимо только знать, как продлить такое состояние умелым расположением войск, а это дело полководца»48. Кутузов запомнил на всю жизнь: имея дело с французами, не следует с горячностью вступать во встречный бой, где они сильны; надо во что бы то ни стало остановить их наступательный порыв. «Я всегда отмечал, — рассуждал Мориц Саксонский, — что одна кампания уменьшает армию по меньшей мере на треть, а иногда наполовину, и что кавалерия к концу октября находится в таком жалком состоянии, что неспособна вести военные действия. Я бы предпочел дать войскам отдохнуть на квартирах или в казармах, беспокоя противника вылазками одиночных отрядов, а к концу длинной осады напасть на него со всеми своими силами. Полагаю, что этим я совершил бы выгодную сделку, заставив врага задуматься об отступлении, ибо ему было бы нелегко противостоять хорошо организованным и укомплектованным войскам. Вероятно, он был бы вынужден оставить свое снаряжение, пушки, часть кавалерии и все повозки. Эти потери на следующий год затруднят его появление на поле боя. Вероятно, он даже не осмелится появиться там снова»49. Так, де Сакс был уверен в следующем: «Природа бесконечно сильнее человека; почему же этим не воспользоваться?» Что думал французский фельдмаршал по поводу сражения? «Хорошие линии — это те, которые создала природа, а хорошие укрепления — это хорошая дисциплина и храбрые солдаты»; «надо соблюдать только одно правило: держать тыл открытым, чтобы иметь возможность в случае необходимости оттянуть войска и организованно отступить. На пересеченной местности очень большое значение имеет размещение артиллерии»50. Как должен вести себя в сражении главнокомандующий? «Главным его качеством является мужество. Без мужества остальные достоинства представляют небольшую ценность, поскольку не могут быть использованы. Второе — незаурядный ум и, если можно сказать, своеобразная хитрость. Третье — отменное здоровье. <…> Функции полководца безграничны. <…> Генералов, находящихся в его подчинении, следует считать некомпетентными, если они не умеют исполнять его приказы и осуществлять маневры с вверенными им дивизиями. Надо сделать так, чтобы главнокомандующему не приходилось заниматься этими вопросами и затруднять себя другими мелочами. Ведь если ему придется выполнять функции сержанта и всюду успевать самому, он будет похож на муху из басни, которая думала, что правит повозкой! Я бы хотел, чтобы в день битвы полководец ничего не делал. Его наблюдения будут от этого лучше, суждения более здравыми, и он лучше воспользуется ситуацией, в которой противник окажется во время боя. <…> Генерал обязан уметь ложным ударом в одном месте отвлечь внимание противника от другого. Посеять в его рядах смятение, использовать любую возможность для нанесения смертельного удара в нужном месте. <…> Но чтобы все это делать, ему не следует занимать свой ум разными пустяками»51. Чем заканчивается выигранная битва? Преследованием: «<…>Ничто не внушает такого ужаса и не наносит такого урона, как упорное преследование, потому что все потеряно. Чтобы восстановить разбитую армию, требуются существенные усилия, а кроме того, враг долго не будет вас беспокоить»52.
Откровения «удивительного маршала» невольно вызывают в памяти образ М. И. Кутузова, который был почти что его современником и наверняка немало слышал о нем от старших сослуживцев, помнивших и Морица Саксонского, и Петра I. Именно в тот «век военных споров», как назвал XVIII столетие Г. Р. Державин, и сложился М. И. Кутузов как полководец, как дипломат, как личность. Оттуда он вынес твердую уверенность в том, что цели в войне должны соразмеряться со средствами, что война тесно связана с политикой, что военные обстоятельства могут изменяться дипломатическими решениями, что последствия битвы могут оказаться гораздо хуже самой битвы, а выигранные сражения и выигранная война — это далеко не одно и то же. Бόльшую часть отпущенных ему лет Михаил Илларионович прожил в «столетье безумном и мудром», когда приобретение разносторонних знаний считалось одной из форм служения царю и отечеству; со времен Петра I за знания в полном смысле слова нужно было сражаться, преодолевая настроения в обществе, безденежье, отсутствие учителей, чрезмерную строгость наставников, искушения радостями жизни… В начале XIX века, «пережив многое и многих», когда Кутузова со всех сторон теснили более молодые и энергичные представители новой эпохи, он до конца своих дней оставался действующим полководцем, дипломатом, администратором. «Величественный обломок минувших царствований», он неизменно производил на собеседников впечатление «государственного человека». В 1814 году, когда Кутузова не стало, его адъютант и будущий военный историк А. И. Михайловский-Данилевский по особому воспринял эту потерю; во время Венского конгресса он записал в своем Журнале: «Часто в великолепных здешних собраниях, где бывают почти все знаменитые люди Европы, смотрю я на наших со вниманием, перебираю в мыслях заслуги и подвиги их, вслушиваюсь в разговоры министров и генералов и всегда в сокровенности мыслей говорю сам себе: „Смоленский был славнее вас“»53.