В мутной воде у берега плавало корыто. Обыкновенное деревянное корыто.
– Собственный корабль Бабы-яги! – зевнув, сказал Лешик.
Ну и ну! Летает в ступе и на метле, плавает в корыте. Потому, наверное, и в доме у Яги беспорядок. Кузька пожалел корыто. Дитя в нём не искупают, бельё не постирают. Свинья из него не похлебает, телята с ягнятами не попьют. Кот сторожит дом вместо собаки, корыто мокнет в мутной речке да возит на себе Бабу-ягу, ну и жизнь!
Тут корыто уткнулось в берег, прямо под ноги: садитесь, мол.
– Корабль, а кто не знает, корытом называет! – сказал Лешик. – Плыви куда знаешь!
И вдруг корыто поплыло не вниз, а вверх по мутной речке, против её течения. Сначала оно двигалось вдоль берега со скоростью коровы, потом ещё быстрее. «Как сытый поросёнок от лоханки бежит», – подумал Кузька. Лешик на эти чудеса не обратил внимания, он зевал и дремал.
Вдруг зазвенели, забренчали бубенчики. До того весело, что не устоять, не усидеть, не улежать. Корабль Бабы-яги со всего маху причалил к берегу возле моста.
Ну и мост! Перила точёные, доски золочёные, прибиты серебряными гвоздочками, на каждом гвоздочке бубенчик. Дятел (видно, он твёрдо решил помогать Лешику) уже сидел на перилах. Постучал клювом, бубенчики зазвучали ещё приятнее, век бы слушал. Лешик с Кузькой выскочили на бережок, на жёлтый песок, поблагодарили корыто. И оно весело поплыло само, теперь уже по течению, вниз по речке.
Посреди лужайки дом. Не курная изба, не на курьих ножках. Из трубы завитушками бежит дымок. Чем-то особенным повеяло, необыкновенным. Праздником деревенским, вот чем повеяло!
– Кто с нами, кто с нами петь и плясать? – заголосил Кузька и помчался к дому, да не по простой, а по ковровой дорожке с вытканными на ней розовыми букетами и розовыми бутонами.
– Сразу бы нам сюда! – сказал Лешик. – Такой дом и в зимней спячке не приснится. Это у Бабы-яги дом для хорошего настроения. Здесь она всегда добрая.
Ещё бы не быть доброй в этаком доме! Крыша из коврижек и коржиков, ставни вафельные, окна леденцовые, вместо порога пирог.
– А вдруг вернётся Яга, увидит меня и съест до крошечки? – Кузька вспомнил, до чего страшна была Баба-яга.
– Нет, – сказал Лешик. – В этом доме она никого не тронет. А в тот дом не ходи. Зовёт, просит, всё равно не ходи, там она кого хочешь съест от злости.
Скрипнула дверь. Кузька испуганно поглядел на крыльцо. И увидел толстого пушистого Кота. Сидит и умывает лапкой чистенькую мордочку.
– Гостей намывает! Кого бы это? Батюшки-светы, он нас намыл! Мы – гости! – сообразил Кузька и – в дом. Лешик следом за ним.
А в доме будто ждут гостей, званых, незваных, прошеных, непрошеных. На столе узорная скатерть, кувшины, корчаги, кринки, миски, плошки, чашки, блюда, самовар на подносе.
– Хороший тут домовой хозяйничает, да небось не один! – обрадовался Кузька. – Эй, хозяева дорогие! Где вы? Я пришёл!
Домовые не откликнулись. Друзья облазали в доме все углы, все закоулки. Под печью и за печью домовых не нашлось. Не было их ни под кроватью, ни за кроватью. Ну и кровать! Перина чуть не до потолка, подушек без счёта, одеяла стёганые, атласные.
Не нашлось домовых ни на чердаке, ни в чуланах, ни в каморках, ни в кладовых, ни в подвалах. Никто не отзывался на самые ласковые приветы и просьбы. Под потолком на серебряном крюке качалась позолоченная люлька. Заглянули и в неё. Может, баюкается в ней какой-нибудь домовёнок-несмышлёныш. Нет, одна погремушка среди шёлковых пелёнок.
Вдруг Кузька увидел, что из самовара идёт пар, а из печи сами прыгают на стол пышки, ватрушки, лепёшки, блины, оладушки. В кувшинах, в кринках оказались молоко, мёд, сметана, варенья, соленья, кислый квас.
Блюда с пирогами сами двигались к домовёнку. Лепёшки сами окунулись в сметану. Блины сами обмакивались в мёд и масло. Щи прямо из печи, из большого чугуна – наваристые, вкусные. Кузька и не заметил, как съел одну миску, другую, потом полную чашку лапши и закусил кашей с топлёным молоком. Напился квасу, брусничной воды, грушевого взвару, отёр губы и навострил уши.
В лесу кто-то выл. Или пел, не поймёшь. Вой приближался. «Я несчастненькая!» – вопил кто-то совсем неподалёку. Уже стало понятно, что это слова песни. Песня была жалостная:
Уж я бо́сая, простоволосая,
Одежонка моя поистёрлася…
Кузька на всякий случай залез под стол, Лешик – тоже.
– Это гость какой несчастненький жалует, – рассуждал домовёнок, поудобнее устраиваясь на перекладине под столом.
Ох, прохудилася, изодралася,
Вся клочками пошла, да ох, лохмотьями…
Хриплый бас раздавался уже под самыми окнами. Даже стёкла, то есть леденцы, дребезжали. Кузька встревожился:
– Во голосит! Это не Баба-яга, а пьяница-мужик, не иначе.
Он терпеть не мог пьяных. Их Чумичка любит, двоюродный брат. Увидит, вот потеха! Сзади пнёт, сбоку толкнёт, с другого пихнёт, пьяница – в лужу или ещё в какую грязь. Лежит и мычит или хрюкает. А Чумичка за нос его теребит и хохочет. Оттого у них носы красные. Это всё Чумичка!
Хриплый бас за стеной смолк. Кто-то шарил на крыльце. Кузька не находил себе места под столом от беспокойства:
– Ты уверен, что нас тут… в общем, не тронут?
– Уверен, уверен, – зевнув, ответил Лешик. – И дедушка Диадох уверен тоже. Он всегда говорит: в этом доме и тронуть не тронут, и добра не видать.
– Как не видать? – Кузька высунулся из-под стола. – Вон сколько добра на столе и в печи!
Тут дверь отворилась, и в доме очутился… не поймёшь кто. Голосищем мужик, а на голове кокошник золотом горит, самоцветными камнями переливается. На ногах сапожки зелёные, сафьяновые, с красными каблуками, такими высокими – воробей вкруг каждого облетит. Сарафан алый, как утренняя заря. Кайма на подоле, как вечерняя заря. По сарафану в два ряда серебряные пуговки. А из-под кокошника прямо на Кузьку, глаза в глаза, глядит Баба-яга.
– Ой, батюшки! – охнул и назад под стол, поглубже.
А Яга подняла скатерть, опустилась на колени, заглядывает под стол и руки протягивает.
– Это кто ж ко мне пришёл? – медовым голосом пропела она. – Гостеньки разлюбезные пожаловали погостить-навестить! Красавцы писаные, драгоцунчики мои! И куда ж мне вас, гостенёчки, поместить-посадить? И чем же вас, гостюшечки, угостить-усладить?
– Что это она? – шепнул Кузька, тихонько толкая друга. – Или, может, это совсем другая Яга?
– Ой, что ты! В лесу Яга одна! В том доме такая, в этом этакая, – ответил Лешик и поклонился: – Здравствуй, бабушка Яга!
– Здравствуй, здравствуй, внучек мой бесценный! Яхонт мой! Изумрудик мой зелёненький! Родственничек мой золотой, бриллиантовый! И ведь не один ко мне пришёл. Дружочка привёл задушевного. Такой славный дружочек, красивенький, ну прямо малина, сладка ягода. Ах ты, ватрушечка моя мяконькая, кренделёчек сахарный, утютюшечка драгоценненькая!
– Слышишь? – опять забеспокоился Кузька. – Ватрушкой называет, кренделем…
Но Баба-яга усадила их на самую удобную скамью, подложила самые мягкие подушки, достала из печи всё самое вкусное, принялась угощать.
Кузька растерялся от этакой любезности, вежливо кланялся:
– Благодарствуйте, бабушка! Мы уже поели-попили, чего и вам желаем!
Но Яга суетилась вокруг гостей, уговаривала, упрашивала отведать того, попробовать этого, подсовывала самые лакомые кусочки.
– Она что? Всегда здесь этакая? – шёпотом спрашивал Кузька, жуя медовый пряник с начинкой и держа в одной руке сусальную пряничную рыбку, а в другой сахарного всадника на сахарном коне.
Баба-яга между тем хлопотала у кровати: взбивала перины, стелила шёлковые простыни, бархатные одеяла. Толстый пушистый Кот помогал ей, а когда постель была готова, улёгся на пуховую подушку. Яга ласково погрозила ему пальцем и перенесла с подушкой на печь.