Что-то случилось — толкнуло предчувствие, и я вышла из подъезда торопливым шагом. Подняла стоймя воротник серого драпового пальто. В арку метнулся черный кот, ощетинившийся от постоянного недоедания и недовольства жизнью. И всплыла чужая, застарелая, времен всех прапрабабушек, мысль: не к добру.
Кот ждал на тротуаре. Из-за угла величаво выплывал белый «Мерседес». Однажды мой великовозрастный брат, всего на год младше, озирая сияющие бока стоявшего у нас во дворе точно такого же мерса, восторженно проговорил: «Луноход». «Луноход» приближался, и его фары наполняли зеленью зрачки кота.
Во мне проснулось языческое стремление задобрить всемилостивых богов. Если я накормлю этого голодного любимца фараонов, может, обойдется?
— Хочешь хлеба и вина? — усмехнувшись, предложила я коту.
Опустила руку в карман, но там было пусто.
— Не-а, — выручил меня кот.
И тут я увидела. В нише стоял человек. На единственной ноге, вместо второй — костыль. Он скосил на меня взгляд, и я почему-то почувствовала себя виноватой.
— Извините…
— Сигарету дай, — протянул в ответ одноногий.
— Нету. — И я побежала.
Ринулась через улицу. Раздался визг тормозов. «Луноход» не долетел до остолбеневшей протоплазмы всего пару локтей.
Неторопливо опустилось темное стекло, неторопливо выплыло широкое и лоснящееся, как блин, лицо со сладкой улыбкой. Бывают такие улыбки, что лучше бы смотреть в искаженное ненавистью лицо.
— Куда поспешаем, девушка? — благожелательно спросил обладатель мерса. — На тот свет? Подвезти?
— Вы чуть не сбили меня, — с опозданием констатировала я. — Зачем так лететь?
Улыбка стала еще шире. Может, это у него нормальное выражение лица? Я присмотрелась. На этот раз в круглом лице ничего клинического. Разве что прически нет, если не считать бритоголовость прической. На шее — классическая цепочка.
— Вы мой идеал! — объявил он.
Я и не знала, что парням с золотыми цепями подобные слова тоже известны. Он смотрел так, будто я уже не раз и не два раздевалась перед ним. «Архетипически», — громко пояснила я сама себе.
— Вот, и чихаешь, слышь…
Махнув рукой, пошла по тротуару. «Мерс» тихо ехал рядом.
— Оставь меня в покое! — заорала я и свернула в переулок.
С ужасом чувствовала, что автомобиль двинулся за мной. Здесь не было фонарей. И освещенных окон. В переулке вообще не было ни души. Я бежала под какими-то балконами, между сваленными ящиками, кучами битого кирпича. Автомобиль не отставал. Не обгонял. Он просто следовал за мной.
Я выскочила на освещенную улицу раньше, чем умерла. Отругав себя за панику, нырнула в какое-то кафе.
— Есть здесь второй выход? — спросила официантку.
Она шарахнулась от меня. Елки-палки, хватит с меня этого дешевого детектива. Уселась за столик, взяла себя в руки. Уставилась на стену: ее украшала вариация на тему «Тайной вечери», выполненная каким-то самородком. Только вместо Христа в центре композиции обреталась почему-то Мона Лиза, апостолы же представали во вполне современном обличье.
Скрипнула дверь, и вошел обладатель «Мерса».
— Чего удираешь? Я тебе хотел моральный ущерб возместить, — сбивая пылинку с кожаной куртки, проговорил он.
— Как тебя зовут? — спросила я почему-то.
— Василий, — лицо «космонавигатора» расплылось в улыбке. На этот раз совсем в другой улыбке. Искренняя доброта светила в ней. Василий. Большой и грузный кот. Так это же и есть кот Василий! С цепью златой.
— Ну, если ты Василий, то где дуб?
— Ты знаешь Дуба? — сломал он брови.
— С детства, — подтвердила я. — Когда сказки на ночь мама читала.
— А мы года три тусуемся. Чего же он нас не знакомил?
— Ну, как. Дуб должен хранить тайны.
— А че? Секреты какие-то?
— Есть и секреты. Если напряжешься, все вспомнишь. Лукоморье. Дуб. Русалка… Ну? Еще чешую сыпала с дерева. На ветвях сидела. Помнишь?
Лицо Василия страдальчески напряглось.
— Вроде да, — наконец сказал он. — Русалка, значит? Это я название ресторана забыл. Теперь вспоминаю, ясный перец, — «Лукоморье»! Черт! Сколько же мы тогда бухла выжрали?
«Кот» что-то мычал в сотовый, а я размышляла. Над меню, которое он мне сунул в руки. Над, но не о.
— Ну, чего, выбрала? — наконец оторвался от трубки мой спутник.
— Не голодная, спасибо, — ответила я. — Разве что капучино. Ну, и мороженое.
Команда на сцене этого безвестного кафе-клуба уже поснимала с шей гитары и заканчивала путаться в шнурах. Клуб только что отбушевал. И готовился бушевать дальше.
Крашеные, как яйца на Пасху, ребята вспрыгнули на невысокую сцену. Боязливо оборачиваясь через плечо, старались поймать взгляды друзей из «группы поддержки». Микрофон был еще отключен, когда накачанные пивом молодцы заорали:
— Браво!
Я тоже когда-то пела. В таких клубах. Сколотила даже группу, она развалилась. Все разваливается…
Девочка, которую я сначала приняла за мальчика, подступила к микрофону, от волнения почти забыв, с какой стороны в него говорят. И — ринулась в омут головой:
— Вау! — взвизгнула она, а потом объявила: — Меня зовут Хламидомонада, я буду для вас петь.
Что-то неразборчиво вякнул басист, и понеслась…
Мы собрались здесь,
Чтобы выпить и съесть
Все, что есть!
Разговаривать под такое сопровождение было невозможно. И слава богу. Я продолжала витийствовать. Про себя. В такие минуты в меня вселяется дух сразу всех светочей философской мысли.
— Ну, чего приуныла? — не унимался мой мороженодатель.
— Кто-кто? — переспросил он. — Ах, мороженодатель. Москвичи как-то стремно выражаются.
Я попробовала представить, откуда он. Раньше получалось. Надо только поймать сразу все, что идет от человека. Я сосредоточилась. И вдруг увидела моего спутника в средневековой темной хламиде — не то палач, не то монах. За ним маячила хоругвь, кажется, с готическим крестом. Да, это крест… Нерусский кот, точно.
— Я, детка, водитель одной важной персоны.
— Я тебе не детка! — отрезала я.
Чтобы взять себя в руки, сделала самый большой в моей жизни глоток из стакана, — почему-то именно он оказался под рукой вместо вазочки с мороженым.
— Да ладно, расслабься. А это чего у тебя? Четки? — Он углядел мои четки — можжевеловые, сорок бусин и крест — и потянулся к ним.
— Попрошу сохранять энергетическую неприкосновенность вещи, — я отвела его руку.
— А ты христианка? — осторожно спросил он. — Потрясающе!
Он уставился на меня так, будто я призналась в том, что я — привидение. Пришлось отбрить:
— Христианин на свете был только один. Остальное — языческое переосмысление. У меня на люстре года три красовалась надпись: «Я — это я». Каждое утро, просыпаясь, приходилось находить свои границы. Чтобы не слиться с фоном.
— Почему бы и не слиться? — хмыкнул он.
Хмык этот мне не понравился. Факт. Похабный хмык. Отыскала приключенье на свою голову.
Рубанула высокомерно и многозначительно:
— На то есть причины.
Василий моментально присмирел. Он тоже поднял стакан, поднес ко рту. И, кажется, стакан опустел, не наклонясь. Видать, какие-то причины и правда могли быть.
— Четки у тебя откуда? — осторожно поинтересовался он.
— Нашла.
— И подобрала? А как же насчет энергетики?
— Уметь надо считывать, — снисходительно улыбнулась я.
— Да? И ты умеешь? Слушай, а вот что ты, например, про меня знаешь?
— Я не ясновидящая.
— А какая?
— Ну ладно, — я приняла загадочный вид и всеми силами постаралась дать понять, что сосредотачиваюсь.
— Ты — человек слова, — заявила через минуту, ничем не рискуя.
— В точку! — охнул и выпучил глаза этот дебил.
За соседним столом грохнул высокий, издевательский хохот. Он прозвучал металлически, как электрический звонок, и мне подумалось: так смеются роботы. Я вздрогнула — на секунду показалось, что потешаются над моими словами. Но это было невозможно, в таком гаме даже Василий, подавшись ко мне, их слышал с трудом.
— Понимаешь, — продолжала я, еле удержавшись от своего обычного оборота «видишь ли». — Ты можешь не сознавать, но, как и все люди, ты видишь больше, чем видишь. Скажем, ты безошибочно различаешь, когда человек врет, а когда говорит правду.
— Да ну? — Хорошо разыгранное сомнение звучало в его голосе.
— Да, — дула я свое. — И давай начистоту. Мы не можем обмануть друг друга. Это нереально. Хоть на четверть секунды, но обманщик задерживается с ответом. Дрогнул голос, дернулась рука, взгляд уехал куда-то в сторону — такие вещи проконтролировать невозможно.
— Меня тут кореш кинул на штуку. В глаза смотрел, падла.
— Это ты себя кинул. Внутренне ты сразу понял, что он затевает.
Физиономия его теперь казалась мне в общем-то симпатичной.
— А в прошлой жизни ты был котом, — не удержалась, добавила я.
— Котом? — хохотнул с грустью он. — В какой прошлой жизни?
— В недавней. Еще сегодняшней.
Рядом грянул все тот же смех. Василия он, по всей видимости, беспокоил не больше, чем остальных. А я опять вздрогнула. В смехе не было ни грамма веселья. Другое было. Нервы ни к черту. Неприятное предчувствие усиливалось с каждой минутой.
И снова у меня перед глазами все немного сдвинулось, как небрежно присобаченная аппликация. Вот-вот весь этот антураж спадет, и обнаружится, что он был наклеен на ничто.
Еще раз крепко глотнула из стакана, что оказался в руке.
Взобравшись на сцену, некто в твидовом пиджаке, прервав музыку (музыка распалась на не связанные между собой отдельные звуки), поклонился и начал свое выступление словами:
— Разрешите отклонироваться!
Тотчас второй, как две капли воды похожий на первого, появился у того за спиной. Столкнув артиста со сцены, он провозгласил громко и вполне серьезно, может, даже слишком:
— Господа и товарищи! Все мы глубоко скорбим о гибели нашего друга и вожака — Антона. Он выступал здесь в первом отделении. И вот, выйдя из клуба…
Люди в зале притихли. У меня в голове отчетливо заиграло «Болеро» Равеля.
Упавший со сцены первый артист подхватил фразу:
— Выйдя из клуба, он нас покинул. И лишь знание того, что он жив, причиняет нам радость.
Зрители оживились, они поняли, что это просто номер программы. Только на лицах музыкантов проступало недоумение.
— Он ненавидел полосатые носки, — истерически закричал первый, оттолкнув соперника.
— И носил только их, будучи пленен полосами, — заорал второй, кивая головой так энергично, будто хотел стряхнуть ее с шеи.
Люди почему-то смеялись и аплодировали.
— А как сиял его череп в солнечную погоду! — прошипел артист. — За километр!
— Когда ветер развевал его пышные рыжие вихры, — добавил второй.
— Редкостного иссиня-черного цвета, — по ходу фразы голос возрастал, как у футбольного комментатора в «опасный момент».
— А помните, как он всегда стеснялся резкого слова? — истошно завопил диалектик.
— И прямо говорил собеседнику в лицо: «Редкостная свинья!» — не утихал его дубликат. — Кто таков? — вдруг крикнул он, приметив в толпе чей-то остановившийся взгляд. — Что у тебя?
Собравшиеся расступились. В луче прожектора стоял бледный субъект. Его лицо было залито кровью.
— Ни кола, ни двора! — ни с того ни с сего истерично крикнула девчушка с косичками.
— Поприветствуем, господа, Николу Нидвору, — хрипло заорал выступающий и хищно кинулся в зал. — Он вернулся! Это тот, о ком сегодня было сказано столько пламенных слов…
— Что даже камни рыдают от нашего молчания, — подтвердил второй.
— Ибо у них выросли уши! — заверещала девочка с косичками и захлопала в ладоши.
— Мы награждаем Николу Нидвору за то, что он с присущей ему храбростью не участвовал ни в чем, что могло бы потребовать его участия.
— И этим проявил ту инициативу…
— Ту еще инициативу! — задорно выкликнула девочка.
— Орден!
— Отныне я навсегда принадлежу ему, — завопила девчонка-пепсиколка и прыгнула Николе на шею. — Я — Анна второй степени!
— С тем мы отправляем его далеко и надолго.
— В гиперссылку.
— За что? — возмутился Никола.
— Не благодари. Не за что. — отрубил председатель.
Со сцены повалили белые клубы дыма. Вместо того чтобы стелиться по полу, дым подбирался к Николе с девочкой на руках и облеплял их. Раздался крик. В нем было столько ужаса и боли, что волосы моей меховой шапки, лежащей на свободном стуле, встали дыбом.
Оратор достал из верхнего кармашка пиджака лупу и посмотрел сквозь нее на дым. Тот немедленно стал синим.
— Решетка навек опустилась за ними, — закричал второй. — А снаружи остался нарисованный неумелой рукой орел, оборотная сторона этой монеты.
Дым исчез. Внезапно и разом. И почти никого на сцене — только оратор. Вот он нагнулся и поднял с пола ярко блеснувшую монету.
— Орел или решка? — спросил он у зала.
Толпа, приведенная в восторг высококачественным представлением, отвечала вразнобой.
Он подкинул монету вверх, и та, сверкнув, исчезла.
— Никто не угадал!
Снова заиграла музыка. Все та же певица принялась выкрикивать странный речитатив:
Напишите мне эпитафию,
Хоть хореем, хоть амфибрахием,
Под веселую фотографию.
На оратора как-то сразу перестали обращать внимание. Подозвав своего компаньона, он направился к нашему столику.
— Добрый вечер, мадемуазель, — галантно приподняв парик, сказал он. Второй в точности повторил движение. — Разрешите присоединиться к вашей компании?
Вблизи эти лица, точнее, лицо, одно на двоих, произвело на меня отталкивающее впечатление. Лучшее, что можно было сказать о нем — оно необычно. Высоченный лоб, нос крючком, колючие глаза, несимметричные брови.
— Садись, ковбой, — ухмыльнулся Кот, с которым, по всей видимости, они были давно и хорошо знакомы.
— Как понравилось наше представление мамзели? — учтиво поинтересовался артист.
— Она решила, что вы — помощники Копперфильда, — разразился шуткою Кот, и все трое — в один миг — громогласно захохотали.
— Прошу, — артист вытащил из кармана такую же, как давешняя, серебристую монетку и подал мне.
Машинально я взяла ее.
— Что вы сделали с бедным Николой? — мой голос сорвался.
— Помилуйте, сударыня, с каким Николой? — удивился кто-то из этих киников. — Откуда вы знаете, что был Никола? Вы говорили с ним? А может, трогали? Не говоря уже о том, что и разговор, и тактильные ощущения доказательством ничьего существования не служат. Не было никакого Николы. Какой мальчик? Почем вам знать, может, вы сами создали его, придя сюда?
Меня замутило. Я встала и на нетвердых ногах отправилась в туалет. Больше всего боялась, что в спину мне раздастся все тот же железный хохот, сползающий в беспредельную тьму вой и скрежет.
В кабинке меня просто начало трясти. Я боялась, что сверху что-то спрыгнет или подползет снизу, а то и выскочит прямо из унитаза. Клацая зубами, пулей вылетела обратно. Оставаться среди этих людей мне было страшно. Но и уйти — страшно. Подойдя к столику, я обнаружила, что за ним сидят другие. Сколько же я отсутствовала?
— Простите, вы не видели здесь троих. Двое одинаковых. И один кот?
— Мы здесь с начала, — переглянулась компания. — Садитесь с нами, — весело предложил один. И осекся, глянув мне в глаза. Похоже, в них таилось безумие.
Так, подумала я, давай по порядку. Безумие близко, но ухнуть в него нельзя. Эта пропасть дна не имеет. Бог с ним, с Николой. Мы даже не были знакомы, зачем мне с ума сходить?
Я ехала в пустом вагоне метро. Под грохот поезда хорошо думалось. Итак, в Москве двухтысячного года, в той самой, а вернее, в этой вот Москве… Невероятно. И все-таки это было. Или нет? Что, если все происшедшее — следствие моего общего стрессового состояния? Жизнь моя и без того была невеселой. Вчера начальник при всех назвал меня воровкой — из Катиного кошелька пропали деньги. Коллеги, которые еще позавчера величали меня Алёнушкой, теперь воротили нос. Оправдываться или объяснять им что-либо я не стала. Молча выложила «пропавшую» сумму на стол — это были мои последние — и тем самым признала его правоту.
— Скажи спасибо, что я не обращаюсь в милицию! — крикнул напоследок Сергей Павлович.
Итого: с работы выгнали, безденежье, покинули любимые друзья, нелюбимые покинули тоже…
На Пушкинской площади мое состояние было уже иным. Спасало ощущение нереальности. Все происходило как бы не со мной. Значит, о чем беспокоиться? Вдруг идея осенила меня, и я сунула руку в карман.
И пальцы наткнулись…
Монета с надписью «Банк России. 5 рублей» образца 1998 года лежала у меня на ладони.
Я глядела на монету. Чересчур блестящую и чересчур тяжелую. Через плечо заглянул прохожий. Я отшатнулась и пошла дальше. Декламируя по дороге невесть откуда взявшиеся строчки:
Ты, о ревнитель гербов, не вздыхай,
На двуглавую курицу глядя.
Помни: одна голова хорошо,
Две — значительно лучше.
Мне симпатичней двуглавый орел,
Это правда, не скрою,
Нежель совсем безголовый,
Как всадник, воспетый Майн Ридом…
Строчки были не мои. Строчки были чужие, и я опасалась того или тех, кто диктовал мне их. Ничего не стоит прямо сейчас выкинуть со мной какую-нибудь штуку — например, столкнуть на проезжую часть.
Сжала в руке четки и перекрестилась. Так как я этого раньше никогда не делала, крест вышел явно неканонический — ото лба к правому плечу, потом к левому, потом вниз. Это вовсе не крест, упрекнула я себя и попробовала перекреститься еще раз, но рука повторила тот же маршрут.
— Питекантропу жаловался современный человек: «Денег нет, даже жрать нечего». — «А что такое деньги?» — «Да вот», — бренчит мелочью в кармане. «А их едят?» — Питекантроп пробует на зуб.
Я оглянулась затравленно: ну и денек, сплошные голоса, никому не принадлежащие. Кажется, голос шел от витрины. Подошла ближе. Показалось… Нет, не показалось, он подмигнул мне стеклянным глазом. Черный до блеска. Шедевр рекламного дизайна конца второго тысячелетия, в безразмерном свитере, легкой курточке, слегка расклешенных брюках, очки в круглой оправе.
— Простите, это откуда цитата? — спросила я, ничему не удивляясь. И даже с облегчением: снова впала в какое-то русло, где требуются только сиюминутные реакции.
— Из Тициана, — ответил манекен.
— Тициан вроде был художник.
— Ну, тогда из Тацита.
Манекен шагнул ко мне из витрины. Прямо сквозь стекло. Это был уже статный, спортивный молодой человек. Его черный лак не резал глаз. Мечта современницы! Кинуться ему на грудь, припасть, всю себя рассказать, открыться, а потом идти рядом, посматривать на него снизу и искоса. И встречать понимающий улыбчивый взгляд.
— Вы очень живая девушка, — загрустил он.
— Я не уверена. Во всяком случае, в том, что я та, за кого себя выдаю.
— Что же с вами случилось?
— Как вы поняли, что что-то случилось?
— Видите ли, — не торопясь, начал он, — все люди в состоянии общаться с предметами окружающего мира. Но в их жизни обычно бывает мало моментов, когда это действительно возможно! Должно случиться нечто. Тогда это происходит. Открывается дверь. Только эта дверь не в стене, понимаете?
— Не очень, — созналась я. — Но вы правы.
— Мы сейчас по ту сторону двери. Здесь все по-другому. Я буду с вами, чтоб ничего не случилось.
Мой черный спутник с кем-то раскланялся. Это был высокий, сутулый человек с благообразным лицом, окаймленным рыжей бородой и длинными волосами. Через мгновение это был карлик. Потом усталый седой мужчина с погасшим взглядом.
— Кто это?
— Позвольте представить, — с готовностью остановился мой проводник. — Вечный отверженный. Иуда Искариот. Как твои светлые деяния, первый и величайший в истории человечества имиджмейкер?
— Почему ты называешь его имиджмейкером? — спросила я.
— Я сделал Иисуса, — глянул Иуда. — Могу взяться за вас.
— Вот как? Если вы действительно имиджмейкер, кто же заказчик?
— Он был благодарен мне, — оскалился в улыбке Иуда. Кажется, он был рад выговориться. — Точней, оказался неблагодарным. Прихватил с собой, загнал в петлю. Тем более, люди не оценили все дело рук моих. Не оценили. Кем был бы Иисус без меня? Еще одним галилейским юродивым. Авраам был готов убить сына во славу и по велению Божию. Я же убил его Сына во славу Отца и Духа. Думаешь, я не любил его?
— Думаю, если Иисус и был, то не тот, за кого мы его принимаем, — сухо ответила я.
— Он был Сын Божий, — наставительно сказал Иуда. — И был мне дороже себя самого. Кто глядел хоть раз в его глаза цвета неба, не мог не любить его всем сердцем. Он получил, что хотел.
— Что хотел получить ты, Иуда?
— Я получил, что хотел и чего не хотел.
Его руки, его пальцы совершали движения, не то срывающие лепестки с ромашки, не то пересчитывающие невидимые сребреники. Нет, это просто ассоциация.
— Мы убиваем тех, кого любим, — не знала я, что ответить. — Но мы должны признавать это.
— Я не убивал Иисуса, я родил его. Но не я один его родитель. Нас было много, мы все его родили. Убили. Его миссия — нести свет, моя — убедить людей, что свет — продукт Божий. Я должен был сделать Событие.
— Пиарщик, — рассмеялась я.
— Глупости, — глянул Иуда.
— Мало прийти в мир. Надо еще и уйти, — поддакнул манекен. — Ты просто помог ему уйти так, как он хотел.
— Однажды его убили бы и без меня, — поднял на это брови старик. И стал удаляться. — Забросали бы каменьями, забили бы до смерти. Только мир остался бы без него. Совсем без него. Без Мессии.
— Иуда, да ты святой! — от бессилия кричала я. — Почему ты тогда не в раю, Иуда?
— Да, — он остановился. — Рай и ад — это для вас, людей. Кстати, вам не нужен все-таки имиджмейкер моего класса? — Похоже, он смеялся. — Подумайте. Неужели вам не хотелось бы прославиться в веках?
Он уходил, растворяясь в толпе. Куда-то в сторону Охотного ряда.
На следующее утро не осталось никаких отчетливых воспоминаний о вчерашних событиях. Так бывает после просмотра фантастического, перегруженного глупостями фильма. Мучительно вспоминая детали чего-то важного, я слонялась по пустой квартире. Сотни мелочей в ней. Зримость, весомость, реальность.
Вот губная помада. Говорят, по тому, как она сточена, можно определить характер обладательницы. Десяток моих помадок все сточены по-разному.
Раскрыла дневник. В нем — описания всех моих неурядиц последних лет. Бед и трагедий. Сейчас все это так далеко от меня, несущественно, как прошлогодний салют. Грохоту было много, но дым развеялся.
Вот давнишняя акварелька. Конечно, какой из меня художник, но, когда свежая краска ложится на бумагу, мне это нравится — вкусно. Этим утром я снова чувствую вкус к жизни. Это вкус зубной пасты спросонок, вкус горячего, крепкого кофе. Вкус дежурного бутерброда. И даже вкус предвесеннего, холодного воздуха из форточки — его вдыхаешь медленно, а можно резать ломтиками. Что это будет? Холодец.
Мне жаль, что вчерашнее быстро кончилось. Неправильно я себя повела, как-то узко, ограниченно, что ли. Надо было спросить у манекена, есть ли у предметов души. И если есть, куда направляются после смерти.
Как он сказал — дверь? Где я теперь отыщу ту дверь? А как непринужденно и легко было нестись на волне тех невероятных событий.
Натягивая джинсы, я размышляла об этом. Из кармана выпала и покатилась под стол пятирублевая монета.
— Ребро, — почему-то нереально заказала я. Но монета, конечно, упала набок.
И тут же в дверь позвонили.
Как преступник, скрывающий улики, я схватила монету и вышвырнула ее в форточку.
На пороге стоял вчерашний знакомец.
— Что вам надо? — Я испугалась. Попробовала закрыть дверь, уже понимая, что это бесполезно. Он прошел бы и сквозь нее, но предпочел воспользоваться грубой силой — просунул ногу в проем и обольстительно улыбнулся.
— Простите, что без уведомления. Не было времени. Между прочим, нехорошо выкидывать подарки, — он протянул мне пятак.
— Я буду кричать!
Выражение его лица резко изменилось.
— Тихо, дура! Ни звука.
Настоящий спазматический ужас, подобного я еще не испытывала, охватил меня. Сразу как-то ослабели ноги, подвело живот. Он отправил меня в кресло и, запирая дверь изнутри, покачал головой:
— Ай-я-яй! Нет, это слишком. — Он снова выглядел представительно. — Я что, похож на разбойника? Я пришел говорить о серьезном деле. Вас не собираются есть живьем или насиловать, уважаемая. Мы серьезная контора. Детские забавы мне лично опротивели еще до Рождества Христова.
— Я знаю, кто вы, — дрожащим голосом проговорила я.
— Да? — мужчина вытянул шею. — Это интересно. Я бы тоже с удовольствием узнал.
— Вы гонец. Помощник дьявола!
— Фи, — он поморщился. — Я вам доложу, сударыня, — меньше надо всякой чепухи читать. Вы связаны с литературой, пишете. Я думал, хоть вы-то не верите всем этим… легендам. Вам не хуже меня известно, что никакого дьявола не существует.
— Лично мне не очень известно. И примет его наличия у меня накопилось достаточно.
— О, я вас умоляю! — гнусаво пропел он. — Образование получают не из телепередачи «Секретные материалы». Зачем вы округлили глаза? Приведите их в подобающее положение. Разве вы чуете от меня запах серы? Видите копыта у меня вместо… э… ботинок? А сзади у меня, вы полагаете, хвост? Который я прячу в одной из штанин? Разрешите вам убедительно доказать, что ничего подобного, — он стал было расстегивать брючный ремень.
— Ради всего святого, — взмолилась я.
Он сделал еще более кислую мину:
— «Ради всего святого»… К черту всю эту словесную мишуру! Люди объявляют святым все, что либо потеряли, либо готовы потерять. У вас есть святое? Так вот для меня это не свято. Будь люди хоть наполовину так осторожны в выражениях, как… как… Впрочем, они ни в чем не осторожны.
— Урок состоялся, — отрубила я. — Так по какому, собственно, делу вы ко мне, господин Лукоморьев?
Я сама придумала фамилию этому проходимцу. Но он воспротивился:
— Позвольте уж представиться самому. Я пока безымянный клон… Мой оригинал был большим оригиналом, с ним вы меня спутали. Однако всякий клон во многом отличен от своего оригинала. Это совершенно другая личность.
— Клон?! Господи, что вокруг творится?
— Только вообразите! Старый хренус взаправду клонировался. Если помните, вчера в клубе, на ваших глазах. До сих пор не понимаю, зачем ему это было нужно. Взял и вызвал меня из небытия.
Клон положил ноги на стол.
— Вас не смущает?
Честное слово, в этой фразе звучало столько такта и предупредительности!
— Чему вы смеетесь? — обиженно спросил он.
— Очень мило с вашей стороны осведомиться. Вчера один манекен спрашивал, не пугает ли меня беседа с ним.
— Вы разговаривали с манекеном? — удивленно приподнял он бровь.
— Лукоморьев, надеюсь, вы не сочтете меня сумасшедшей.
— Нет, конечно, — смутился он. — Однако странно… С манекеном — это рановато. — Он качнул головой. — С кем вы еще встречались?
— С Иудой Искариотом.
Он вздрогнул:
— Я вам верю вполне. Сегодня я сам разговаривал… с телефоном. Вообразите, там, в трубке, раздавался голос. Можете себе представить? Моего собеседника не было видно. Во всяком случае, в радиусе многих тысяч километров, а голос звучал совсем рядом. А? — сказал он торжествующе.
— Телефон был включен? — прищурилась я.
— Какая разница, — отмахнулся он. — Дело не в механике, не в электричестве и даже не в пространстве. Оно во времени.
— Вы разговаривали с прошлым? С фараоном, Пилатом?.. Или с будущим?
— В некотором роде, в некотором роде. Мы говорили из прошлого в будущее. Мы сейчас с вами тоже разговариваем из прошлого в будущее. Время идет.
— Тогда я не понимаю, в чем соль вашего телефонного разговора.
— Но к делу, — оборвал он меня решительно. — Вы, несомненно, знаете, что ежегодно шеф дает один бал.
— Вы же сказали, что его не существует?
— Ой, — он скривился, будто съел клюквину. — Знаете, что меня больше всего смешит в людях? Это их твердые убеждения. Если дьявол — так он либо есть, либо его нет, терциум, хе-хе-хе, нон датур.
— Почему вы выбрали именно меня? — перебила я.
— Мы не выбирали, — пожал своими острыми плечами Лукоморьев. — Просто вы следующая. Только непонятно, какого черта сюда влез манекен. Конкурирующая фирма?.. Так, мне некогда! Будете вы или нет королевой бала?
— У меня есть возможность выбора?
— Уж и не знаю.
— А форма одежды? — В моем голосе, должно быть, отразилась вся степень согласия. Вчерашний вечер не кончился. Он продолжался. Не было моих сил этому противостоять.
Клон продолжал сидеть задрав ноги, рука неестественно вытянулась, и он коснулся своим отполированным ногтем моей стопы, воскликнув при этом:
— Чудненько! Форма? Эх, женщины, нет чтобы интересоваться содержанием. Зайду за вами в полночь.
С этими словами он испарился.
— Эй, стойте! Это не так! А как же волшебный крем или что-нибудь в этом духе? — выкрикнула я.
— Эффектного исчезновения не получилось. — Унылый Лукоморьев возник снова. — Послушайте, молодая начитанная леди. Если вы не откажетесь от своего сценария, нашей фирме придется подыскать кого-нибудь другого.
С этими словами он испарился вторично. На спинке стула, где сидел этот рассыльный клон, сконденсировалась влага.
В моей голове снова забормотали посторонние. На разные голоса. Впрочем, один голос звучал, как мой собственный. Только как бы со стороны, что ли, в записи. И я с трудом узнала его. Голос вещал белым стихом:
— Это я была. Я там стояла. С непокрытой главою, босая. Там толпа для потехи, от скуки собралась у подножия трона. Он таких же среди возвышался, деревянный, тяжелый, крест-накрест. Я не плакала. Я не кричала, не упала на землю, не билась о дорожные серые камни. Эти камни видали немало слез людских.
Что это за монолог? Чей? Я включила кофемолку, голос звучал:
— Я смотрела в глаза его долго, неотрывно, без боли — без чувства. И я видела, как он спокоен, и улыбка его была нежной. Взгляд тускнел, как звезда на рассвете, на рассвете тысячелетий. Мать его в желтом мареве зноя все стояла, не шевельнувшись, будто мраморное изваянье. Безучастно, ослепнув от солнца.
Турка выпала у меня из руки. Намолотый кофе распылился по комнате. Голос звучал:
— Не слыхала ни стонов, ни криков в темном трауре скорби великой, не видала ни неба, ни Сына и не чувствовала утешений, что руками легко возложила на сухое плечо Магдалина.
Я кинулась в дальнюю комнату. К перу и бумаге… Нет, к компьютерной клавиатуре. С нетерпением дождалась, пока оживет экран.
— Только слезы текли беспрестанно — по щекам, враз увядшим от горя, по глубоким усталым морщинам, по губам, что сомкнулись безгневно. Эти слезы чертили полоски и блестели под солнца лучами. Она их не стирала, не замечала. И застыли приподнято брови, лоб высокий наполня печалью. Магдалина дрожала, рыдала, шевельнулись беззвучные губы, по прекрасному лику бежали, меняясь, нечеткие тени. И вскричала она о возмездье, о каре грядущей, о смерти, но потом осеклась и упала. Тяжело — на горячие камни, к подножью креста. И навзрыд о смиренье молилась, молила себя о молчанье. Но молчать не могла, а стенала, хватаясь руками за сердце. И впивалась в ладони зубами, одежду свою разрывала. Будто мстила себе. За страданья Его на престоле. И в толпе незнакомые лица смятенно мешались. И Его ученик был растерян, стыдился и плакал. Утирая глаза кулаками, рычал от бессилья и гнева…
Я спускалась с Голгофы. Светило солнце. Следом тени распятий тянулись, куда бы ни шла. Искупление кровью свершилось. Но люди варили похлебки, торговали, бранились, чинили обиды и зло. Миром правит язычник.
Живу через много столетий. Ничего не изменилось, все тот же кровавый закат. Бесполезно, прекрасно и свято маячат распятья. Что ни день — принимает Он гвозди в ладони свои.
Экран компьютера взорвался… Нет, погас… Нет, там явилось неотчетливое лицо и послышался голос:
— Со всеми этими видениями надо еще разбираться. В Библии ясно сказано, что Иосиф взял тело Иисуса и положил в пещеру, задвинув вход в нее камнем. Потом говорится, что пришедшие к могиле Мария Магдалина и еще одна Мария увидели тот камень отодвинутым, а у тела — некоего юношу в белом. Что ж, непременно всякий юноша в белом — ангел? Давайте реально смотреть на вещи! Эдак кого угодно можно сделать ангелом.
— Чудо неподвластно обыденной логике, — услышала я свой голос. — Просто в один прекрасный момент вера превращается в знание.
— Зачем предполагать чудо там, где невооруженным глазом просматривается предумышленный сценарий?
— Но как же Его воскресение?
— Да полно! Кому Он являлся-то? — шевелились с экрана беззвучные губы. — Двум женщинам, убитым горем, да напуганным ученикам. Не мог оставить поточнее свидетельств!
Экран все же погас. В нем появилось мое отражение.
Я наконец вышла из странного оцепенения. Поспешно собралась: надела длинное серое платье, черное пальто, голову повязала легким белым шарфом.
Внизу, у подъезда, меня встретил Василий. Эти ребята, кто б они ни были, взялись за меня всерьез. Дверь открыта настежь.
— Куда мы собрались? — промурлыкал Василий.
— Немного проветриться, — по возможности беззаботно ответила я.
— Зачем же так торопиться? — мягко произнес он.
За этой мягкостью скрывалось недоброе. Когти в нежной кошачьей лапке. Вот-вот вытянутся из подушечек.
— Пусти! — с властностью, какой в себе не подозревала, приказала я.
Василий изменился в лице, но отступил. И даже слегка склонился.
— На все ваша воля, — пробормотал он.
В арке стоял одноногий.
— Не ходи, — произнес он мрачно.
Я не удостоила его взглядом.
— Ты можешь не вернуться! — крикнул он вслед. — Верней, не сможешь вернуться.
Посмотрим, решила я. Ворона, прыгая с ветки на ветку, следовала за мной; два раза, мне показалось, она гаркнула:
— Мерт-ва!
«Глупости, — объяснила я себе. — Я буду жить всегда». Но страх все же сжимал меня. Казалось, что спускаются сумерки, хотя было утро. Земля пересекалась тенями, солнце превратилось в маленькую точку на светло-золотом небосклоне. Мир будто разделился на тень, по которой я шла, и на свет, недосягаемо высокий.
— Девушка, а девушка, — подошел слева какой-то темный. — А ты верующая, да?
Я ускорила шаг, почти побежала. Кинув случайный взгляд на номер дома, увидела: тридцать три.
«Это не шестерка, — сказала я себе, чтобы развеять нелепый страх. — Это две тройки. Два треугольника».
Неподалеку валялся кусок мела, будто кто-то специально бросил его здесь. Я начертила на асфальте два треугольника, оставляя знак тому, кто должен прийти мне на помощь. Кто-то ведь должен. Я даже знала — кто.
Оттуда, куда я шла, бежали люди. Они спешили, двигались сплошной толпой, с невеселыми лицами, кидая на меня взгляды.
Я вошла в метро. Разошлись с лязгом двери вагонов.
— Осторожно, двери закрываются, — сказал металлический голос.
И за окнами полетели ленты кабелей.
Метро сгущалось людьми в черном. Меня не оставляло ощущение, что сейчас в двери вскочит черт и схватит меня. Им известно, куда я направляюсь.
— Кто тронет меня, пожалеет! — пробормотала я заклинание, и старушка, стоявшая рядом, проворно юркнула в другой конец вагона.
В голове у меня затанцевало.
— Мы все, — звучал мой собственный голос, — бесконечные отображения одного. Мы всесильны. Мы бессильны. Мы вольны. Мы не вольны. Мы — это мы. Нас нет. Безразлична наша жалость, безразлична и бессильна наша смелость, наша гордость, наша слабость — безразличны. Не имеет значения, осознаем мы это или нет.
— Я плачу! — рыдал маленький, похожий на крота, человечек и вытирал нос большим грязным платком. — Вы слышите, я плачу! Я так высокомерно считал, будто что-то решаю. Я чувствовал ответственность за происходящее, свою вину. Мир идет вниз, к невежеству, к отсутствию света. И человечество во мне печалится. Прекрасны люди в невежестве своем — вопит во мне человеческое.
— Прекрати кривляться! — Силой воли я прихлопнула его.
— Движенья нет, движение — отсутствие покоя, — воскликнул безо всякой связи третий голос. — Твое физическое тело — всего лишь отросток, не более чем условное обозначение. Твое отражение в стекле вагонной двери и пассажирка напротив тебя, которая задумчиво уставилась в пол, — это два отражения одного.
— Все желания исполняются, — мерно гудит четвертый, бас, — все намерения получают продолжение. Будь скотом или человеком, предметом или тенью предмета — ты не можешь быть частью, а можешь только считать себя таковой.
— Стоп. Молчать! Оставьте меня в покое! — закричала я и закрыла уши руками.
Пассажиры с беспокойством заоборачивались.
— Простите, простите, — бормотала я. — Я больна. Я, наверное, схожу с ума. Но мне уже лучше. Я уже ухожу, прощайте. Мне станет легче, уверяю вас.
Задерживать меня никто не собирался.
Я была наверху, у Кремля, и на минуту застыла: мне показалось, что на башнях вместо красных пентаклей машут мне белыми крыльями ангелы. Или они пронзены шпилями и бьются из последних сил в попытке взлететь. Наваждение не рассеивалось.
Я летела к церкви Богородицы (почему-то именно в эту церковь, я знала, мне надо попасть). У входа в Исторический музей предо мной предстал человек с половинчатым лицом. Правая часть была красива, обрисованная мягко, глядела на меня теплым, проницательным, всепрощающим взглядом. Левая же половина лица была уродливо перекошена, с хищным крылом носа, заостренной скулой и впалой щекой. Прищуренный глаз был яростен. В правой руке человек держал зонтик-трость, но, приглядевшись, я поняла, что это шпага в дивных инкрустированных ножнах. В остальном он был совершенно обыкновенным.
— Кто ты? — спросила я, замирая. — Почему преграждаешь мне путь?
— Я стражник, — сказал человек, и правая половина его лица грустно улыбнулась, а левая еще более посуровела.
— Ты не пустишь меня? — тревожно спросила я.
Мне почему-то стало понятно, что я не в силах отослать его.
— На все ваша воля, — чуть поколебавшись, повторил чужие слова странный человек.
— Я хочу пройти, — вложила я в слова всю свою силу.
— Ты должна знать, зачем, — невозмутимо проговорил он.
— Это необходимо!
— Ты согласилась быть королевой?
— Нет, я еще не дала согласия!
Он коснулся моего плеча шпагой. И занавес упал.
Надо мной суетились люди. Над ними летело, изменяясь, небо. Уже приобретшее свой серый цвет.
— Ты кто такая? — спросила женщина в белом халате.
— Королева, — прошелестела я пересохшими губами. И снова впала в забытье.
— Вероятно, общее переутомление. Но это предварительный диагноз. Конечно, ее придется оставить на какое-то время у нас под наблюдением, — говорил женский голос.
— Что произошло? — спросил мужской.
— Из сопроводиловки следует, что ее подобрали на улице. Была без сознания. Бредит балом, на котором должна присутствовать. Бормочет другие странности — о каких-то монетах, манекенах, Христе. Просит, чтоб ее оставили в покое.
— Бушевала?
— Да, рвалась, вскакивала, кричала что-то. Перепугала всех больных. Пришлось положить на вязки.
Я открыла глаза. Вокруг бродили тени. Сфокусировав взгляд, увидела женщин в ночных рубашках. В затрапезных халатах. Они ходили, невидяще косясь на меня. Я дернулась. Но сесть не смогла — что-то удерживало. Переведя взгляд с белого потолка на руки и ноги, я с ужасом увидела, что они разведены и привязаны к кровати.
— Ну вот, проснулась. Здравствуй, — сказал доктор, приближаясь ко мне. — Как ты себя чувствуешь?
Я посмотрела на его красное лицо в капиллярах и еще раз попыталась встать. Бесполезно. Тогда я заплакала.
— Ну, ну… Успокойся. И лежи себе, лежи. Синяк вон нянечке поставила. Зачем?
— Сильная, чертовка, — покачала головой нянечка. — Такая хрупкая, а двоих взрослых женщин раскидала. Пришлось даже больную на помощь звать.
Я обернулась и увидела ту, которую санитарки звали на помощь. Она глядела на меня в упор. Глядела и не видела. Я узнала в ней кого-то очень знакомого и прикрыла глаза. Мне было почти все равно.
Попробовала вспомнить «Отче наш», но восторженный хор грянул непонятные слова:
Вселенная внесмертная внетленная
За-времь неравномерное горение…
— Сделайте ей укол… Не бойся, это просто успокаивающее.
Проваливаясь куда-то в темноту, я успела увидеть себя посреди высокого зала. В ослепительно белом платье. С ажурным серебряным гребнем в распущенных волосах.
— Ну, что? — с укоризной глядел на меня Василий, а я сидела, разминая затекшие кисти рук. — Допрыгалась?
— Сегодня вроде не время посещений, — проворчала я.
— В церковь ей, видите ли, захотелось! — Он, похоже, всерьез намеревался устроить мне разнос. — И что?
— Заберите меня отсюда, — взмолилась я. — Я все буду делать, как нужно.
— То-то. «Заберите!» Ладно, так и быть, пойдем.
Я встала босыми ногами на холодный пол.
— Слушай меня внимательно, девочка. Сейчас ты подойдешь к нянечке и скажешь: «Отдайте ключи». Она сначала, увы, не отдаст. Но ты требуй. Если не усомнишься, получишь. Вперед!
Я все сделала так, как он велел. Нянечка ударила меня по лицу и швырнула на кровать, пригрозив в случае новых фокусов прибегнуть к вязкам.
— Вы не забыли, сегодня бал, синьорина. — На этот раз возник Лукоморьев.
Я взяла себя в руки. И заложила руки, в которые себя взяла, за голову.
Уставилась в потолок. Через минуту лениво возразила:
— Я не могу идти в таком виде, дурак. К тому же меня отсюда никто не выпустит.
— Синьорина, выпустить вас или не выпустить, равно как впустить или не впустить куда бы то ни было, может лишь один-единственный человек во Вселенной. Этот человек — вы сами…
Он галантно потянулся к моей руке.
Я несильно хлестнула его четками по носу. И только сейчас удивилась — как могли их не отнять в приемном покое?
— Подите вы к черту!
— Охотно, охотно, — раскланялся он. — Однако вы совсем не цените мою заботу. Это я принес вам четки. Знаете, как гласят учебники по этикету, я с удовольствием отправлюсь туда, куда вы меня приглашаете, но — и в этом «но» вся суть — если и вы почтите нас по тому же адресу своим присутствием.
Я смолчала.
— Так — ваше решение?
— Вы довели меня до психушки, — беспредметно возразила я.
— Хозяйка, да ведь вы сами стремились сюда! — развел руками Лукоморьев. — Мы всячески оберегали вас, но разве есть вещи, которые королевна не получит, если захочет?
— Скажите, кто был тот страж перед Историческим?
— Вы не узнали, королевна?
— Никогда прежде его не видела… — Неожиданно для самой себя я добавила: — Баркаял. Так это был…
Лукоморьев-Баркаял привстал, чтобы поклониться.
— Да, синьорина, я был в числе восемнадцати падших.
Теперь он глядел светлым ликом, отмеченным печатью глубокой скорби, с неутоленным честолюбием, темнеющим по внешним углам глаз.
— Я полюбил земную женщину. Нет, это не было возможности выносить. И я ампутировал себе крылья скальпелем любви, выражаясь современным литературным… Полетел туда, то есть сюда, вниз. Я попал в плен ваших нелепых законов. Досель я не знал человеческой лживой морали, тягот сомнений. Я полюбил земную женщину. Но она не любила меня.
— Кто здесь?
— Тс, царевна больна, — робкие голоса доносились откуда-то из угла комнаты.
— А что случилось?
— Она ничего не помнит!
— Да ну?
— Молчать там! — рявкнул Баркаял.
Нянечка безмятежно всхрапывала в своем кресле. Удивительное дело, похоже, никто нас не слышал. Все спали. Кроме Ингигерды, той, что помогала меня вязать, блистающей во тьме своими фосфоресцирующими глазами.
— Вы в обиде на Ингигерду? — устало продолжал тот, кто был ангелом, но пал. — Но если бы не она, женщины не справились бы с вами, и вы, чего доброго, выпрыгнули бы в окошко.
— Нет, я не в обиде.
Я поднялась, скинула ночную сорочку, снова надела ее, уже задом наперед.
В окне больницы сияла луна, в ее бледное лицо тыкались ветви деревьев.
Мне снова послышалось что-то — не то песня, не то стихи. Тонкий детский голос выводил бесхитростные слова, будто доносимые ветром. Они были слишком взрослы для юного голоса.
Боль не больна, потеря беспечальна,
Когда все узнано случайно и нечаянно.
Мне нечего желать. Благословенна
Земная скорбь. Я преклоню колено.
Ты одинок. Сиротство мировое
Прими и ты в покорстве и покое.
Кто безвопросен, тот и безответен —
Блажен.
Кто не любил на этом свете —
Блажен.
Кто не зажмурился покрепче,
Не испугался встреч с бесчеловечным —
Блажен.
Кто и с открытыми глазами
Звал братом недруга —
Пред всеми небесами —
Блажен и свят…
Я увидела вереницы всходивших на холм один за другим людей. А может, то были иные существа. На мгновение оказавшись на самой вершине, каждый начинал путь вниз, по-прежнему глядя в чужую спину. А в его спину неотрывно смотрел уже следующий. Они шли и шли, и не было конца этому шествию.
— Поторопитесь, — прошипел Василий, сминая решетки на окнах, словно они были пластилиновые.
Взмахом руки он стер стекло. Перевалившись через подоконник, рухнул вниз. Ветер ворвался в палату, и волосы спящих женщин зашевелились. К окну заторопилась Ингигерда, на ходу уменьшаясь и превращаясь в девочку. И тоже исчезла в ночи. Меня немного удивило, что не слышу приземлившихся под окном. Я выглянула. Внизу была темнота. Успела услышать дыхание за спиной. И кто-то столкнул меня в пропасть.
— Тоннель времени, синьорина… Полюбуйтесь на экспонаты, что украшают его.
— Очевидно, сфинкс? — осведомилась я, стоя перед огромной золоченой клеткой, в которой возилось и почесывалось красивое мускулистое животное с человеческим лицом. Шерсть его отливала медью, а синие глаза темно светились вечностью.
На мне не застиранная больничная сорочка, а слепящее красное одеяние.
Служитель — гном, как бы приплюснутый, в потрепанном колпаке и с рогатым знаком во всю грудь, пустился в пространные разъяснения:
— Сфинкс философии, синьорина. Сия живность известна своей неуемной прожорливостью. Ему подавай факты, события. Иногда их не хватает. Или они однообразны. Тогда он чахнет. В целом он покладист. Уживается с религией, мистикой и наукой. До сих пор неизвестно, трансцендент или имманент. По утрам нисходит от абстрактного к конкретному, вечерами структурируется по количеству, качеству, отношению и, возможно, модальности. Иногда переходит из нечто в ничто. Распочковывается. Опирается на конечности здравого смысла. Может часами выдвигать и задвигать гипотезы, а вообще является специфическим подвидом знания. Не подходите слишком близко, любезная, он натуралист. Вся его сущность между двух кормушек: сознанием и материей. Язык весьма своеобразен, близок к житейскому…
— Блохи не дают покоя животному, — посетовал Василий. Он уже целиком принял обличье кота и выглядел ласковым и смирным.
— А это что за интересный экспонат? — Я залюбовалась стеклянным кубом, внутри которого клубились какие-то фигуры.
— Дым без огня, синьорина, — встряла Ингигерда, которая, видно, стремилась загладить свою вину передо мной.
— А это что за зверь?
Вздыбленный монстр, ероша хоботобивнями свою подстилку из чего-то похожего на сено, выпускал из ноздрей красноватый пар. И бил себя по бокам хвостом-трезубцем.
— Домашняя собачка Его Святейшества, подарена ему верховными жрецами созвездия Гончих Псов, — сообщил экскурсовод.
— Некогда наш провожатый служил у Джованни делла Ровере, папы Юлия II, — хихикая, нашептал мне на ухо кот. — У того самого, вы помните, кто заказал Микеланджело роспись Сикстинской капеллы. Бедняга и тогда был беспамятен, а нынче вовсе выжил из ума. Нашего босса называет Святейшеством.
— А что за этой дверью? — Я указала на тяжелую дубовую дверь, скованную семью запорами, на каждом из которых висел замок со скважинами для ключей, заклеенными бумажными квадратами в лиловых печатях.
— Там чудеса, синьорина, — ответствовал служитель. — Леший бродит, знаете ли… Дух оттуда нехороший. Босс всегда держит эту дверь закрытой.
— Понятно, — кивнула я. — Скажите, а где же он сам? Неужели я так и не увижу его?
— Всему свой час, синьорина, — склонился служитель и раздвинул каменные створки.
Пустые рыцарские доспехи, охранявшие дверь, дисциплинированно отступили на шаг.
Открылось бесконечное вспаханное поле. Над ним кружило воронье, а в бесцветном, будто стеклянном, небе плавилось солнце.
— Взгляните на эту картину. Вы видите там, вдалеке, плачущую женщину? Она убивается уже сорок тысяч Долгих Дён.
— Кто она? И кто этот человек, что лежит перед ней, распростершись? Или он мертв?
— Да, госпожа. Он спит смертным сном, сном без сновидений, звуков и запахов, и будет спать еще долго. Она же искупает свой грех, ни на минуту не прекращая рыдать. Это Ева и Адам. Идемте.
Я шла по бесконечной галерее, сплошь состоящей из каменных ниш.
— И в каждой из них… — встрял в мои размышления кот. — Если бы вам захотелось осмотреть ну, скажем, одну на сто в минус миллион биллионовой степени часть всей коллекции Хозяина, — кот театрально вздохнул, — то вам потребовалось бы не менее одного миллиарда лет в сто двадцать четвертой степени!
— Поглядите сюда, — гном со скрежетом раздвинул еще одну нишу. Там с площади понемногу расходились праздные зеваки, одетые странно; догорал костер.
— Что это?
— Рим, 1600 год, 17 февраля, — загремел голос Баркаяла. — Площадь Цветов и угасающий факел из вольнодумца Джордано.
— «Мне говорят, что своими утверждениями я хочу перевернуть мир вверх дном. Но разве было бы плохо перевернуть перевернутый мир?» — загробным голосом процитировал кот. — Наивный! — И закричал в нишу: — Бруно, миры тебе не оладьи, чтобы ты их переворачивал!
Я развернулась и как следует дернула кота за усы. Он взвыл, на четвереньках отбежал метров на пятнадцать.
Служитель закрыл нишу.
По тесной винтовой лестнице мы спускались вниз. На этажах сновали грифоны, сирены, привиденья и упыри. Раз мелькнули головы Змея Горыныча. Визжали еще какие-то твари. Скрежетали, выли и причитали о чем-то по-своему, царапали камни и кусали прутья клеток. Ацтекская богиня самоубийц Иштаб скалила зубы, вытягивая в отвратной улыбке синее лицо. На нем гипсовой маской застыл ужас. Халдейский демон Уруку глядел с плотским вожделением на бесцветную нимфу, невесть как попавшую в это сборище и испуганно жавшуюся в углу.
В руке у меня сама собой оказалась пятирублевая монета, и я со всей силы швырнула ее. Нимфа ловко поймала талисман и тотчас исчезла.
— Я бы не одобрил ваш поступок, госпожа, — смиренно заметил кот.
Мы шли по каменным ступеням, стертым бесчисленными ступнями, и у меня было чувство, будто я спускаюсь в ад.
— Собственно, так оно и есть, синьорина. — Я уже привыкла, что мне нет необходимости высказывать свои мысли, чтобы получать ответы. — Но ничего не бойтесь. Видите ли, место, куда мы идем, для всякого свое. Безутешный эллин оказывается в бесплотном царстве Аида, фанатик средневековья — в пыточных застенках святой инквизиции, ну а ваш современник частенько попадает… Вот уж этого я хотел бы меньше всего. Платон соединился со своей идеей человека, Савонарола направился прямиком на Страшный суд, а Сартр — в одну комнату с другими. Люди отлично справляются с тем, чтобы еще при жизни устроить себе филиал ада в одной отдельно взятой душе. Просветленным с Альдебарана, на ваш земной взгляд, придется легче всего: сиди себе на стуле и жги спички, чиркая их о коробок — одну за другой, и так без конца. Каждому свое, синьорина, каждому свое. Ада хватит на всех.
— Однако спички изобрели совсем недавно, — неуверенно возразила я.
— Это не значит, что до того они не существовали, — откашлялся служитель, немного смущенный. — Изобрести можно только то, чему предусмотрено быть.
— Что это за книга? — спросила я, завидев огромный фолиант, прикованный цепями к стене, в специальной нише на лестнице.
— Никто не знает, — вздохнул гном. — Каждый видит свое.
— А что видишь в ней ты, Баркаял? — обернулась я к моему спутнику.
— Пустоту, — и он склонился в поклоне.
— Я тоже могу ее увидеть? — Я подошла к инкунабуле. — На каком языке написана эта книга?
— Разумеется, на том единственном, который существует, — позволил себе улыбнуться гном.
По хрустальной обложке, как по ледяным узорам на морозном стекле, было начертано: КНИГА СКРЫТЫХ РАВНОВЕСИЙ.
— Что это значит? — спросила я.
— Переверните страницу, — посоветовал гном.
— Но вы должны помочь, — потребовала я. — Вы же видите, какой тяжелый переплет.
— Сама-сама-сама… — довольно нагло, голосом пышноусого киноактера ответил мне экскурсовод.
Пришлось самой, и это оказалось не труднее, чем листать обычную книжку. На первой странице, под изображением моего собственного мертвенно-бледного лица с закрытыми глазами стояло мое же имя. Правда, звучало оно иначе.
— Что это? Значит ли это, что сейчас эта книга как бы написана мной?
— Только вы сами можете разрешить этот вопрос, синьорина, — было ответом.
Название показалось мне слишком высокопарным. Я бы никогда не стала называть книгу подобным образом, я же не сивилла какая-нибудь.
Я раскрыла книгу наугад:
«Я раскрыла книгу наугад: «Я раскрыла книгу наугад: «Я раскрыла книгу наугад…»
Поспешно захлопнув книгу, успела только увидеть, что фраза, с которой я до последнего мгновения не спускала глаз, изменилась. Теперь, как будто, она начиналась так: «Поспешно захлопнув…»
— Все тексты, материализованные в той или иной форме повсюду во Вселенной, есть лишь отражения этой книги, соответствующие ее содержанию. В большей или меньшей степени, — продолжал служитель.
— Выходит, всякая книга, по большому счету, об одном и том же? — уточняла я, чрезвычайно заинтересованная. — А например, Интернет?
— Частный случай, синьорина, — покивал гном. — Если бы вы только видели, какие странные формы принимает эта книга на окраинах мира.
— Значит, и папирус, и просто наскальная надпись, и глиняные дощечки, и бегущая строка в метро…
— И нехорошее слово на заборе, — подтвердил гном.
— Кто же был первым автором? — не могла я угомониться.
— Всевышний, — поднял брови гном. — В проекте была какая-то тема. Кажется, любовь.
Я спрашивала себя, что заставило меня представить книгу хрустальной, наподобие царевнина гроба.
Мы шли около часа, как мне казалось, и начали подкашиваться ноги, а конца крутой и узкой лестнице все не было видно. Я уже перестала понимать, спускаемся мы или поднимаемся.
— Может, остановимся, передохнем? — робко предложила я.
— Нет-нет, это никак невозможно. Нас ждут, — служитель достал из-за пазухи песочные часы и мельком глянул на них, — уже двести тридцать один год.
— Так пойдемте быстрее.
— Мы не можем идти быстрее, пока вы стоите на месте! Нам нужно преодолеть одиннадцать кругов, а вы все никак не хотите сойти с лестницы. Напрягитесь, что там у вас после лестницы в представлениях об аде?
— Почему же именно одиннадцать кругов? — удивилась я.
— Это я мог бы спросить у вас. Помните, мы в вашем персональном аду!
— А что мне нужно сделать, чтобы пройти дальше? — спросила я растерянно.
— Ничего. Просто попробуйте представить себе место, куда надо попасть.
Я закрыла глаза ладонями и попыталась воочию вообразить первый круг ада.
Первым материализовался запах…
Послышался сдавленный вздох гнома:
— О, полуденный бес, зачем я снова вернулся сюда? Ведь это Земля, синьорина.
— Мы здесь уже были, — сказал кот.
Я открыла глаза.
— Что это на вас, моя госпожа? — вопросил гном.
— Ночная рубашка здешних обитательниц.
Мы были в психбольнице.
— Что же ожидает нас в остальных кругах? — простонал несчастный гном. — Этот ужасный запах… Такого на Земле не было в мои времена.
— Медицинский, — подсказала Ингигерда.
— Все ясно! Мы не можем идти дальше, пока вы не пройдете этот круг. Одна, вы слышите? Одна-одинешенька. Бедная, бедная моя госпожа! — И гном исчез, а с ним вместе исчезли все.
Кроме Ингигерды. Она постарела на глазах — кожа сложилась морщинами, глаза подернула пелена безумия, волосы расплелись сами собой. И теперь она глядела на меня волчьим взглядом.
— Ингигерда, — прошептала я.
— Меня зовут Анна! И это ты привела меня сюда! — взвизгнула она и кинулась на меня, норовя оцарапать лицо. — И я мучаюсь всю жизнь… Стерва!
Нянечки проснулись от крика и, разняв нас, вкатили Анне солидную дозу снотворного. Вслед настала и моя очередь.
Первый круг… Изо дня в день просыпаясь среди теней, становиться тенью. Человек наполняется тем, что его окружает. Как сосуд в сообщающейся системе. Мои соседки… По большей части эти несчастные женщины всего лишь телом присутствовали в этом мире. Тела, механически настроенные на программу самоликвидации. Те, кто сохранял рассудок, были жертвами безжалостных обстоятельств. Одну искромсал муж. Другая допилась до горячки. Третью обворовали, и ей просто негде и не на что было выжить в зиму…
Старухи, ждущие здесь конца, и юные существа со странствующими где-то душами — все они и сейчас заставляют плакать меня, особенно по ночам. Жаль мне и здешних людей в белых халатах. Молоденькая медсестра жаловалась, что ненавидит свою мать и желает ей смерти.
Труднее всего было есть. На обед нам давали красный суп и полную стальную миску гречневой каши — рассыпчатой, жирной. К хлебу прилагался толстый кусок бледно-розовой колбасы и кубик масла. Господи, эту колбасу я видеть не могу без отвращения. А тут приходилось глядеть, как ее пожирают грязные, потные, чавкающие соседи.
Нет, я совсем не была уверена, здорова ли сама. Все эти голоса и виденья — что они такое? По правде сказать, до сих пор не знаю.
Меня спасло лишь то, что я стала помогать этим бедным женщинам. Говорила с ними по душам, когда их души возвращались в тело. Стирала выпачканные простыни. Разминала их старые спины, мыла посуду, терла пол… Я как бы брала на себя немногое от их страданий и замечала в себе, а потом и в них удивительные вещи. Я улыбалась, и улыбались они. Я расчесывалась, становились и они пригожей. Я мыла лицо, и за мною тянулась очередь. Я верила, что им всем можно помочь.
…Мне выдали одежду, проводили до ворот. До последнего мгновения я в это не верила. Мне посчастливилось раздобыть здесь связку ключей. С ощущением, что эти ключи еще пригодятся, я уносила их с собой без спросу. Все семь штук, старых, даже старинных, покрытых зеленоватой патиной.
— Прощайте, — сказала я.
— До свидания, милая, до свидания, — ответила мне нянечка.
Но с улыбкой, хотя и слабой, я повторила:
— Прощайте.
Я валялась под дубом, глядя в графику черных ветвей. Василий чего-то вытренькивал на гуслях, цепляясь когтями за струны.
Юная Ингигерда спросила рыцарей:
— Вы бы хотели на своем веку сразиться, — она неопределенно махнула рукой, — с кем-нибудь таким?
Баркаял улыбнулся. Хвастун Лукоморьев сделал широкий жест:
— С кем угодно!
— Например, с каким-нибудь змеем.
— С любым из этих червяков, — величественно разрешил неугомонный.
В узловатых корнях дуба, на которые я засмотрелась, вдруг заблазнилась маленькая панель с заглавием «Змеи и отродье» и строчками:
Гидра Лернейская
Змей Горыныч (в ассортименте)
Василиск
Диплодок обыкновенный
Змий-искуситель
Меня, конечно, удивил затесавшийся в компанию диплодок, который, кажется, вовсе даже не змей. Наоборот, некоторым образом ящер. Да и Горыныч-то вроде как дракон. А смертовзорый василиск — с головой петуха? Да, безграмотный список.
Разноцветные клавиши с надписью «кликни здесь» напротив имен химерических пресмыкающихся так и манили потыкать пальцем. Примерещится же! Чтобы развеять наваждение, я ткнула наугад, надавила кнопку Змея Горыныча.
Внезапно набежали тучи, хрустально-чистый окоём затянулся пленкой и потускнел до сумерек, хотя был яркий полдень. Отвратительный скрипучий голос завыл издевательски:
Люблю грозу в тумане моря!
И волны на речке стали толкаться, как стадо синих баранов. В налетевшей буре, мне показалось, кивнул форштевнем маленький кораблик с белым парусом.
— Ну, привет! — заорал кот. — Договорились… до белого каления. Змей летит! Я милого узнаю по походке.
— Он же в коллекции, под научным наблюдением, в клетке, с надлежащим уходом? — не поверил и продолжал кобениться Лукоморьев.
— А их четыре брата было, — ласково сказал Баркаял. — Трех-, двух-, одноголовый и безголовый.
— По сколько голов, бишь, на брата? — Лукоморьев несколько сник, но все еще словоточил. — В среднем по полторы выходит, да? Ну что ж, одна, как говорится, хорошо, а…
Дальнейшие словоизвержения унёс сильный порыв ветра, в завываниях послышался свист перепончатых крыльев.
На небольшую круглую полянку грузно сел двухголовый звероящер. И немедленно принялся вычесывать что-то из-за одного из четырех ушей задней когтистой лапой, производя металлический скрежет. Та голова, которая чесалась, так скулила, что вторая всердцах рявкнула ей:
— Не ной!
— Братцы, — плакала первая голова. — Вытащите из меня занозу.
— Ах ты мой зверек! — Ингигерда кинулась к Змею. — Ну не плачь, не плачь.
— Съест! — крикнул вдогон Лукоморьев.
— Это я-то съем? — голова от обиды аж плакать перестала.
— Как же все-таки бессердечны люди, — раздраженно сказала вторая. — Ты будешь умирать у них на глазах, а они и ухом не поведут.
— Геееее, — раззявила пасть первая, — ну зачем ты мне про ухо постоянно напоминаешь!
Рыдающая голова закатила глаза; на зеленой морде отражалось подлинное героическое страдание. Вероятно, заноза была посажена не вчера и даже не позавчера.
Ингигерда между тем притянула голову к себе и внимательно осматривала пострадавшее ухо.
— Вот, вижу, — сказала она, — только я тут не справлюсь.
Мы подошли все вместе и увидели наконечник огромной стрелы, крепко засевший между чешуями. В нос мне шибанул смрад, смешанный с терпким запахом тройного одеколона.
— Ага, мы потянем, а тебе станет больно, и тогда вы на пару точно всех пожрете, — высказал общее опасение Лукоморьев.
— Я не пожру! Я в сыром виде не употребляю. Честное змеиное. — пуще прежнего взрыдала первая голова.
— А я вообще вегетарианка, — добавила вторая. — Мяса на дух не переношу.
— Ладно, попробуем.
Голова от ужаса крепко зажмурилась.
— А ну, мышка за кошку, кошка за внучку — раз, два, взяли! Еще раз — взяли!
Мы покатились на землю. В руках Баркаяла остался злополучный наконечник. Голова все еще жмурилась.
— Эй, ты… Как тебя, голова! Все ж в порядке, — робко дотронулся до нее Лукоморьев.
— Да? — голова приоткрыла один глаз, — аа… Уй-ю-юй!
— Больно, бедненький? — юная Ингигерда соболезнующе сложила ладошки на груди.
— Было. — пояснила голова.
— Кто это тебя так? — сочувственно спросил Баркаял.
— Витязь какой-то, — злобно ответила вторая. — Ходют тут всякие, честное зверьё пугают. Охотнички! Ну, ко мне царь зверей с просьбой: выручай. А я этих битв с детства не переношу.
Первая снова начала пускать зеленые сопли:
— Да! Я с детства животина смирная. А тут в окрестностях как ни объявись какой герой, — голова заговорила, должно быть, от волнения, по-малороссийски, — дак уси до мене докапуються: вбый да вбый. А шо вбый, кого вбый, якшо я таке смирнехоньке.
— Ну прям херувим, — украдкой шепнул мне Лукоморьев.
— Ладно, к делу, — сказала вторая голова, вегетарианка, которая, по всему, была поумнее. — Давайте биться, что ли. С кем тут?
— Биться? — уточнил Лукоморьев.
— Ну да. Вы ж меня для этого вызывали.
— Ошибка вышла, — сказала я, — это я нажала на кнопку. Случайно…
— Случайно? — голова-вегетарианка прищурилась на меня и довольно невежливо спросила. — А нафиг же людей отрывать? Такого переполоха наделали! Я срываюсь, лечу к ним, а они… случайно! Вот и верь им после этого.
Змей Горыныч тяжело снялся было, но первая голова заблажила:
— Нет уж, если я здесь, давайте биться.
— Ты ж миролюбивое создание? — удивился Лукоморьев.
— Я? А, да. Миролюбивое, очень. И толерантное. Чистая правда. Так давайте уже биться! — отрезала левая голова. — А то всех пожру.
— Ну вот, — расстроилась Ингигерда.
— Или это… возьму, уволоку в полон красавиц. Имейте в виду, будете вызволять. Я вас затаскаю по инстанциям! Справки будете до третьих петухов собирать.
— Стой, голова, из другой сказки цитируешь, — сказала вегетарианская.
— Это не сказка, а быль.
— Сказка.
— Не спорь, а то укушу.
— Это я тебя укушу.
— Где же твоя толерантность? — подлил масла в огонь Лукоморьев.
— В том и состоит моя толерантность, что я вас сейчас всех на части порву, — пояснила змеюка.
— Так, брейк. Давайте вести мирные переговоры. — сказала я и на секунду замешкалась: как к сиамским близнецам обращаются, на ты или на вы? — Вы же тоже не хотите, чтоб вам обе головы оттяпали.
Головы переглянулись:
— А как тогда нам порешить?
— Каждый из нас загадает загадку. На все ответишь — так и быть, съешь кого-нибудь. Например, Лукоморьева. («Почему меня?» — вякнул Лукоморьев). Не ответишь — извини, как-нибудь в другой раз.
— А почему это вы все будете загадывать? — возмутилась левая голова. — Достаточно трех загадок, по традиции.
— Но занозу-то твою мы все вместе тащили, — возмутилась я.
— О’кей, — сказала змеюка дуэтом и даже захлопала в ладоши. — Я ведь люблю загадки! Мне их мама загадывала. Давно.
— Где ж сейчас твоя мама? — спросил кот.
— Проглотил.
— Понятно, — кивнул Василий. — Круглый сирота.
— С детства, — подтвердил жалостно Горыныч.
— Я загадаю первую, — выступил Лукоморьев. — Два кольца, два конца, а посередине гвоздик.
Заалел зеленый, закраснелся, старый дурак!
— Чего это ты взоры потупил? — насел Лукоморьев. — Не знаешь? Сдаешься?
— Это ж неприличная загадка, — протянула одна голова. — Мы так не договаривались.
— Чур, я даю два варианта ответов. — сказала вторая, весьма, оказывается, неглупая голова. — А то ведь я могу сам с собой быть в корне несогласный!
— Все могут, — проворчал Лукоморьев, но кивнул.
— Первый вариант — ножницы, — сказала вегетарианка.
— Нет! — развеселился Лукоморьев.
— Второй вариант я ему на ушко скажу, — и левая голова потянулась губами к клону.
Я аж вздрогнула: сейчас слизнет, и нет Лукоморьева! Но она что-то ему нашептала, и Лукоморьев насупился:
— Правильно.
— Скажите хоть, что это? — потребовала Ингигерда.
— Детям до шестнадцати не рекомендуется, — хихикнула глупая голова.
— До шестнадцати чего? Веков? — разозлилась Ингигерда.
— Хорошо, теперь загадка за мной, — выступил кот Василий, и я потерла руки: вот уж кто знаменитый загадчик, сейчас зверюга сядет в калошу!
— Как раз малороссийская, специально для вас, эксклюзив. Четыре симоненки да два федоренки тяглы рахубицу за хвост на вулыцю. Что это?
— Это легко! — сказала левая голова. — Четыре симоненки — колеса, два федоренки — оглобли, рахубица — телега. Ну как?
— Точно, — отступил пораженный Василий. — Давай ты, Баркаял.
— Сколько демонов помещается на острие иглы? — спросил Баркаял. — Можешь округлить до десятков.
— Это старый теологический спор, — ответила правая голова. — Лично я насчитываю тысячу сто тридцать шесть. Седьмому уже не поместиться… А? Я не прав? Докажь!
Баркаял, посрамленный, отошел.
— Ну, давай, царевна, — подзуживали меня со всех сторон.
Но в голову мне ничего не лезло.
— Чем отличается процессор семьдесят шестой от пятьдесят пятого? — Спросила я, не будучи до конца уверена, что пятьдесят пятый существует в природе.
— Нечестно, нечестно, — закричали головы. — Переход хода, тудыть яво в качель. Вы дисквалифицированы за нарушение всего. Вы бы еще спросили, сколько пикселей в джипеге.
— Моя загадка: почему тебя никто не любит? — выступила Ингигерда.
— Я ведь как? — начала издалека первая голова. — Воплощенная диалектическая триада. Теза и антитеза.
— А синтез где? В детстве отшибли? — ухмыльнулся бледный Лукоморьев.
— Потому меня и не любят! — возвысила голос голова. — Умный слишком.
— Не поэтому, — покачала головой малютка Ингигерда.
— Страшный, — сказала, подумав, вторая.
— Ну, какой же ты страшный? Ты красивый, — сказала воспитанница кикиморы.
— Тогда почему? — жадно спросили головы.
— Да просто потому, что ты иногда бываешь голодный! — ответила Ингигерда.
— Верно, — вразнобой сказал удивленный Змей.
От полноты чувств я подхватила Ингигерду на руки.
— Ура! — закричали все.
— Рано радуетесь, — насупился Змей, — я ведь и передумать могу.
Но он не стал передумывать, а тяжело снялся с поляны, покружил над нами.
— До свиданья, Ингигердушка, — проорала первая голова. — Будет время, заходи в гости! В тридевятое царство, как войдешь, направо.
— Налево, олух, — поправила вторая голова и проворчала напоследок. — Скажите Ингигерде спасибо. Вот добрая душа. А то спалил бы я вас к чертовой матери со всеми вашими загадками. Случайно!
С этими словами дракон взмыл и скрылся с глаз, и небо тотчас очистилось.
— Вот вероломная зараза, — пробормотал Лукоморьев. — Мы ему занозу вытащили, а он… Спалил бы он нас, как же! Я бы вот у царевны Ратмир одолжил.
Меч у меня на поясе, заслышав свое имя, тихонько загудел.
— Могу еще кого-нибудь вызвать, — предложила я, взглянув под дуб и удостоверившись, что цветная панелька еще светится.
— Да нет, зачем же, — стушевался Лукоморьев. — Я не любитель лишнего кровопролития.
— Ну что ж, должен признать, вы неплохо справились с заданием, которое сами себе придумали, — заговорил Лукоморьев, как только я перешагнула порог собственного дома.
Он возлежал в кресле, вздернув ноги на журнальный столик, по своему обыкновению. И проводил тут время с известной приятностию — на столике пачка сигарет и вскрытые банки с пивом. Вокруг живописно раскиданы чипсы.
— Угощайтесь, дорогая, — любезно предложил он.
— Благодарю покорно, — хмуро отказалась я.
— А знаете, это ваше пиво очень даже ничего. Разумеется, пить его в натуральном виде, то есть в котором оно поступает в продажу, нет никакой возможности. Но… В результате некоторых алхимических процессов можно получить вполне пригодную к употреблению жидкость.
— Алхимия устарела, — не очень вежливо заметила я. — Займись молекулярным синтезом.
— Знаю, знаю, — он поднял руки. — Знаю все, о чем вы могли подумать, драгоценнейшая. Оп-ля, — он щелкнул пальцами, и в доме в момент стало чисто. — Вот и все, было о чем беспокоиться.
Я только усмехнулась.
— Может, после столь долгого заточения, — нещадно болтал посетитель, — в которое вы монашески себя ввергли, вам захочется немного прогуляться? И даже, возможно, чуть-чуть развеяться? Ну, покуролесить — самую малость? Я с удовольствием составил бы вам компанию.
— Искуситель! — вздохнула я.
Мы гуляли по весенней Москве.
— Вы заслужили подарок. С кем бы вы хотели познакомиться? — спрашивал Лукоморьев, забегая то с одного, то с другого бока. — Я могу такое для вас устроить. Хотите — с Фаустом, хотите — с Гаутамой? Лично, а?
— Скажите, правда ли, что дьявол обязался служить Фаусту всего двадцать четыре года?
— Истинная правда, — закивал Лукоморьев. — Но уверяю вас, сам Фауст на нашем месте не выдумал бы ничего лучшего для себя. Людские души не выносят всесилия. Это слишком обременительно для них, поэтому они стараются избавиться от него как можно скорее. К концу тех двадцати четырех лет бедняга почти умолял о небытии.
— Хорошо, а можете вы познакомить меня с Гамлетом? — любопытствовала я.
— О, грязный убийца и обманщик, возведенный стариком Шекспиром в ранг сомневающейся добродетели! — Лукоморьев, похоже, был сильно огорчен моим выбором. — Нет, этого я вам позволить не могу. Он действует развращающе на юные умы. Будь моя воля, я сжег бы не Бруно, а Шекспира со всеми его сочиненьями.
— Как вы полагаете, рыцарь, если бы Гамлет увидел троллейбус, он посчитал бы свой вопрос решенным? — спросила я, глядя на шаткое рогатое железное насекомое, ползущее под проводами. — В самом деле, о каком бытии иль небытии можно говорить, зная, предположим, что однажды цивилизация явит телефон, самолет, управляемую ядерную реакцию, космический корабль, наконец.
— Да, одни всему говорят «быть», другие — «не быть», а третьи лишь рефлексируют.
— Послушайте, мне скучно. Давайте сотворим что-нибудь этакое, — капризно проговорила я.
— Начинайте, — разрешил Лукоморьев.
— Что?
— Вы можете себе позволить все. Все что угодно. Вы ограничены лишь пределами собственной фантазии.
— В таком случае, сейчас я ничего не могу, — печально решила я. — В голову ничего не приходит. Кроме как, скажем, разбить вот это стекло. Мелко, согласитесь?
— Хотите разрушить пару галактик? — с готовностью обернулся он.
— Боже упаси. То есть… На кой черт это надо, хочу я вас спросить?
— В действиях не обязательно должен быть смысл. Во всяком случае, видимый. Главное — действие, а последователи уж подведут базу. Действуйте, королевна. Это единственное, что не грешно. Грешить тоже надо уметь. Кто грешит без самозабвения, просто наживает себе цирроз печени, и не более.
С этими словами он взвился в воздух. На высоте метров двух обернулся, поманил меня пальцем. Я последовала за ним, прошептав невесть откуда взявшееся: «Oben auss und nirgends an». (Потом мне никто не смог определенно перевести эти слова; некоторые говорили, что это старонемецкий и означает что-то вроде: «Сверху, но никогда над».) Изумленные прохожие запрокинули головы так, что слетали шляпы.
Ощущение реального полета было для меня ново. Я расхохоталась, почувствовав неслыханную свободу, и сделала призывный жест рукой. Отзываясь на него, с десяток людей в зоне видимости тоже начали взмывать.
Стремительно мельчали оставшиеся. На дороге столкнулись автомобили, но выскочившие из них водители не пустились в перебранку, а уставились в небо, на свободно парящих пешеходов. Что интересно, ни один из автолюбителей не взлетел.
Глотая холодный воздух, я восторженно прокричала Баркаялу:
— А как же мазь из жира младенца, со всевозможными компонентами, вроде желчи речной жабы или растертых в порошок медвежьих когтей? Без нее в средние века, насколько я знаю, подняться в воздух нечего было и думать!
— Синьорина обнаруживает солидную эрудицию, — иронически усмехнулся он, — но забывает: людям дано летать. Чувство полета присуще людской природе. Все дело в забвении так называемых очевидных истин. Вы поразили своим взлетом окружающих, и вот вам новый факт: они летят.
Рядом с нами парили еще двое.
— Я знала, что так случится! — кричала черноволосая девушка. — У меня с утра ощущение было такое… Необыкновенная легкость. Я ждала, что именно сегодня что-то произойдет!
— Мне это снится, — меланхолично уверял ее нескладный юноша лет семнадцати, — а может, мы все умерли. Знаете, я читал в газетах, что душа после смерти вылетает из тела и парит над землей.
— Нет, нет, мы живы! И мы не спим. Мы проснулись, — веселилась девушка, подлетая к нему и пятерней взъерошивая его волосы. — Разве мертвых можно дергать за уши? — С этими словами она потянула его за ухо вниз и вправо, а затем они исчезли из поля зрения.
Еще один летун, человек немолодой, с сединой в густых волосах и бороде, и с длинным шарфом (вероятно, художник, сработал у меня стереотип), смотрел вокруг обновленными глазами и восклицал:
— Я всю жизнь провел, как на чужом пиру, старый дурак! И не ведал, что все открыто! В любой момент… Что ты никому ничего не должен. Боже, вот только не сверзиться бы с такой высоты.
В глазах его мелькнул страх. И хорошо, что Лукоморьев схватил человека за ворот. Тот сразу повис, моментально потеряв способность парить.
— Отпустить вас? — ласково спросил Лукоморьев.
Седобородый смотрел на него расширенными от ужаса глазами и что-то мычал.
— Нет, Баркаял! — закричала я. — Не смейте! Ведь это я позвала его за собой! Зачем вы хотите сделать меня убийцей?
— Читайте Максима Горького, папаша. — С этими словами Баркаял отпустил седобородого. Я на мгновение поймала его вконец обессмысленный взгляд, направленный куда-то за горизонт. И тело начало вращаться. Я догнала его и попыталась остановить, но невидящие глаза не оставляли сомнений: человек мертв.
— Ты забрал его душу! — закричала я, срывая голос. — Он едва успел проснуться, а ты забрал ее!
Белые обои в белую же полоску. Белым по белому. Они блестят, как шелк. Я люблю обои своей комнаты и могу долго смотреть на них, ни о чем не думая.
— Вам надо еще многому учиться, королевна, — мягко сказал кот Василий.
Я смотрела в стену, но на этот раз не видела полосок. Перед глазами стояло застывшее лицо человека с шарфом.
— Это я позвала его за собой. И этим убила. Я могла помешать Баркаялу убить его.
— Вам надо многому учиться, королевна, — настойчиво повторил Василий и протянул руку к моему лбу.
Я ударила его по руке:
— Что ты заладил, как попугай, одно и то же? Я не хочу учиться убивать людей!
— Между прочим, я совсем не похож на попугая, — обиделся Василий.
Я прикрыла глаза.
— Покажите мне Николу.
— Какого Николу? — фальшиво удивился прохвост.
— Покажите мне Николу! — заорала я.
— Ой, только не кричите, — запричитал он. — Вы же знаете, что у котов другой слуховой порог. Вы хотите, чтобы я оглох?
— Будешь читать по губам, — сурово ответила я.
— Совсем не смешно, — вздохнул кот. И начал организовывать пространство для каптромантического гадания.
Он достал из-за уха огромную серебряную чашу. На шее появился кусок картона с кривой надписью углем: «Волшебный амулет». В чашу он налил воды из-под крана.
— Что за «волшебный амулет», паяц? — сквозь зубы прошипела я.
Похоже, он намеревался устроить похабное представление.
— На вас, конечно, произвело бы большее впечатление, если бы я украсил свою мохнатую грудь каким-нибудь бессмысленным бриллиантом, — усмехнулся кот. — Между тем, синьорина, мой амулет есть одно из самых сильных охранительных средств в этой галактике.
— От кого же ты собираешься обороняться, дух?
— Было бы чем обороняться, а от кого — найдется, можете мне поверить. Теперь взгляните сюда, — он протянул мне чашу, наполненную водой.
— Ну? — я с подозрением вгляделась в посудину.
— За всем, что увидите, следите, не выказывая эмоций, — тихо наставлял кот. — Ни радости, ни печали. Если вы дадите чувствам захватить вас, то тем самым как бы бросите туда связь. Получится вроде веревки, по которой сюда может подняться кто угодно. При неблагоприятном исходе эксперимента вы, госпожа моя, сами рискуете оказаться по ту сторону. И никто не сможет поручиться за ваше спасение.
— И что? Я увижу Николу?
— Вы увидите Николу, если захотите, а может… Кто знает? Никто не скажет, что вы найдете там.
Я смотрела на поверхность воды уже очень долго, но ничего не происходило. Временами у меня появлялось смутное ощущение, что оттуда за мной тоже кто-то наблюдает. Серебро сливалось с водою, а вода чернела в центре чаши. Это был колодец. И вот…
Юноша, в котором я узнала Николу, поднял истощенное лицо. Он был не один. Рядом с ним — Анна. Я удивилась. Вода немного всколыхнулась и стала медленно сворачиваться в воронку.
— Эмоции! — рявкнул кот.
Я немедленно вспомнила совет и придавила эмоции. Мало-помалу вода успокоилась.
— Что там за светящийся обруч сверху? — прошептал Никола. Хотя он и был далеко внизу подо мной, я услышала его слова рядом.
— Молодая Луна, — беззаботно ответила Анна.
— Странная Луна.
— Луна зарождается окружностью и заполняется внутрь, — нетерпеливо объяснила девочка. — Это недавно созданный закон.
— Законы не создают, их только открывают.
— Ни фига! — хмыкнула девочка. — Только и слышишь: «приняли закон», «внесли поправки к закону».
— Это другое… Что же происходит с Землей, если Луна себя так странно ведет?
— Если что-то или кто-то себя странно ведет, это не значит, что со всем остальным миром тоже что-то обязательно происходит.
Вода слегка замутилась, со дна пошли пузырьки, и через некоторое время картина предстала совсем другая: перед двумя животными стелилась наклонная поверхность, и они спускались в красную долину.
Один из них, Алазамбр озерный, сплюнул сквозь саблевидные зубы. И зеленый плевок ударился о землю, подскочил и запрыгал по склону, как резиновый.
— Плюй, плюй, — с одышкой произнес его спутник, речной Алазамбр, такой же маленький и коренастый. — Все равно все фантасты — бред… Ненавижу фантастику! Не перевариваю! Все эти киборги, триграммоплазмы и прочая дрянь…
— Тетраграмматон, — подсказал собеседник.
— Дубина! Это другое, — отвечал речной.
— Чем тебя так задевают фантасты?
— Сказочники, понимаешь ли! Вешать таких сказочников. Уводят от жизни хрен зна куда.
От долгого напряжения глаза стало резать. Я отодвинула чашу и зажмурилась. Когда раскрыла глаза, то обнаружилось, что кот весь в мыле. Если для котов уместны такие слова. Дурацкий «амулет» надорван в двух местах, а угол моего кресла испачкан какой-то слизью.
Кот тяжело дышал.
— Я же просил вас, хозяйка, как можно меньше эмоций. А вы их вбухали столько, что хватило бы на небольшую атомную станцию. Видели бы вы, с каким чудовищем я был вынужден сразиться!
— Я ничего не слыхала.
— Ну, еще бы! Вам было не до того…
— Извини, дружок. — Я кинулась счищать с его лоснящейся шерсти комочки слизи.
— Осторожно! — отступил он. — Я сам… Позвольте мне ненадолго занять вашу ванную.
— Разумеется.
Он отправился в ванную комнату, а я осталась. Прислушиваясь к себе и опасливо косясь на испачканное кресло. Как знать, возможно, неведомое ОНО и сейчас здесь… Только я подумала это, из ванной раздался хриплый мяв.
— Прекратите думать, синьорина, черт побери! — орал кот. — Вы всех нас погубите!
Непроизвольно я сложила руки на груди. Стало немножко спокойнее. Наконец из ванной появился кот. Все мои мысли о гипотетических кошмарах тотчас испарились: это чудовище стояло передо мной и благоухало.
— Ты взял мои парижские духи? — злобным голосом произнесла я. — Духи, подаренные мне мамой?
Василий заметно испугался этого простого вопроса.
— Я… я… Помилуйте, госпожа… Я не хотел… Я вам достану ящик таких духов. Я же не знал… — И вдруг заверещал так, что я вздрогнула: — Такова ваша награда за битву с инопланетным разумом!
Тапочком трудно промазать с пяти шагов. Уже из-под кровати Василий оправдывался:
— Честное-пречестное, я не знал, что эти духи из Парижа. У вашей мамы отменный вкус.
— Оставим, — произнесла я. — Куда и зачем направляется Никола? Я что-то не поняла.
— Куда бы он ни направлялся, я уверен, он шел туда, где должен будет оказаться. Каждый следует своими путями, синьорина, неисповедимы пути Господни.
— Хорошо, — я кивнула, — а кто были эти Алазамбры?
— Логично предположить, что в одном из них оказалась душа седобородого, в ком вы сегодня приняли такое участие.
— У меня не было желания перемещать его душу в другое тело, — возразила я.
— Ах, что вы знаете о своих желаниях, — выбрался на белый свет котяра и показал лапой на тапочек.
— Баркаял испытывает меня, — задумалась я.
— Неужели вы ничего так и не поняли, госпожа? — Василий пристально глянул на меня и, поколебавшись, добавил: — Ведь вы и были его земной любовью, ради которой он пал.
— Это невозможно!
— Вот как? Вы все еще помните это слово?
Я не нашлась что ответить. Кривляка Лукоморьев, благородный рыцарь, опальный ангел Баркаял, любил меня? Невозможно!
— Что же случилось тогда между нами? Ты знаешь?
— Это долгая и печальная история, — взгрустнул кот. — Позвольте мне рассказать ее по порядку.
Откуда ни возьмись в лапах у Василия появился желудь. Кот ткнул его в кадку с фикусом, и оттуда сразу поперли в рост молодые побеги. Кот снял с шеи массивную золотую цепочку, навесил ее на юный дубок, отчего тот сначала прогнулся. Потолок и стены вмиг исчезли, и мы оказались на холме, с которого во все четыре стороны открывался простор. На севере — леса, на юге — море. На востоке — речка. Ясно, с живой водой — по берегам вилась растительность и копошилась живность. На западе струилась речка с мертвой водой, оттуда тянуло нефтью.
Дубок неуемно рос. Цепочка росла вместе с ним. И скоро кованая золотая цепь тяжело обвисла на ветвях кряжистого дуба с тяжелыми листьями цвета бронзы. Кора дерева пестрела пятнами векового лишайника.
Сунув руку в дупло, Василий достал гусли. Сел по-турецки, принялся подстраивать струны. Я взобралась на низкую ветку и тут заметила, что мои светлые волосы приобрели синеватый отлив, а в прядях запуталась холодная водоросль. Просторная сине-зеленая туника струилась с моих плеч.
Кот Василий поднялся, возвел желтые глаза горе и, аккомпанируя себе, завел надтреснутым голосом:
Уж ты улица моя, улица-голубица,
Ты широкыя-а, ты муравчатыя-а,
Изукрашенная
Все гудками, все скрипицами,
Молодцами, молодицами,
Ой, да красными девицами.
Одна замуж собирается,
С матерью-отцом прощается.
Не велика птичка-пташечка
Сине море перелётывала,
Садилася птичка-пташечка
Среди моря да на камушек.
Веселилась красна девица,
Идучи она за младого замуж..
Тут он оставил петь, глянул на меня. И столько пронзительной, вековой печали стояло в этих круглых глазах… Я подтянула колени к подбородку и, наклонив голову, заслонилась волосами, чтобы скрыть слезу.
— Когда люди начали умножаться на земле и родились у них дочери, тогда сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто избрал. И сказал Господь: не вечно Духу моему быть пренебрегаемым человеками, потому что они плоть; пусть будут дни их сто двадцать лет. В то время были на земле исполины, особенно же с того времени, как сыны Божии стали входить к дочерям человеческим и они стали рождать им: это сильные, издревле славные люди. И увидел Господь, что велико развращение человеков на земле и что все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время. — Тут голос Василия усилился, и от рокота его трава стала клониться в сторону. — И раскаялся Господь, что создал человека на земле, и восскорбел в сердце своем… — Он немного помедлил и добавил тихо: — Первая книга Моисеева, Бытие. Глава шестая, стихи с первого по шестой… — Потом продолжил: — Среди тех сынов, что снизошли до земли, был и Баркаял, светлый ангел, наделенный многими добродетелями и лишенный пороков…
В радужных одеждах по ступеням облаков спустился он на землю, к прекрасной Светозаре, и молвил:
— Я искал тебя до рождения человеческого, по дебрям галактик путешествовал я, чая найти тебя. Что ответишь ты мне на это?
— Еще не там искали меня, — говорила высокомерная Светозара.
— Я отрекся ради тебя от своих лазоревых крыльев, которые давали мне силы исполнять волю Господа, Отца моего, отныне я заменил Его высочайшую волю твоей, — говорил Баркаял.
— Еще не тем жертвовали мне, — улыбалась Светозара.
— Я готов служить тебе до поры, пока не погаснет свет, и исполнять любую прихоть твою, чего бы она ни стоила мне.
— Еще не то сулили мне, — надменно бросила она.
— Чего же ты хочешь?
— Бессмертия, — отвечала суровая дева.
И светлый витязь, хотя ему и были ведомы многие тайны, не знал, что ответить на это. Он удалился в пещеру, чтобы там, волшбою и опытами, дойти до состава, дающего человеку бессмертие. Испробовав Божественную силу, не добился он успеха, потому что Бог не дарует человеку бессмертия на земле.
Он составил эликсир, но те, кому давал он испробовать его, были юны десять лет, а потом старились на глазах, и плоть их рассыпалась в прах, обнажая скелеты. Тогда витязь обратился к силам земли, воды и огня. Он постиг многие заклинания, дающие силу управлять грубой материей, он научился каббале и гаданиям, открыл яды и целебные травы. Но не мог он добиться бессмертия — те, кому давал он пробовать свое зелье, жили двадцать лет, а потом умирали в страшных судорогах.
Тогда витязь призвал демонов и духов. И они были рады служить ему, но взамен потребовали служения своему хозяину. И витязь дал согласие. Он научился заставлять демонов по мановению руки исполнять любую прихоть, он узнал десять тысяч их имен и сорок одно. И они дали ему чудесный состав бессмертия, с этим составом он пошел к своей Светозаре.
Сначала она не узнала его. Безгрешный ангельский взор Баркаяла стал мрачен и колюч, его светлый лик потемнел от потаенных желаний, а многие знания искривили губы и омрачили лоб.
— Я трудился сорок лет, чтобы дать тебе то, о чем ты просила, — сказал он. — Доказал ли я тебе свою любовь?
— Я любила бы тебя, светлый витязь, — ответствовала Светозара, — но сейчас уже поздно.
И она подняла на него лицо, размеченное старостью, и сдернула покрывало с поседевших волос.
— Я вижу, что лицо твое испещрили морщины, — отвечал Баркаял, — а волосы твои стали серебряны. Но глаза твои по-прежнему ярки, в них мерцают синие молнии. И, значит, я могу вернуть тебе молодость.
И тогда Светозара открыла ему свою грудь, изуродованную раком, и спросила, хочет ли он сделать ее бессмертной в таком мучительном состоянии.
— Я вижу, что ты больна, — нежнее прежнего проговорил он, — но душа твоя здорова, и, значит, я могу излечить тебя.
И тогда Светозара призналась, что не верила ему и не дожидалась его, что есть муж у нее, и любит она его до скончания дней своих, как то велят ей боги.
Засмеялся демон Баркаял, ревность объяла его падшую душу, и проклял он небеса. В то мгновение открылись ему последние законы телесных превращений.
Он убил мужа Светозары своим дыханием, прикосновением заморозил детей на глазах у матери. На их бездыханных телах она поклялась отомстить ему. Хотя бы для этого пришлось умирать и рождаться бесчисленное число раз — столько, сколько понадобится, чтобы уничтожить того, кто был светлым ангелом Баркаялом, а стал злобным демоном, пособником Люцифера!..
— И что же дальше? — выдавила я, когда Василий смолк.
Ветер лохматил его черную шерсть, от живой реки потянулись звуки пастушьих рожков и ласковое коровье мычание.
— Вы забыли о своей клятве, госпожа, — грустно ответил кот. — И, будь моя воля, не я напоминал бы вам о ней. Но, к несчастью, я должен это сделать, чтобы вы решили, хотите ли вы по-прежнему исполнить ее.
— Я совсем не помню ничего из того, что ты рассказал, — призналась я. — Разве я могу желать зла тому, о ком не ведаю?
— Как знать, госпожа, — мягко ответил кот, почесывая задней лапой за ухом. — Вы, люди, странные существа. Стремитесь к добру, ничего не зная о нем, и не останавливаетесь перед злом, желая добра. А теперь вот вы готовы простить злодеяние, хотя вас потрясает рассказ о нем.
— Но что же мне делать? — продолжала я недоумевать. — Неужели я должна исполнить зарок, данный Светозарой, о которой я ничего не знаю?
— Кроме того, что она — это вы.
— А хоть бы и так! — воскликнула я. — Неужели бедный Баркаял терзался столько лет?
— Тысячелетий, — поправил кот и заметил. — Это еще не все. Светозара рождалась множество раз, и всегда подле нее оказывался Баркаял. Она ненавидела его, а он продолжал любить. Она не могла одолеть его, а он слал полчища демонов, желая околдовать ее. У нее не было иного оружия для защиты, кроме молитвы. Но постепенно она постигала тайные науки, а в иные моменты он даже сам преподавал их ей — то были счастливейшие времена для него. Родившись в какой-то раз, не помня о клятве, она однажды полюбила его. Но вечером накануне свадьбы она мыла руки и уронила кольцо в кадку с водой. И тут вспомнила все. И она подослала вместо себя девицу, схожую с ней ростом и статью. Эта мегера, настоящая Ксантиппа Новгородская, отравила Баркаялу тридцать три года, пока он держал ее подле себя. Он прощал ей все ради походки, которая так напоминала ему походку любимой. Светозара жила в монастыре в благочестии. Но знаете, что я вам скажу, госпожа? Она не понимала одного — дьявола можно победить только дьявольским умением.
— Зачем ты говоришь мне все это? — в недоумении тряхнула я головой.
— Время собирать камни, — с обреченностью проговорил кот, повернув морду на запад. — Одному Богу известно, как закончится ваш долгий спор. И будет лучше, если вы решите это сами, чем возьмется кто-то другой.
— Не могу поверить, что речь действительно обо мне.
— Вы должны все вспомнить. Иначе по-прежнему будете слепым котенком в лапах судьбы! — воскликнул Василий. — И есть только один способ вспомнить все.
— Какой же?
Василий колебался.
— Ну, скажи! — просила я.
— Надо пройти второй круг.
— Нет, любезная моя нечисть. Никаких кругов. Вы меня упекли сюда. Вы и вызволяйте. Сейчас. Немедленно!
— Это оговор! — пискнул кот. — Вы сами в любой момент можете покинуть эту богадельню.
— Черт побери, это невероятно! — воскликнул Лукоморьев.
— Хотите денег? — недоуменно предположил его клон. — Но какие деньги можно заработать, выкладываясь с десяти до шести? Это же смешно. Давайте лучше займемся алюминием!
— Мы вполне можем устроить любые деньги и без этого, — приподнял брови его оригинал. — Сколько вам нужно?
Кот в своем человеческом обличье сосредоточенно и хмуро выкусывал грязь из-под ногтей.
— Василий, прекрати! — раздраженно воскликнула я. — Как тебе не стыдно?
Он, еще более насупясь, спрятал руки в карманы.
— А вам? Не стыдно? На кой черт вам нужна работа?
— Синьорина права, — вмешалась Ингигерда, снова дитя с косичками. — Она идет своей дорогой, а вы все просто не понимаете. Пусть идет. А я пойду в школу.
— В здешнюю? — не поверил Лукоморьев. — Преподавателем? А есть такой предмет — основы каббалы?
— Нет, не преподавателем, — отвечала Ингигерда. — Я тоже хочу побыть ребенком. Кикимора утащила меня еще в дошкольном возрасте. Я ее об этом просила?
— Твоя мать утопила тебя, дурочка, — нежно пробормотал Василий.
— Одиннадцатый век, дикие нравы, — со взрослой рассудительностью высказалась Ингигерда.
— Довольно препирательств, — отрезала я. — Вы мне надоели смертельно. Хочу нормальной человеческой жизни.
— Желание царевны — закон, — усмехнулся Лукоморьев. — Куда бы вы хотели устроиться?
— На свою прежнюю работу.
— Там что, медом намазано? — спросил Василий.
— Напротив. Там мне придется тяжеленько, — отвечала я.
— Я ничего не понимаю, — вздохнул клон. — Вот уже, кажется, ты знаешь любое людское движение наизусть. А потом они выкидывают такое коленце, что хоть стой, хоть падай.
— Ладно, — нахмурился Лукоморьев. — С завтрашнего дня вы работаете. Получите удостоверение. — Он достал из кармана мое потертое конторское удостоверение со всеми необходимыми печатями и подписями. — Приступайте.
С этими словами он очертил в воздухе силуэты своих соратничков, и все трое выпали куда-то, будто их вырезали ножом. Сам он подошел к батарее парового отопления и просочился в нее.
Удивительно, что самыми верными моими друзьями оказалась самая что ни на есть нечисть.
— Здравствуйте, Сергей Павлович, — не без некоторой робости я заглянула в кабинет начальника.
Сергей Павлович привстал.
— Ах, Аленушка, — фальшиво обрадовался он. — Что же вас так долго не было?
— Вы же не хотели меня видеть, — невинно напомнила я.
— Ну что ты…
Во мне подняла голову ведьма.
— Вы знали, что мне некуда податься и что у меня возникли небольшие проблемы, — ласково продолжала я, — но все-таки уволили.
— Ну, ты же понимаешь, — растерялся он.
— Да, я все понимаю, — согласилась я. — Ведь я два дня не появлялась на работе без уважительной причины.
— Да! — встрепенулся он. — Вот именно.
— Но вы знали, не так ли? — улыбалась я. — И тем не менее устроили мне головомойку публично, а потом, не выслушав объяснений, указали на дверь. К тому же ведь я украла деньги…
— Послушай, у каждого в жизни бывают ошибки.
— Что же случилось такого, что вы вдруг их осознали? Вам являлась тень отца Гамлета?
Начальник побледнел. Я поняла, что мои твари успели убедительно побеседовать с ним.
— Прошу вас! — заговорил он. — Присядьте. Не губите меня. Я уже не молод, и у меня дети… Жена, да. Теща. Ну, хотите, я встану на колени перед вами? — Его маленькие глазки забегали по углам. — Умоляю, не погубите. Я запутался…
Я уже жалела, что завела этот разговор. Мне было стыдно за него.
— Сколько вам нужно?
— Чего?
— Я ничего не меряю на рубли, — захихикал он. — Разумеется, речь идет о долларах.
— Нет, спасибо. — Я встала. — Я хотела бы просто продолжить свою работу.
— Конечно, конечно, — торопливо забормотал он, — вы же знаете, я выправил все документы. Не держите зла, ради бога.
— Кого ради? — обернулась я от двери.
— Ради кого бы то ни было, — поправился Сергей Павлович. — Умоляю!
Я вошла в рабочую комнату. Следом просеменил начальник.
— Господа, — голос его сорвался. — Господа, — тверже повторил он, не без некоторого напряжения обретая свой обычный импозантный вид. — Ошибка разъяснена. Денег Алена не брала. Гм! С сегодняшнего дня она снова работает у нас.
Коллеги кивнули и снова уткнулись в бумаги. Объятий и извинений ожидать не приходилось. А может, они чувствовали вину передо мной?
Я села за свой стол, пальцем провела черту по пыльной столешнице. И слезы полились у меня из глаз. Я так скучала по ним, так хотела сказать, что произошло недоразумение, что я даже без вины прошу у них прощенья. Катя Хохлома, яркая девчонка, всегда в цветных платках на голове и с целым набором елочных украшений в ушах и на шее, — как мне недоставало ее простого и веселого взгляда на жизнь! Димка Малышев и Лешка Шестопалов — Шестилапый, как он сам себя величал еще, наверное, с детского сада, — с которыми мы бродили по городу и трепались, неужели они поверили, что я взяла?
Катя о чем-то рассказывала, но я не вслушивалась.
Вдруг раздался взрыв общего хохота. Я тоже почему-то фыркнула. Они смолкли.
— Включить радио, что ли, — сказал Дима, потягиваясь. — А то ведь так можно и с ума сойти. Целый день с этой.
Я не поверила своим ушам. Не обо мне же он говорит?
Включили радио.
— Ладно, не реви. — Подошла Катерина, небрежно кинула передо мной стопку бумаг. — С каждым может случиться.
— В следующий раз, когда понадобится, можешь просто занять, — не поднимая головы, буркнул Лешка.
— Я не брала, ребята.
— Это мы слышали, — криво улыбнулась Катя.
Похоже, донести до них правду не мог бы и сам Господь Бог. Мне нечего было здесь делать. Здесь тоже был сумасшедший дом.
Иуда стал моим частым гостем. Теперь он выглядел лет на тридцать. Одевался в джинсы и куртку из белого полиуретана. Он говорил:
— Я не делал ему зла.
— Не хочу с тобой спорить.
— Не хочешь признать мою правоту! Я сяду ближним у его престола.
— Ошую, — усмехнулась я. — Помнишь, у Матфея: «И поставит овец по правую Свою сторону, а козлов — по левую»?
Лицо Иуды перекосилось.
— Матфей приписал ему эту притчу. Они сочиняли его как хотели! Они повторяли его слова, а смысл их вял у них на губах, как лепестки роз. Ты никогда не задумывалась, в чем все-таки феномен этой личности? Ведь больше двух тысячелетий прошло… А все еще убивают друг друга за то, что кто-то из них понимает его неправильно. Мало ли было до и после него просветленных, врачевателей, чудотворцев, фокусников, ораторов, любителей шарад? Я объясню. Доля чуда плюс потрясающая рекламная кампания. Промоушен. Он был Богом на этой земле, — возгласил Иуда.
— Ну да. Дождешься от рекламодателя истинной оценки товара, — резюмировала я. — Но если он и правда был Бог, почему ты упрекаешь его учеников во лжи? Разве не мог он внушить им, что хотел? Дословно. Все-таки на этих людей изливался его свет.
— Что толку в свете, что льется в грязь? Делается ли грязь чище, когда на нее нисходит свет?
— Сравнение твое неуместно, — отвечала я.
— Я никогда не мог понять, отчего он собирал вокруг себя всякий сброд? — задал вопрос Иуда. И непосильная эта задача запала в морщины его высокого лба.
— Позволь напомнить, что в их числе был и ты, — заметила я.
— О нет! — Он посмотрел на меня, как магистр на неофита. — Я был с ним, но не с ними. Он не следовал моим советам, не взял себе избранных. Зачем перед свиньями метал бисер?
— Каждый имеет шанс на спасение.
— Каждый! — Иуда осклабился. — Не каждый способен воспользоваться этим шансом. Даже уже умеющий плавать не всяк дождется лодки в море.
— Но почему все-таки ты предал его? Ты говоришь, что сделал Иисуса Иисусом, но сам не способен в это поверить!
Иуда дрогнул, отступил. Его беспокойные руки заграбастали мои четки.
— Он умер затем, чтобы ты простила меня! — выкрикнул он. — Чтобы сестра не держала зла на брата, а дочь не сердилась на отца.
— Господь с тобой, при чем тут я? Кто дал мне право обвинять или прощать?
— Не судимы будете? — понимающе усмехнулся Иуда. — Вздор. Обман слабых. Все будут судимы. Особенно те, кто не умел судить, когда требовалось.
— Во всяком случае, ты мне не брат. И не отец.
— Иисус признавал меня своим братом, — твердо сказал Иуда. — Для него я был хорош. Так кто ты такая, если он не бросил мне ни слова упрека?
Иуда подошел к подоконнику, сгреб пачку сигарет. Спичка дрогнула у него в руке. Кое-как прикурил от следующей, чиркнув ею о грязно-серого картона коробок с профилем А. С. Пушкина и надписью «200 лет».
— В каком аду ты пристрастился к курению?
— В здешнем, — отрывисто ответил он.
— Ты быстро обживаешь эпоху, — съязвила я.
Иуда заговорил горячим шепотом:
— Каждое мгновение каждого часа, любого дня или ночи, сотни лет напролет. Они все знают. Они все видят. Они ничего не поняли из того, что он им говорил! Нет, это не он, а я принял грехи ваши. Это я несу их на себе. Это я распят, стражду и каждодневно приемлю казнь. Без вознесения. Спрашивается, кто страстотерпец и мученик?
В сознание пробился высокий повелительный голос:
— Девочки, пора!.. Вставайте, заправляйте кровати!
Я застонала, уже поняв, куда проснусь. Лежа на больничной койке, я судорожно сжимала руками край одеяла.
Мне было тускло. Вокруг бродили женщины-тени, забывшие свои имена. Они не помнили даже, какой на дворе год. Хотя, в сущности, даты, имена — зачем это надо? Зачем нам привязки к условностям, как говорил Лукоморьев.
— Люди счастливы и свободны, — проповедовала одна здешняя обитательница в халате, который, как ни был бесформен, от долгого ношения все же притерся к фигуре. — Сейчас, в эту самую минуту, все люди играют на траве, подобно детям. Люди любят друг друга!
Вокруг нее толпились и слушали с открытыми ртами, пускали слюни.
— Трава вырастет еще только месяца через полтора, — подала я голос из своего кресла.
— А до этого ее вообще никогда не было? — доверчиво спросила одна слушательница.
Я безнадежно махнула рукой. Несанкционированный митинг распался, они опять заходили вокруг да около.
В единственном, ненастроенном и в принципе ненастраиваемом телевизоре мелькали смутные картинки. Одного этого ящика довольно, чтобы свести с ума самого здравомыслящего человека. Я хотела бы читать, но в той библиотеке, что была здесь к моим услугам, выбор невелик. Несколько книжек с недостающими листами. Тут и парочка каких-то суперобложечных детективов — видно, чтобы вернуть ощущение реальности. И Молитвослов, чтобы это самое ощущение реальности не возвращалось. И психиатрическая литература для окончательного «отъезжания».
От нечего делать я смотрела в сумрачный, туманный телевизор и ловила себя на мысли, что те люди, за оградой, живут наоборот. Вот здесь вокруг меня нормальные: их обидят — они плачут, их порадуют — улыбаются.
И тут меня навестил Лукоморьев.
— Ну и как вам болеется? — поинтересовался он.
— Не больна, — пояснила я.
— Но по-прежнему упорны в своих принципах. Принципы и есть болезнь. Любые. Думаете, люди делятся на партии по убеждениям? Увы, дорогая — по диагнозам. Они не верят, не видят, что больны. Они почитают себя единственно здоровыми. А вы… Поймите, вы в фаворе у старушки Фортуны.
— Фортуна — плебейское божество, — огрызнулась я.
— Любой на вашем месте, — пропустил мимо ушей он, — ни минуты не стал бы колебаться в выборе между так называемой обыкновенной жизнью и так называемым адом. Только в аду люди способны постичь истинное блаженство. Я, простите, не мог сдержать своего любопытства и предложил вашим друзьям одну задачку.
— Друзьям?
— Ну тем, с вашей работы. Самая невинная задачка, уверяю вас. Известный тест — три желания.
— С каких это пор вы взяли на себя роль золотой рыбки?
— Как только вы прекратите разыгрывать из себя мученицу, — внезапно посерьезнел Баркаял, — я сразу откажусь от всех ролей.
— Ну и вы выполнили их желания?
— Я что, похож на идиота? Планету разнесло бы на куски. Они все хотели мирового господства.
— Не может быть, — я покачала головой. — Вы что-то путаете, рыцарь. Эти люди вовсе не амбициозны.
— Ха, сеньора, — ответствовал он. — Я же имел дело не с теми, кого в них видите вы, и не с теми, кого они сами в себе видят. С теми, кто они есть на самом деле.
— Но послушайте, — в раздражении проговорила я, — почему бы вам не иметь дело и с той, кем являюсь в действительности я? Как знать, может, она тоже хочет мирового господства. С ней-то вы бы договорились.
Он изменился в лице. Я снова увидела ангельскую печаль сквозь бесовские, плутовские черты.
— Для того, чтобы иметь дело с истинной вами, я слишком люблю вас, — просто ответил он.
И я вспомнила…
Он сошел с небес после дождя. В радужном одеянии, по ступеням из облаков. Светило солнце в траве. Я ожидала счастья, но не верила ему и потому играла словами. Он ушел. Вереница черных теней тащилась за ним. Он убил моих детей. Они лежали передо мной бездыханные, светловолосый Той и маленькая Лила. В круговерти перерождений мне не суждено было больше встретиться с ними.
Я вспомнила все.
Рождения и смерти, свет и тьму, жар и хлад, ненависть и любовь. Этот вечный поединок двух основ Вселенной.
Последняя ступень каменной лестницы времени.
Перед нами, покуда хватало глаз, расстилалась серая голая равнина — плоскость, пустынная, как воплощенное ничто. Даже трава росла неохотно, была жухлой. Мрачное небо отражало равнину — ни солнца, ни звезд. И ничто не указывало на то, что где-то здесь идет жизнь.
Гном — хранитель музея, с той же рогатой железякой на груди, был несказанно рад встрече.
— Ну а теперь, когда вы проскочили парочку кружков Обыденной Жизни, вас ждет нечто посерьезнее. — Он потер коричневые ладошки. — Люди обленились и не хотят заставлять воображение работать. Уж и не помню, когда я в последний раз видел настоящую геенну огненную, все эти щипцы, жаровни и прочие милые сердцу приспособления!
— На Земле они и по сей день в изобилии, — встрял кот Василий. — Нашел чем удивить.
— Что Земля! — Отмахнулся гном. — Серый, нудный садизм. Ядерные взрывы. Бактериологические войны. Количество, а не качество. Настоящее мастерство начинается там, где художник сам себя ограничивает. В традиционных формах, не перешагивая законы жанра. Ничто и никогда, вы слышите, барышня, не заменит простых стараний, пряного запаха живой крови. Надо идти вглубь, а не в ширину.
Я смотрела на него с интересом.
— Как, по-вашему, щипцы — это самое страшное на века? — кровожадно ухмыльнулась Ингигерда.
— Ну, не самое, — помедлил гном. — Но все же и они колоритны. Видите ли, атмосферу ужаса создает не только и не столько боль, сколько приближение к ней. И атрибуты, которые в сознании связаны с болью.
Баркаял дунул на него, и гном застыл.
— Неужели мне придется пройти через это? — почувствовав себя по-настоящему беспомощной, обратилась я к моим спутникам.
— Скорей всего, вам самой ничто не угрожает, — засомневался Баркаял. — А вот те, кто вызовется сопровождать вас… На них-то все ваши страхи и скажутся. Держите себя в руках. Если ваше воображение разыграется…
— Что вам-то может угрожать? Ведь вы бестелесны?
— Синьорина, все то, что этот дуралей тут наплел, — детский лепет по сравнению с тем, как может мучиться душа, — печально сказал кот. — Ваши первые круги были просты. Вы отвечали лишь за себя. Перед другими совесть ваша была чиста, как простыня, выстиранная тетей Асей.
— Хватит грузить девчонку, — ожил гном. — Так мы идем?
— Вам незачем идти со мной, друзья, — сказала я. — Будет лучше, если я одна.
— Даже вы не вольны выбирать дороги другим, королевна, — склонился Баркаял. — Я иду с вами.
— Мы все идем, — подтвердил клон.
— Для начала — Стикс, — объявил гном тоном уличного зазывалы.
Широкая серая река мгновенно плеснула волной на нашу ступеньку, и я невольно подалась назад.
Мое земное платье обернулось тяжелым черным плащом, лицо почти скрыл капюшон. Я оглянулась на сопровождающих. Баркаял больше не был похож на кривляку Лукоморьева — он смотрел вперед суровым взором и был закован в серебряные латы, а с плеч его струился красный плащ. На плече Ингигерды нахохлилась ворона. Боже, подумала я, типичное американское фэнтези. Хроника Эмбера, да и только.
Небо заклубилось грозными облаками, а по воде шла рябь. Семьдесят семь ветров пронизали открытое пространство, я задрожала от холода. Вода все прибывала, и пришлось отойти на ступеньку выше. Потоп, мелькнуло у меня.
— Не потоп, только не потоп, — умоляюще зашептал Баркаял. — Не надо, придумайте что-нибудь другое.
Я закрыла глаза и подставила лицо ветру. Вода отступила, река снова текла спокойно.
— Стикс — мертвая вода, — сказал кот. — В русских сказках рекомендуется — наберите немного в пузырек.
Я взяла предложенный мне хрустальный флакон и осторожно, чтобы не замочить пальцев, набрала в него воды.
На горизонте появилась черная щепка. Вскоре она оказалась лодкой.
Лодка приближалась, и мне почудилось, что я вижу алый отсвет над нею.
— Черт побери, синьорина, что это вы удумали! — прошипел кот. — Немедленно исключите алые паруса!
Паруса пропали. Теперь это была обыкновенная лодка, из тех, что летом на любом водоеме десятками швартуются у берега. Впрочем, не в пример больше. И выкрашена в угольно-черный цвет. На корме стоял Харон — темная сгорбленная фигура. В лодке сидели гребцы — измученные рабы, закованные в кандалы. По их темным лицам струился пот, смешиваясь с грязью.
— Харону полагается быть одиноким, — деликатно припомнила Ингигерда.
Но я покачала головой. У перевозчика через реку мертвых, по моему разумению, всегда будут рабы-помощники.
— До встречи, любезная барышня, — хихикнул гном и помахал рукой.
Лодка плавно тронулась к горизонту. Обернувшись, я заметила, что лестница ввинчивается в воду. Казалось, во всей Вселенной не осталось ничего, кроме безбрежного разлива серой воды да торжественных облаков, плывущих над нами.
Сырой ветер срывал ослепительно белую пену со свинцовых волн и нес ее ввысь. Я стояла на корме рядом с Хароном и вглядывалась, подобно ему, в рассеянный свет на горизонте. Каково это — тысячелетьями перевозить усталых путников с одного брега на другой? Через реку, что похожа на океан.
Однажды мы приблизились к берегу.
Справа стоял полдень: светило красно солнышко, шумела трава, зеленели деревья. Слева — над белым зимним покровом круглилась ясная луна в россыпи звезд.
По мелководью брел, подобрав тунику, как женщина подбирает длинное платье, человек.
— Кто это?
— Гераклит.
— Что делает он?
— В который уже раз входит в одну воду.
Мы сошли на берег.
Запиликал сотовый телефон. Баркаял, покивав трубке, обернулся к нам и сказал:
— Меня срочно вызывают. Ждите здесь. Не сходя с места. Не вздумайте ничего предпринимать без меня.
С этими словами он исчез. Я настолько привыкла к его исчезновениям и появлениям, что не удивилась.
Клон Лукоморьева выражал недовольство отсутствием цивилизации в этих местах.
— Честное слово, давно пора установить на Стиксе автоматизированный паром! Харон уже не мальчик.
— А лучше самолетом, — усмехнулась Ингигерда.
На медном холме лежал Алатырь-камень. На камне том, горючем и гладком, возвышался железный терем. У меня появилось смутное воспоминание, что вроде бы я бывала здесь раньше. Оставив моих друзей вести пустой спор, я вбежала в терем. И увидела посреди голой горницы огромный, окованный цепями сундук.
Мне захотелось открыть сундук, я огляделась вокруг в поисках какого-нибудь лома, что ли. Или ключей… Ключи! Украденные из психбольницы — вспомнила я. Они тут же оказались в руке. Лязг в замке. Поворот. Все заржавело здесь за миллионы лет.
«Как во тереме железном том, во неволе заточенная, за семью да за запорами, за семью крюками крепкими, скована семью цепями ли, за семью лежит задвижками — не святая радость чистая, не желанно светло счастие, — да моя тоска незнамая, да моя кручина смертная!»
Удивительное дело, я безошибочно знала, каким ключом надлежит открывать какой замок. Самый маленький и самый крепкий следовало отворить первым.
«Ой, пойду ль я, красна девица, отыщу-найду я поле то, да взойду на камень Алатырь, постучуся в терем тот высок, да запоры те пораскрою я».
Замки поддавались. А голос все пел свой заговор — тихохонько, сладко, вкрадчиво. И вдруг заскрежетал: «Ты мечись, тоска, ты мечись, печаль, ты кидайся-бросайся, кручинушка. С потолка на пол, в угол из угла, да на стену железную со стены. Через все пути-перепутьица, через все да дороженьки торные. Кинься ты, тоска, в буйну голову, отумань глаза мои ясные, загорчи уста мои сахарны, удержи ты сердце ретивое. Кинься ты, печаль, в тело белое, застуди мою кровь горячую, да суши мои кости крепкие, забери ты хотенье да волюшку».
Не помня себя, дрожа от грохочущего заклятия, я отомкнула последний замок. И тут вбежал кот Василий:
— Стоп-стоп! Не делайте этого! Остановитесь!
Поздно. Замок лопнул с металлическим стоном. Из сундука посыпались маленькие, рыжие, как тараканы, бесы. Они кинулись во все стороны. Они скалились, строили рожи. Над ними поднялся густой зеленый туман и двинулся ко мне. Я зашаталась и упала на пол.
— Пропала, — рыдал кот. — Пропала. На глазах растаяла!
— Не доглядели! — бушевал Баркаял.
Ингигерда невозмутимо констатировала:
— Люди выставляют себя бессильными в собственных глазах, чтобы было чем наслаждаться. Но когда приходит испытание, кое-кто из них все же способен постоять за себя.
— Щелкнуть пальцами и переместить ее сюда. Делов-то, — пожал плечами Лукоморьев.
— Я не могу этого сделать, — Баркаял воздел руки. — Мы в ее мире. Позвольте напомнить, мы в ее аду. Я здесь почти бессилен.
— О, бедные боги. — вздохнул кот.
— Нет никакой возможности жить в мире, который походя изобретает себе и нам эта чертовка, — пробормотал Баркаял и опустился на придорожный камень.
— Взгляни, на что ты взгромоздился! — бесцеремонно сталкивая его, заорал кот Василий.
Полустертая дождями и ветрами надпись проступала на камне.
— Вы разбираете что-нибудь? — спросил Лукоморьев.
— Клинопись, — резюмировала Ингигерда.
— Нет, узнаю, это ее почерк! — радовался Василий.
Стрелки на замшелом камне указывали на три стороны.
Налево я вымостила тропу равнодушия. Поглядев туда, мои друзья увидели просеку в болотной осоке и камышах, молчаливую и глухую. Там не слышалось даже птичьих трелей. Прямо я выстелила широкую и ровную, как стрела, трассу ненависти. Издалека доносилась медь духового оркестра.
Направо, в лесную чащобу, вела витая тропинка. Такой мне тогда казалась дорога любви, на которой лишаются воли.
— Ну что? — бодренько вопросил котишка. — Куда направимся?
— Давайте рассуждать логически, — сказала Ингигерда, — налево мы идти не можем, по этой дороге ходят в одиночку.
Кот поправил ее косичку.
— Когда маленькая девочка берется рассуждать логически, троим взрослым мужчинам остается слушать.
— Ну, решение принять решение — это еще не решение, — заметила юная ведьма и продолжила: — Прямо — опять-таки не лучший вариант. Если каждый из нас потеряет себя, кто же ее выручит? Значит, направо!
— Там что-то про волю, — усомнился кот.
— Надо выбирать из имеющихся вариантов, — дернула плечиком Ингигерда.
— Есть другой путь?
— Лично я вообще давно не волен, — загадочно произнес Лукоморьев.
— Ладно, согласен, — мяукнул кот, — но надо быть готовыми, что к концу пути мы станем другими.
— Какая здесь, однако, невероятная слякоть, — посетовал кот, в очередной раз поскользнувшись на беспрестанных поворотах узкой дорожки.
— Это слезы любивших, — пояснила Ингигерда, — надо же, сколько нарыдали, охламоны.
— Не понимаю, какой смысл плакать от любви? — рассуждал Лукоморьев. — От любви надо смеяться.
— Когда нет взаимности? — вступил Василий.
— Хотеть взаимности — нескромно, — отрубил Лукоморьев.
Повинуясь новому повороту, мои спасители очутились на берегу живой реки. Благодать разливалась в воздухе. Все на минуту застыли.
— Неглинка, — благоговейно выговорил кот.
— Пошляк! — фыркнул Лукоморьев. — Неглинку заключили в трубу и пустили под землю еще в прошлом веке.
— Потому еще живая, — ощетинился кот.
Ингигерда вдруг рванула с пригорка вниз — ворона вспорхнула с ее плеча и понеслась за хозяйкой по воздуху. Девочка достала свой хрустальный пузырек и, погрузив в струи руки до локтей, набрала живой воды.
— Эх, носит меня, как бездомную собаку, по свету! — с горечью воскликнул кот Василий.
— Ты это чего? — встревожился Лукоморьев.
— Да надоело, говорю, все… — тоскливо произнес кот. — Мне бы в уютной спальне на ночь сказки котятам сказывать, а я по чужим параллельным мирам таскаюсь. И чего я тут не видал? Оттого-то у нас, между прочим, и сказок мало, а все одна действительность. Кому сказки-то сочинять, если я на работе отсутствую? А?
— Вот выйдешь на работу, — иронически улыбнулся Баркаял, — распишешь все это в качестве небылиц.
— А когда я выйду-то? — бил себя пяткой в грудь Василий. — Пока я здесь, под моим дубом ходит какой-нибудь Микки-Маус и такое плетет! Свято место, оно, братцы… — запричитал кот. — Я сотни лет черт-те чем занимаюсь. Речку с живой водой успели закопать, аспиды.
Дальше шли приунывшие. Василий плелся последним.
— Вот уж ад так ад — пытка совестью, — бормотал он себе в усы. — Дожил, старый котяра!
Друзья избегали оборачиваться на него. Баркаял, чей слух был редкостно чуток (на сорок верст вокруг), вещал, как бы не Василию:
— Ада, друзья мои, не существует. Ад внутри вас, снаружи его не бывает. А над внутренностью своей вы уж будьте властны.
— Да… властны… — канючил Василий. — Все болезни от насилия над собой. Над совестью личной. Вот связался с вами, утратил призвание, а сейчас понял все. Чем так итить, лягу сейчас и помру.
Баркаял притворялся, что не слышит. Давно покинувшая его душа болела, как порой болит у ветерана ампутированная рука. Оказывается, расстаться с волей — это значит обречь себя на терзания болью любимых.
Во чистом поле белела печка. Одна-одинешенька.
— Где твой Емеля? — спросил Лукоморьев.
— Или, на худой конец, печник, беседующий с Лениным? — добавила Ингигерда.
— Где ж твои пирожки, печка? — гаркнул Баркаял. — Накорми путников!
Василий подошел к печке, заглянул в нее.
— Пусто. Выстудилась.
Пошли запущенные деревни. С рухнувшими палисадами, пустыми глазницами. Ни души вокруг, ни движения. Скособоченные колоколенки наводили грусть.
— Есть кто живой? — надсаживался Василий.
Когда все надежды были оставлены, случилось что-то. Прямо пред ними, болезными, изба невзрачная скрипнула ставнями, охнула сенями, привстала на куриных ногах, как бы размялась слегка. А тут и хозяйка нарисовалась.
Волоча костяную ногу, выползла на худое крыльцо полуслепая бабка за полторы тысячи годков.
— Бабушка Яга! — заверещала Ингигерда что есть мочи.
— Внученька! — Как ни слепа была Ядвига Ежовна, а родную внучку не признать не могла.
— Бабушка! — Ингигерда скакала вокруг нее, как козочка.
— Милости просим, гостюшки дорогие, — скрипела бабка. — Хлеб-соль откушать.
— А что, бабка, в деревне-то никого нет? — поинтересовался Баркаял.
— Как нет? — обернулась бабка. — Все здесь. Только живут в городе. Тела там, а души здесь осталися. Так, нет, внученька? Ты же за душой пришла?
Ввечеру мои путники пили чай с дикой малиной на дворе под яблонькой. Бабка Ежка носилась от плиты к столу как угорелая. То блинцы метала, то оладушки. Глядели мои витязи на красоты окрестные, на пустынную речку, на косые домишки вдоль дороги любви — и кручинились.
— Мамай тут, что ли, прошел? — спрашивал Баркаял. И громче: — Слышь, бабушка? Батый-то не захаживал? Али еще какой гость незваный?
— Так ить к кому же нонче захаживать, батюшка, — отвечала старая. — Раньше-то и татаре, и ляхи, и бусурманы, и каких только лиходеев не было. Ох, и весело было! — Глазенки Ежовны загорелись под густыми бровями. — Я тогда девкой красной ишо была. Сам Змей Горыныч за мной прилетал. Лично! Бывалоча, прилетит, а ему-то пёрья из хвоста добры молодцы да повыщипают. Ну, попили, поели, гости милые? Добро языком молоть! Пора и хозяйством заняться. Вы — марш дрова рубить, завтрева баньку справим. Вы — воду носить. Анюта! Айда за мной, тесто замесим.
— Видать, последние года одним русским духом питалась. Ишь, разошлась, раскомандовалась, — тихо, уважительно пробормотал кот Василий.
— Что, прищемили котейке хвост? — подмигнул Лукоморьев. — Пошли, родимый, в сараюшку за топорами.
— Правильная бабка, — продолжал кот. — У деда моего хозяйка такая же строгая была… Может, это она и есть, почем знать. Я родства своего не помню.
В полчаса груда отменных березовых дров была уложена в поленницу. Крыша сарая починена. А поваленная калитка укреплена еще века на три.
— Ах, соколики, — всплеснула руками бабка. — Ай да касатики! Ну, уважили.
— Ладно, бабка, — отмахнулся клон.
А отвернувшись, отер слезищу, что некстати выкатилась на щеку.
Спала бабка сном младенца-богатыря. Гром да свист ходил по избенке, грозя рассыпать ее к чертовой матери. Ворочаясь на полатях, Лукоморьев не мог заснуть. И это было для него в новинку. Ворочался, грел горячей щекой подушку. И вспоминал, вспоминал что-то. Все больше со стыдом и раскаянием.
Анне невесть отчего в этих черных стенах опротивело ее звонкое имя Ингигерда. Плакала она в подушку, ухитряясь своими сморканиями производить не больше шума, чем мотылек в полете. Господи, как пахло в родном дому слежавшейся пылью и старыми травами!
Василий тоже не мог уснуть. Наконец встал и пошел в амбар на охоту. В каморе убивал мышь вспышкой света из глаз, брал ее за хвост и жевал задумчиво.
Баркаял, конечно, слышал все. Он внимал своим спутникам, грустно слушал их тайные мысли и жалел об одном — что не умеет не слышать.
Прокинулась Ядвига Ежовна, встала. Воровато огляделась, убедилась — спят, прокралась в камору. Разгребла солому в углу, достала ступу. И стартовала было в трубу, да ухватил ступу Баркаял.
— Куда, бабушка?
— Да куда ж, — запричитала старая. — На поле слетаю, мяты к чаю сберу.
— Не надо, милая, мы и так попьем.
— Так ить чай-то не первый сорт, гранулированный, — растерялась бабушка.
— Ты, Ядвига Ежовна, лучше вот что скажи. Летать летаешь, а не видала ль в этих краях царевны?
— Царевны? — фальшиво подивилась Ежовна. — Не видала, соколик. Какие нонеча царевны? Да еще в эдакой глухомани.
— Ты, бабка, не финти, — прищурился Баркаял. — Правду сказывай. А то кликну кой-кого, ступу реквизируют, хату опишут. Налоги-то, небось, тыщу лет не платила?
— Так и быть, милай, — засуетилась бабка. — Вижу, человек ты хороший. Отчего не сказать. Заговорила я ее, заколдовала. Испытала одну технологию. У меня, соколик, в тереме на камне-то сундучишка был.
— Ну?! — взревел Баркаял.
— А ты не серчай, сердешнай, — твердо сказала бабка. — Не про нее он стоял там вовсе. Сундучишка-то не простой был. Вляпалась твоя царевна, как кур в ощип.
— Где она теперь?
— Сама я не знаю, — сочувственно призналась Яга. — А вот братец у меня старшой есть, так, может, он и знает чего. Ему я добычь готовила.
— Расскажи, как проведать братца твоего, бабушка, — попросил Баркаял.
— А чего ж? Дело-то не хитрое. Идти надо. Семь верст, да все лесом. В тридевятом царстве, тридесятом государстве, как водится, может, и сыщете.
Поблагодарив старушку за хлеб-соль, отправились путники дальше.
Ее привезли ночью. Серые космы, пустые глаза, как прорези в маске старческого лица. Лоб повязан черной лентой. Просыпалась и с самого утра начинала подвывать — тоненько, тихонько. От воя этого дрожь пробегала по телу. Она ходила за мной неотступно. Стоило мне остановиться, трогала узловатым пальцем плечо.
— Прости, а?
— Прощаю. — Я была на грани срыва.
Через некоторое время она подходила снова и тянула за полу халата.
— Ну прости!
— Старая, пошла прочь, — огрызалась я.
— Иди, иди, милая, — увещевала старуху дежурная медсестра. — Халат-то застегни, чего ходишь растрепой.
— Виновата я перед нею, — плача, тыкала пальцем в меня старуха. — А она злая. Простить не хочет.
— Ну, уживаетесь? — спросил Баркаял, являясь в очередной раз.
Старуха жалась от него к батарее. Заслонялась схваченной с тумбочки книжкой — альбомом репродукций Врубеля.
— Чего испугалась? — недоуменно глядела в пустой угол медсестра.
А я обратилась к Баркаялу:
— Ну, и зачем ты ее сюда?
— Это она вас сюда.
Я пожала плечами:
— Я здесь давно. А с ней даже знакома не была.
Старуха дрожала крупной дрожью, уставившись на нас.
Баркаял назидательно начал:
— Все произошедшее, происходящее сейчас и только могущее произойти — все это с успехом умещается в один момент. Кто может предсказать прошлое? Спрогнозировать настоящее? Осознать, случилось что раньше или позже? И относительно чего. И случилось ли.
— Стоп, стоп, — закрыла я уши руками. — Для связных стихов необходимо, чтобы одно слово шло за другим. А ты хочешь все смешать в окрошку случайных букв.
— Каждый воспринимает в доступной ему системе знаков. Почем знать, может, то, что кажется вам набором несвязанных букв, и есть подлинное стихотворение. А то, что вы почитаете венцом человеческого гения, — банальная и унылая пошлятина.
Я потрясла головой:
— Но старуха-то чем виновата? Может, ты скажешь, что мой случайный поступок должен так на ней отразиться?
— Вы правы, как всегда, — шаркнул ногой Баркаял. — Но, как всегда, лишь наполовину. Она сама сюда напросилась. Если королевне хочется погрязнуть в темноте, упрекнет ли она в этом подданную? Человек в состоянии сделаться нищим из нищих или королем королей — по праву рождения он имеет все шансы. Выбор за вами.
— Отразится ли на ней, если, предположим, я отсюда уйду? — полюбопытствовала я.
— Она уйдет тоже.
— Со мной?
— С собой, — поправил Баркаял. — Здесь она, конечно, умрет. Но уверяю вас, она не стремится здесь жить. Ей нужно только, чтобы вы простили ее.
— Но за что? Чем она провинилась передо мной? — закричала я. — Чем? И как, наконец, мне простить ее?
Медсестра подошла ко мне, заботливо обхватила за талию, увела в палату, приговаривая:
— Тихо, тихо. Ну, сейчас все будет спокойненько.
В двери палаты я обернулась на Баркаяла. Он смотрел мне вслед взглядом, в котором не было ни намека на ответ.
На той черной поляне стоял терем бревенчатый, без единого гвоздя сложенный.
— Тут, тут и живет бабушкин братец, — обрадовалась Ингигерда. — Испокон века его дедина-вотчина.
Поднялись путники на крутое крыльцо, постучали. Тронул Баркаял тяжелую дверь дубовую. Не поддалась она — петли заржавели. Поднатужился, толкнул дверь — со страшным скрипом раскрылася.
Вошли в горницу притихшие, хмурые. Нежилой дух. Понизу погребной сыростью тянет.
— Есть кто живой? — проорал дежурное кот Василий.
Ответом — та же дежурная тишина.
Ингигерда шепнула что-то своей вороне. Та снялась, покружила, влетела в прореху между бревен. Неведомо, что увидела Ингигерда оттуда, сверху, вороньими глазами, а только проговорила:
— Помер, стало быть, здешний хозяин.
— Так он же бессмертный? — удивился кот.
— Дожили. Бессмертным ни на Земле, ни в иных мирах не осталось места, — горько усмехнулся Лукоморьев. — Отчего ж помер дедка?
— А кто знает? — отвечала Ингигерда. — От жизни, должно быть.
— Может, его какой богатырь завалил? — предположил кот.
— Это какой богатырь?
— Ну, Дункан МакЛауд.
— Не родился еще такой Дункан, чтоб с нашим Кощеем справиться.
— Патриотка квасная, — хихикнул клон.
— Так и уйдем ни с чем?
— Стойте. Я знаю, у Кощея блюдечко было, — оживился кот, — а по нему яблочко наливное каталося. Если бы его найти, спросить, что с девицей. Перерыть здесь все.
— Не обидится хозяин-то? — с сомнением спросил Баркаял.
— А чего ему обижаться, — обернулся кот Василий. — Фараоны не обижались, когда их пирамиды разоряли.
— Ты прости нас, хозяин, — все же сказал в потолок Баркаял. — Шли мы к тебе за советом. Нужно нам царевну найти.
За таким ласковым словом появилось на столе блюдце, а на нем яблочко.
Ой ты, яблочко, ой ты, сочное,
Бок твой красненек, другой желтенек,
Светом солнечным наливаешься,
Чистым дождиком умываешься,
Послужи теперича, милое,
Расскажи, о чем попрошу тебя…
Покатилось яблочко по тарелочке вслед за голосом Ингигерды.
Расскажи ты, где королевишна,
То ли спит она непробудным сном,
То ли в речке она русалкою —
Водяному царю потешница,
У лесного ль царя-хозяина
Во сосновом бору прислужница…
Отразились на дне тарелочки не холодные водяные струи, не свечи сосен. Отразилась каменная церковь, созданная самим временем, — скала, а в скале пещера…
Сегодня мой утренний мозг напрочь отказывался верить в существование чертовщины.
«Хватит, — твердо сказала одна моя часть. — Достаточно с тебя этих сказок и выдумок. Надо жить в действительном мире, только в нем можно реализовать себя».
Моя вторая часть, испуганная этим внезапным прозрением, что-то залепетала в свое оправдание, но, устыдившись, смолкла. В голове мелькнула невнятная фраза из учебника по психологии: «Человеческое сознание характеризуется тем, что в первую очередь диалогично». Чем оно характеризуется во вторую очередь, осталось неясным.
Как бы то ни было, я почувствовала облегчение. Наконец-то я пребывала в полной уверенности: сквозь закрытую дверь ко мне никто не войдет. Мир прост, понятен и внятен. Он тверд, осязаем, шершав, мягок, сух и мокр, если так можно сказать и если дотронуться до моих щек… Я вытерла слезы. И прямо сквозь стену в комнату вломился гном-хранитель.
— Простите, госпожа, что вторгаюсь в ваш сон…
— Вон! — страшно закричала я.
Ойкнув, гном шарахнулся к стене и пропал.
Я же осталась тупо глядеть на стенку. Подошла, дотронулась: мир тверд и шершав. Бетонная стена — это вам, граждане, не иллюзия. Я могу попробовать пройти сквозь стену. Но для этого шага нужно отказаться от здравого смысла. И стена вернет его.
Гном был моей галлюцинацией. «Может быть, я сама — галлюцинация?» — спросила я изнутри хваленое человеческое сознание. Оно, проникнувшись идеей диалогичности, отвечало двояко. Я устроилась у подоконника, прихватив лист бумаги, поудобнее утвердила между пальцами шариковую ручку. Надо разобраться с реальностью. Надо подробно, не пропуская ничего, изложить произошедшее за последние месяцы. Это хоть в какой-то мере отделило бы реальность от всего остального.
На чистой бумаге я написала вопрос: «Кто ты?» — «Ингигерда», — сама собой вывела рука. Полное ощущение, что моей рукой водил кто-то другой. «Расскажи свою историю», — письменно попросила я. «Я родилась в семье шведского короля Олафа Скетконунга в одиннадцатом веке. Олаф был прозван наихристианнейшим королем. Звездочеты прочили мне будущее великой христианской святой — Анны, жены русского князя Ярослава. Но моя мать твердо держалась древней скандинавской веры и, узнав о том, объявила, что скорее собственными руками задушит меня, нежели позволит моей судьбе исполниться. И она утопила меня, как только по послушному моему отрочеству стало понятно, что я намеревалась вырасти в кроткое и смиренное существо…»
Торопливым шагом, словно мне было куда спешить, я вышла из подъезда. От крыльца в арку метнулся черный кот. Ощетинившийся от постоянного недоедания и недовольства жизнью. Мало ли котов в Москве…
Выйдя со двора, я на минуту остановилась. Из-за угла величаво выплыл белый «Мерседес». А в арке, опираясь на костыль, стоял человек. Он глядел сильно косящими глазами.
— Сигаретки не найдется?
Вместо сигареты я молча протянула ему пять рублей.
Мелькнуло смутное воспоминание: я в окружении каких-то химер, и девушка в красном одеянии кидает мне пять рублей. Это было. В реальности? Или во сне, в книге, в рукописи — какая, в конце концов, разница!
Я шла гулять в парк «Дубки».
Интересно, если бы вдруг обнаружилось, что половина моих воспоминаний ложна, какие бы я причислила к выдуманным?
Мысленно я попробовала сотворить себе образ того, с кем хотела бы встретиться. Как известно, чем точнее ты себе представляешь то, что хочешь видеть, тем больше вероятность исполнения. Но ничего почему-то не представлялось отчетливо. Какие-то обрывки из сна о некоем витязе в радужных одеждах. Смехота.
— Добрый день, — звучным голосом произнес некто.
Обернувшись, я чуть не упала: передо мной стоял Лукоморьев. Нет, это потом он стал Лукоморьевым. Позже. А тогда этот парень с косичкой сказал:
— Отзываюсь на ваши мысли, сударыня!
— Я думала не о вас, — невежливо возразила я.
— Это неправда.
Это тогда на меня налетело смутное чувство, что лежу с закрытыми глазами в сумрачной пещере и сияние исходит от моего хрустального гроба. Ощутила даже запах сухой паутины. Отвела от щеки прядь волос и тряхнула головой.
Происходящее настолько в ней не укладывалось, что я простонала вслух:
— Я себе давно говорила: поосторожней с выдумками…
— Нет, зачем же, — засмеялся парень. — Напротив, осторожность только вредит. Только в ее отсутствии есть надежда, что будет не скучно жить!
С этими словами он приблизился, я дико прозевала этот момент, ухватил меня за руку и чмокнул в губы.
Это тогда я впервые поднялась из хрустального гроба. Это тогда все началось. Удерживая мою руку в своей, светлый витязь Баркаял в своих серебряных доспехах всматривался в мое лицо влюбленным взором.
— Краска вновь заиграла на ваших щеках! — радостно завопил добряк Василий.
Юная Ингигерда с вороной на плече еле сдерживала улыбку, которая угрожала затопить все ее веснушки. Клон стоял чуть поодаль, сунув руки в карманы брюк.
Медведь несся, не разбирая дороги, по ямам да буеракам, по кочкам да пням, ломая сучья и сминая молодые деревца своей широкой с белым пятном грудью. Его настигала собачья свора. Псы, один к одному, были свирепы, поджары, жилисты. В их горячих аортах полыхала ненависть, жажда смерти чужому. Они и были его живой смертью.
Вот одна зубастая тварь прыгнула на медведя, вцепилась ему в холку. Медведь вмазал наотмашь. Ближняя сосна добила собаку. Из ее пасти хлынула кровь. Однако заминка дала возможность стае настигнуть зверя, и они с рычанием и стоном набросились на него. Как гризли ни расшвыривал визжащих собак, было ясно: обречен. Он взревел, вложив в этот громовой рык последнюю свою надежду распугать псов, но псы, раздразненные запахом крови, уже не внимали инстинкту самосохранения.
Лошадь, при полной сбруе, без всадника, гарцевала и храпела в стороне и будто бы подзуживала собак:
— Ату его, Наддай! Кипеж, Раздрай, рви на части!
— Какие странные клички, — сказала я Баркаялу тихо.
Мы со спутниками с высокого камня наблюдали эту картину. Признаюсь, я сжалась: разберутся эти щеночки с гризли, настанет очередь кого-нибудь еще. От волнения я изменила одну из мертвых собак, превратив ее в груду листьев.
— Не тревожьтесь, вы по-прежнему здесь хозяйка, — тихо молвила Ингигерда.
Лошадь одним прыжком обернулась к нам. Враз отключившись от схватки, стала поводить ушами. Они были длинны, сторожки.
— Какой острый слух, — с удивлением прошептала я. — Что за странная охота?
— По всему видать, конек-горбунок. Подрос, одичал, мутант ушастый, — прищурился котяра.
Мутант двинулся к нам.
— Эт-то кто тут еще? Кого нелегкая занесла? — В этот момент мы увидели сидящего на лошади всадника.
Это была птичка. Одной лапкой она держала уздечку, другой держалась за рукоять кривого ятагана, огромного, много больше ее самой. Эта акция устрашения, говоря газетным языком, эффекта не возымела. Выхватив ятаган, пичужка потеряла равновесие. Она бы свалилась в траву, если бы я не подхватила ее. Ощутив под лапками твердую почву, точнее, мою ладонь, птичка звучно представилась:
— Соловей-разбойник.
Заздравный стол был накрыт в руине разбитого дуба. В огромном камине полыхал огонь, а менестрели настраивали электрогитары. Хозяин в узорчатом халате возвышался во главе стола и клевал по зернышку с гигантского золотого блюда.
— Мне простительно было не узнать вас, — извинялась я. — Боюсь, я не смогла бы толком отличить соловья даже от зяблика.
— Вот оно, современное воспитание, — с укоризной говорил Соловей-разбойник и косился на Василия. То ли он вообще настороженно относился к котам, то ли как раз на данного представителя кошачьего племени возлагал персональную ответственность за общее падение нравов.
— Что надоумило вас оставить свое настоящее призвание? — осведомился Василий, стараясь быть корректным. Глазки его плотоядно вспыхивали, когда он поглядывал на Соловья. Стол был заставлен всевозможными яствами. Посему интерес кота мог объясняться и гуманитарными соображениями.
— Ах, — Соловей махнул крылом. Похоже, за то время, как я о нем не слышала, он успел избавиться от своей неуемной порывистости («Сарынь на кичку!»). — Соратнички-побратимы коммерцией занялись, знаете ли… Увлеклись пошлым рэкетом. Кто наркоту толкает, кто в сутенеры подался. Крутятся кто как может. Все бабки зашибают. Нет, не по мне это. Я дитя степной воли, дождя да ветра. С налоговой инспекцией — как, бывало, с войском государевым, в прямом бою не сразишься. Я, черт возьми, не бухгалтер. — Соловей прижал крыло к груди. — Сначала общество свое хотел было организовать, ООО «Соловей Ганг».
— «Соловей Ганг»? — встрял заинтересованный Василий. — Экспорт-импорт из Индии?
— Соловей-гангстер, — снисходительно пояснил хозяин. — ЛТД, будь оно неладно. Но тут такое началось, порядочному человеку не вынести. Всюду у меня только ограниченная ответственность. Туда не ходи, сюда не сунься. В полный рост нельзя, только короткими перебежками, пригнувшись. Я не вор, я честный разбойник. С большой дороги. Мне ли, потомку бусурманских корней, мелочь по карманам тырить? Измельчал, думаешь? Не-ет, врешь! Помню, все помню. Бывало, свистнешь, телеги в обозе по воздуху, людей море уносит. Деревья гнутся, что твоя рожь. Эх и золотое было времечко. Но ничего, вернется.
— М-да, — протянул Василий.
— А что? — Птаха внезапно строго обернулась к Василию. — Может, вспомним те времена? Сразимся в честном бою? Али я не вижу, как ты, кошачья морда, на меня облизываешься?
Василий так и застыл — кашу ко рту не донес.
Баркаял улыбнулся, а Лукоморьев забеспокоился:
— Мы ж гости твои, Соловей Батькович?
— И то верно, — нахохлился Соловей. — А то бы до первой крови.
— А сразимся! — впал в азарт Василий.
Мы с Ингигердой ахнули.
Хозяин развел нас по горницам, чтобы смогли отдохнуть с дороги. Взбив пуховую перину, подивившись на пирамиду подушек (насчитала пять штук), я плюхнулась на кровать. Не спалось. Покоя не давала предстоящая битва.
Встала и выглянула в коридор. Холодный каменный колодец. Пусто. Дна не видать. Лишь у моей двери с обеих сторон полыхают факелы.
Не очень удивилась, когда из-под земли возник старый знакомец, гном с железякой на груди.
— Уносите ноги. Не допусти этого боя, синьорина, — возгласил он в великом беспокойстве.
— Не преувеличивай, подумаешь, сойдутся кот с птичкой. — Я усмехнулась.
— В полночь Соловей-разбойник примет свой настоящий облик!
— И чтобы к полуночи все было готово, — шел по коридорам в окружении челяди Соловей-разбойник. — Мечи, алебарды, гранатометы. «Шилку-2» закупили? А НУРСы? Дуэльные пистолеты, пищали — к черту. — Тут он засмеялся.
Добродушным смешок мне не показался.
Не успела прикрыть дверь, как меня выхватил из темноты свет электрического фонаря.
— Не спится, красавица? — взлетел надо мной Соловей.
— Я была бы благодарна, если б хозяин провел меня по замку, — пролепетала.
Соловей вспорхнул мне на плечо, и мы отправились в путь.
— Портрет Алябьева, чей знаменитый романс посвящен мне. А здесь иллюстрации Билибина к русским сказкам. Разумеется, оригиналы. Моя библиотека: история всех войн, приключения и фантастика. Может быть, одно из самых полных в мире собраний. А вот редкостное научное издание — история псовой охоты. Под библиотекой у меня псарня. Хочешь на псарню?
— Что за бой будет с котом? — поинтересовалась я.
Соловей косо глянул, но не ответил. Вместо этого подошел, как мне показалось, к мольберту, закрытому покрывалом.
— А здесь у меня главная примечательность, извольте взглянуть.
Он стянул покрывало. Постепенно, как проявляется фотография, мы отразились в «картине».
— Зеркало?
— Не просто.
— Говорящее, что ли? — несколько разочарованно вопросила я.
Соловья моя интонация слегка задела. Он клюнул довольно тусклую поверхность зеркала, и оно засветилось. Чтобы заговорить невыразительным голосом диктора на телевидении:
— В некотором царстве, в некотором государстве…
— Пропустим! — рявкнул Соловей. Да так, что я отшатнулась. — Давай по сути!
Зеркало закашлялось, прочистило горло и объявило:
— Война — такое же естественное состояние человеческого бытия, как и другие. Это продолжение общения иными, а именно военными средствами. Войны устраняют противоречия, являясь реакцией на пустоту бытия. Мир — это путь к войне. И наоборот.
— Висело долгое время в коридоре Мурманского университета, на кафедре марксизма-ленинизма, — пояснил Соловей. — Вбирает все, что слышало. К сути всегда плетется издалека.
— Сегодня в мире существуют предпосылки к тридцати двум войнам, — В течение минут сорока зеркало освещало международное положение.
— Старческий маразм у зеркальца, — посетовал Соловей и, как на клетку с попугаем, набросил на него покрывало. — Мы всего лишь поразвлечемся.
С этими словами он упорхнул. Я осталась наедине с сумасшедшим зеркалом. Не долго думая, стянула с него покрывало.
— Скажи, кем в полночь обернется Соловей?
— Не знаю. Он во мне вообще не отражается, — пробурчало зеркало. — Так, изредка, для гостей.
Часы на дубе пробили без четверти двенадцать.
Пробитые без четверти двенадцать со стуком желудей упали в траву.
На чистой поляне явился Соловей, в кругу, огороженном факелами. Мы с Ингигердой, Лукоморьевым и Баркаялом стояли за этим кругом.
Напротив Соловья, в прелых листьях, залег Василий. Противники изучающе меряли друг друга взглядами. Соловей подпрыгивал от нетерпения на месте, ему явно мешал ятаган, который лежал на земле: казалось, птица привязана к нему неким таинственным ловчим. Василий выглядел, я бы сказала, заранее сыто.
— Только не есть! — предупредил его Баркаял.
— Что я, папуас из голодного края? — обиделся Василий. — Я только мысленно. Да он и невкусный… наверное.
Из часов, не торопясь, на жердочку вышла кукушка. Глянув на стрелку, запела заржавленным голосом:
Ты кукушечка, погадай-ка мне,
Ты бездетная, бесталанная,
Не успеешь погадать —
Придет время умирать,
Чему быть — не миновать,
Придет время умирать —
Я не стану горевать…
Стрелки сошлись. Кукушка юркнула внутрь, хлопнули ставни. Тотчас Соловей перекинулся через голову. И предстал пред нами во всей красе. Его кривой ятаган больше не волочился по земле. В зеленой рубахе, из-под которой выглядывала тельняшка, в красных шароварах и, как ни странно, ботфортах, он являл нечто среднее между бусурманином и волжским ушкуйником. На голове чернела бандана, прикрывавшая, по всей видимости, бритый череп.
Наш котишка остался перед этим бродягой обычной домашней живностью, которую любящие хозяйки долгими зимними вечерами нежат у телевизора. Васька раззявил пасть и смотрел на великана без выражения нахальной сытости на лице. Я, даже несмотря на свое беспокойство, почувствовала нечто вроде морального удовлетворения.
— Выбирай, — предложил великан и сделал широкий жест, от которого пламя факелов вокруг колыхнулось. — На кого укажешь, тот назовет нам оружие.
— Мяу-гу… могу я выбрать кого-нибудь из мур-р-зей… друзей? — От волнения Василий сбивался на кошачий язык.
— Можешь, — великодушно предложил великан. — Но посоветуют ли они тебе путное?
Кот дрожащей лапой ткнул в Баркаяла. Тот, вышед на середину круга, поколебался и принял решение:
— Предлагаю сторонам сразиться самым жестоким и самым сильным оружием из всех доселе известных.
— Это ядерными боеголовками? — тихо спросила я Лукоморьева.
— Чем можно убить за глаза? — возгласил Баркаял.
Зрачки его в прямом смысле метали молнии.
— Бактериологическое оружие? — предположил великан.
— Против чего не может быть никакой защиты?
— Лазер! — ухмыльнулся кот Василий.
— Что поражает вмиг и не дает осечки?
— Дубина! — воскликнул Соловушка.
— Что взрывается и производит страшные разрушения?
— Динамит. Тротил. Гексоген.
— Что не нужно переправлять контрабандой?
— Веревку для удушения.
— Что заставляет мучиться сильнее, чем удушье?
— Электрические провода! — вякнул какой-то садист из местных.
Баркаял замер, медленно оглядел собравшихся.
— Кто скажет, что равно всем этим орудиям казни?
Молчание.
— Хорошо, — начал подсказывать Баркаял. — Что убило Сократа?
— Цикута, — ахнула Ингигерда.
— Нет! — покачал головой Баркаял. — Чтобы убивать этим оружием, не нужно разбираться в ядах, уметь смазывать затвор или знать принцип деления ядра. Здесь ничего не нужно, кроме одного — желания убивать.
— Что же это? — прошептал кто-то благоговейно.
— Слово! — сказал Баркаял.
— Мы будем сражаться словом? — переспросил великан. — Это как? Размазать друг друга оскорблениями и ругательствами? Смешать с грязью поминанием грехов всех предков до седьмого колена? Стереть с лица земли компроматом?
— Слушай, что ты затеял? — растерялся кот. — Из таких боев никто не выходит с победой.
— Нет, все будет по-другому, — успокоил испуганных противников Баркаял. — Кто расскажет сказку правдивее, тот и победит.
Ингигерда захлопала в ладоши.
— Кинем жребий, кому начинать, — промурлыкал и кот.
«Баркаял, похоже, спас его побитую молью шкуру», — подумала и я.
Баркаял достал из кармана все ту же монету. Я узнала ее по отсвету.
— Орел — да, решка — нет.
— Чего — да и чего — нет? — спросил великан.
— Выпадет «да», стало быть, тебе первому говорить правду, — разъяснил кот. — «Нет» — значит, не мне, то есть тебе же.
— Ага, — кивнул разбойник. Видимо, в результате только что состоявшейся мозговой атаки он получил контузию и слегка утерял способность соображать.
— До первой крови, — предупредил Василий.
— А я без крови-то и сказок не знаю, — расстроился Соловей.
— Тогда былину, — махнул лапой Василий. — Ты у нас столько времен пережил.
— Былин тем более без крови нет, — вздохнул Соловушка. — А давай-ка я свистну.
— Брейк, — прервал Баркаял на правах судьи, — брейк, ребята. Свистать и петь не разрешается. Давай ты, Василий. Пусть Соловей Батькович с мыслями соберется.
— Эх, златой цепи на дубе нету, — посетовал Василий. — Ну да ладно.
Вздохнув, он уселся на корточки, и перед ним, едва не опалив усы, вдруг из ничего вспыхнул костер. Василий уставился на огонь своими большими, как блюдца, глазами. Его и без того узкие зрачки сузились совсем, до нитки.
— Сказка моя нового времени. Даже новейшего, — предупредил кот. — Все совпадения с реальными событиями и лицами случайны.
Важно, чтобы молоток был тяжел и надежен. Часы разбивать правильнее всего молотком. И лучше это проделывать вечером, примерно в шесть.
Именно так и поступила Алена.
Она расколотила их искренне и самозабвенно.
Дребезги жалобно звякнувшего механизма брызнули в стороны, пружина подпрыгнула со слабым стоном, колесико покатилось по паркету.
Она дунула в нависшую челку. Победно пнула раскуроченный механизм и вышла из комнаты, хлопнув дверью. Аккуратно, чтоб не помять конспекты, уложила в рюкзак орудие своего преступления.
Перекинув рюкзак за спину, с чувством легкого сомнения встала на пороге.
Да нет, она достаточно узнала Николу.
В небольшом клубе он играл на гитаре. Изучал историю, носил темные очки и кепку задом наперед. Маскировка, которая не помогла.
Пальцы сновали по грифу взад-вперед, как челноки. Поклонницы гудели у сцены роем возбужденных пчел.
Его команда уже поснимала гитары и заканчивала путаться в шнурах.
Клуб едва отбушевал. И готовился бушевать снова.
Крашеные, как яйца на Пасху, ребята вспрыгнули на невысокую сцену и занялись своей аппаратурой.
— Классно играешь! — В душном баре Аленушка хлопнула его по плечу. — Мож-но счас при-сое-диниться?
— Коктейль «отвертка»? Не стоит доливать сок. Вы понижаете градус…
Она захихикала невпопад:
— Вода закипает при ста градусах, так? Сто градусов. Это тупой угол. А если стоишь прямо — это аж сто восемьдесят. Ясно, что кипишь.
Они долго целовались под уличным фонарем.
В его комнате окно в полстены, на прозрачном столике случайный журнал — вид нежилой, словно в мебельном магазине.
— Меб-лированные комнаты, — буркнула Аленка первое пришедшее на ум.
Откуда это? Века из девятнадцатого. Что означало — не вспомнить.
Утром она сидела в углу, обхватив колени руками.
— Только не надо устраивать трагедию, — сказал Никола.
— А я и не устраиваю!
— Устраиваешь.
— Не устраиваю!
— Нет, устраиваешь. Детский сад! — Он подошел.
— Не загоняй меня в угол, — ощетинилась Алена.
— Ты сама сюда села, — простодушно отозвался он. — Давай лучше кофе пить.
Темная горечь в маленькой чашечке ароматно дымится. Рука подперла голову, волосы заслонили лицо. Скатываясь по носу, в кофе капает соль.
— Подсласти, — Никола пододвинул фарфоровую сахарницу.
Она кивнула, соль закапала чаще.
— Прости, у меня нет времени и желания лезть в глубины девичьей психологии. Мы неплохо провели время. Это комплекс вины? У тебя есть парень? Нет? Так чего ты тогда загрузилась?
Он кинул ключи на стол.
— Закроешь. Я тебе доверяю. Приходи завтра в полседьмого. Могу опоздать, ты себе музыку поставишь.
Никола притянул ее к себе и чмокнул в лоб:
— Нет романтики в нашем мире, понимаешь? Эпоха такая. Видишь, часы? Я их недавно купил, совсем новые. Они идут правильнее, чем самые дорогие, старинные. Мне иногда кажется, что старинные часы только прошедшее отмеряют.
— Ты невыразимо умен! Что ж ты с дурой-то связался?
Никола отвердел бровью.
— Не закатывай истерики, пожалуйста.
— Ладно. — помедлила Алена.
— Придешь завтра?
— Подумаю.
Она уже знала — придет. Она знала, что приходить не надо. Но приходила. Не раз и не два, пока не поняла, что пора уходить. Их времена не совпадали.
Кот закончил свое повествование. В моей голове вскипала каша. Кукушка, которая, оказывается, подслушивала из-за ставень, выглянула и робко сказала:
— А по-моему, варварство часы бить. — И тут же, испугавшись взгляда Василия, сховалась.
Да, в голове моей вскипала каша. Все совпадения случайны. Было предчувствие, что мне не расхлебать прошлого никогда. Или будущего? Не убери они тогда Николу из кадра… Но это невероятно! Один из возможных вариантов моего жизненного сценария предстал передо мной въяве. Нет сомнений, используй я тогда эту возможность, жизнь моя покатилась бы по совсем другим диалогам и сценам. Сейчас я, наверно, была бы совсем другим человеком. В другом месте. Без этих инвентарных номеров на белой кровати. Безо всех этих сказочных заморочек, зато без сомнения в своем рассудке.
Иллюзии умирают, но никогда не умирает единственная — что все иллюзии однажды умрут.
— Как сказка царевне? — обратился Баркаял.
— Сказка Соловья правдивее, — оборвала я.
— Но у него нет сказки, — возмутился Лукоморьев.
— Не могу себе представить ни одной сказки, которая была бы столь же бесчестна, как сказка кота!
Я развернулась и зашагала прочь. Меня догнала Ингигерда:
— Что случилось?
— Зачем вы убрали из моей жизни Николу? — Выйдя из-под перекрестья многочисленных взглядов, я схватилась за голову.
Вокруг веселились. Праздновал победу Соловушка. Лилось рекой вино. Сыпала трели гармоника. Кто-то отчебучивал гопака.
Ингигерда хладнокровно переспросила:
— Зачем мы его убрали? А не сделай мы этого, царевна не взыскала бы с нас? Лучшими вариантами людям представляются те, которыми они не воспользовались.
— У вас сердца, послушаешь, прямо из драгметаллов, — усмехнулась я.
И мне вдруг стало страшно. В очередной раз, но как никогда ранее. Я находилась в одиночестве, среди иных, чем я. Вокруг были другие. Они иначе думали, понимали. И действовали. Разумеется, в моих интересах. И только в моих.
— Зачем? Зачем? — Я все же не отдавала себе отчета. — Кто позволил вам вмешиваться в мою жизнь? Почему вы не спросили меня? У меня своя воля, свой путь, своя философия, наконец!
— В основании вашей, как вы изволили выразиться, философии лежит пока лишь желание любить, — с иронией школьного завуча произнесла малютка-Ингигерда. — Вы слепой светлячок, мотылек, летящий в огонь. Мы видели, что ты летишь в огонь. И именно тебе мы не могли этого позволить. Взгляни…
Она повела рукой вокруг нас. Я увидела ясные звезды на глубоком сине-зеленом небе, холмы с зубцами леса у самого горизонта, в низине услышала плеск воды. Посвистывали какие-то ночные птицы, играл сверчковый оркестр, издали ветер принес волчий вой.
— Все это ты променяла бы на любовь? Точнее, на его нелюбовь?
— Баркаял сказал странную вещь, — вдруг вспомнила я. — Сократа, сказал он, убили словом?
— Сократа не убили словом, а его убило слово, — пояснила Ингигерда. — Оно, бывает, несет смерть тому, кто его произнес. Сократа можно было бы назвать самоубийцей.
Я молча ссыпала красноватый песок в горшок с кактусом.
Вот и мое повествование рассыпается, как философский камень. Я сама чувствую это, мне бы давно хотелось его закончить. Как? Я слишком давно с этими ребятами из преисподней или откуда они там? Я не могу отделаться от них. Страшнее другое — я с ними сживаюсь. Как и с другими обитателями этого дома.
— Это не наказание. Это лечение, — сказал вчера доктор.
Он никакой, мой краснолицый доктор. Ничего не предпринимающий, ничего наверняка не знающий. Сколько же пациентов спрашивали его:
— Доктор, когда все кончится?
Он отводит глаза.
— По своей воле вы не отпустите меня?
Он отводит глаза.
— Вас надо заставить это сделать?
— Да.
— Штурмовать эту твердыню? Обложить ее сонмом спецназовцев? Разнести в пыль ваши шестиметровые стены?
На аллею больничного парка с ревом влетел и с визгом остановился крытый бронированный автомобиль. Механический динозавр, колеса защищены стальными дисками, в центре каждого — угрожающий острый шип. Такими же блестящими шипами усыпан весь корпус машины.
Из люка на крыше выдвинулся ствол пушки и уставился жерлом на меня. Черным немигающим глазом. Я ждала избавления. Но уже поняла: это не избавление. Ощутила подступающую к горлу тошноту.
— Что вы? — выкрикнула я. — Не надо!
Передняя дверь броневика открылась, из нее вышел смурной, весь в черном, субъект. Я не сдержала нервного смеха: субъект слишком постарался выглядеть по-киношному. Безупречный костюм этого бандита был слишком уж безупречен, шляпа с широкими полями затеняла половину лица, отмеченного модной небритостью. Между тем он, не торопясь, подошел ко второй дверце и галантно открыл ее. Из нее вышла длинноногая черноглазая красавица с презрительным взглядом. Перед мужчиной — одно, но предстать трусихой перед представительницей своего пола не может позволить себе ни одна уважающая себя девушка.
— Что вам угодно в моих владеньях? — высокомерно спросила я.
Как, должно быть, смешно все это выглядело. Стараясь принять независимый вид, кутаясь в потрепанный больничный халат, я меряла ее взглядом.
— В твоих? — Девица обернулась к сопровождающему: — Покажи ей, чьи здесь владения.
Ее голос показался мне до странности знакомым. Как будто не она, а я, да, я сама выходила из бронемашины. А может, моя полная противоположность.
Ее спутник, тоже неуловимо знакомый, взмахнул рукой.
Я ощутила жар, кровь бросилась мне в лицо. Это был стыд, испепеляющий меня всю. Этот человек обрушил на меня воспоминания, которые могли существовать только у двоих.
— Никола?
Сжечь меня этот огонь, конечно, не мог. Но лучше бы он все-таки сжег меня.
— Девичья фамилия моей матери — Феникс, — спаясничала я. — Имеете предъявить еще что-нибудь?
Когда ноги ее коснулись земли, она предстала в полном воинском облачении. И кольчуга, и маленький шлем — из светящегося серыми отблесками черного материала. Я с сомнением отнеслась к появлению на мне бронежилета (бесы подсуетились?). В руках моей соперницы блеснул меч. Такой же возник у меня.
В новом облике я чувствовала себя до крайности глупо. Мало того что не умею обращаться с оружием, сама сцена была словно украдена из фантастического блокбастера.
Я осторожно повела пальцем по лезвию меча. И с изумлением увидела, что на пальце появилась тоненькая алая полоска. Похоже, эти мечи — не какое-нибудь воображаемое фуфло, они внутренне даже жужжали от нетерпения. Я поняла, что умру, если девица поразит меня своим кладенцом.
Мечи соприкоснулись и задрожали. Холодное волнение моего булата передалось и мне.
Невероятно, но похоже, тело мое хранило навыки, неизвестные мне. А может, Ратмир-меч — я вспомнила его имя! — сам вел поединок; в таком случае мне оставалось лишь положиться на него.
Я полоснула лезвием по месту, где еще секунду назад стояла вторая я.
Во мне начался прилив страшных, первобытных, густых сил. Ненависти. Уверенности в правоте. Самозабвения. Даже погибнув, я должна была победить. Она загнала меня в узкое пространство кирпичной беседки, но я разнесла беседку широким ударом. Она пробовала насадить меня на свою серебристую булавку, но я успевала отбить ее. Она могла бы, наверное, прикончить меня, но ей сам поединок доставлял наслаждение: она хотела проучить, прежде чем убить.
— Я здесь царица, — ласково пропела она после атаки.
— Как тебя зовут? — задыхаясь, спрашивала я.
— Так же, как и тебя.
Я отскочила вовремя, удивительно, что не оступилась. Блеснувшее лезвие ушло в лежащее на земле бревно, как в масло.
Неожиданно мой Ратмир-меч загудел сильнее и сам повел наступление.
— Кто призвал тебя? — вскричала она.
— Никто. Я пришла, как вопрос.
— Откуда ты?
Я увернулась инстинктивно и выкрикнула мне самой неясные слова:
— Из среднего мира.
— Смертная? — от удивления она отступила на шаг.
Глаза ее вдруг полыхнули отраженной ненавистью.
— Пока еще смертная! — Эти слова она прошипела. Как змея.
Она рванулась ко мне. В ту же секунду мой клинок скользнул вперед. Почти без памяти я упала перед ней на колени. В ложбинке груди скапливалась кровь, окрашивая чешуйку за чешуйкой ее черной разорванной кольчуги.
Я почувствовала, как постепенно, с болью покидаю какое-то узкое и тесное ущелье, где легкие вбирали не чистый светлый воздух, а мутную темную жидкость. Мне надо было наружу, к свету, что бы ни ждало меня там. Я открыла глаза, и меня оглушил свет.
В отстранении от собственных мыслей я шла по тропинкам, устеленным мягкими желтыми иглами. Мне не встречались ни заборы, ни стены. Я впивала запахи леса, прелых листьев, росяных трав, тинистый, болотистый запах непросыхающих луж; еще попахивало плесенью и грибами. Я думала, все, что мы делаем, — так же эфемерно, как ценности, добытые во сне. Как мысли, пришедшие во сне, а на поверку оказавшиеся абсурдом. Только что случившееся потрясло меня. С какой частью себя я сражаюсь, кто восстановил меня против меня? Или это неизбежность — отсекать все, что восстает во мне против меня самой?
На мосту через речку-невеличку, на шатких перилах, сидела горбатая тень. Тень болтала ногами над течением струй и тихонько насвистывала себе под нос. Придерживая рукоять меча, я двинулась через мост. Предательская доска скрипнула под ногой, и ко мне обернулось не то заросшее бородою лицо, не то звериная морда.
— Я всего только леший, ничего страшного, ничего сверхъестественного, — вкрадчиво обратилось ко мне лохматое существо. — Присаживайся, пожалуйста. Только не на перила, двоих они не выдержат.
Я опустилась рядом, на бревно. Села, как он, свесив над водой ноги.
Было хорошо. Русалки резвились поблизости. Они пели беззвучные песни, от которых душа наполнялась печалью. Одна из русалок, русоволосая, расшалившись, щекотно ухватила меня влажной ладошкой за пятку. Я рассмеялась.
— Знаешь, что за мост? — спросил леший.
— Нет, — легкомысленно отозвалась я.
— Не родилось еще существо, которое бы могло перейти через него, чтобы доска не скрипнула, — со знанием пояснило дитя фольклора.
— Ну и что?
— Ничего, — вздохнул леший. — Ты одна из немногих, кто взошел на него с той стороны. — Он махнул головой за спину. — Туда все, оттуда почти никто.
В июле родители отправили меня в Италию — развеяться, рассеяться, словом, прийти в себя. Без устали слоняясь по улицам Рима, я неуклонно возвращалась к реальной жизни.
Но однажды, зайдя перекусить в маленькую тратторию «Архимед» на окраине вечного города, я почему-то вспомнила ту московскую кафешку, где разговаривала с Василием, еще не зная, кто он такой. Невольно оглянулась по сторонам, но ничего подозрительного не заметила. Посетители жевали и, скорее всего, не думали ни о чем невероятном.
Заметив, как я верчу головой, подскочил официант с меню. Я растерянно уперлась взглядом в неизвестные названия блюд.
— Мне бы просто что-нибудь поесть, знаете… И желательно, погорячее.
Официант не понял моего бормотания. И тогда некто произнес длинную фразу по-итальянски. Официант кивнул и умчался на кухню. Через минуту он явился с дымящимся блюдом, которое источало запах отменного русского пирога.
В изумлении я воззрилась на своего соседа, по виду типичного итальянца, и сказала:
— Большое спасибо.
— Пожалуйста, — ответил он по-русски с небрежностью, выдающей отменное знание языка. После мы замолчали и я занялась поглощением своего пирога, продолжая при этом искоса наблюдать за незнакомцем, и думала, что он все же не совсем итальянец, а может, и вовсе не итальянец, да, скорее немец, просто с примесью итальянской крови: нос с горбинкой, резко вылепленные веки, невозмутимо очерченные брови. На вид ему было лет тридцать пять-тридцать семь.
Заметив, что за ним наблюдают, незнакомец слегка кивнул мне и закрылся, как ширмой, газетой. Под столом из-под длинной в красную клетку скатерти виднелись только черные туфли.
Меня разобрало любопытство. Не зная, как привлечь внимание незнакомца, я стала выстукивать пальцами по столешнице ритм какого-то вальсочка, игранного в детстве на пианино.
— Что это вы настукиваете? — вдруг спросил он, проворно сложив широкие крылья газеты и обернувшись ко мне.
— Не знаю.
— Не знаете?
Он говорил совсем без акцента, только интонации звучали какие-то странные.
— Не помню, — совсем растерялась я, — какая-то давняя мелодия.
— Да, — туманно высказался немец и снова завернулся в свою газету.
— Послушайте, — не выдержала я, — может, вы все-таки поговорите со мной?
Это было идиотизмом и прозвучало по-идиотски, но ведь меня, в конце концов, похоже, нарочно интриговали.
Незнакомец с видимым удовольствием сложил бумажные крылья и развернулся уже вполне, всем своим видом показывая, что отныне он в полном моем распоряжении.
— Спрашивайте, — милостиво разрешил он.
Вдруг стало заметно, что он не слишком-то выбрит, а рубашка свежая, но неглаженая, и правый глаз прищурен. Я слегка испугалась, но народу в траттории было полно, и на улице — день.
— С чего вы взяли, что я хочу вас о чем-то спросить? — произнесла я и ради пущей независимости тоже прищурила глаз.
— Ну, хорошо. — Он пожал плечами. — Тогда я спрошу вас, можно?
— Валяйте, — хмыкнула я.
— Как вы находите Рим?
Ничего себе — оригинальный вопрос, еще бы про погоду спросил. И я с некоторой насмешливостью воскликнула:
— О, Рим! Вечный город. Потрясающе!
— Благодарю вас. — Он был столь очевидно польщен, что пришлось усомниться: нет, все-таки итальянец, римлянин. Коренной.
— Не стоит благодарности, — отмахнулась я, — в конце концов, это не вы его сочинили.
— Что? — возмутился он. — Не я! А кто же тогда?
Негодование было столь неподдельным, что у меня по коже пробежал холодок, и я растерянно проговорила:
— Бросьте, неостроумно.
— Вы мне не верите?
— Ни на йоту.
— Ну, хорошо, — усмехнулся он. — Тогда как объяснить вот это?
Он подал мне сделанный четкими, отрывистыми линиями, на какой-то странной бумаге, толстой и желтоватой, карандашный набросок, на котором видна была площадь, угадывалась едва намеченная вывеска траттории и… Я вздрогнула. Справа в углу красовалась моя собственная физиономия, в темных очках, но все же вполне узнаваемая.
Секунд пять в моем мозгу со скрипом ворочались колесики. Наконец машинка выдала перфокарту, где зияли сплошные дыры. Стало ясно: надо немедленно уносить ноги.
— Вы начеркали это минуту назад! — вскочила я. — Мошенник, что вам от меня надо!
На нас оборачивались люди.
— А… — Страшное разочарование мгновенно отразилось на лице римлянина. — Ну что ж, я вас не виню. Да, — тихо подтвердил он. — И вам не стоит корить себя. Я мог бы все это предвидеть. Извините, что потревожил.
Он встал, шурша газетными крыльями и явно намереваясь уйти.
— Стойте, простите. И давайте присядем.
— Когда я был чистеньким, беленьким мальчишкой, — он вновь уселся за стол и заговорил медленно и размеренно, — я изобретал себе страны. Перед моим мысленным взором без скончания проходили истории мною выдуманных народов, небольшие вооруженные столкновения и жестокие битвы. Вам, уверен, известна эта склонность детского воображения. Вас не удивляет, что я без ошибок говорю по-русски? — вдруг спросил римлянин.
— Немного.
— Это очень сложный язык для европейца. Я пробыл в Москве неделю, и с тех пор русский для меня — родная стихия.
— Вы долго изучали его?
— Я, кажется, сказал, что пробыл в Москве неделю. — Он внимательно всмотрелся в меня.
— Да-да, конечно. Но все же, много ли времени вы потратили?
— Поймите, никогда до посещения вашей столицы я не изучал его и никогда после им уже не занимался.
— Ну да.
— Естественно, вы не верите. Но слушайте дальше. Мальчик вырос и принялся изучать историю в Гейдельберге. Он обнаружил, что жестокие детские фантазии ничуть не отличались от тех спектаклей, которые разыгрывались на мировых театрах военных действий.
— Ну, разумеется, — сказала я. — Ведь все взаимосвязано, не так ли? Переплетено, слито, перепутано. В детстве вы смотрели телевизор, читали книжки, слушали радио. Все это оседало в вашем сознании.
— Как объяснить, — перебил он, — что я в деталях разыграл в своем воображении сражение на Калке? И был просто поражен, увидев в одной книге расположение войск? Хотя нет, должен признать, на картинках в учебниках есть некоторые неточности.
— Ну уж, — перебила я не слишком вежливо. — И что же, позвольте спросить, сказал на это ваш психиатр?
— Мой психоаналитик? — Мужчина сделал ударение на слове «психоаналитик». — Он сказал, что я утомляю себя чрезмерно детальным изучением наук и нуждаюсь в некотором отдыхе.
— Но вы не последовали его совету?
— Напротив, последовал. И сейчас у меня как раз отпуск.
— Прекрасно! — Надо же. Мне не хватало для полного счастья только бесед со сдвинувшимся немцем или итальянцем, кто он там на самом деле! А может, он вообще русский? Больно уж складно врет.
Тем временем мой полузнакомец продолжал с увлеченностью лектора:
— Именно так все и было! Просто народы, населяющие эту планету, не что иное, как совокупность наших фантазий, понимаете? Вы считаете сражение на Калке действительно состоявшимся, хотя никогда не видели его, ну и я тоже — это делает возможным наше теперешнее общение. А если бы для кого-то из нас слово «Калка» ничего не значило?
Я пожалела о том, что оно знакомо нам обоим. А он тем временем продолжал:
— Как, по-вашему, когда на Земле все забудут самое названье той речки, можно будет счесть, что сражения просто не было?
— Только в каком-то смысле.
— Но хоть в каком-то смысле, — не без ехидцы отозвался он, — вы допускаете это? Так почему бы не допустить, что на свете есть человек, от которого реальность и исход той битвы зависит в несколько большей степени, чем от прочих? — вкрадчиво проговорил он.
— И что человек этот — вы? — досказала я. — Ну что ж, в самом деле, почему бы и нет.
Вид у него вполне мирный, взгляд спокоен, зрачки нормальные, говорит логично. Впрочем, логика сумасшедших всегда безупречна. Но следует ли из этого, что способность логически мыслить есть признак безумства?
— Нет, этот человек… — Он расхохотался, да так весело, азартно, что я не сразу вспомнила, о чем мы говорили, и улыбнулась: ведь и душевные болезни излечимы.
— Этот человек, повторяю, вы сами, — заметил он веско.
Нет, если и излечимы, то, вероятно, не все.
— Не верите, — констатировал он, вглядываясь в мое лицо. — Нет, и не надо. Это даже хорошо. Может, вам надоело разговаривать? Хотите, потанцуем?
Из динамиков лилась приятная музыка лилового цвета.
— Нет, — застеснялась я. — К сожалению, танцевать не умею. — И подала ему руку.
Мы танцевали. Осанка незнакомца была прямой. На мне было легкое платье, голубое в синий горошек. Вокруг нас кружились кирпичные стены с нишами, в которых стояли копии античных статуй, и эти статуи, казалось, тоже вальсировали друг с другом. В окне вращалась безвестная площадь, сердце щемило. Да, мой собеседник болен, и помочь ему не в моей власти.
— Человек — модель Вселенной, только каждый своей, — продолжал мой кавалер.
Быть может, он просто философ, как и все философы, немножко чокнутый.
— Приехав в Рим, я не был удивлен, увидев то, что давно ожидал увидеть, — беззаботно рассуждал тевтонец. — Это — знаменитый фонтан Треви. У меня было чувство, что я придумал его вчера. А сегодня экскурсоводы на всех языках болтают, будто акведук девятнадцатого века Anno Domini был восстановлен в пятнадцатом. Ну, пусть! Ведь я сам все так и задумал.
А ведь он, подумалось мне, живет в редком согласии с самим собой. Что бы ни происходило в мире — все соответствует его желаниям, точнее, отсутствию нежеланий. Возможно, он и вправду усвоил какую-то часть высшего знания, только, видно, это повредило его рассудок. Но не рассудок ведь делает человека.
И благородное лицо его посветлело, когда я в сжатой форме высказала свои мысли, старательно обходя тему сумасшествия. И в этот миг он напомнил мне рыцаря, которого я видела на какой-то гравюре в Ватикане.
— Этот ваш стук по столу… — проговорил немец. — Мелодия этого вальса…
Мы кружились до тех пор, пока официант в белых перчатках не начал зажигать поочередно на каждом столике красные парафиновые свечки, плавающие в подсиненной жидкости, разлитой по стаканам.
Мой кавалер недоуменно оглянулся вокруг, словно припоминая, что привело его сюда, и музыка смолкла, как бы растворилась в вечерней прохладе. Под окном наяривали сверчки. Лирическое головокружение вальса еще не покинуло нас. Он поблагодарил за танец и, держа руку чуть на отлете, провел меня на место, пододвинул стул. Церемонно откланявшись, сел за свой столик и снова загородился газетой.
В замешательстве, задетая его неучтивостью, я раздражилась — надо же, еще и читать умудряется при таком освещении. Случайно взгляд скользнул понизу — там, под столом, должны были быть его ноги, но их не было. Не веря глазам, я подошла к столу и потянулась к газете. Она с громким шорохом обрушилась на стол, да еще листы, соскальзывая на пол, разлетелись во все стороны. За столом не было никого.
В лето 2000. Москва-Рим
Наблюдая, как проваливаются в вонючее жерло мусоропровода пустые пакеты из-под молока, картофельные очистки, яичная скорлупа, Елена прикидывала: до получки неделя, денег — тридцатка. Два пакета молока или восемь батонов. Опять придется лезть в долг.
Она поставила пустое ведро, тщательно вытерла пальцы влажной салфеткой и достала из тугого заднего кармана пачку сигарет. Надо бы распрощаться с барской привычкой — дымить. Денег не напасешься. Да и вредно. Щелкнула зажигалкой, с удовольствием затянулась, и принялась рассматривать настенную живопись аборигенов, в который раз отмечая убожеское состояние умов юного поколения. Одна надпись привлекла внимание: «Как пишется, Ё или Ягодицы? — Поищите в словаре на букву Ж!»
Елена Алексеевна Птах, учительница русского языка и литературы в обыкновенной средней школе. Двадцать три года, не замужем, детей нет. Многого еще нет: мебели в квартире, которую снимает по знакомству. Денег, что вполне естественно. Удовлетворения от работы. Ну и, разумеется, ума. Иначе бы давно и круто поменяла всю свою жизнь. Может, еще и поменяет. А пока не перестает тешить себя надеждой, что эта ее работа — временный этап в жизни, и судьба уготована ей иная. Что за судьба — бог весть. Только ясно, что не рядовая.
Она прошла в квартиру, опять села к окну и пальцем обвела контур Останкинской башни на оконном стекле.
Подошел пес, стуча когтями по паркету. Потянул носом воздух, крутнул хвостом, приглашая отвлечься.
— Милый Фрай, — вздохнула Елена, — иди сюда, я тебя за ухом почешу. Ну, и что ты понимаешь в людской жизни?
Фрай глядел умными глазами, вздыхал и старательно морщил брови. Становилось ясно, кое-что он понимает. И, может, даже больше, чем некоторые.
Рявкнул телефон, затрясся на тумбочке в прихожей, и Елена, подобно Фраю, навострила уши, — это был едва ли не единственный шанс избежать сегодня постылого сидения над тетрадками.
— У аппарата.
Она нарочно так нелепо выражалась. Человек, нажимающий на кнопку сотового, никогда не скажет: «У аппарата», аккуратный мобильник — это скорее прибор. Прибор для связи с иным, чем у Елены, миром, где приглашают друг друга на свидания в приличные рестораны, и ведут переговоры насчет дорогостоящих контрактов с хорошо одетыми людьми.
— Елена?
Голоса еще не узнала, а интонацию уже уловила — Митя — и разочаровано поджала губы. Молчала.
— Але, але?
— Что за дурацкое «але»? — буркнула Елена, прижав трубку плечом к уху, свободной рукой выпрастывая провод из щели в плинтусе, чтобы перенести «аппарат» поближе к дивану. Телефонные разговоры перерастали и в час, и в два пустого трепа, не дающего ничего ни уму, ни сердцу. Елена и сама не могла объяснить, зачем тратить столько времени и сил.
— В смысле, здравствуй, Арина Родионовна. Как себя чувствуешь?
— Я-то может и Арина Родионовна, но ты уж точно не Пушкин.
— Да, жаль. Мне как раз подошла бы такая няня, как ты.
— Извини, я няней даже своим ученикам не буду.
— Да ладно, милая. Что делаешь сегодня?
— Проверяю сочинения, — бодро соврала Елена.
Все в Мите ее раздражало, начиная с имени, и заканчивая внешностью, пожалуй.
— А если мы пойдем погуляем? И я очень-очень попрошу? — проблеял он.
— Я тебя пошлю ко всем чертям!
— Вот спасибо. Слушай, чего дома париться? На улице такая погода — весна, — предъявил он свой последний и, по правде сказать, единственный весомый аргумент.
— Так и быть, идем, — неожиданно для самой себя согласилась Елена.
— Ты это серьезно? — осторожно переспросил он.
Как ее бесит эта медлительность!
— Через полчаса у памятника Грибоедову, лады? — заторопился он, не слыша ответа.
— «Лады»! — передразнила она.
Да, весна. Елена совсем не заметила ее прихода.
С некоторым ожесточением заталкивая на антресоли шубу, невесть как надоевшую за непроглядную бесконечную зиму, Елена готовилась этой весной хлебнуть жизни сполна! Теперь ее не остановят ни трудности дома, ни неприятности на работе. Жить, жить вовсю, так, как будто завтра у тебя последний день.
Вот только Митенька. В компании с таким занудой трудно осуществить задуманное. Она вызвала в памяти Митино лицо, по-своему милое. Слегка вздернутый нос картошкой, светлые ресницы и брови, невыразительные глаза, вдобавок под стеклами очков, которые делают их еще меньше. Прищурившись, Елена представила напоследок его фигуру, и весеннее настроение сдуло. Она знала это узкоплечее сутуловатое создание еще со времени института, но до чего же нелепо встречать с таким первый день апреля.
Проходя мимо припаркованого к обочине автомобиля с тонированными стеклами, Елена бросила взгляд на себя: этакая русская барби, свекольный румянец — ни одни румяна такого оттенка не дадут — русая коса. А вынуждена довольствоваться обществом заурядного, квелого индивида. Снулый оконь. Не поймешь, в спячке пребывает или навсегда умер.
Митя уже спешил навстречу, издали махая рукой.
Елена остановилась. Развернулась к подземному переходу и рванула в него, стараясь побыстрее смешаться с толпой. Обернулась — Митя ошалело глядит вослед.
Шла по бульвару. Мимо витрин кафе и магазинов, остроконечных башенок, узорчатых фасадов. Торчит взъерошенный фикус в чьем-то окне. Глубокомысленно нахохлилась ворона на спинке скамейки. И чего нахохлилась, когда такое солнце, когда лучи в каждой луже, в каждой последней сосульке. Покореженные тротуары сплошь превратились в глубоководные заводи, в опрокинутое небо, стволы все еще голых — пока — деревьев потемнели от влаги. И дома становятся отличимы друг от друга — по крайней мере, заметно, что одни из них выкрашены розовой, другие охристой, третьи бледно-желтой краской. Графика на глазах превращается в акварель.
Елена внутренне наслаждалась. Весной, свободой, свежими выхлопными газами. Более всего, своим поступком. Ну ты и даешь, Елена Алексеевна! Такого еще не отламывала. А лицо-то у Мити…
Весело грохнув дверью — так, что обвалился кусок штукатурки прямо к ее ногам, — Елена вошла в подъезд своего дома, и каблуки-копытца застучали по лестнице.
Дома радужное настроение поблекло. Растопырился клешеногий мольберт, планшеты, картон и бумага свалены в углу бесполезным хламом, пылятся так и непочатые краски, медовая акварель, и коробочка с еще целыми тюбиками масляных, к которым Елена со всем благоговением относится, темнеет непрошеным укором. Художница! Где тебе.
В школьном своем младенчестве Елена блистала в местной художественной студии. Это отравило ей жизнь, как она сама решила по здравом размышлении. Лишь раз пара ее работ побывала на выставке, всеми правдами и неправдами устроенной Татьяной Федоровной не где-нибудь, а в ЦДХ, и все — жизнь под откос. По правде говоря, не столько запах краски, движущиеся пятна и тени, оплывчатая подвижность форм соблазняли Елену к художествам, а — что греха таить! — не нашедшее выхода желание совершить нечто, пусть не прославиться, так хоть самой втайне знать, что дни текут не напрасно. По крайней мере, так думала она сама.
А больше, собственно, особо и некому было размышлять о ее пристрастиях. В художественный институт или училище не подалась — пороху не хватило. Отговаривали: разве учиться рисовать — занятие для здравомыслящей девушки начала XXI века? Но в экономисты-менеджеры тоже не пошла, выбрав нейтральный вариант.
И вот теперь, похоже, Елена всерьез раскаивалась в этом: еще двух лет не прошло, как работает в школе, а уже тоска берет от беспросветицы да от никчемности благих усилий обучить полсотни башибузуков элементарным правилам не самого сложного из ныне живых языков. Впрочем, иногда ей казалось, что русский, еще век-другой, и можно будет изучать лишь по словарям, да справочникам великого русского филолога Розенталя. Все равно носители языка медленно, но неуклонно вымирают.
Стопка ученических тетрадей угрожающей толщины высится на столе. Завтра понедельник, надо нести сочинения в класс. Елена вяло взяла верхнюю тетрадь — Комарова Алла, отличница, сочинение на тему «Эстетика Достоевского». Эстетика… Какая, к черту, эстетика у Достоевского?
Пробежала взглядом пару абзацев, хлопнула тетрадью о столешницу. И побрела в «столовую» — крохотную кухоньку — заварить чай. Включила телевизор. В черной рамке экрана Лаура-Изабель, сложив пышные белые руки в молитвенном жесте, рыдает перед изображением Пресвятой Девы. В следующем кадре двое любовников, сплетаясь эффектно подсвеченными телами, обмениваются поцелуями.
Поставила чайник. Точнее, включила — время, когда чайники ставили, безвозвратно прошло, во всяком случае, в столице, и у Елены давно электрический бочонок. Снова телефон.
— Не буду подходить, — адресуясь к Фраю.
Фрай почесал задней лапой за ухом. Так как Фрай был бульдог душой и телом, данное действие далось ему не без труда.
— Это Митя?
Фрай демонстративно зевнул.
— Ну, если ты настаиваешь.
— Привет, бель Элен! — в трубке шумело и щелкало, а на этом фоне трещала подруга, Майя. — Приветики, я знаю, ты не очень занята, правда?
— Без тебя голова кругом. — голос Майи был почему-то неприятен.
— Значит так, девочка моя. — дула свое та. — Пойдем-ка мы с тобой на выставочку одну, презентаттишку. Бутербродов с икрой не обещаю, тостосумов тоже, но забавный народ водится. За такси я плачу, сразу говорю.
— Нет, спасибо. — поморщилась Елена.
— Да ладно, я ж говорю, за такси будет заплачено.
— При чем тут такси?
— Это все срочно надо видеть, андестенд? Ты такую тусу пропустишь, никогда себе не простишь. Приезжай, всю оставшуюся жизнь будешь меня благодарить. А я люблю благодарности. К тому же, за такси считай заплачено.
— Отцепись ты со своим такси, мне не до тусовок.
— Что стряслось? — наконец что-то начала понимать Майка.
— Некогда.
— Ой, некогда ей, мама родная. Можно подумать. Сидишь, глаза портишь над своими тетрадками. Значит так, выходи. Я сейчас подъеду.
— Распашонка, отвянь!
Майку со школы дразнили Распашонкой. Майка всегда была такой — как банный лист. Отвязаться можно, разве только обидев. Майка на том конце провода притихла — и впрямь обиделась, видно.
— Ладно, извини, погорячилась.
Майка молчала.
— Прости пожалуйста, правда, с языка сорвалось. Май?
Майка молчала.
— Майя-а!
Ноль реакции.
Елена для верности подула в трубку:
— Нас разъединили, что ли? Алло!
— Ал-ло. — по слогам, мрачным загробным тоном изрекла Майя.
— Я уж подумала, разъединили.
Молчание.
— А, гори оно все синим пламенем, еду! Ты этого хотела?
— Вот и хорошо! — оживилась Майка. — Тем более, можешь полностью на меня положиться, такси забесплатно. Сто пудов!
В модной галерее «Астрал», оформленной по последнему слову евродизайна, варился пестрый суп из разного люда. В толпе мелькали столичные знаменитости, из тех, что всплывают на неделю-другую, а потом сменяются следующими.
— На нас обращают внимание. — шепнула Майка торжествующе.
— Может, займем место среди экспонатов? — хмыкнула Елена.
Публика фланировала вокруг предметов современного немонументального искусства. Вот концептуальный блин под стеклянным колпаком, вымазанный чем-то коричневым. «Инсталлякр номер пять» — разбитая скрипка, расписанная под палехскую игрушку. Ровная батарея гнутых баллончиков с аэрозолями, над которыми на ветру вентилятора трепыхается транспарант: «Они не пройдут!»
— Астрально, — сказала Елена, чтобы что-нибудь сказать.
— Совершенно верно! — Моментально вклеился в беседу молодящийся осколок брежневской эпохи. — Девушка глубоко прочувствовала парадигмическую акцентуацию выставки, как я бы выразился.
— Я бы так не выразилась, — призналась Елена.
— Скромность — главная добродетель симпатичных девушек, — плотоядно хихикнул он.
Елену передернуло. Майка тем временем подтянула за рукава еще пару пернатых обитателей этого богохранимого заповедника. Накрашенные сверх всякой меры девицы, держась за руки, жеманно представились:
— Аня.
— Аля.
Их мужские голоса и выскобленные подбородки не оставили сомнения — молодые люди принадлежат к числу заплутавших потомков Адама.
— Эт-то еще что такое? — прошипела Елена, когда Аня и Аля сделали кокетливый книксен и удалились.
— Прикольно! Не злись, пожалуйста, я тут тебя хотела с одним человеком познакомить. Ты же не хочешь скончаться в девичестве?
— Лично я тебя ни о чем таком не просила! — голосом с металлическими обертонами произнесла Елена.
— Ну ясное дело! А то я без глаз. Не вижу, как доходишь в своем педагогическом отшельничестве. Встряхнись! Брось вызов! Всем и вся. Пойдем, я его сперва тебе издали покажу. — и Майя взяла Елену на буксир.
Елена не узнавала подругу: и чем же она так взволнованна? Неужели только предстоящим знакомством? Тут явно какие-то хитрости, закулисные замыслы… Ну Майка. Интриганка-второгодница.
Старый хрыч на благовидном расстоянии как бы в рассеянности следовал за ними.
— Вон, гляди! — остановилась Майя.
— Который?
— Ага, любопытство таки взыграло! Да нет, не тот, справа.
Да, действительно, мужчина, которого Майка решила ей по-дружески предоставить, был ничего. Можно даже сказать, вполне хорош собой. И даже — на редкость красив. По крайней мере, со спины. Словно почувствовав взгляд, он обернулся.
Когда-то Елена слышала такую поговорку — настоящий мужчина должен быть до синевы выбрит и слегка пьян. К сожалению, в жизни она больше встречала слегка выбритых и до синевы пьяных. Этот парень не относился ни к тем, ни к другим, был где-то посередине, ближе, пожалуй, к первым. Впрочем, легкая небритость присутствовала. Фигура, которую принято называть спортивной, правильные черты лица.
— Караул, он, кажется, разбил мое сердце! — прыснула Елена.
— Серьезно, как он тебе? — Майя жадно заглядывала подруге в лицо.
— Майя, посмотри на его костюм. Тут же один галстук долларов триста, у парня на лице это написано бегущей строкой. Наверняка он из тех, кто знается с бандитами, имеет крышу, ворочает делами и так далее.
— Ты совсем не ценишь, что я для тебя делаю, — отмахнулась Майя. — Рассуждаешь как третьеклассница. Нормальный парень, при деньгах. Меценатствует. Бандит! Что ж такого? А кем должен быть нормальный мужик в наше время?
— Хакером, — подсказала Елена. — Имиджмейкером. Мерчендайзером.
— Честно жить — себе дороже, — не слушала Майя. — Я когда увидела его в гостях у моих знакомых, сразу решила, это для тебя.
Гости бродят по залу. В высоких стаканах колышется, то есть от переменчивого освещения создается впечатление, что колышется, разноцветная жидкость. За стойкой негр в белом костюме, белый негр, вертит длинными руками пузатые бутылки, разливает посетителям коктейли, какие кто пожелает — разумеется, все за счет фирмы. Редкие пернатые чувствуют себя здесь в своей тарелке. Это приметила Елена, вглядываясь в лица внимательнее. Столичная балованная публика, уж на что привыкшая к зрелищам всякого рода, разбиваясь на персоналии, поражает трогательной незащищенностью. Вот высокая дама в золотом хитоне пошатывается на высоких каблуках — босоножки, знать, с собой захватила, не станешь в них в такую погоду шкандыбать по улицам. Хотя — Елена мысленно хлопнула себя по лбу — дама в золотом, разумеется, приехала сюда на автомобиле с личным шофером. Как бы то ни было, ноги у нее красные, как у гуся — это бывает, если долго стоять на каблуках и если в помещении холодно. И дама стесняется красных ног, неловко переминается, прячет их одну за другую, и лицо ее тоже краснеет, но это не спасает.
Стайка бородатых юнцов, выпускников какого-нибудь редкого факультета элитарного вуза, гогочет в углу, хорошо на пол не сплевывают — это явно ценители искусств, тонкие эстеты, в душе революционеры, по совместительству клерки, авторы глянцевых журналов, баловались на первом курсе самиздатом, конспектировали Ницше и презирали звон монет. Их арийские физиономии с тех пор слегка раздобрели.
А это знаменитый высоколобый журналист, выгнанный со всех телеканалов борец за правду — его ли вина, что за правду одни прилично платят, а другие дают пинка. Полгода после увольнения он все рвал и метал в печати, грозился предать огласке потрясающие факты, всех разоблачить, всех скомпрометировать, но когда, по слухам, одно из центральных издательств предложило ему написать книгу, он никого почему-то разоблачил, а немного помялся и присмирел.
Он беседует с круглолицым рыночным комсомольцем, мечтой престарелых домохозяек; надо же, столь многообещающий, такой молодой, а уже непоправимо закончивший свою политическую карьеру.
Тут еще какие-то личности, калибром помельче, стараются выделиться яркостью своего боевого оперенья и экстравагантностью манер. Двое-трое представительных скучных мужчин в пиджаках и с залысинами придают сборищу, как видно, характер событийного. Маленькие бутоны-лампочки в металлических гнездах, рассыпанные там и сям по потолку, стенам и даже по полу, подсвечивают лица, увы, самым невыгодным для них образом. В скользящем свете массивные и чуть тяжеловатые головы людей-львов выглядят кабаньими, продолговатые физиономии бодрых оленей становятся тупыми носами лосей, тщательно протонированные личики бабочек-топ-моделей оплывают в хитренькие рожицы куниц и белок. «Интересно, на кого ты сама-то походишь?» — спохватилась Елена.
И тут, прервав плавное течение событий и мыслей, произошло невообразимое. Вместо того, чтобы чинно и по-простому познакомить их с Кириллом, сумасбродка Майка выкинула такой фортель, какого не могла ожидать от нее даже Елена.
— Сейчас мы все устроим, — шепнула она и, прежде чем Елена успела опомниться, элегантной походкой направилась к микрофону на подиуме.
От него только что отошла рыжеволосая устроительница вернисажа с одним из гостей, представленных публике.
— Дорогие сограждане! — Обратилась к тусовке Майка. — В человеке все должно быть прекрасно. И я хочу вам представить… У нас в гостях сегодня, в числе прочих приглашенных, человек очень необычный. Елена Птах, прошу приветствовать.
Заинтересованные Майкиным свежим видом и голосом, присутствующие зааплодировали.
— Елена Птах, запомните это имя. Оно еще неведомо широкой публике, но в узких кругах работы Елены Алексеевны уже заслужили признание. Послушаем, что она скажет нам о сегодняшней замечательной выставке в свете практической и теоретической нелинейной орнитологии!
От гостей к Майке метнулась обалдевшая устроительница, но той не было до нее никакого дела, небрежным жестом Майка устранила рыжую. Елена только трясла головой. «Елена Птах. Здесь и сейчас»!
— Скромность, скромность превыше всего! Просим, просим! — подал свой глас осколок брежневской эпохи.
— Да не упирайся ты, чтоб тебя! — смеялась Майка. — И попробуй только подвести!
По залу пронесся легкий гул — Еленина внешность пришлась по вкусу. Еще более понравилась ее растерянность. Она обвела испуганным взглядом притихших людей, заметила три-четыре зрачка нацеленных на нее телекамер. Почему-то, как это часто бывает в напряженные моменты, с необычайной четкостью вспомнилась виденная на днях в городе картина, не имеющая никакого отношения к происходящему — серый, вылинявший от времени человечек с седыми висками и бачками, сдвинув на лоб очки, сосредоточенно жмет на клавиши карманной электронной игрушки, тетриса.
— Уважаемые дамы и господа, — эту фразу Елена произнесла все еще в ужасе, довольно тихо, не рассчитав силы голоса. Зал затаился.
— Мы пришли сюда, чтобы приобщиться к искусству. Но пришло ли искусство к нам?
Боже, что она плетет? Тишина в зале стала гуще, а бледная устроительница сейчас грохнется в обморок. Сцепила руки под подбородком и закрыла глаза пленками век.
— Что мы здесь делаем, господа? — на сей раз голос звучал потверже. — Неужели всерьез принимаем за искусство все то, вокруг чего ходим? Конечно, нет. Как и те художники, которые выставили здесь образцы своего творчества, не воспринимают их как искусство. Ребята на меня не обидятся, они знают, что это правда. Как же нам быть?
Елена остановилась, обвела взглядом зал. Скука на лицах преобразилась в легкий интерес. Так ученики на уроке оживляются, когда в класс входит завуч. Особенно с каким-нибудь актуальным вопросом. Кто в раздевалке оборвал все пуговицы с пальто и курток пятого «а»?
— А вот как! Вы все помните, как в Манеже Хрущев громил абстракционистов, как при Брежневе бульдозеры пытались подмять под себя выставку. А ведь это все равно, что пушкой разгонять звезды. Утром они пропадают, но не благодаря пушке. Вот что такое грубая, не рассуждающая сила против творческой интуиции и озарений. Искусство всегда бескровно побеждает гонения. Эрнст Неизвестный, участник выставки в Манеже, впоследствии изваял надгробный памятник Хрущеву. И все же искусство значимо тогда, когда вызывает протест. А потому…
Спрыгнув с возвышения, она схватила первый попавшийся экспонат — клубок гнутой проволоки со стекляшками и консервными банками внутри. Подержав мгновение над собой, грохнула об пол. Банки и стекляшки разлетелись.
Это надо было видеть. Устроительница все-таки лишилась чувств. Она опустилась на пол беззвучно, как в вакууме. Так же молча внимал последним звукам раскатившихся банок зал.
Елена улыбнулась, развела руками:
— Ну извините.
И направилась к выходу.
Раздались аплодисменты. Сквозь толпу продирались двое парней в черном, с желтыми нашивками на плечах — охранники.
Частил плешивый франт из прошлого:
— Широкорад. Запомните, меня зовут Широкорад. Да, я советую вам запомнить. Кто знает, кем окажется ваш знакомый Широкорад. Я без ума от вас.
Очнувшаяся хозяйка выставки выслушивала горячие восторженные слова. Такого не ждал никто! Невозможно предугадать! Интересный хепенинг.
Охранники приближались. Елена попятилась: скрутят. Но тут к ней пробился Кирилл, он махнул рукой, отстраняя черных парней жестом, каким отгоняют назойливых насекомых, и протянул Елене бокал шампанского:
— Вот, освежитесь. И примите меня своим телохранителем. Чувствую, у меня будет много работы.
Майка, оттесненная в сторону, с плутовской физиономией показывала ей большой палец.
Проснувшись утром, Елена уставилась в потолок. Восстановила в памяти детали вчерашнего вечера. Какой стыд! Оправдание одно — все произошло слишком быстро, неожиданно для нее самой. Вот, оказывается, какие желания теснятся в ней, с виду ровной, спокойной, обыкновенной учительнице, мечтающей стать художницей. Но, несмотря на угрызения совести, в душе пел и другой голос, он говорил: класс! Ай да Елена! Так им и надо. Нужно было только побольше экспонат подхватить, чтобы звону тоже побольше. И они называют это искусством…
Хорошенькое дело весна. Если так начинается, чем кончится?
Выкинув напрочь из головы вчерашнее, она стала собираться в школу. Открыла дверцу одежного шкафа и придирчиво осмотрела гардероб. Остановила свой выбор на стареньком черном шерстяном платье. Непроверенные сочинения так и остались лежать на столе немым укором. Ладно, в среду получат результаты.
Уже на пороге ее поймал телефон. Майя тараторила, как обычно:
— Привет, ты куда вчера сбежала? Наш принц тебя проводил?
— Я с тобой еще разберусь. — пригрозила Елена. — А от этого Кирилла будь добра меня избавь. Мне не хочется объясняться насчет твоих глупых фантазий. Впрочем, он и сам поймет. От сумасшедших нужно держаться подальше.
— Неужели?
— Я возвращаюсь к нормальной жизни. Все.
Но неожиданности на этом не прекратились. Не успела Елена положить трубку, как прозвучал второй звонок. В дверь. Елена почему-то на цыпочках подошла и заглянула в глазок. На площадке стояла девочка лет двенадцати. Гонец из школы? Что там-то стряслось?
— Здравствуйте, вот, вам сказали передать, — скороговоркой сказала девочка и протянула корзину цветов.
— Что это? — Елена чуть не присела от изумления.
— Цветы. Сказали передать, — повторила юная курьерша и поскакала вниз.
Кто, как, почему? Митя? Да нет, конечно нет. Кирилл? Он проводил ее вчера до самой двери. Зайти она его не пригласила. Неужто зацепило, начал осаду по всем правилам? Смех вышел какой-то нервный.
Первый порыв — куда-то деть эту корзину. Не понятно даже, от чьих глаз, если не от своих. Хотя… Пусть стоит.
Елена водрузила корзину на тумбу в прихожей и невольно залюбовалась цветами. Это были розы, маленькие, чайные. Насколько она знала по любовным романам, в цветах непременно должна обнаружиться визитка или открытка. Она внимательно все оглядела, но не заметила ни того, ни другого. Пожала плечами, кинула взгляд на часы и заторопилась на работу.
На первом уроке сходу задала диктант, — нечего мальцам по весне расслабляться. По правде говоря, она и не чувствовала себя в силах сегодня придумать что-нибудь повеселее. Мерно наговаривая строчки, рассматривала прилежно склоненные русые, черные, светлые, каштановые головы.
Все как всегда. Ручки водят по тетрадным листам, губы сосредоточенно сжаты, класс полностью введен в состояние транса. Жужжание мухи и дребезжание перегоревшей люминисцентной лампы и то можно услышать, когда Елена Алексеевна делает паузы между предложениями.
Потом еще уроки, столовая с прогорклым чаем и каким-то синюшным яйцом, сваренным вкрутую, с шапочкой майонеза. Глазированный сырок, если кому компоту захочется — можно и компоту. Не теплого, не холодного, так, средней прохладности. Тьфу!
После уроков — занятия с Савченко, отстающим. После занятий — педсовет. На следующей неделе — родительское собрание.
Домой Елена притащилась без ног. Еще с лестничной клетки слышала, как заливается телефонный звонок, а стоило перешагнуть порог, радостным лаем залился Фрай.
— Майка, привет, — с трудом урезонила Фрая.
— Привет. — что-то в Майкином тоне настораживало. — Я тут думала насчет твоего поступка на выставке.
— И что надумала?
— Лена, я хочу поговорить с тобой серьезно. Ты такое учудила на выставке, ох и шум поднялся, когда ты разбила эту чертову «инсталляцию», ты не представляешь! Главное, натворила делов и смылась. Ну понятно, я все-таки тебя в это втравила, но я всего ожидала, чего угодно, но такого…
Елена пока не могла понять, куда клонит Майка.
— Меня эта дама, устроительница, которая в обморок поначалу хлопнулась, отловила и начала допрос с пристрастием, представляешь?
— Насчет чего допрос?
— Насчет тебя! Кто такая, да чем занимаешься, где факультет искусствоведения оканчивала. У нее, по-моему, на тебя какие-то планы.
— На экспертизу отправить? — мрачно пошутила Елена.
— Во-во, только наоборот!
— Это как?
— Всех остальных отправить на экспертизу. Которую ты будешь проводить.
Майка рассыпалась мелким бесом: ты, мол, Елена, отважная. Наперекор всем. Умыла деятелей этого зоопарка. Смотри теперь, не упусти шанса.
Елена настороженно выслушала Майкину речь. Снова было непонятно, чего ради хлопочет подруга. Вроде не замечалось за ней раньше такой заботливости.
— Знаешь, как бы я хотела тоже вот так проявить себя! — с сердцем сказала Майка. — Хоть раз в жизни сказать то, что думаешь. Ты вот умеешь давать себе волю. Хорошее было зрелище. Без злобы, без гнева. Я поняла одну вещь. Мир — для таких, как ты. Для тех, кто действует, а не для тех, кто ноет. Но знаешь, что самое страшное? Вот я умом понимаю это, а сделать ничего не могу. Хотела бы, не могу. Плыву по течению всю жизнь, за другими.
— Майя, ну подожди, что ты такое говоришь? — растерялась Елена. — Если хочешь знать, мне просто стыдно за вчерашнее. А что я разбила эту склянку… Для меня было не меньшей неожиданностью, чем для тебя. Со мной вообще какая-то чертовщина творится. — от досады Елена стала расхаживать по комнате.
— Ладно. — вздохнула Майя. — Я тебе все рассказала. Хоть полегчало. Все, я тебя люблю.
Что-то случилось в мире. Что-то существенное произошло. Цветы с курьером — это еще цветочки, впереди ждали сюрпризы получше. Не успела трубка остыть от разговора с Майкой, снова — звонок. На этот раз низкий женский голос: приглашают не телевидение. Сниматься в передаче с хозяйкой галереи «Астрал».
За Еленой даже прислали машину, что было уже верхом невероятного. Правда, раздолбанную волгу, поскрипывающую на ходу. Шофер, Сергей Михайлович, краснолицый, как индеец, всю дорогу травил анекдоты, и отравил бы ими Елену, если бы вовремя не показалась круглая Шаболовская башня, натянутый на невидимую ногу огромный сетчатый чулок.
— Нам сюда, — сказал шофер, кивнув на небольшой двухэтажный особнячок с облупившимся фасадом.
Сергей Михайлович распахнул подряд две тяжелые деревянные двери, и они оказались в зеркальной полутемной прихожей, от которой в обе стороны уходил короткий коридор. Сразу свернули налево, и попали в комнату небольшого размера, с претензией на офисный стиль, несмотря на то, что бок первой же тумбочки оклеен пожелтевшей газетой.
В комнате человек семь сидели на пяти стульях. Трое из них громогласно беседовали по телефону, перекрикивая друг друга, остальные пялились в компьютерные экраны и терзали слабо квакающие клавиатуры.
— Нам категорически необходима ваша помощь, — вещал в трубку патлатый парень, длинный и нескладный. — Комментарий специалиста. Да, ваш, конечно, чей же еще. Хотелось бы получить.
Его собеседник за кадром, видимо, упирался изо всех сил, еще не понимая, что сопротивление бесполезно.
— Официальный запрос мы послали вам еще на прошлой неделе, — небрежно отвергал все возражения нескладный. — Да, спасибо, я уже в курсе. Но именно там мне и дали ваш телефон. Что вы, ваше совещание не помеха, это не займет больше пяти минут. Секретарша не виновата, она ничего не знала.
Подержав у уха трубку с грустным лицом, он нажал на рычажок и принялся снова с ожесточением, как насекомых, давить телефонные кнопки:
— Алле, алле! Господина Бессонова, будьте добры. Да, я знаю, что его нет, но он же где-нибудь есть. Где? Он нам срочно нужен.
На пришедших внимания не обращали. Лишь красивая девушка, этакая Клеопатра с детским лицом и тонкой талией, обернулась на Сергея Михайловича и посетительницу:
— У меня опять текст завис! Что прикажете делать?
Но прежде чем кто-либо ей ответил, девушка отвернулась и навсегда их забыла.
Багряноликий Сергей Михайлович встал посреди этого хаоса, набрал в легкие побольше воздуха, и возопил, как Зевес-громовержец:
— Так, ребята, послушайте-ка меня! Где Карина Добронравова, я привел гостью, Лену Птах. Прошу любить и жаловать, с глупостями не приставать.
— Ой, — взъерошенный паренек с сигаретой за оттопыренным ухом оторвался на минуту от экрана и уставился на Елену поверх очков. — Как, говорите, ваша фамилия? Это не вы на днях галерею разнесли вдребезги? — Он смотрел на нее восторженными глазами. — В «МК» об этом на второй полосе.
— Слышь, Михалыч, — еще один юноша, повыше и поплотнее, поймал Зевеса за пуговицу, — Михалыч, у меня через пять минут выезд, я к семи в монтажку никак не успею. Передай Даше, ты все равно сейчас к ней.
И он потянул с вешалки свою куртку, от чего вешалка с гроздьями одежды, висящими на ней, покачнулась и собралась было рухнуть. Сергей Михалыч подхватил сооружение.
— Ну ты, ходячее стихийное бедствие.
— А Карина кто такая? — в смятении от всего происходящего спросила Елена.
Первые секунды смолкли все. Парень за компьютером поднял на Елену недоуменные глаза и дернул острым плечом.
— Да что вы? Карина это…
На Еленины щеки накладывали грим. Подводили глаза. Отчего Елена ощущала себя как в маске из папье-маше. А неведомая Карина опаздывала.
Наконец с треском распахнулась дверь и давешняя устроительница, огненноволосая, в развевающемся плаще и длинном шарфе, ворвалась в студию.
Богаделов, приземистый, в меру упитанный телеведущий, глядел благожелательно поверх очков. Очки круглили его и без того круглую физиономию. Карина налетела на него и безапелляционным тоном начала:
— Значит так, я все беру на себя. Вести беседу непринужденно, вопросы задавать только по ходу действия, героиня — она, — Карина указала на Елену.
Богаделов открыл было рот: его, профессионала, будут учить. Но махнул рукой. Благодушное сознание собственной значимости всегда гасило в нем вспышки гнева.
Студия, интерьер в голубом цвете, похожая на десятки других, ждала. Неудобные кресла, высокие столы-стойки, как в баре.
— Снимаем!
Кирилл присел в кресло в синей гостиной и включил огромный, с окно, телевизор. На экране плохой парень безжалостно мочил хорошего, но было ясно, что добро восторжествует. На другом канале поджарый президент в горнолыжном костюме являл нации пример здорового образа жизни. На третьем охмуряла поклонников «морская черепашка по имени Наташка».
Стоп, а это? Мелькнули кадры вчерашней галереи, знакомое лицо.
— Что мы здесь делаем, господа? — вопрошала с экрана красавица. Лицо ее было вдохновенно, Кирилл залюбовался. — Неужели всерьез принимаем за искусство все то, вокруг чего ходим?
Кирилл заново переживал потрясающую сцену в «Астрале». Вот девушка сбежала со сцены, окинула глазами экспонаты, и живо хлопнула один из них об пол. Толпа ахнула, а чертовка лишь весело развела руками.
Картинка сменилась изображением студии. Рядом с рыжеволосой Кариной восседала виновница переполоха в московском бомонде. Вид у нее был самый невинный.
— Пожалуйста, вы могли бы как-то прокомментировать ваши действия? — задал вопрос ведущий, состроив профессионально заинтересованное лицо.
— Я думаю, этот хеппенинг, эта акция привлечет внимание к нашей галерее. — быстро вступила рыжеволосая. — Публика должна понимать, что мы привлекаем и собираем вокруг себя нетривиальных людей, которые мыслят отнюдь не общими категориями.
Ведущий повернулся ко второй гостье. Та, казалось, смешалась. Но взяла себя в руки.
— Вряд ли эта сцена заслуживает такого широкого освещения. — начала она. — Впрочем, может как повод к разговору о том, что мы сейчас называем искусством.
Карина округлила глаза.
— Мы очень часто наблюдаем попытки самовыразиться, что называется, на пустом месте, — проговорила Елена. — Что с нами происходит, когда душа действительно встречается с искусством? С настоящим, высоким? Она, наша душа, обязательно дрогнет, отзовется, зазвучит. А часто ли она сегодня отзывается? Увы. Так произошло и там. Ничто не поразило, не захватило воображения. Скучно, господа. Все останется только поделкой, пока художник не вложит в камень, в холст, даже в ту же проволоку всего себя, жизнь, свою душу. Если, конечно, есть, что вложить.
Общие слова. Лицо Елены дали крупным планом, и Кирилл удивился, как она взволнована.
— Но кто будет определять, вложил художник в свое произведение душу или нет? — прищурился Богаделов. — Ведь то, что вы разбили… Человек, может, ночами не спал, придумывал эту вещь, а вы безжалостно ее истребили!
Елена невозмутимо кивнула:
— Вы могли бы отличить прекрасное от уродливого, а точней, от никакого?
— Не всегда. — сказал Богаделов. — Тут проблема критериев.
— Вот и давайте называть вещи своими именами, хоть это и может показаться опасным. Но в конце концов язык не только для того, чтобы прятать мысли. Пустоту надо называть пустотою, халтуру халтурой, псевдоискусство псевдоискусством. Мы видим выдумку и понимаем, что за ней ничего не стоит. Кроме желания эпатировать, прокричать, вот я какой концептуальный, поразить балованного московского зрителя. Но только механическими приемами добиться этого невозможно.
— Нашу галерею посещают сотни людей ежедневно, — заволновалась Карина, — и всем нравится!
— Внимание, у нас звонок в студии! — перебил Богаделов. — Алло, говорите.
— У меня вопрос к вашей гостье, — бестелесный голос в студии смолк.
— Елене Птах, — подсказал Богаделов.
— Да-да. — голос был молодой. — Елена, вы правы. И такое положение сегодня не только в живописи и скульптуре. Не пора ли нам разложить костры на площадях и спалить все, что в больших количествах поставляют нам…
— Вот такой хулиганский звонок, — деловито выправляя положение, улыбнулся ведущий.
— Наверное, жечь все же не стоит. — сказала Елена. — Давайте жить, понимать, чувствовать самостоятельно. Я вот предлагаю всем, кто нас смотрит, на день-два выключить телевизоры. Может статься, мир настолько интереснее, что и включать не придется?
— Спасибо, спасибо, — забормотал ведущий. — А сейчас мы прервемся на рекламную паузу. Смотрите нас завтра в это же время. В студии сегодня были Карина Добронравова, хозяйка галереи «Астрал», и Елена Птах.
На выходе из студии Елена встретила Михалыча. Поднявшись со стула, откуда он следил за прямым эфиром, водитель или кто он еще, подошел к Елене, улыбнулся.
— Ну, с крещением! Молодец, дочка.
Поправил какую-то складку на ее вороте:
— Хорошо говорила. Правильно. Даже страшновато за тебя, такую. Впору охрану приставить.
Ее удивило, что уже второй человек намерен ее защищать. От чего?
Елена шла домой, и на душе у нее было легко. Как никогда. Ничто не давило, не смущало. А после эфира и Богаделов, и Карина выглядели кисло. И одновременно взбудоражено. Как ни настаивала Карина, Елена отказалась от автомобиля, хотелось прогуляться.
У самого подъезда неожиданно прозвучал знакомый голос:
— Добрый день, Лена. Выглядите прекрасно.
Елена оглянулась. На скамейке сидел, положив ногу на ногу, ее недавний добровольный телохранитель, Кирилл, собственной персоной.
— Привет, — нерешительно проговорила Елена. — Вы меня ждете?
— А то кого же, — улыбнулся Кирилл. — Только что видел вас в прямом эфире. Поздравляю, снова победа.
— Э-э… — протянула Елена, стараясь скрыть, что комплимент пришелся ей по сердцу. — Спасибо, конечно. Вообще-то у меня не было такой задачи.
— У меня для вас еще один подарок. — полез в карман Кирилл.
— Еще один? — Елена догадалась: он имеет в виду розы. — Да, спасибо огромное за букет. Там не было вашего номера, а то я бы обязательно позвонила, поблагодарить.
— Ну, это не обязательно. — произнес Кирилл. — Но теперь у вас будет номер. Вот, держите, мой номер здесь, в памяти, — он протянул ей маленький сотовый телефон, почти насильно вложил в руку.
Ласково кивнул на прощанье и развернулся.
— Подождите! — крикнула растерявшаяся Елена.
— Дела, — отозвался он и пропал за углом.
Ну и ну! Елена повертела в руках серебристую коробочку. Она не умеет обращаться с такими вещами. Мало того, игрушка, наверное, дорогая. Сегодня же вечером она позвонит Кириллу и предложит забрать эту штуку.
Елена застала себя бессмысленно взирающей на настенный календарь. Глаза устали от электрического света настольной лампы в зеленом абажуре. Распластанная на столе ученическая тетрадь с неровными строчками закрылась, и чернильная ручка — Елене нравилось это старомодное стило — откатилась, наткнулась на томик Семена Кирсанова. От долгого сидения в неподвижности болели плечи.
Постепенно, отвлекаясь от сочинения, Елена приходила к горестным размышлениям. О природе всего, как она это называла. Подумать только, нигде нет таких заказников, заповедных пространств, где люди бы вели себя так, как им нравится. Метро, школьный класс, дом, кинозал, выставка, театр, музей. Не надо быть на Красной площади, на Тверской, на произвольной остановке трамвая, в кафе или в цирке, чтобы понять, что там сейчас происходит, кто пришел.
И если в вагоне разбушевавшийся дед сгоняет клюкой попутчиков с сидений, а на площади оригинальничает студент, исполняя Болеро на боливийской свирели, — эти и им подобные мелкие события суть незначительные отступления от канонов, исключения, которые подтверждают правила лучше самих правил.
А где-то ведь бытует необычный танец и мимическое искусство, художники натягивают канат через поле — низачем, просто так, ради самого действия.
Возможен ли бунт? Если и возможен, то для какой-нибудь необычной, нездешней личности. Но не для Елены. Нельзя совершить прыжок неожиданно для Бога.
Да еще этот Кирилл… Майка, верная наперсница, должна подсказать, как себя с ним вести.
— Он мне сотовый преподнес, как бы этот сотовый ему половчее вернуть?
— Чего? — Майка изумилась всерьез. — Вернуть? Да, ты похоже не в себе, дорогуша. Уясни, ты восходящая звезда. И должна принимать все сопутствующее этому как должное. Телефоны, яхты, самолеты…
— Да ну тебя!
— То, что для тебя дорого, для него пустяки. — отрезала Майя. — Дай человеку сделать тебе приятное.
— Но я же буду чувствовать себя обязанной.
— Вот это сразу выкинь из головы. Это он должен чувствовать, что ты его облагодетельствовала. Не отказывай поклоннику в удовольствии надеяться. Он ведь не тебе, а себе самому сделал этот подарок.
— Софистика.
Елена взвесила сотовый в руке. Расставаться с вещицей не хотелось. Не слишком ли накладны некоторые принципы?
— Невероятно! — Богаделов был удивлен, и сам не замечал, что говорит с интонациями из рекламного ролика. — Посмотрите на это.
Он торжественно держал обеими руками лист с диаграммой. Креативный совет телекомпании глядел на него, ведущего и продюсера собственной программы, как собрание ученых могло бы взирать на только что выведенного клона давно заледеневшего мамонта.
— Рейтинг нашей передачи поднялся на пять пунктов. Сразу, как мы дали прямой эфир с этой скандалисткой, Еленой Птах.
— Есть предложения?
— Есть целый проект. — полированная поверхность П-образного стола отразила вдохновенный жест. — Специально «под нее». Передача о культуре. Уверен, если она будет вести ее в том же духе, мы соберем серьезную аудиторию. К этой пташке стоит повнимательнее присмотреться.
— Но у нас и без того плотная сетка вещания! — это подавал голос вечный оппонент и соперник Богаделова, Леон Липович. — Девочка хороша, слов нет. Но больше сгодилась бы для другого. Несет отсебятину о том, в чем ни уха, ни рыла.
У Липовича был вес в компании. Немалую часть инвестиций привлек сюда он, от друзей в стране, за рубежом.
— Но рейтинг!
— Что рейтинг? Случай. Дадим какую-нибудь игралку новую, очередное поле дураков, да пооригинальнее, вот вам и рейтинг.
Спор прервал председатель совета директоров. Он пожевал губами:
— Смотрел я эту Птах. Черт его знает… Есть что-то. Давайте подумаем. — резюмировал он. — Что касается сетки. В принципе, всегда можно урезать кого-нибудь из вас, господа.
Улыбнулся, давая понять, что шутит. По столу пролился жидкий смешок креэйторов.
— Карина Львовна, ну Карина Львовна, — за огненной Кариной семенил по редакционному коридору прихрамывающий человечек. — Ну давайте поговорим, давайте обсудим. Я мог бы сделать для вас скидку, скажем, пятьсот… — Человечек зажмурился от собственной смелости. — Нет, тысячу баксов! Только для вас.
— Нет. — Отрезала Карина. — Двадцать тысяч за жалкую статью? Да это просто смешно. Думаете, ваша газетенка что-нибудь из себя представляет? Поймите, все этого уже наелись, вас никто не читает.
— Как это нас никто не читает? — оскорбился человечек, и на его физиономии отобразилось выражение оскорбленного достоинства. — Вы ошибаетесь! Ну, пусть тиражи у нас не те, что раньше. Но все-таки мы еще имеем прибыль.
— За счет рекламы. — рявкнула Карина.
— В этой стране нищий народ, мы не можем его обирать. Это негуманно.
— Не желаю с вами дискутировать.
— Карина Львовна, ну ладно, сколько же вы хотите заплатить?
— Пять тысяч.
— Пять! — человечек, чуть не плача, всплеснул руками.
— И не больше. Ни на грош. — рубила Карина. — Эта Птах заставит всю Москву говорить о вас на следующий день. Это вы мне должны платить, а не я вам. Понятно?
— Но ведь реклама вашей галереи тоже чего-нибудь да стоит.
— А это уже мое дело. Я оказываю вам добрую услугу, а вы ерепенитесь, — в последний раз нагнала страху Карина и, с силой толкнув стеклянную дверь-вертушку, оставила за собой терпкое облако навязчивых духов.
Выходные застали Елену врасплох. Заниматься было как-то нечем после тех бурь, которые разыгрывались вокруг нее. Не зная, чем занять себя, Елена окунулась в интернет.
Прыгая по сайтам — забубенные интернетчики называют это веб-серфинг — на одной из развернувшихся страниц наткнулась на свою фотографию. Все то же дурацкое происшествие в галерее. Автор комментария писал, что новый дух и новое сознание искусства призывает к деструкции. Он оговаривался, что деструкция в данном случае не разрушение, а разбор на составные части. Он цитировал дюжину литературных и философских источников.
Хмыкнув, Елена отстучала изощренному словеснику, что не следует искать третье дно там, где нет и второго.
Домашняя телефонная линия, разумеется, была занята, пока Елена ходила по интернету. Тонкие мелодичные переливы застали ее врасплох. Она сначала не могла сообразить, откуда они доносятся.
Сотовый! Ну конечно.
— Лена, день добрый, — голос Кирилла живо вызвал в памяти его образ. — Извините, я не отвлекаю вас?
— Нет-нет! — отчего-то покраснев, она порадовалась от души, что он не видит ее смущения. Как будто ее застали за неприличным занятием. Читать о себе в Интернете и впрямь несолидно как-то.
— Я хотел вас просить о встрече, — признался Кирилл. — Дело в том, что мы встречались с Кариной. Говорили о вас и о вашем своеобычном взгляде на вещи.
— Спасибо, я не буду ничего рекламировать, — стараясь скрыть разочарование, ответила Елена.
— Вы меня не поняли. — посмеялся Кирилл. — Речь не о рекламе. Есть одна мысль. Как смотрите, если вам предоставится возможность всерьез заняться искусством? Лично я хотел бы дать вам какое-то новое поле для самовыражения.
Елена вспыхнула: он принимает ее за школьницу.
— Хотите, чтобы я занялась реставрационными работами и восстановила разгромленный экспонат?
— Ну что вы говорите, Лена.
Она доехала до станции метро Цветной Бульвар, благо, недалеко. Перешла улицу и отыскала дверь, как объяснил Кирилл, с торца здания. Вежливый охранник исполнял обязанности привратника. Всю дорогу Елена корила себя: надо же так вести разговор с человеком, который с ней безупречно вежлив.
Кирилл поднялся, помог Елене снять плащ. В мягком кожаном кресле, щурясь и выпуская сигаретный дым тоненькими струйками через ноздри, восседала Карина. Елене на ум пришло невольное сравнение с каким-то мультяшным дракончиком.
На столе стоял нормальный керамический заварочный чайник. И Елена обрадовалась, увидев его расписные бока. Понравилось, что у Кирилла не надоевший электрический пластмассовый бочонок, чудо цивилизации, не чай в пакетиках, который после заварки тянут из чашки за хвост, как дохлую мышь.
— Прошу за стол переговоров, — пригласила Карина, указав на пустующее кресло.
— Разговор будет долог и труден? — усмехнулась Елена.
— Все бы вам иронизировать, Леночка, — расслабленно произнесла Карина, а Кирилл улыбнулся.
Честно говоря, Елена не предполагала, что Кирилл и Карина знакомы — уж больно они несхожи. Какие у них могут быть интересы?
Из носика чайника льется струя, и ароматный чай закручивается в чашке воронкой.
— Угощайтесь, дорогие дамы. Елена, не будем томить вас ожиданием, у нас к вам действительно ряд предложений.
Елена поежилась: Кирилл изъясняется деловым лексиконом.
Карина встала и заходила по комнате. Слова лились в быстром темпе, на одном дыхании:
— Ваша фотография на постерах в нескольких цветных журналах, интервью в центральных газетах, развитие вашей концепции в ряде программных статей.
Елена уставилась на Карину. Сознание отказывалось воспринимать эти слова всерьез.
— Далась вам моя концепция, — с досадой подняла руку после очередного пассажа. — Жаль вас разочаровывать, господа, но боюсь, у меня нет никакой концепции. Неужели это осталось не понятым вами? Я такой же искусствовед, как вы, Карина… дракон, — это сравнение вырвалось помимо воли. — Извините. Давайте начистоту. Мне действительно многое не нравится. В прессе, искусстве, жизни. Я хотела бы многое поменять. Но при чем здесь то, о чем вы говорите? Все это, простите, какие-то фантазии, нелепость. Это абсурдно — статьи, фотографии.
— Не спешите, Лена, — вступил в разговор Кирилл. Он щелкал колпачком шариковой ручки, и это выдавало — что? Его нервозность? Может, у него просто такая привычка? — Подумайте, это должно представлять для вас интерес. Вот вы недовольны окружающим, и хотели бы что-то изменить? Отлично. Вам предоставляется случай показать, на что вы способны. А способны вы на многое. Вы можете стать идеологом нового подхода к жизни. Вы мыслите и, что гораздо важнее, поступаете, не оглядываясь на авторитеты, исходя из собственных побуждений. И ваши действия, тоже естественно, притягивают людей. Вы магнит, настоящий магнит, назовите это каким угодно словом — пассионарий, харизматик, да хоть энергоноситель.
Елена фыркнула:
— Олигарх духа.
— Вот-вот. — обрадовался Кирилл, то ли не уловив иронии, то ли нарочно решив на ней не заостряться. — Смеетесь, а подумайте, кто вы сейчас и кем можете стать. Сейчас вы только материал для будущей Елены Птах. Это надо понять. И развить. Более того, правильно поставить. Все, чего вам не хватает, — так это достойной трибуны. Профессиональной работы с вами. Ваш потенциал нам ясен, наша заслуга в том, что мы первые вас открыли.
Неужели и впрямь все изменится? Благодаря вот этим двум людям. Им-то зачем? Елена еще готова поверить в Кирилла, но высокие мотивы Карины?
— Будем откровенны, наш интерес небескорыстен. — словно прочитал ее мысли Кирилл.
И снова его деловой тон резанул слух.
— То, с чем вы столкнулись в нашем лице — всего лишь «пиар». — произнесла сквозь дым сигареты Карина. — Я представляю пиар-агентство, которое, надеюсь, входит в тройку наиболее успешных в Москве. Мы отличаемся от других тем, что работаем на перспективы. Утром вручая деньги, мы не настаиваем на том, чтобы вечером получить стулья. Мы готовы подождать со стульями до завтра. Однако на этот раз у нас мало времени. Соглашайтесь. — ноздри Карины дрогнули.
И Елена, выхватив из общей картины эти нервные ноздри, вдруг поняла, что торопиться не следует.
— Жаль. — она нарочито неспешно поставила на блюдце чашечку.
Так биллиардист закатывает пробный шар, проверяя балансировку кия.
— Придется мне отказаться от ваших предложений, хотя, сознаюсь, они действительно очень заманчивы. — с сожалением произнесла Елена.
Шар был удачен.
Брови Кирилла взлетели. Он засмеялся одними глазами. Похоже, он понял ее. Ноздри Карины дрогнули вместе с губами:
— Почему?
— Потому что мне в любом случае необходимо время на размышление, а вы им не располагаете. — отрезала Елена, немного копируя манеру собеседницы: клин клином вышибают, Карину — Кариной.
— В тот вечер в галерее вам не понадобилось много времени на размышления. — Съязвила Карина.
— А мне и сейчас не нужно много.
— Сколько?
— Три дня. — Елена произнесла первое, что пришло ей в голову, стараясь только, чтобы ответ прозвучал уверенно.
Она разрезала пространство, как горячий нож — масло. Щеки ее горели. Удачей, избытком сил. Прохожие уступали дорогу, и позади Елены светлели лица. За ней словно тянулся шлейф энергии.
И вдруг, как это с ней бывало, настроение резко сменилось. Из-за одной мысли. Кирилл. Тот, кого она сдуру уже почти приняла за принца, оказался пиарщиком. Нет, она не так интересует его, как представлялось, — по-особому. Между ними ничего не будет. Она — материал. Он так сказал.
Фрай встретил ее бешеными прыжками. Елена взглядом обвела комнату. Нет, пора все-таки заканчивать с беспорядком. Кипы ненужных книг, писем, открыток, набросков, рисунков, эскизов, какие-то глупые рожицы, и просто глаза и губы на клочках бумаги. Начатые и неоконченные картины, полотна. И даже, прости Господи, один метровый холст. Хорошо, не триптих.
Ее художество обречено погибнуть в этих стенах. А вдруг нет? Сказали: ты завтра проснешься знаменитой. Разве это так уж невозможно?
Елена подошла к зеркалу и приняла приличествующую моменту позу скромного величия. Показала своему отражению язык и сказала:
— Не забывай, первым человеком, который свихнулся, вообразив себя Наполеоном, был Наполеон Бонапарт.
Отражение кивнуло с самым серьезным видом.
На пороге стоял Митя.
В переполохе последних дней она забыла, что в мире есть такой человек. Елена растерянно переставляла чашки на столе, ожидая, пока вскипит чайник, раскладывала по вазочкам вишневое варенье, а Митя рассуждал о каких-то не известных ей людях, о своем начальнике и сотрудниках. Митя работал неизвестно кем в конторе, которая занималась неизвестно чем, из его рассказов явствовало только, что фирма ничего не производит, ничего не продает, ничего не покупает, ни от кого не зависит и ничего не значит, а он сидел там с утра до вечера за компьютером и выстраивал шарики по пять штучек в ряд, после чего они исчезали, принося ему десять очков. Иногда он, впрочем, посвящал время уничтожению свирепых монстров, бродя по виртуальным коридорам весь окровавленный и до зубов вооруженный. Примерно такими же общественно полезными делами занимались и остальные работники предприятия, и как, за счет чего, а главное, зачем оно существовало и процветало, набирая специалистов на конкурсной основе, оставалось загадкой.
— Я понимаю, Леночка, ты меня не любишь. Никогда не любила. И вряд ли полюбишь. Так уж сложилось. Исторически, можно сказать. Но из-за этого ты меня недооцениваешь. И переоцениваешь себя.
Подавив вздох, она отвернулась к окну. Там с ветки на ветку карабкался драный кот с порочными глазами русалки.
— Митя, мы с тобой знакомы уже лет десять. — произнесла Елена с досадой. — Если я тебе нравлюсь, то почему все это время, вместо того, чтобы увлечь меня, поразить, свихнуть мое воображение какими-то поступками, словами, ты утюжишь мне нервы и разводишь домотканную психологию? И такая, видите ли, я, и разэтакая. Я же к тебе не лезу со своим психоанализом?
Митя потерянно молчал.
— Ладно, — сказала Елена. — Извини, не хотела.
Вместо ответа Митя внезапно стукнул кулаком по столу.
— Ты! Ты…
Он опрометью кинулся к дверям и выскочил в коридор. Она проводила его недоуменным взглядом. Экий отколол кунштюк. И чай не успел остыть.
С исчезновением Мити всякая память о нем испарилась.
— Здравствуйте, садитесь, — Елена Алексеевна вошла в класс. Как обычно, спокойной походкой.
Она всегда так входила, даже если опаздывала. Даже если до самой двери мчалась сломя голову. Не позволяла себе вносить в класс посторонние эмоции.
Ее ждут тридцать гавриков. Тридцать пар глаз. Но сегодня в классе что-то не то. Кто-то отводит взгляд, кто-то, напротив, уставился с вызовом.
Света Петракова. Закрыла лицо ладонями. Плечи подрагивают.
Елена обернулась на доску и увидела наспех накаляканую рожицу с косичками и надпись: «Петракова дура!»
Каждый раз что-нибудь да учудят. Словно специально, в качестве испытания для нее. И ты дергайся: как поступить? «Так, кто написал?!» — Грянуть с порога. Воззвать к совести, пристыдить? Потребовать у класса немедленной выдачи преступника? Прочитать отвлеченную лекцию о том, как легко словом можно поранить ближнего?
Еще раз обвела взглядом класс. Андрей Савченко хмуро глядит в окно. Костя Васильев схоронился за раскрытым учебником, судя по всему, доволен происходящим. Маша Шипова скривила губы. Сейчас встанет и расскажет учительнице, кто и почему. Только пожелай.
— Светлана, — Елена Алексеевна мягко обратилась к Петраковой, — я вижу, тебе сегодня признались в любви.
Света отняла руки от лица. Так и есть, глаза заплаканные. Но в них — вопрос.
— Это, конечно, не самый лучший способ объясниться любимой в нежных чувствах, — произнесла Елена Алексеевна в пространство. — Зато самый прямой. Для тех, кто понимает.
По классу прошел смешок. Ребята стали оборачиваться на Андрея. Савченко покраснел до корней волос, но он по-прежнему с преувеличенным вниманием изучает школьный двор.
— Если кто-то старается вас обидеть, это нередко значит: вы этому человеку глубоко небезразличны. — продолжала Елена Алексеевна.
— Ничего подобного, — выдавил побагровевший Савченко.
Класс засмеялся. Громче всех Костя. И Елена беззастенчиво перевела стрелки:
— Костя, а как ты поступаешь, когда тебе кто-то нравится?
— А он ее линейкой бьет, — подали голос с задних парт.
Посыпались варианты:
— Учебником.
— Портфелем по голове.
— Ребята, я же Костю спрашиваю.
Костя Васильев встал. Помедлил, как перед прыжком в воду. И оттолкнулся от воображаемого трамплина:
— Я ей мороженое покупаю!
Девчонки ахнули.
Елена Алексеевна кивнула. Подошла к доске и все стерла.
— Савченко, к доске. Остальные откройте тетради. Пишите:
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди…
Савченко, Савченко, что за почерк у тебя! Как курица лапой.
Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди…
Она читала стихи, а сама перебирала: что-то еще она сегодня должна сказать в классе. Чтобы Света Петракова разулыбалась. Чтобы Савченко засмеялся. Что именно, она пока не знала. Но время есть, все придет, все само совершится.
Жарко. Первая за этот год волна настоящего тепла внезапно накрыла улицы, дома и москвичей. Табуны авто потянулись за город, на речки, озера, пруды. Елена восседала на колченогом стуле в своей кухоньке, и обмахивалась веером. Веер был обычный, туристическая безделка, сувенир, привезенный Майкой из Европы. Он был расписан изображениями испанок, танцующих фламенко, и не менее горячих испанских быков, глядящих исподлобья на тореадоров. Одна пластинка этого великолепия откололась, в веере зиял пробел, но от этого он только приобретал — с биографией вещь.
Вот о чем надо было сказать во время прямого эфира. О биографии. Прежде всего, самих творцов. Нет биографии, нет пережитого, нет падений, нет и взлетов. И биографии произведений. Если ты их не сжигал, не мучил недоверием, не отвергал, сам, наедине с самим собой, нечего им делать на людях.
О чем она? Посреди кухонной утвари, в выцветшем халатике, со щербатым испанским веером?
— Слушай, возьмешь меня антрепренером? — шепчет Майка с горящими глазами. — Литературным агентом, продюсером, менеджером? Соглашайся, тебе одной с этими акулами бизнеса не справиться. А вместе мы такие дела завернем, точно тебе говорю.
— Майя, остынь, — Елена помахала на подругу веером. — Кто меня во все это втянул? Что делать дальше?
Майка не торопится с ответом. Майка довольна. Майка положила в чашечку кофе ложечку сахара. Потом еще одну. Размешала. Сделала воробьиный глоточек, и поставила чашку на стол. Взялась за бутерброд.
— Не томи, Распашонка.
— Боже мой, бель Элен, о чем же тут думать? — воскликнула Майя. — Тебе предлагают новую жизнь, новые впечатления, новых друзей, и как следует оторваться. У меня бы характера не хватило выдержать эти три дня, которые ты у них испросила. «На размышления», подумать только. Какая разница, доверять им или нет? Ты об отношениях? Брось. Кирилл повернулся другой стороной, а чем она хуже прежней? Напротив. Держи ухо востро, вот и все, что от тебя требуется. Будь такой же непредсказуемой, и люди к тебе потянутся.
Майя размахивала во время этой тирады бутербродом и все же уронила его.
— Орел или решка? — Елена встала на телефонный звонок.
— Не поверишь, но маслом вверх! — громко сказала Майка.
— Алло? Господин Богаделов, ведущий телепрограммы, как же, отлично помню. Ну что вы, наверное, это я должна принести свои извинения. Да, слушаю. Пожалуйста, не могли бы вы поподробнее? Да? — Елена умолкла надолго, минуты на три, которые показались Майке вечностью. — Ну что ж. Я должна подумать. Да, через пару дней. Да-да, до свидания.
— Что, что такое? — Майка не утерпела, выскочила в коридор.
Она увидела Елену сидящей на полу, безжизненный веер валялся забытым.
— Что случилось?
— Новую работу предложили, — без выражения произнесла Елена.
— Какую?
— Передачу вести. На телевидении.
Майка крутнулась на пятке:
— Йес!
— А чему тут радоваться? Так не бывает. Чтобы человек с улицы пришел в студию, наплел чего-то, а ему потом программу.
— Ошибаешься, — тоном знатока сказала Майка. — Только так и бывает, ты уж мне поверь. Именно так.
— Странно все это. — Упорствовала Елена. — У меня голова кругом. Это неспроста.
— Дура!
— Что? — Елена подняла на подругу глаза.
— Дура, черт возьми. Какая же ты дура! — миловидное личико Майки исказилось, из глаз брызнули слезы.
— Ты чего, Май? — изумилась Елена.
— Прости меня, Лен, это я тебе завидую. — Майка опустилась рядом с ней. — Все само плывет тебе в руки. Без усилий, просто так, за здорово живешь. А ты еще нос воротишь.
— Майя, ты что.
— И знаешь, что больше всего меня убивает? Ты сейчас меня просто возненавидишь. Я злюсь на себя за то, что… это я познакомила тебя с Кириллом. Что втащила тебя на подиум. Я сама виновата в твоем успехе, ничего не могу поделать, завидую.
— Майя!
— Не перебивай. Сейчас я тебе скажу то, что ты не ждешь от меня услышать. Это мой стыд, но правда. Тебе всегда доставалось самое лучшее. А я… Я просто какая-то неудачница. — Майка самозабвенно засморкалась в платок.
— Что ты, Майя.
Елена слушала бред и не верила своим ушам. На самом деле это она всегда смотрела на Майю снизу вверх, старалась подражать ей. Ее уверенности в себе, ее независимости. Она и на школьные дискотеки, на которых Майка неизменно оказывалась королевой бала, не ходила — чего-то стеснялась.
Кирилл привез Елену на смотровую площадку Воробьевых гор. Отсюда Москва была великолепна. Солнце, тусклый оранжевый шар, стелило длинные тени. В преддверии вечера фиолетово-сизый город примолк, готовясь окунуться в ночную жизнь. Обернешься — фоном, слегка устрашающей декорацией высится громада Университета. Облицовку фасада драят специальной жидкой смесью с песком, и верхняя половина здания светлая, а нижняя пока еще сохраняет неопределенно-бурый цвет.
— Что же вы решили? — задал вопрос Кирилл.
— Я согласна на ваш прожект. Да, кстати, возможно, вам будет интересно. Ваше предложение — не единственное. В последнюю неделю, похоже, открыта охота на учителей средней школы.
Наверно, она не должна была этого говорить, но ей захотелось уязвить Кирилла. Он ухватился за оброненную фразу, попросил объяснений.
— Возможно, я приму оба предложения, — уклонилась Елена.
— Прекрасно, — резюмировал Кирилл, не скрывая раздражения. — Я полагал, мы друзья. Но как вам будет угодно.
Досада — единственное, что выдавало его интерес к ней. По внешнему трудно понять, какого рода этот интерес? Подумав, Елена все же утвердилась: их отношения будут лишь деловыми. Разговор не клеился.
Кирилл отвез ее домой и отчалил. От обиды и со зла захотелось курить. Надо отбросить никчемные надежды. Поразмыслив, она взяла сотовый.
— Кирилл, хотела поблагодарить вас за чудесную прогулку. — запела в трубку мелодичным голосом.
— Рад, что вам понравилось, — настороженно отозвался Кирилл.
— Простите, я пришла к выводу, что повела себя и в самом деле несколько несоответственно.
— Несоответственно, — Кирилл, похоже, пробовал слово на вкус.
— Если вам и правда важно, кто еще предложил мне…
— Лена, важно не это. Просто вам нет никакого смысла распыляться.
— Могу сообщить вам, что это Богаделов.
— Богаделов?
— Ну да, ведущий программы «Личности».
— Где я видел ваше выступление с Кариной Добронравовой. — уточнил Кирилл.
— Да. — подтвердила Елена. — Не откажитесь сообщить, вы с ней давно знакомы?
— С Кариной? Не очень. А почему вы спрашиваете?
— Откровенность за откровенность, насколько недавно? — проигнорировала его вопрос Елена.
— Надеюсь, вы ревнуете? — позволил себе вольность Кирилл.
— Скорей, уточняю роли.
Он засмеялся:
— Извините, шучу не очень удачно. Более тесное знакомство с Кариной мы свели после той передачи. Но оно чисто деловое!
После передачи. Правда или нет? И какие же дивиденды они надеются с нее получить?
— Ах эта скотина Богаделов! — Карина рвала и метала. — На чужой кусок не разевай роток. Такой кадр задумал из-под носа увести, и это у меня. Нет, пусть оставит свои мечты.
Она выщелкнула сигарету из пачки, но, сломав ее неловким движением, отбросила в сторону.
— К чему столько эмоций? — пожал плечами Кирилл.
— Он уведет ее, посмотришь, уведет!
— Это еще не известно, — он нахмурился. — Но даже если уведет, что тут такого? Ты так с ней носишься, будто она твой последний шанс.
— Я привыкла браться за дело и доводить до конца, — холодно пояснила Карина. — И не делай вид, будто тебе все равно, станет она работать с ним или нет.
— Послушай меня. Она работать с нами не станет. — вдруг с расстановкой произнес Кирилл и глянул на Карину.
— То есть?
— Если я что-нибудь понимаю в людях. Эта девочка сейчас, возможно, еще не осознает, но где-то в глубине души уже знает: ей нельзя связывать себя с людьми вроде нас. Да и Богаделов ей не союзник. Мы про разное. Каждому вложено свое. Ты меня понимаешь?
— Чушь. — отмахнулась Карина. — Ты просто запал на нее. Что в этой Птах? Да ничего. Ни стиля, ни денег, ни образования. Всего-то и есть — драйв. Ее выходки, да-да, именно выходки, не от большого ума. Ее по наитию несет куда-то, она и сама не знает, куда. Пусть будет счастлива, что ее заметили. Могли ведь и просто ментов вызвать.
— Ты не поняла. — Кирилл прошелся по комнате. Остановился перед раскрытой балконной дверью. — Можно, конечно, и так рассуждать. Но это против Бога. А ее Бог любит, она его крестница. Если мы ее возьмем в раскрут, однажды все равно признаем: весь этот пиар тщета. Мы с ней не справимся.
— Что-то я не соображу, куда клонит маэстро?
— Никуда я не клоню. Сам пытаюсь разобраться. Ладно, закроем тему. Жизнь сложнее, чем мы о ней думаем.
— Проще. — не преминула возразить Карина.
Директриса, Любовь Петровна, которую Елена помнит еще со своей школьной скамьи, нависала над маленькой учительницей всем своим мощным баркасом.
— Елена Алексеевна, подумайте еще раз. Кто выставит ребятам итоговые отметки? Вы же знаете наше плачевное положение. Учителей и так не хватает, кто придет в середине четвертой четверти? Или вы предлагаете, чтобы вашу нагрузку Марина Павловна взяла на себя? Она и так еле справляется, возраст не тот, знаете ли. — директриса делала попытку пристыдить легкомысленную Елену. — А вы, молодая, здоровая. Взвалите груз старушке на плечи. У меня нет иных замен, способны вы это понять или нет? И потом, куда, ну куда вы от нас собрались? Вы преподаватель. От бога. Секретаршей устроитесь, перышки чинить да кофе шефу подавать?
— Перышки секретарши в позапрошлом веке чинили, Любовь Петровна.
Шантаж, вот как это называется. Вымогательство.
Елена нарочно накручивала себя, потому что знала, Любовь Петровна, конечно, во многом права. И если честно, ребят тоже жалко оставить. Это ведь ее класс.
— Ученики вас любят, — сменила тактику директриса. — Родители не нарадуются, вот у нас какая молодая, хорошая учительница. Великолепно понимаю, вам тряпок хочется, того-другого, пятого-десятого, вполне естественно для молодой женщины. Но вы же знаете, я ставку повысить не в состоянии. Наша работа, уважаемая Елена Алексеевна, есть подвижничество. Нормальный героизм, если хотите. Самоотдача, самопожертвование, изо дня в день, год за годом, все те несколько десятилетий, что отпущено. Конечно, не всякий на это способен, не каждый это вынесет. Наш труд не приносит ни материального, ни подчас морального удовлетворения, сейчас он даже не уважаемый, и уж никак не модный, но он, дорогая моя, бла-го-ро-ден.
Любовь Петровна преподавала историю и в напряженные моменты начинала вести речь высоким штилем. Обычно это действовало. Как гипноз. Но сегодня Елена не даст себя увлечь этим мрачным пафосом.
Молодая учительница вперилась взглядом в увесистую брошь, утонувшую в кружевах на груди Любви Петровны. Брошь мерно вздымалась и опадала, как утлая лодчонка на высоких волнах. Елена была покорна, подобно двоечнику. «До слез доведет, — подумала она. — Только расплакаться не хватало. Нагрубить, что ли?»
Но портить отношения не хотелось. Да и не заслуживала этого директор.
— Милая, дорогая Любовь Петровна. Вы не представляете, насколько близко к сердцу я принимаю эти затруднения, как дорога мне школа. Но что же мне делать? Мне необходимо сейчас уйти, я просто не могу ждать.
Она произносила слова, чувствуя — мимо. Не достигают они цели — сердца грозного с виду педагога.
— И прошу вас, не задавайте вы мне вопросов. Не обременяйте лишними гирями мою и без того отягощенную совесть. Отпустите по-матерински, я хочу уйти.
— Елена Алексеевна, не могу же я удерживать вас силой. — пожала величественными плечами Любовь Петровна, в голосе укоризна. — Я просто хочу разобраться в ваших мотивах.
— Я бы тоже хотела в них разобраться. — с жаром произнесла Елена. — Поймите, всякое утро, когда я отправляюсь на работу, во мне сидит недовольство. Такое чувство, будто я гроблю свою жизнь, трачу ее не так, как надо. Это беда не только мне, но и моим ученикам. Они же все видят, им ясно, когда ты пришел не в том настроении, понятно, как ты относишься к своему предмету. Как быть, если не несешь сути, если все, что ты им говоришь, только слова. Тряпки, как вы выразились. Вы меня унижаете такими предположениями. Прошу, не держите на меня сердца.
— Девочка моя! — Любовь Петровна покачала головой с тяжелой короной волос. Эти волосы были уже тронуты сединой, и она не закрашивала ее. — Девочка моя, зачем же вы шли в педагогический институт?
Елена застыла. Перед мысленным взглядом пронесся вихрь: лето, вступительные экзамены, волнение, счастье. В самом деле, на черта ей тогда сдался филфак? Что, нельзя было на журналистику пойти?
Нет, было, было смутное сладкое желание, реяли прозрачные мысли, о пользе, которую она может приносить людям. О самом незаметном, скромном труде, в котором отрадно снискать уважение близких. Отнюдь не слава прельщала, не блеск и шум, другое. Как сказала Любовь Петровна? Подвижничество, вот именно. Вседневный подвиг.
Всегда ли Елена отправлялась на работу с тяжестью на душе? Ведь было и другое, когда с улыбкой входила в класс, и с замиранием сердца следила, как плутовские детские лица озаряются улыбками. Ее ждут, к ее урокам готовятся, тянут с мест тонкие руки, рвутся отвечать у доски.
Может, и правда, горячку порете, Елена Алексеевна? Еще не поздно все исправить, попросить Любовь Петровну забыть этот разговор. Минутная слабость, бывает.
Елена порывисто обернулась и с размаху наткнулась, как на ограду, на взгляд пристальных темных глаз величественной женщины.
И та устало качнула короной волос:
— Я подписала ваше заявление. Идите.
Ну, вот и все. Было из чего огород городить. Елена прислушивалась к гомону воробьев над школьным крыльцом. Свободна, как птица. Как птаха, вот именно. Воробей проскакал перед ней. И все-таки на душе было смутно. Елена тряхнула головой, отгоняя тревогу.
Надо же, смалодушничала в самый последний момент, чуть не перевернула все с ног на голову, чуть не затолкнула себя опять в ту же ловушку, в те самые сети. Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца.
Плотный поток авто перетекал на Якиманку. По капотам, бамперам, крыльям, тонированным стеклам текут линии разноцветных огней: витрины превращают город в подобие электронного лабиринта. Под негромкое жужжание автомобильного кондиционера Кирилл информирует Елену о том, что предстоит ей в ближайшее время.
Ей почему-то все вспоминается картинка на ее веере. Испанский танец фламенко — столкновение двух воль, поединок мужчины и женщины, кто кого покорит, переискрит, переспорит.
— Кто же этот штабной, с которым будем беседовать? Что требуется от меня?
— Штабной? — переспросил Кирилл. — А, редактор. Обычно вы не особенно раздумываете заранее о том, что от вас требуется. Я ошибаюсь?
— Не знаю.
— Действуйте как обычно, не оглядывайтесь ни на что, и не беспокойтесь ни о чем. Тогда все будет как надо. Только это от вас и требуется, ничего больше.
— Чувствую себя Лотовой женой, — усмехнулась она.
— Чьей женой? — снова не понял Кирилл.
— Не важно. Не оглядываться, это самое главное. Давно вы были за городом? — смягчая впечатление от своей бестактности, Елена спросила первое, что пришло в голову.
— За городом? Я не большой любитель природных красот, — сказал Кирилл. — Все эти березки, сиротливые осинки, выгоревшие под солнцем поля.
— Что вы, в лесу еще снег, наверное, не сошел, какие выгоревшие поля? — ее все время тянет противоречить ему.
— Ну, все равно. — улыбнулся Кирилл. — Не понимаю я этого. Букашки, травинки, вся эта пришвиновская благодать. Однажды попробовал пожить выходные один на даче, на второй день взвыл. Сосны кругом лохматые, ночью небо глазастое, никак заснуть не могу. Жалюзи не помогают, светит луна и светит. Даже думать в этой обстановке не получалось. В городе другое, ты держишь руку на пульсе.
— Не любите природу. — хмыкнула Елена. И подумала, что светсткий разговор у нее получается. Потренироваться немного и записная светская болтушка.
— Нет, почему же. Люблю. Но природа везде разная. Вот в Италии она мне нравится. Вообще Адриатика, Кипр. Я понимаю, это, может быть, странно звучит, Кипром да Мальтой давно уже все объелись, но я ничего с собой поделать не могу. У меня простые запросы. Чтобы тепло, море, ровный загар, хороший отель. Я не сноб.
Судя по тому, как он говорил о «Столичных новостях», им предстояло попасть в просторный офис со стеклянными перегородками и мерным компьютерным гудением, где пол устелен ковролином, а стены украшены серыми стендами. Против ожидания, редакция помещалась в небольшом приземистом помещении. Паркетный пол рассохся от времени, местами вспучился, а местами оголился, растеряв свое покрытие под пятами проходивших здесь журналистов. Штукатурка на потолке пошла трещинами и осыпалась.
И здесь уже бушует огненная Карина:
— Наконец-то, не прошло и года. — встретила она их скрипучим контральто. — Мы с Петр-Петровичем все жданки проели.
— Широкорад Петр, — отрекомендовался человек, и привстал из-за огромного старого стола, обитого зеленым сукном. Одной ладонью он пригладил сероватую поросль на голове, другую протянул для рукопожатия.
Это был незадачливый поклонник с выставки, любитель словесной экзотики и концептуальных конструктов.
— Здравствуйте. — сказала Елена. — Вы и есть корреспондент какой-то газеты, как мне сказали?
Карина поперхнулась сигаретным дымом, Кирилл крякнул в кулак. Широкорад посмеялся мелким рассыпчатым смехом, вежливо произнес:
— Ну что вы, Елена Алексеевна, я редактор. Главный редактор. И не какой-то газеты, а «Столичных новостей».
Он выждал паузу, ожидая, должно быть, какой-то особой реакции, но Елена направилась к ближайшему стулу:
— Вы позволите?
— Конечно-конечно. — заторопился Петр Петрович. — Итак, милые друзья, мы собрались здесь, чтобы обсудить серию серьезных, я бы выразился, эксклюзивных материалов в нашей газете. Так сказать, дорогу новому человеку — Елене Алексеевне Птах.
Елена разглядывала разноцветные календари еще 1996 и 1998 годов, висевшие на стенах вперемешку и внахлест со взятыми в рамку дипломами и грамотами, из которых особенно выделялось удостоверение в победе на всероссийском собачьем конкурсе, выданное кобелю по кличке Карай, и другая листовка, испещренная китайскими иероглифами — она имела, надо думать, столь же непосредственное отношение к газете.
Елена обернулась к бутафорскому редактору:
— А мне казалось, статьи будут посвящены искусству.
— Конечно, искусству, милая Елена Алексеевна. — возгласил Широкорад. — Но катализатором этого процесса, фундирующим, так сказать, здоровую перцепцию любого перфоманса, от интертекстуального до пластически-вещественного, интеллигибельного, выступите вы.
Елена поежилась.
— Я изложу все то, что сейчас было сказано, во врезке к статье, — объявил Широкорад. — А статью уже напишет сама Елена Алексеевна. Легкая редакторская правка, и можно в номер. Предполагаю, автор не обойдет вниманием такие моменты, как…
И зловредный старикашка снова пустился разливаться соловьем.
— Нет-нет, так не пойдет дело, — изрекла Карина, закусив удила, то есть янтарный конец длинного мундштука. — Все, что вы говорите, Петр Петрович, это какой-то унылый бред, — благожелательно сообщила она. — Мы поступим по-другому. Елена Алексеевна сейчас подпишет договор.
Кирилл вынул из дипломата бумагу.
— По которому обязуется писать программные статьи на первую полосу вашей газетки, — продолжала Карина, не обращая внимания на мертвенную бледность, которая покрыла щеки Широкорада. — За что мы будем ей платить оговоренную сумму. Сто долларов вас устроит?
— В месяц? — не поняла Елена.
Ей вдруг стало жаль редактора, бедолагу.
— Что вы! — возмутилась Карина. — За статью, разумеется. Газета выходит раз в неделю.
Елена отказывалась на слух воспринимать информацию, до тех пор, пока своими глазами не увидела в договоре эту сказочную сумму.
— Простите, а вам что же, некого публиковать? — уточнила она. — Да свистни вы, к вам на такую работу сбегутся полчища журналистов.
— Нет, она ничего не понимает в пиаре, — горько поведала Карина в потолок, и снова обратила свой взор на землю. — Вы лицо нашей фирмы. У вас должен быть объемный имидж. Начнем с малого, с этой газетки. А там посмотрим, на что вы способны, умеете ли держать образ.
— Как это, держать образ? — подыграла Елена.
— Важно не перегнуть палку, но и согнуть ее до необходимой степени. — пояснила Карина, совершая в воздухе пассы дымящейся сигаретой.
Елена пару раз широко взмахнула ресницами, изображая высшую степень наивности. Игра не слишком тонка, но сойдет.
— Да, да! — вдохновилась Карина. — Поймите, сначала надо совершить серьезные вложения в марку, имя, если угодно, брэнд. Затем ваш брэнд работает на вас.
Посреди наступившей тишины Елена засмеялась. Вот в чем вся штука. Вот оно, истинное разделение людей. Кто послабже, поникчемнее, имена банальные, никому не известные, с одной стороны межи. А у продвинутых, узнаваемых, у сильных мира сего, стало быть, не имена — брэнды.
— Чему вы смеетесь? — холодно вопросила Карина.
— Тому, что жизнь повернулась ко мне новой стороной. Как избушка бабы Яги. Благодарю за содержательную лекцию. Когда срок сдачи первой статьи? Послезавтра? В таком случае, я немедленно приступаю к ее созданию. Всего хорошего.
Не задерживаясь долее, она встала и вышла из комнаты.
В первом же ларьке подземного перехода Елена купила «Столичные новости». Рекламные плакаты этой газеты, насколько она помнила, года два-три как появились в городе. Вероятно, газета имела свою аудиторию. Елена, если честно, не принадлежала к кругу газетных читателей, новости обычно доходили до нее другими путями. А те, что не доходили, вряд ли были новостями.
Открыв свеженькую газету, Елена чуть не споткнулась. Она была потрясена. С полосы на читателя пялились мутнорожие мутанты. Неужели столичный житель так охоч до вампирятинки?
И как это она подписала договор, согласившись работать в этой газете? Какое же выступление она принесет сюда уже послезавтра?
Через день Карина держала в руках листы, вырванные из школьной тетрадки в линейку, и, сканируя их взглядом явно по методу быстрого чтения, выхватывала: «человек… обещает… и обманывает… концепция… проста… разлад… общественной жизни…» Карина пробегала глазами строчки, и по мере того, как она читала, брови ее ползли вверх. Наконец она дошла до точки последнего абзаца, и вытаращилась на Елену.
— Взгляни. — Карина сдержанно кивнула Кириллу.
Кирилл тоже быстро проглядел текст, зажав рукой подбородок, чтобы, видимо, скрыть улыбку. И передал листы по кругу Широкораду. Петр Петрович не был столь же прыток, как молодые люди, он минуты только полторы устраивал на носу очки, но когда дочитал статью, выглядел обиженным. Теперь все трое, как сонм святых на черта, взирали на Елену.
Елена безмятежно осведомилась:
— Не понравилось?
— Как вам сказать, — Широкорад снял свои тяжелые очки в роговой оправе, и потер ладошкой глаза. — Боюсь, это несколько не в формате нашей газеты.
— Но это будут читать? — спросила Елена.
— Читать-то, конечно, будут.
— Куда денутся, — добавила Карина.
— Но это написано слишком просто, — возразил Широкорад, чуть не плача. — Вот пассаж, он совсем не газетный. «Большинство из нас — магнитофоны, которые произвольно включаются на запись, а на воспроизведении повторяют все, что слышали, никак не осмыслив». Это скорее для эссе. И потом, Елена Алексеевна, читатель не любит, чтобы с ним шутили такие фокусы. Читатель может обидеться, когда его сравнивают с магнитофоном.
— Но ваш читатель не обижается, когда его прямо считают быдлом. — возразила Елена. — Вы подсовываете ему то, от чего всякого здорового человека будет мутить. Ничего, проходит. Переваривают и поглощают. Значит, и про магнитофон не страшно.
— Но это же… — возопил Широкорад, воздев очи горе. — То, что вы пишете, опять мораль. Человек берет в руки газету не для того, дабы ему объясняли, что такое хорошо, что такое плохо, как вы в простоте душевной наивно полагаете. Нет. Он берет газету, когда хочет отвлечься от повседневных забот. А воображение людей хочет простой и грубоватой пищи, уважаемая Елена Алексеевна. Поймите, среднему читателю ничего другого не нужно, как закусить чем-то этаким. Есть основные инстинкты, вот и следуйте им. Все, других потребностей нет, они даже излишни в мире капитализма с человеческим лицом.
— Однако, в страшноватеньком мире вы живете, уважаемый Петр Петрович. — возразила Елена.
— Ваша статья на общем фоне нашей газеты будет эпатажем наоборот. — не утихал Широкорад.
— Но не это ли нам, в конце концов, и необходимо? — подняла бровь Карина.
— Послушайте, Лена, — вмешался Кирилл. — Статью надо переделать. Ничего, если Петр Петрович за это возьмется? Он человек, как известно, с опытной рукой, наметанным глазом. Вы замечательную статью написали, но ее надо немного подредактировать. Если она, как говорят, не в формате, значит, что-то надо менять.
На подоконнике в глиняном горшке сидела чахлая герань. Елена подошла, в рассеянности взяла стоявшую тут же пластиковую двухлитровую бутылку с водой, плеснула герани немножко и отпила сама. Карина покосилась на Карилла: что за фокусы выделывает твоя подопечная.
— Лена, Кирилл прав, — примирительно сказала она. — Пусть Петр Петрович поправит статью. Какие-то абзацы вычеркнет, кое-что дополнит, урежет, местами поменяет. И будет отменное выступление.
— Да делайте что хотите, — неожиданно согласилась Елена.
И она поставила бутылку обратно на подоконник.
— Лена, можно, я прогуляюсь с вами? — Кирилл нагнал ее на выходе из редакции. — Почему вы постоянно убегаете?
Они шли по улице, на которой ощущалась скорая будущность лета. Справа и слева в сизоватом мареве плыли витрины, прохожие поспешали по своим делам.
— Вы что-то легко согласились на правку, — заметил Кирилл. — Я уж было испугался, откажетесь наотрез. С вами трудно иметь дело, вы непредсказуемы.
— Трудно? Да мир не знал более покладистого человека, чем я. — при общении с Кириллом ее тянуло на рискованные заявления. — Согласилась. Ну, потому как, вы понимаете. Я не из тех людей, что однажды впрягаются, и тащат свою телегу до скончания вечности. В какой-то момент, если мне надоест, я возьму и выломлюсь просто-напросто из всей ситуации. Даже если это чревато очевидными потерями.
Елена говорила, рассматривая свои утконосые туфли, покрытые тончайшим слоем бархатистой городской пыли, и чувствовала на себе взгляд Кирилла. Зачем морочить человеку голову? Но трудно бывает воздержаться, если от тебя этого ожидают.
— Как вам удается быть такой отвязанной? — Кирилл дотронулся до мочки своего уха. Впервые за много лет он чувствовал себя неловко и не понимал, в чем причина.
— Не чувствую себя никому обязанной. — сказала Елена.
— И мне?
— Вам? А надо?
— Ни в коем случае.
В его голосе на этот раз не звякнула ироническая нотка, Елена подняла глаза, и внезапно встретила внимательный взгляд, со дна которого словно поднималась волна.
Двое стояли на маленькой площади возле Третьяковки, прямо уходил Лаврушинский переулок, выложенный красными плитами, сквозной, до самой набережной, где мост, и маленький скверик, разбитый на другом берегу. Это было одно из любимых Елениных мест для прогулок, и она от внезапного смущения махнула рукой в сторону моста:
— Идем?
— Айда, — весело согласился Кирилл. — Почитаете мне что-нибудь поэтическое, подходящее этим пейзажам.
— Да вы разве любите поэзию?
— Признаться, времени на нее как-то не находилось, — пожал он плечами. — Я мало читаю. Но вообще-то люблю книги. Запах, кожаные корешки с тиснением. Если красиво издано — любо-дорого. Я у себя на втором этаже библиотеку устроил, как-нибудь, если позволите, покажу.
Устроил библиотеку, усмехнулась Елена. Еще бы сказал, завел. Будто не библиотека, а террариум.
— У меня специальный человек есть, — между тем говорил Кирилл, — ездит по магазинам, скупает собрания сочинений. Мы с моим декоратором подсчитали, заполнить пустую стену книгами все равно дешевле, чем как-то по-другому ее оформить. А вообще в России книгопечатание не на уровне. Вот в Европе полиграфия — это да: бумага высшего качества, и оформление что надо. Прямо по рисунку текст, и шрифт всегда подобран, и все сделано стильно, приятно в руки взять. Меня в основном такие книги интересуют. Правда, они все по-английски или по-немецки. Или по-французски там. А я, если честно, только инглиш, через пень-колоду, но мне хватает. Заказать чашку кофе в снэк-баре.
— Ничего, не расстраивайтесь, — не утерпела Елена, — был один такой книголюб в старые года, так он книги в своей библиотеке вообще на железные стержни насаживал, словно куски мяса на шампур.
— Зачем? — оторопел Кирилл.
— Ну как зачем? Вы подумайте, может, эта оправданная технология и вам пригодится. Чтоб какой вероломный гость пару раритетных томов не свистнул.
Она была недовольна собой. Настроения засесть за брошенный еще неделю назад натюрморт не было. После этой статьи. Елена всерьез жалела, что согласилась на правку без боя. Да и Кирилл. Хорош плейбой, ничего не скажешь. Кроме «Космополитена» ничего не читал. А по виду не догадаешься. А может, глупости все это — читал, не читал? Какая разница? Да только вот обидно, что на строчку Пушкина округляет глаза и спрашивает: «Это экспромт? Ну вы даете, Лена! Браво!»
На первой полосе «Столички» красуется прилизанное до неузнаваемости сочинение, подписанное ее фамилией. По центру — фотография, запечатлевшая ее в момент битья ни в чем не повинного экспоната, а весь «подвал» занят цветной рекламой культурно-просветительского центра «Астрал». Бесполезна, смешна и напрасна была ее выходка в галерее! Елену попросту используют. Ею крутят — и она крутится.
Пожала плечами и сунула «Столичные новости» в урну.
Досада только усилилась оттого, что в узком кабинете продюсера телепрограммы на Шаболовке Богаделов встретил ее восторженным возгласом:
— А вот и наша героиня. Поздравляю, читал, читал вашу статью в «Столичке». Неподражаемый стиль, великолепный слог, выше всяких похвал. Потрясающий микс. Ярко, модно, актуально.
От этого мелкого жемчуга фальшивых словечек Елену перекосило.
— Отправляйтесь в гримерку, сегодня пишем пилот, программа выйдет на следующей неделе, как вы, конечно, знаете.
— Откуда же мне знать?
— Как? — удивился Богаделов. — Она уже стоит в анонсе передач, я думал, вы в курсе. Вы же смотрите телевизор?
— Нет.
Богаделов профессионально сделал вид, что не расслышал, и на взгляд из-под насупленных бровей внимания не обратил:
— Да, в этом смысле ваша статья очень кстати, грамотный имиджевый ход, но впредь, я бы попросил, Елена Сергеевна.
— Алексеевна, — хмуро поправила Елена.
— Елена Алексеевна, я бы настоятельно просил, одним словом, не выступать больше под маркой «Астрала». — Богаделов пристально глядел на нее. Он не просил, он выдвигал требование. — Вы станете лицом нашего проекта, и поэтому ваше имя не должно ассоциироваться с кем-то еще.
Далось им ее лицо. Физиономия проекта, морда культурного центра, Боже правый, зачем она ввязалась во все это?
— Послушайте, если вы заберете мое лицо, что же останется мне?
— Кто идет в шоу-бизнес, должен забыть о таких предрассудках. Его лицо ему больше не принадлежит, оно часть имиджа компании. Это, конечно, накладывает некоторые ограничения на ваши действия, но взамен вы получаете свободу, и поверьте, это стоит того.
Что за свобода такая, взамен лица?
— Сюжеты мы уже отсняли, — приговаривал Богаделов, пока Еленины черты старательно замазывали гримом. — Ваш текст написан, вы будете видеть его на экране в студии.
— То есть как, написан текст? — опешила Елена.
— Ну а как же иначе? — всплеснул руками Богаделов. — Вы как дитя малое, честное слово. Вникайте в работу, ТВ имеет свои особенности, это вам не газета. Да, затем вы поговорите с гостем, сегодня у нас Парочкин, модельер, он сканадальная личность, вот примерный список вопросов.
— Погодите, какой еще Парочкин? — Елена отмахнулась от кисточки гримерши, как от назойливого насекомого, и обернулась к Богаделову.
— А вы не в курсе? Парочкин, тот самый, Елена Алексеевна, который в этом зимнем сезоне шил одежду из кошачьих шкурок, — затараторил Богаделов. — Он эти шкурки задешево добывал на живодерне, и был большой показ в Екатеринбурге, на родине модельера, а потом и в Питере, где тоже прошел с большим успехом. А теперь его в Мадрид зовут, такое нам нельзя упустить. Готовится летняя коллекция, это будет что-то потрясающее, но он держит все в секрете, надо постараться выжать как можно больше информации. Он очень красивый юноша, поговаривают, сексуально нетрадиционно ориентирован, эту тему мы тоже не обходим. Надо задать двусмысленный такой ход в разговоре, вы понимаете. В общем, тут все написано.
— Погодите, какой еще Парочкин? — повторила Елена с ужасом. — О чем вы говорите, отказываюсь понимать. Мы же договаривались о культурной передаче?
— Конечно, о культурной. — Богаделов посмотрел на нее с подозрением, озадаченно. — А готовим-то мы какую передачу, по-вашему? О спорте, что ли?
Елена без запинки читала текст перед камерами, но мрачнела все больше. Режиссер поминутно останавливала запись и включала микрофон в студии:
— Елена, пожалуйста, больше жизни. Ну что вы заснули, все у вас отлично получается, не переживайте. Улыбайтесь, улыбайтесь!
Наконец Богаделов, наблюдавший это безобразие с экранов, не выдержал, развернул микрофон и раздраженно проговорил:
— Елена Васильевна, зайдите в мой кабинет.
Елена даже не указала ему на ошибку с отчеством, покорно отцепила от лацкана пиджака микрофон, с сердцем отодвинула стул и вышла.
— Что с вами происходит? — вопросил красный от гнева Богаделов, опираясь обеими руками на стол. — Почему вы отказываетесь улыбаться?
Елена немедленно ощерилась по-американски, показав все тридцать два отменных зуба. Богаделов побагровел еще больше.
— Этот текст никуда не годится, — заявила она. — Какой-то сироп. С этаким стебочком. Пикантный, я бы сказала, сиропчик. Для притомившихся от ночной жизни, для тех, кто жизнью вообще не слишком обременен.
Богаделовское лицо приобрело сиреневатый отлив, продюсер просто слов не находил, и Елена испугалась, что его хватит удар. Но синева сошла, и Богаделов сел в свое начальственное кресло, соединил кончики пальцев рук и сквозь них рассматривал Елену. Вероятно, так экзекутор смотрит на будущую жертву. Но Елена не собиралась принимать любезно предложенную роль, она уселась напротив в кресло для посетителей, и стала ожидать ответа, борясь со жгучим желанием развить тезисы. Она намерена переждать размышление соперника, сколько бы оно ни продлилось.
— Понимаете ли, в чем дело, уважаемая Елена Андреевна. — Богаделов начал мягко, очень мягко, как беседу с умалишенным ребенком.
— Алексеевна. — вежливо напомнила Елена.
— Да-да, Елена Алексеевна. Извините. — поправился Богаделов. — Так вот, понимаете ли, уважаемая Елена Алексеевна, в чем дело. Законы, по которым работает телевидение, сложнее, чем кажется на первый взгляд. Вы не можете их разрушить. В телевидении и, как вы выразились, в жизни вообще, существуют определенные правила, и действовать надо, согласуясь с ними, нравится это нам с вами или нет. Закона Ломоносова-Лавуазье еще никто не отменял, — изящно закруглил он тираду.
— А что это за закон? — осведомилась Елена, снимая с юбки придуманную пушинку.
— Не важно, — отстранил вопрос Богаделов. — Вы общую мысль уловили?
— Не вполне, — вежливо призналась Елена. — Вы хотите сказать, что эти самые загадочные телевизионные законы, вкупе с законом сохранения энергии и прочими предписывают никак не выдвигаться из серой массы?
Елена сознательно применила прием из неписаного учебника по женской логике, и Богаделов был сбит с панталыку.
— Ведь то, что вы предлагаете, будет означать еще одну никакую передачу об околохудожественных, псевдомузыкальных, якобылитературных кругах. Настоящие события пройдут мимо, незамеченные и не оцененные. Сюжет о поисках модного художника — это, конечно, прекрасно. Но где серьезные размышления о том, как трудно молодому автору пробиться, быть замеченным, найти доброжелательного, пристального критика, который честно и добросовестно займется им, всерьез укажет на ошибки, а не кинет нечто походя, аллюзии, мол, постмодернизм? Почему мы не скажем, что процветает поденщина, деньги значат больше таланта, а эпатаж забивает все живое? Вы лепите сюжеты о бездарностях, на них же смотреть тошно. Где живые лица, в конце концов? Разве можно с такими лицами быть в искусстве? Вы посмотрите на них, изломанные хлыщи, манерные дамочки, силятся изобразить из себя невесть что. А что они сделали, что сотворили? Какие гениальные мелодии посетили их в минуту вдохновенья? Четыре аккорда? И это вы зовете музыкой?
Богаделов снял очки и прикрыл глаза рукой. Елена воодушевленно продолжала:
— Мы живем во время, когда происходят события, в которых явлен великий дух народа, вся его кротость и самопожертвование. Мы живем в эпоху очередных переломов и тотальной войны каждого со всеми и всех против каждого. Помните, поэт сказал, бывали времена и хуже, но не было подлей. Так вот, это о нашем времени. Надо не о законах рынка думать, не о том, понравитесь ли вы публике. «Словом можно убить, словом можно спасти, словом можно полки за собой повести». Полки, понимаете? А вы кого хотите вести и куда?
Не отнимая рук от лица, Богаделов неожиданно высоким голосом промычал что-то невразумительное, и плечи его затряслись. Елена взирала на него победно. Она, может, полк на атаку и не вдохновит, но Богаделова, похоже, проняла.
Богаделов открыл лицо и отвалился в кресле, и обескураженная Елена увидела.
Он смеялся. Самым похабным образом издевался над нею и над тем, что она говорила. Елена побледнела и встала, ей больше нечего здесь делать. Богаделов сделал движение рукой, предлагая задержаться, и она, пожав плечами, опять села в кресло.
Богаделов посерьезнел и глядел теперь на Елену внимательным и мудрым взглядом усталого человека. Он водрузил на нос очки жестом, в котором было что-то беспомощное, и сказал:
— Напрасно, Елена Алексеевна, вы думаете, будто никто, кроме вас, не видит происходящего и ничего в нем не понимает.
Елена дернулась возразить, но Богаделов поднял руку еще раз, призывая помолчать.
— В том, что вы говорите, есть верные вещи, на мой непросвещенный взгляд, и есть вещи не очень верные, но тоже хорошо звучащие по причине вашей катастрофической молодости и искренности. Все мы были когда-то революционерами. Ну, может, не все, но я был, хотя вы вольны мне и не поверить.
Елена впервые обратила внимание на четко обозначенные морщинки у рта Богаделова, и подумала, что ему, должно быть, лет около сорока. Просто сейчас он выглядел старше, чем с экрана телевизора.
— Разумеется, хочется в программе свежего, молодого, задорного. Тем более хочется размуного, ставящего вопросы о том, куда мы идем, да и о том, идем ли. Даже, может быть, вариантов ответов хочется. Но как вы думаете, почему ничего подобного на экране нет? Не торопитесь, я вам отвечу. Дело не в происках интервентов и не в черствости и повальной необразованности телевизионщиков. Дело в том, что нет ничего подобного в жизни. Все очень просто. Где неокрепшие голоса молодых талантов? — иронически воззвал Богаделов. — Где они, могучие голоса патриархов? Вы в состоянии назвать десяток фамилий людей, которые что-то сделали, по вашему мнению, серьезное? Их нет. А есть вот именно то, что мы и видим.
— Нет. Фамилий не могу назвать, потому что они не на слуху. Их нет, потому что мы их не ищем и не стремимся услышать.
— Вам с вашими завиральными идеями надо в школу идти работать. Тогда следующее поколение может и будет лучше нашего.
— Ну да, — слабо махнула рукой Елена, — дерево без корней не растет. А кстати, работала я в школе, — вдруг призналась она.
— Вот как? — не удивился Богаделов. — То-то я смотрю на вас, и вижу учительницу свою в девятом классе, математичку. Интонации те же, назидательные. Не обижайтесь, пожалуйста. А ушли почему?
— Трудно объяснить. Показалось, не мое.
— Ваше, ваше, не сомневайтесь. — кивнул Богаделов, задумчиво уставившись перед собой. — Ну, и что теперь прикажете делать с вами?
— В каком смысле?
— Так ведь передача-то уже по всем анонсам прошла, я «под вас» время выбил, на совете директоров уламывал. — морщил лоб Богаделов, вертя в пальцах карандаш. — Замену вам подыскать. С хорошей дикцией, и что будет?
Он крякнул, кинул карандаш на стол.
— Вы мне проект разваливаете, Елена Алексеевна. Вот уж не предполагал, что вы такая строптивая особа окажетесь. Думал, штуки разные откалывает, фразы кидает, возмущает, шокирует, а вы, стало быть, всерьез это все. Да-а.
В кабинете внезапно стало слышно, как стучат настольные часы. Через минуту Елена сдала ладью:
— Ну, в принципе, можно было бы немного по-другому.
Богаделов метнул цепкий взгляд поверх очков.
— Попробуйте. Давайте, там посмотрим, куда кривая вывезет. Рамки жесткие, но все-таки это рамки, их можно раздвигать постепенно. Медленно, неторопко, а не как вы взялись, нахрапом. На одной харизме далеко не уедешь, Елена Алексеевна.
Елена снова прошла в студию и прочла положенное с нейтральной вежливо-ироничной улыбкой, хотя на душе у нее кошки скребли. Настало время разобраться с гостем.
В студию ввалился набриолиненный тонконогий персонаж в модном длинном пиджаке, Парочкин. Жуир, ясно с первого взгляда, оправдались худшие Еленины опасения. Он лучезарно улыбнулся в камеру, и стало заметно, что в переднем ряду не хватает зуба, потом обратил свое благосклонное внимание на Елену.
— Расскажите о вашей последней коллекции, — прочитала она по листу после необходимых приветствий.
— О! — вскричал Парочкин. — Это секрет. Могу только сказать, что она побьет все хиты прошлых сезонов. Я использовал для ее пошива нетрадиционные материалы.
— Чем же на этот раз нас порадуете?
— Консервные банки! — изрек Парочкин, и тонкой ладонью провел по шевелюре, блестящей в свете софитов подобно стеклу. — И тюбики от зубной пасты. Это все, что я пока могу вам сказать. Консервные банки и тюбики, как символ вторичной утилизации ценностей.
Елена выходила со студии с ощущением провала. Эта дубина Парочкин десять минут распинался на разные темы, все больше касательно своей гениальности, а она задавала вопросы по списку и ерзала на месте от нетерпения, жаждая отделаться от его прелестного общества.
— Совсем другое дело. — отметил Богаделов, поймав ее за рукав. — Вы прямо пожирали его глазами, было видно, вам не терпится узнать о человеке побольше. Судя по всему, он произвел на вас впечатление?
Елена глянула на него, как на чумного.
— В следующий раз запись с известным писателем, автором тридцати восьми бестселлеров, вот вам парочка на ознакомление. — Богаделов сунул ей книжки в обложках попугайной расцветки.
— Спасибо. — пробормотала Елена. — Больше от меня ничего не требуется? Ну я тогда пойду.
Она была убита, и даже теплый ветер не освежил. И домой вернулась в настроении паршивом, хуже некуда. Не успела сварить кашу на ужин, запищал телефон.
— Здравствуйте, Елена Птах. — сказал мужской голос в трубке независимо и требовательно, тоном упрека. — Наконец-то я вас застал.
— Не могу пока разделить вашу радость, так как не знаю, с кем говорю. — откликнулась не очень любезно Елена.
— Само собой, вы не знаете. Вам до меня дела нет, я фигура, в вашей жизни не существующая. Я вас никак не задеваю, хотя вы меня и задеваете.
— Очень интересно. — равнодушно констатировала Елена.
— Стив Безобразов, — представился обладатель голоса. — И обратите внимание, ударение в фамилии ставится на букву «о». Прошу не перепутать.
— Постараюсь, — сказала сбитая с толку Елена.
Это имя ей ничего не говорило. Удивлял не столько факт появления очередного незнакомца, сколько то, как он исковеркал свою старую русскую фамилию, присвоив ей несвойственное ударение.
— Ну что же, вы еще не поняли, откуда ветер дует? — настойчиво спросил Стив Безобразов.
— Простите, нет.
— Я художник. — воззвал Безобразов. — Творец, к вашему сведению.
— Рада за вас, — овсянка на плите настоятельно требовала присутствия, а разговоры по телефону с потенциальными пациентами клиник могли бы и подождать.
— Вы же грубо растоптали высокое искусство. — быстро проговорил Стив Безобразов, видимо, боясь, что она оборвет его. — Я звоню вам высказать свое «фи». Вчера я прочел статью в этой отвратительной «Столичной газете», отвратную статью в отвратительнейшей газете. И статья была подписана вашим именем. Эта статья переполнила чашу моего терпения. Она еще раз напомнила мне тот ужасный вечер, когда вы схватили со стенда мою композицию и разгромили ее на глазах плебеев.
— О. — только и сказала Елена. — Тогда все понятно.
И хотя в том поступке она, можно сказать, раскаивалась, от патетических интонаций и высокопарных сентенций творца с нечеловеческим именем ее душил смех.
— Вы попрали то, о чем не имеете ни малейшего представления, — распинался Безобразов уже значительно медленнее, уловив, что Елена внимательно слушает его, и не разобравшись в природе этого интереса. — Все эти ужасные разговоры о том случае. Как вы думаете, сколько мне пришлось выслушать от знакомых и полузнакомых? Как вы думаете, приятно ли мне все это? И что же? Ни в одной публикации на эту тему не было даже упоминания моего имени. Ни единого, я подчеркиваю. Где справедливость в этом худшем из миров, я вас спрашиваю?
— М-м-м, — тянула Елена.
Она очень хотела просить прощения, но чувствовала, что если откроет рот, то засмеется.
Овсянка бурлила, уже приподнимая крышку, и Елена тихонечко положила трубку, сыпавшую возмущенными возгласами, на тумбу, прокралась к плите, выключила конфорку, сняла кастрюлю и вернулась.
— …ужасная женщина, — услышала она конец одной фразы, а вослед без паузы уже лилась другая. — Вы наплевали в мою душу, разбили, разнесли ее, когда уничтожили композицию. Я видел ваши горящие глаза, о фурия, и не мог сдвинуться с места. Я был поражен, я был возмущен. Как, думал я, неужели такое возможно, и это в наш век. В век всевозможных свобод!
— Одну минуточку, Стив, — перебила Елена. У нее не было охоты выслушивать стенания до вечера. — Я хотела бы принести вам свои искренние соболезнования, всяческие извинения, и все такое.
Идея мелькнула у нее, и Елена торопливо добавила.
— А кроме того, у меня есть предложение, которое должно вас примирить с тем случаем.
Раздвинуть рамки, сказал Богаделов? Постепенно раздвинуть? Да, она на это способна! Они еще не ведают, с кем связались.
— Елена, вы знаете, что по договору вы не имеете права сотрудничать с другими корпорациями в деле оказания рекламно-имиджевых услуг?
— По какому договору? — сперва «не врубилась» Елена.
— Да по тому, который вы невзначай подписали! — желчно напомнил Кирилл. — И пункты которого обязались строго выполнять. И с санкциями которого, предполагается, вы знакомы.
— Вы же видели, я подписала его не читая, — возмутилась она. — Вы и словом не обмолвились насчет каких-то санкций и запретов. Мы же устно все обговорили.
— Не прикидывайтесь, что вы не от мира сего. То, что вы не прочли бумагу перед тем, как поставить свою подпись, по-вашему, чьи проблемы, ваши или мои?
— По-моему, это не проблемы, — парировала Елена с обезоруживающей прямотой. — В чем, кстати о птичках, я преступила условия?
— Кстати о птичках! — возопил Кирилл. — Кстати о птичках. Вы просто не в себе. Утром я смотрел второй канал и видел нарезку из каких-то безумных сюжетов и ваши ехидные к ним комментарии. А потом краткий отрывок беседы с каким-то хлыщом. На будущей неделе они планируют запустить передачу. Что это такое, я вас спрашиваю? Почему вы нас не предупредили?
Елену, как на грех, снова разобрало. Не сдержавшись, она глупо хихикнула и спросила:
— Неужели правда комментарий был ехидным? Ну слава Богу. Я боялась, что все это будет выглядеть, как постановка к похоронному маршу, и я сама в роли мертвеца.
Еще один излюбленный женский прием, представать дурочкой в глазах мужчины, подействовал безотказно, и голос Кирилла смягчился.
— Лена, мы могли бы сейчас поужинать и заодно обсудить возникшие трудности?
— Ну, раз уж я все равно здесь. Однако, должна признаться, у меня ни гроша в кармане.
Кирилл лишился дара речи, и только с такой великой укоризной посмотрел на нее, что Елена сразу подняла руки:
— Признаю свою ошибку. Простите.
В ресторане «Тамерлан», прямо посреди зала, пышет жаровня, на раскаленной поверхности которой шкворчат сочные куски мяса, морских гребешков, трепангов. Все приготовляется на глазах посетителей. Меню поднес официант в одежде монгола.
— Выберите сами, — отказалась Елена на предложение Кирилла.
Днем, прежде, чем поехать в офис, она битый час она провела перед зеркалом. Рассматривая пристально черты своего лица впервые за последние несколько месяцев, а может, и вообще впервые с незапамятных времен раннего детства, Елена углядела некоторые перемены, которыми осталась довольна. Она долго будет оставаться красивой. По той простой причине, что ничто другое так не красит лицо, как работа мысли. Кажется, кто-то из французских философов сказал.
Вероятно, вышеизложенные самовлюбленные соображения сполна отражались на ее физиономии, так как Кирилл нет-нет и взглядывал, пытаясь понять, что это ее так радует.
Он сделал заказ, принесли бутылку строгой конфигурации, Кирилл разлил немного вина по бокалам.
— Не хочется в таком приятном обществе беседовать о делах, — посетовал он, и голубые глаза блеснули. — Но ничего не попишешь. Сначала выясним все формальности.
— Я не могу отменить показ отснятой передачи, — сказала Елена. — Хотя какое-то время назад мне бы этого очень хотелось, но по другим соображениям.
— По каким?
— Все по тем же. По которым мне не нравится статья в «Столичке», и тем меньше нравится необходимость публиковать целую серию подобных материалов.
— Мне это непонятно, — вздохнул Кирилл. — Вы не рады выносить ваши суждения на суд общественности?
— Нет, очень рада, на суд общественности. В том лепете, который украсил вчерашнюю газету, нет ничего моего, кроме имени-фамилии. Впрочем, нет, сохранены некоторые обороты. Правда, выдранные из контекста. С мясом.
— А вот и мясо, кстати, — отметил Кирилл, и на стол перед ними поставили два дымящихся блюда. — Вы сказали, что какое-то время назад хотели бы отменить показ передачи. Теперь, значит, уже не хотите?
— Не хочу, — подтвердила Елена, насаживая на вилку самый аппетитный кусок.
— Почему? Что изменилось? — Кирилл слегка нагнулся к ней и замер, как хищник, выследивший добычу.
— Погода, — ответила Елена. — Очень вкусно, попробуйте.
Ей совсем не хотелось исповедоваться ему.
— Вы начали получать дивиденты. — откинулся на стуле Кирилл. — Интересно, какие?
Он был недоволен, что приходилось тащить из нее каждое слово клещами.
— Действительно, какие дивиденты?
— Например, в виде удовольствия от работы. — предположил Кирилл. — Или, может, дело хотя бы в нормальной заработной плате. Думаете, я не знаю, сколько получает учительница? Да вам любая копейка должна казаться деньгами.
— Не будем о деньгах, — звякнула вилкой Елена, ее задели слова Кирилла. — Разговор о деньгах запросто может испортить любой аппетит.
— Вы правы, — пробормотал Кирилл.
— Что же вы ничего не едите? — возмутилась она, как будто была хозяйкой дома, а он ее гостем. — Это очень вкусно.
— Да-да. — Кирилл рассеянно стал жевать.
Но не прошло и минуты, как заговорил снова.
— Лена, вы догадываетесь, конечно же, что я бы не стал предъявлять вам никаких претензий по поводу этой передачи. Но я ведь работаю не один. И Карине все это, вероятно, не понравится. То есть я уверен, что не понравится. Она поставит вам условие, чтобы вы работали только на «Астрал». Видите ли, лицо фирмы…
— Опять лицо.
— Похоже, вы не вполне понимаете. Это моя вина, я недостаточно уделил внимания этому вопросу. Вы подписали договор, и теперь обязаны его соблюдать. Не важно, ознакомились вы с ним или нет, там стоит ваша подпись.
— Вино я тоже нахожу отменным, — поведала Елена, отпив глоток.
— Приятное, — согласился Кирилл, заставляя себя вернуться к теме. — Так вот. Вы меня сбили, о чем я? Ну да, о договоре. Поймите, Лена, так никто не работает. Они не могут ставить вам условия. Некоторые правила нельзя обойти. Подумайте, какая у вас будет репутация в бизнесе. Это очень опасная игра, при всем моем уважении, вы не обладаете достаточными силами для нее.
Елена уплетала за обе щеки салат. Кирилл опустил глаза в свою тарелку.
— Ладно, в самом деле, что мы взялись говорить об этом. Хотите потанцевать?
— С удовольствием.
В этот день Елена лучилась избытком сил. Все-таки настала долгожданная весна. Каждую зиму ожидаешь ее прихода и каждую зиму все-таки до конца не верится, что снежные сугробы когда-нибудь растают.
— Насколько всерьез вы занимаетесь всем этим пиаром? — спросила Елена, чтобы что-нибудь спросить.
Ее руки лежали на его плечах.
— Вы уже второй раз спрашиваете меня об этом. Разве вы не понимаете, что предмет моего интереса вы и есть? — его дыхание щекотно скользнуло по щеке.
— Спасибо, — не сразу нашлась Елена. — Но что вы будете делать, когда поймете, как малы ваши шансы?
Кирилл засмеялся, слегка отпустил Елену, чтобы заглянуть в ее глаза.
— Вы хотели сказать, если пойму, ведь правда? Я же чувствую, что вы ко мне не равнодушны. Обещаю, что поцелую вас только тогда, когда вы сами меня об этом попросите.
— Самоуверенности вам не занимать.
— Это не самоуверенность, а всего лишь уверенность в самом себе. Когда ставишь конкретную цель, в действиях сразу больше отчетливости. Вам я бы советовал определить свои цели, тогда не будете бросаться из одной крайности в другую.
— Очень мило с вашей стороны. Но советы я принимаю по только четвергам, с десяти до двенадцати.
— Я учту.
Так они и вращались по залу, ведя беседу, исполненную сомнительного лиризма.
— Никто вам никогда не скажет, что правильно, а что нет. — распространялся он. — И решить, хотите вы чего-либо или нет, можете только вы сами. Если да, значит, пусть будет твердое «да», придерживайтесь его с настойчивостью. А то ведь многие мужчины скисают перед необходимостью идти дальше простого предложения руки и сердца. У вас на лице написано курсивом: «Я слушаю вас, но это меня ни к чему не обязывает». Угадал?
Елена засмеялась:
— Почти.
— Так вот, разумеется, не обязывает, и не берите в голову. Предоставьте все мне.
— Звучит заманчиво, — вырвалось у нее, но она постаралась исправиться. — Но, если помните, мы ищем не лучшего, а подобного.
— Мы ищем не только подобного, Елена, но и бесподобного тоже.
На столах сияли свернутые салфетки, хрустальные бокалы посверкивали в электрическом свете, элегантно одетые дамы, блестя глазами и камешками, переговаривались с импозантными мужчинами. А Елене вдруг припомнилась железнодорожная станция Большой Луг, затерянная в верховьях Ангары, где бабы со спокойными лицами поутру идут за водою к колодцу, горланят петухи, пылит шестичасовый автобус.
Картина всплыла с таким острым, жарким чувством, что Елене нестерпимо захотелось туда, на эту пыльную улицу. Выйти на крыльцо дедового дома, поежиться от утреннего свежего воздуха, представить, какой будет день.
— О чем вы думаете? — низким голосом осведомился Кирилл, наклоняясь.
— Так, ни о чем.
Нет, прав, четырежды прав Богаделов, нельзя было ей уходить из школы. Такие мысли, что, не спросясь, лезут сейчас ей в голову, узнай их Кирилл каким-то чудом, заставят его поморщиться. Что за дешевый пафос. А он, наверное, думает, что ее посетили романтические мечтания. Пусть думает.
Два дня телефон не знал передыху, Елена вертела диск. Ворковала в трубку, сулила, советовала, намекала, по-дружески делилась, грозно повышала голос, нашептывала, кого-то улещивала, кому-то грозила чем могла. Сообщала по большому секрету, объявляла как давно всем известное, приветы передавала от общих знакомых, оповещала светским тоном, проговаривалась случайно, мимоходом упоминала.
Результаты непременно должны сказаться.
Самым трудным делом было достать некоторую технику, но тут помог Стив Безобразов, энтузиаст.
В эти дни в столице Елена была на гребне волны. Но она сознавала, что это не та волна. Когда-нибудь она будет рассказывать потомкам, что была знаменитой в Москве целую неделю.
Сперва ей хотелось донести, что чувствовала, наивно. Все обернулось против нее. Теперь она сама встроена в ту систему, против которой выступала. Хотела отправить в небытие всех симулянтов от искусства. Просто блажь. Вышло так, что сама же подбрасывает дров в их костер.
— Петр Петрович, добрый вечер, — слащаво пропела Елена. — Давно вас не слышно, что поделываете?
— Ах, Леночка, — взвизгнул осчастливленный Широкорад. — Вот, третью вашу статью запустили.
— Как, уже третью?
— Вы уж извините, решили вас зря не тревожить. Сам написал, — похвастался Широкорад. — Хлестко, очень хлестко вышло. Вы меня похвалите. Богиня!
Елена прыснула.
— Похвалю, не беспокойтесь. — а про себя добавила: «Шваброй бы по загривку тебя похвалить». — А у меня ведь дело к вам, любезнейший Петр Петрович.
— Да? — изумился он. — И какое же дело? Все, что надо, стоит только приказать.
— Как Карины Львовны самочувствие? — полюбопытствовала Елена.
Интуитивно она опасалась вмешательства огненной Карины. Если кто и мог расстроить ее планы, так это она. В ней легко было нажить преданного врага.
— Между нами, Леночка, от Карины Львовны совсем не стало спасу, — пожаловался Широкорад, утишив голос, и причмокнул. — Бой-баба, с нею не сладишь.
— Давайте мы наше дело без Карины Львовны как-нибудь утрясем, — попросила Елена елейным тоном. — Лишь в вас я вижу настоящего союзника.
Размякшего, млеющего Широкорада не составило труда пустить на нужные рельсы.
Суббота. Манежная площадь.
К вечеру сюда стягивается народ. Парочки чинно вышагивают рука об руку или под локоток, кучкуется молодежь — потягивает пиво из банок и бутылок, сдувает пену, сплевывает окурки, громогласно хохмит и всласть матерится.
Все пространство с недавно отстроенным торговым комплексом усеяно людьми, на скамейках кое-где прикорнули бомжеватого вида субчики в помятых пиджаках, с испитыми лицами. Бабульки, позвякивая авоськами со стеклянной тарой, заглядывают по урнам в поисках бутылки насущной. Внушительные дяди в пиджаках фланируют неторопко, с сознанием собственной важности, и у каждого на руке, как неизменное приложение, длинноногая крашеная блондинка. Шумит фонтан, а еще площадь оглашают электронные мелодии — гимн страны, похоронный марш, вальс Мендельсона — это звонят сотовые. Девушки в штанах с вместительными карманами или в коротких юбчонках стреляют глазами, поедают мороженое, пьют пепси и курят длинные сигареты. Все как всегда в этот час в столице.
Елена пришла раньше положенного, надела солнцезащитные очки и принялась сканировать взглядом толпу, выискивая знакомых. Вот блеснул набриолиненной макушкой развязный Парочкин, в компании с каким-то смазливым юнцом, писатель Блеев с двумя бугаями за спиной, одного взгляда на которых достаточно, чтобы определить в них телохранов, — зачем писателю телохранители, скажите на милость? Одного ангела-хранителя ему мало? Мелькнули в людском водовороте смутно знакомые холеные физиономии двух дорогих представительниц второй древнейшей профессии. Тонконогая, как цапля, фотомодель прошагала мимо с задранным носом.
Притащилась первая съемочная группа, чертыхаясь от непомерной тяжести аппаратуры. По-видимому, служебную машину они были вынуждены оставить где-нибудь неподалеку, в одном из соседних дворов, забитых автомобилями. Пока устанавливали штатив, молоденькая корреспондентка в бейсболке вычислила персону грату за темными стеклами очков. Девушка живо сориентировалась, подскочила, взмолилась:
— Елена Алексеевна, пожалуйста, пару слов для ТВ-6.
— Все будет объявлено своим чередом, — покачала головой Елена, недовольная, что ее тщательное инкогнито так легко раскрылось.
— Ну пожаллста. — дернула хвостом юная корреспондентка. — Это моя первая съемка, если я привезу синхрон с вами, это будет супер. Супер-супер. Прошу вас.
— Ладно, только быстро.
— Айн секунд. — горячо заверила пионерка-корреспондентка и стала ладонью подзывать свою съемочную группу.
Хмурый, как пасмурное небо, оператор еще более насупился и и крикнул:
— Веди ее сюда, стану я со штативом за тобой бегать.
Корреспондентка расширенными от ужаса зрачками вперилась в Еленино лицо.
Елена кивнула и подошла к камере.
— Встаньте там. Да не так. Подойдите ближе. — поправлял оператор.
— Это же Елена Птах, — зашипела корреспондентка, чуть не плача.
— А по мне, хоть Царица Савская. — не унимался оператор. — Должен я свое дело как надо сработать или нет?
— Все нормально, — успокоила корреспонденточку Елена.
— Елена Алексеевна, — девушка ткнула ей в самое лицо микрофон. — Ответьте нам, зачем вы устраиваете это шоу?
— Микрофон опусти, — зашипел оператор. — Не наставляй его так, это тебе не револьвер.
— Я не устраиваю никакого шоу, — произнесла Елена. — Наоборот, я пытаюсь устроить так, чтобы само понятие шоу, в том смысле, в каком мы его сейчас понимаем, исчезло из нашей жизни. Шоу, показы, презентации, перфомансы и так далее, все это хорошо. Но есть кое-что еще. Сигналы бедствия с отдаленных районов страны беспокоят нас меньше, чем сплетни о новой подружке известного певца. Это ненормальное положение дел, и его нужно исправить.
— Как вы намерены исправлять такое положение дел? — спросила корреспондентка, исполнясь серьезности.
— Мне исправить его не удастся. — ответила Елена. — Исправлять его надо общими силами, каждому из нас. Наверное, найдутся люди, которые скажут, дескать, утопия. Найдутся и те, кому это вообще не нужно. Хватает тех, кто намерен выплыть из этого водосборника своими силами, на одиноких лодчонках. Всех нас по-своему устраивает этот мир, такой, какой он есть. Но некоторых в меньшей степени.
— И вы как раз из тех, кого он не устраивает? — уточнила корреспондентка.
— Можно считать, что так. — Елена вдруг увидела за спиной девушки развевающееся на ветру, как флаг неведомого государства, полотнище огненно-рыжих волос.
— Извините, — она отстранила девушку. — Мне пора. Карина Львовна! — закричала еще издали.
— Да уж, сюрпризик, — ядовито ответила Карина.
Глаза ее были широко распахнуты, на губах корчилась усмешка.
— Какими судьбами? — спросила Елена как ни в чем не бывало, правда, уже не надеясь, что все обойдется светским разговором.
— Я не намерена терпеть ваши издевки. — рявкнула она.
— Какие издевки?
— Можно подумать, вы и сами не знаете, какие, — распалялась Карина все больше. — Не стройте из себя овечку. Вы устраиваете вечеринку, и полгорода знает об этом, а я, ваш компаньон, одна не в курсе. И что же? Где рекламные щиты галереи «Астрал»? Где я в качестве почетной гостьи? Узнаю об этом совершенно случайно, лечу, сломя голову, а вы восклицаете: «Карина Львовна» Да вы просто смеетесь мне в лицо. Такова ваша благодарность за проявленное к вам внимание. Вот чем вы платите за вседневную и неустанную заботу о вас. Вы уже, наверное, забыли, благодаря кому вознеслись из грязи в князи.
— Что вы такое говорите, Карина. — холодно ответила Елена. — Выпейте минеральной воды, она вас освежит на жаре.
— Ой-ё-ёй, — кривлялась Карина. — Да, да, да! Только благодаря мне вы стоите здесь и изображаете из себя куртуазную даму. Какое счастье для всех нас, что нашлась смельчачка, возглавившая новый крестовый поход против пошлости и глупости в искусстве. Ха-ха-ха! Вы мне ноги должны целовать. Если бы не я, ничего бы этого не было. Не верите, вижу по глазам. Тогда спросите Майю, вашу подругу. Спросите, спросите ее. Полюбопытствуйте.
— Вы знакомы с Майей?
— Знакомы ли мы с Майей? — Карина снова расхохоталась деланным злобным смехом. — Говорю вам, спросите-ка лучше у нее. Она же ваша подруга, а не моя. Она вам расскажет обо всем, и о нашем с ней уговоре, и о том, как готовилась вытолкнуть вас на сцену.
— Вранье! — вскрикнула Елена.
Но Карина уже затесалась за чужие спины.
Не может быть. Явная ложь, чего ради Карине втаскивать человека с улицы на подиум своей дурацкой галереи? Майка не могла так поступить со своей лучшей подругой. А если бы поступила, не в силах была бы играть свою роль с такой достоверностью.
Мысли скакали, как бешеные белки в колесе. Елена разглядела в толпе Кирилла и бросилась к нему.
— На вас лица нет. — глянул он. — Что стряслось?
— Скажите правду, Кирилл, — приступила Елена. — Вы знали, что у Карины все с самого начала было продумано, еще до того, как я появилась в галерее «Астрал» на той злополучной выставке?
— Почему злополучной? — не понял Кирилл. — Оттуда началось ваше восхождение.
— Ответьте на вопрос, — настаивала Елена. — Вы знали или нет?
— Нет, нет, успокойтесь. — замешкался Кирилл и произнес. — Ну, я тогда этого не знал.
— Тогда? А сейчас? Сейчас вы уже знаете. Так все и было?
— Ну, видите ли, — начал было Кирилл, избегая смотреть ей в лицо.
— Не могу поверить. — проговорила Елена, глядя прямо перед собой.
— Сейчас уже не важно, кто и что планировал с самого начала. — стал увещевать ее Кирилл. — Вы стали самостоятельной, вы всегда были такой. Если у кого-то были на вас планы, безразлично, какие, вы все равно рушили их с неподражаемой безоглядностью. Вы никогда не нуждались в помочах, вас надо было только подтолкнуть к первому шагу. Вас готовили для прыжка, а вы взлетели. Чего вам еще?
— Может быть, — догадалась Елена, — и вы тоже исполняли предусмотренную роль? Ну да, конечно, ведь это Майя хотела познакомить меня с вами. Вы были своеобразной приманкой, вы надеялись, что вам удастся полностью подчинить меня себе.
— Вы преувеличиваете, Лена, — ответил Кирилл. — Вы слишком взбудоражены, чтобы спокойно все обдумать. Кем вы меня вообразили? Человеком, лишенным всякой совести. Я не позволил бы себе подчинять вас, странно вы выражаетесь.
— Ну да, скажите еще, что у вас не было такой цели. — ощетинилась Елена. — Вы сами говорили, тогда, в ресторане, что хотите заставить меня в вас влюбиться. Не помню, как там точно это звучало. А я была готова поверить вам.
— Я люблю вас. — просто сказал Кирилл.
Секунд пятнадцать, а может, полную минуту — она потеряла счет времени — Елена смотрела на него, не произнося ни слова, потом сказала, обретая спокойствие, с бледной улыбкой:
— Я вам не верю. Вы предали меня в самом начале. Вы думали, что можете запросто играть мной? Что же, пожалуй, так все и вышло. Впрочем, теперь, действительно, безразлично.
— Я не хотел играть вами. — сказал Кирилл, потемнев лицом. — Но сегодня, Елена! Сегодня-то ваш день. Это была полностью ваша идея, смотрите, — он обвел рукой пространство площади, на котором собралась внушительная толпа.
Художники уже подвозили полотна, выставляя их на всеобщее обозрение, блики фотовспышек высвечивали на мгновение знаменитостей из разноперого сборища, десятка два телекамер с разных ракурсов фиксировали происходящее, в толпе шуровали бойкие личности с диктофонами и блокнотами в руках.
— Да, сегодня мой день. — подтвердила Елена равнодушно. — Благодарю вас, что нашли время присутствовать на празднике.
Елена глянула на часы и поспешила прочь от Кирилла, обмениваясь приветственными репликами со знакомыми, кивая тем, до кого кричать оставалось далековато, и все искала в толпе одно лицо. Но его не было.
— Привет, — Майка вынырнула откуда-то слева, уцепилась за рукав. — Ох и тусовку ты организовала.
— Отцепись от меня, пожалуйста, — ровным голосом сказала Елена и с силой разжала ее пальцы.
— Элен, ты чего? — недоуменно вопросила Майка, но возглас ее был смыт волной шума, Майя так и осталась стоять на месте.
— Загордилась, — сказала Майка презрительно, дрогнувшим голосом, и покривила губы, а на глаза навернулись слезы жгучей обиды.
Елена остановилась как вкопанная:
— Ты, значит, тоже ничего не знала?
Она как-то уже забыла, что сперва и мысли не хотела допускать о виновности Майки.
— О чем? — в круглых глазах Майи сидело по громадной слезе, готовой вот-вот переполниться.
— Разве не ты втащила меня на помост, то есть, на подиум, тогда, в галерее?
— Ах, вот оно что.
— Ты надеялась, речь об этом никогда не зайдет? — пробормотала Елена. — Ты надеялась, что я никогда не узнаю о вашем сговоре с Кариной. Или ты будешь все отрицать? Не трудись, Кирилл все подтверждает.
— Кирилл подтверждает, — ядовито усмехнулась Майя, — что ж, значит, ему можно верить. Так оно в общих чертах и было. Только не надо таких громких слов. Почему ты не спросишь меня о моих мотивах?
— А ты? Ты спрашивала меня о мотивах? — задохнулась Елена. — О моих намерениях тебе было что-то известно? Эх, Майя, как ты могла так подставить меня. Чем же я провинилась перед тобой?
— Хорошенькое дельце, — бросила Майя. — Провинилась, подставить. Скажи еще, тебе все это не нравилось. Скажи, что ты не была счастлива, когда тебе открылись такие возможности. Поверь, я хотела самого лучшего. И действительно, поговорила с Кариной, рассказала о тебе, что ты талантливая, Божьей искрой отмеченная. Ну, мы и подгадали.
— Подгадали. — повторила Елена с горечью. — Я бы не поступила так с тобой.
— Давай без этих твоих красивостей. — слезы Майи высохли. — Ты слишком правильная, вот в чем твоя беда. Прешь как… Я не знаю… Бульдозер, слепо и прямо, не замечая никого и ничего вокруг. Слава Богу, что люди не все такие, как ты, вычерченные по линейке.
— Даже не пытайся заставить меня благодарить тебя. Мои прямые мозги не в состоянии понять твоей изощренной, изогнутой диалектики. Прости, Май.
Майя что-то еще кричала ей вслед. Но Елена больше не слушала. Все верно, она слишком правильная. Слишком однозначная. Слишком легко выносящая приговоры. Бульдозер. Это она и есть тот бульдозер, которым давят, сминают, ломают. Но кто ломает? И из каких побуждений? Разумеется, из самых лучших. То, от чего она хотела избавить окружающий мир, оказывается, сидит в ней самой. Или все правильно? Бульдозером не рождаются, бульдозеры конструируются. Ведь назначение бульдозера — сминать. Он, можно сказать, младший брат танка. Танк, только мирный. Ты этого хотела, Елена?
На полотне то ли ядерные клубы пыли, то ли какие-то хвосты пересекают горизонт крест-накрест. Непопулярная тема. Рядом лимонно-желтое солнце садится за стилизованные русские лохматые и тяжелые леса, костер прорезает густеющий мрак вдалеке, за речкой. Если бы не солнце-лимон, такое неуместное на этой картине, она была бы, может, и ничего. Плоскости, нарезанные на разноцветные квадраты, круги и треугольники. Стало уже так банально, ничего не говорит ни уму, ни сердцу. Сирени и подсолнухи, беззаветно и однообразно любимые художниками. И, разумеется, бесконечные осени в скверах и улицы под дождем, слишком общие, чтобы угадать в них настоящие места с названиями и живыми людьми. Посреди всего этого разгула воображения — десяток неизменных картинок с вишневыми губами, бутылками и рюмками, шляпами и зеркалами, в которых отражены острые профили женщин.
Груды планшетов, и возле каждой — бородатый или безусый, с ищущими глазами художник.
Подскочил Стив Безобразов, запыхавшийся, теребящий правую кустистую бровь. Казалось, он непременно непременно хочет ее оторвать.
— Бульдозер. — стенал Стив. — Бульдозер. Елена, мы погибли.
— Что «бульдозер»? — Елена почернела лицом. — Восстание машин? Говорите толком.
— Не смог. — убивался Стив. — Казните, прикажите в фонтан залезть, спеть петухом, пожалуйста. Не смог, не смог.
— То есть как это «не смог»? А раньше вы сообщить могли?
— Прораб меня послал.
— Куда послал, ко мне? Какой прораб? Ничего не понимаю.
— Да не к вам, а послал конкретно. Туда, где спина теряет свое почетное наименование. Прораб на стройке.
— Так. — сказала Елена, и сжала пальцами виски. — Вы мне можете внятно, спокойно объяснить, что случилось и где бульдозер?
— Петухом спеть, — причитал Стив, — все, что угодно.
— Да на черта мне ваше петушиное пение.
Взмокший от жары и неудачи Стив еле-еле всё объяснил, и Елене пришлось вмешаться самой.
Бульдозер все-таки был пригнан. Огромный, с громадным угрожающим ковшом, он вызывал в наследственной памяти присутствующих смутные опасения, которые относятся, видимо, к тем временам, когда наш безрассудный предок ходил на мамонта.
Бульдозер возвышался неподалеку, внося оттенок сумятицы в собрание, на площадь его вкатывать не решились, да в этом и не было необходимости. Елена дала команду, и махину украсили ярко-красным транспарантом, стилизованным лозунгом «Фронт радикального искусства».
Взойдя на второпях сколоченный помост, Елена приблизилась к микрофону, и гул на площади улегся. Все-таки с непривычки выступать перед большими аудиториями волновалась, колени дрожали.
— Дорогие друзья! — произнесла, пробуя голос. Слова раскатились над площадью, и Елена услышала их, возвращенные мониторами. Голос звучал непривычно, но уверенно. — Дорогие друзья, мы собрались здесь, чтобы провести серьезную и масштабную акцию. Сегодня среди нас присутствуют деятели искусства, мы рады их видеть. Страшно узок их круг, но не так уж и далеки они от народа. Потому что если искусство не идет в народ, то народ идет в искусство. И последствия могут быть непредсказуемы.
Толпа заволновалась, поглядывая на бульдозер. Тайна появления здесь этого агрегата оставалась нераскрытой.
— Я вижу, вы с интересом глядите в ту сторону, — махнула рукой Елена. — Нет, мы не станем ничего разрушать. Не обязательно ведь жечь библиотеку, чтобы остаться в памяти последующих поколений, хотя этот способ надежен. Но ведь нам не так уж важно остаться в истории во что бы то ни стало. Мы хотим быть отмечены лица не общим выраженьем, но каким выраженьем? История человеческого рода не есть только история войн, что бы ни писали в учебниках. Мы творим ее сами, и в том, какая она получается, разбираемся тоже сами.
Елена перевела дух, оглядывая толпу. Ей удавалось держать фокус внимания на себе, но не столько тем, что она говорила, сколько тем, как говорила. А говорила она изнутри себя.
— Давайте окинем беспристрастным взглядом, что и ради чего делаете вы или я. Неужели поделки с тайной мечтой продать за границу? Говорят, художник не может написать ни одной загогулины, которая не была бы в известной мере его автопортретом. Каким человек предстает после смерти, хочет ли он, чтобы именно такие портреты остались после него?
В толпе засмеялись, зааплодировали. Кто-то возмущенно свистнул, Елена подняла руку.
— Друзья, каждый сам все знает. Нам не надо ничего говорить. Мы не нуждаемся в том, чтобы кто-то открывал нам глаза.
Она так произнесла эти слова, что в толпе заволновались. Кто-то уже поднял руку, замахиваясь на пейзаж с лимонным солнцем. Кордон милиционеров в касках и с дубинками пока не вмешивался, не было команды.
— Мы двинемся маршем, пройдем по улицам Москвы. — объявила Елена. — Калигула ввел коня в сенат, а мы погоним перед собой никчемные идеи, как стадо коров. Мы безжалостно откинем прочь наше творчество, чтобы назавтра создать нечто лучшее. Нечто такое, о чем мы и мечтали в глубине души все эти годы, что мучило нас по ночам и что, правда, плохо сочетается с конъюнктурой рынка. Долой конъюнктуру! Да здравствует свежесть и вечная новизна старых идей о добре, справедливости и правде!
Возглас «долой!» подхватили, и Елена взлетела на бульдозер, подсаженная какими-то молодцами, бульдозер развернулся и пошел по Моховой, а следом за ним тронулись потоки людей, волоча на себе картины. А дальше… А дальше случилось и вовсе невероятное. Откуда-то с улочки на проспект стало вытекать стадо коров. Рыжих и черных. Коровы, одуревшие от гула и грохота, орали благим матом, а прибывшие с ними пастухи щелчками кнутов гнали их вперед. Марш победно двинулся по улицам, оставляя за собой обрывки полотен, осколки пивных бутылок и коровьи лепешки.
Музыка, грохот, мычание коров, звуки автомобильных сирен. Город встал, онемел, застыл, хлопая глазами окон и балконных дверей. Художники сами швыряли свои полотна на мостовую, под ноги идущим. Это было настолько невероятно, что утрачивалось само ощущение реальности. Нет, Москва не видала подобного.
— Даешь дорогу! — вопил какой-то пацан.
В начале колонны что-то запели, похоже, «Ой мороз, мороз». Елена хохотала, сидя на бульдозере.
…Она очнулась. В трамвае. Фантасмагория развеялась. Но с какого момента она началась? Были ли все эти люди? Приглашали ли они ее на телевидение? Разбила ли она экспонат галереи? Ушла ли из школы? Или сейчас, стряхнув сон с ресниц, она выйдет из трамвая на знакомой остановке, и все будет как всегда?
А что, это и правда было бы здорово — прогнать стадо коров по главной улице Москвы. Елена щелкнула замком сумочки, зачем-то сунув несчастливый билетик между ежедневником и пачкой бумажных платочков. Для коллекции? Коллекции бытовых мелочей, которые вскоре исчезнут, потому что заменятся другими, а ты и не заметишь, хотя они существуют подле тебя так недвусмысленно, так надежно.
Через месяц в школе № 963 заново выкрасили подоконники и оконные рамы. Прокрасили даже внутри рам. Летняя практика для старшеклассников была организована Еленой исключительно на добровольных началах, но школяры приходили принять участие в веселом каникулярном гомоне, наполнившем классы.
Елена много читала, и в основном литературу по возрастной психологии и педагогике. Созрело несколько идей, и следующий учебный год обещал быть интересным и для нее, и для пацанов.
«Ну что ж, не справилась» — сказала Карина. Кирилл пропал из поля зрения, но, по слухам, собирался вскоре жениться на Майке. Богаделов уже пригласил Майю на смену прежней телеведущей, и она неплохо справлялась. Митя защитил диссертацию, а потом неожиданно для всех бросил работу и пошел в армию. Елена видела его в форме милиционера, он вытянулся и похудел, в лице прибавилось взрослости.
Широкорад, Стив Безобразов, еще какие-то знакомые первое время надоедали звонками, затем поотваливались по одному, и звонки прекратились. Елена собиралась в августе, прихватив с собой Фрая, съездить в Подмосковье на недельку, если позволят средства и если школа отпустит.
Но школа не отпускала. Предстояло еще оформление стендов в пушкинском классе, ученики были обеспокоены грядущим введением двеннадцатилетки, и им надо было как-то объяснить, зачем ее вводят.
Раз в неделю Елена Алексеевна занималась с Савченко русским языком, но незаметно для нее самой эти уроки превратились в занятия живописью. И теперь она, как когда-то Татьяна Федоровна, даже копируя ее мягкую интонацию, говорила:
— Рисунок надо выполнять остро отточенным карандашом. А этот огрызок лучше отложить в сторону, — и, сама заточив грифель с двух сторон, в форме лопаточки, подавала карандаш Андрею. — Старайся не нажимать, пусть контуры предметов будут как можно более светлыми.
Но она видела, скоро Андрей сам будет вправе давать ей советы по рисунку, и тихо становилась у него за спиной, глядя на то, как на белом листе проступают пузатые банки и мятые драпировки во всей своей осязаемости.
В одном из переулков близ Тверской стоял дом как дом. Там в квартире на пятом этаже, в полутемной прихожей, высилось грозное старинное зеркало. Оно удваивало вешалку с десятком разноцветных шарфов и зонтов, полку для обуви, паркет, бесцветные обои, кусок двери на кухню, украшенной витражом, и всякую мелочь вроде «ложки» с пластмассовой головой коня, которую, впрочем, еще называют «рожком».
— Убранный предмет в зеркале не виден. Зеркало не стремится отражать то или иное: видит, что дают. И заметьте, не выказывает по этому поводу удовольствия или неудовольствия. Не разбирает. Отражает все.
— Кроме ударов.
Анна оглядывала комнату. Она здесь впервые. Хозяина еще нет — их привел сюда Павел, который теперь прятал в карман ключи. Веников сел на стул, положил ногу на ногу и ссутулился еще сильнее. Анна хотела спросить: «Тебе вообще-то удобно, Семен?»
Сдержалась.
По стенам детские фотографии: домохозяин одно время преподавал в бакинской гимназии. Рисунки. И еще фотопортрет: светлое, летнее лицо в золоте соломенной скирды — Павел.
— Ты похож тут на Че Гевару.
— Там с обратной стороны есть надпись, на кого я похож.
Анна осторожно отогнула глянцевый край. Рукой самого Павла выведено: «Недаром помнит вся Россия про день Бородина».
— А угадай, чьи рисунки?
— Марата?
Так звали здешнего обитателя.
— Нет.
— Что, твои?
Забурчал, закипая, чайник. Павел вынимал из пакета булки, печенье, конфеты, купленные здесь же, поблизости, в сверкающем электричеством и лепниной Елисеевском.
— Дай поучаствовать, — сказала было Анна, потянувшись к сумке за кошельком.
— Нет, пожалуйста. Я сам. Нам же не просто так выдают, деньги надо еще осваивать. Представительские расходы.
Веников все сутулился: он переживал сейчас тяжелые времена, жена рожала. Наверняка у него ни гроша.
Поднимались по лестнице, ненамеренно рассредоточась, как и на улице, — Павел, Анна, Семен. Она сказала:
— Между прочим, Веникову всякое лыко в строку. Смотри, как бы не описал встречу в одной из повестей.
Рисунок, пришпиленный в уголке за шкафом, был не очень профессиональный. Анна наметанным глазом видела легкую кривизну эллипсов, и вообще он был «недотянут» — слишком светлый.
Павел безостановочно говорил. Длинные темные волосы, щегольская бородка, ладный, лаконичный в жестах.
— Кому сколько кофе?
— Пол-ложечки, — откликнулась она.
— Пол-ложечки? Ты что, сердце бережешь?
— Знаешь, да.
В автомобиле двое. Парни.
— Ну и как насчет потусить сегодня вечером?
— «Флегматичная собака»? «Короткая юбка»? «Маккои»? «Петрович»? «Гоголь»?
— Кто из нас настоящий знаток клубной жизни — ты или я?
Сон в метро. Сверхскоростное беспокойное состояние на грани сна и бодрствования: людей, сиденья, поручни, рекламу ты уже столько раз видел, что больше не надо открывать глаза. Сквозь закрытые веки настырно проступают все те же картинки. Острая грань удерживается мерцающим сознанием: уходить в сон из общественного транспорта небезопасно.
— Я всего лишь офисный клерк.
— Ага. А я — станционный смотритель.
— Плохо то, что все не по-настоящему с нами происходит. Вот оно и гаснет.
Сергей взял сигарету, подсветил зажигалкой с цветным стилизованным листиком острой марихуаны.
— А? «Европа плюс». Чего ты сказал? Как — не по-настоящему?
Музыка у Рамзана была в машине что надо: четыре колонки по углам. Оттого авто грохотало, как огромная консервная банка с железными детальками, катящаяся под уклон.
— Слушай, да уверни ты эту мутотень.
— А мне нравится.
— А мне не нравится.
— Как не по-настоящему, я не врубился что-то.
Рамзан поискал, пощелкал пультиком, сделал потише. «Рукой проще, вот понты — обязательно пульт ДУ» — отметил Сергей.
— Ну не может же быть, чтобы это была жизнь, сам понимаешь.
Сергей вдунул дым тоненькой струйкой в приоткрытое окошко, в подсиненную неоном «Джекпота» морду улицы.
— Да, точно. Жизнь — когда «хаус», и стены обклеены газетой, и бар с пятьюстами напитками, и девочки на танцполе. Это я прорубаю.
— Было бы слишком просто, хотя в такие моменты на самом деле ты уже вштыренный. На всякую тупку не пробивает. А вообще все — офисы, казино, кафе, витрины, лестницы, супермаркеты на километры, переходы, паспорта, менты.
— Плохая ассоциация! Включи ассенизатор.
По той стороне улицы мимо «Версаче» шла длинноволосая.
— Гребаные пробки.
— Конечно, ты можешь сказать, что мы и так сжаты со всех сторон.
— В шесть часов вечера все еще на Тверской-Ямской — будь уверен.
— Но я сейчас говорю не об этом.
— А о чем же ты тогда, мать твою, говоришь?
— Это ты — мать твою, урод.
— Ну, на каждый матюк нельзя обижаться, интеллигент ты хренов.
— Ладно, проехали. Не вмажешься все равно.
— А, пошел ты.
— Пошел ты.
ОНИ — ВСЕ — ЯВНЫ И СУЕТЛИВЫ. Они нетерпеливы, сиюминутны, беспечны. Легко поддаются иллюзиям, легко впадают в эйфорию, легко — в страх и панику. Страх парализует их еще до прихода боли. А когда приходит боль, то она их просто убивает. Именно так, их убивает боль, а не что-то другое. И они должны благодарить смерть за ее приход. Только она делает их свободными от бесконечности их несовершенств.
А еще они не способны к знанию. Настоящему знанию, бесстрастному, отделенному от «нравится» и «не нравится». К тому знанию, которое должно лежать в основе всего. Нет, они все живут преимущественно в области чувств. Они предпочитают жить в той части огромного многоуровневого мира, что является праздником. Все другие части этого мира, где существуют необходимости, где необходимость властвует, где тебе нужны лишь ничем не испорченные безусловные рефлексы и голый расчет, их пугают.
И поэтому они не умеют побеждать. Что такое «побеждать»? Это абсолютное желание возможно большего и умение довольствоваться абсолютно малым. И способность во всеоружии ждать своего часа, минуты, мгновения — сколь угодно долго. Если понадобится — вечность.
После того как полазила вдосталь по клубным предложениям и ничего особенного не обнаружила, Катя Хохлома решила, как она говорила, «помучить внутреннего шопера». Зашла на сайт, где рекламируют автомобили. Насекомые жуки. Глянцевый хитин их крыльев. Блеск бамперов, фар, никелированных поверхностей.
Сияющие, еще усиленные художниками, которые в фотошопе или, может, другой какой программе придают им прямо-таки сверхъестественное свечение, автомобили поплыли перед глазами. Плоские изображения в излучении монитора будили в душе ощущения совершенно реальные: так и слышится визг тормозов, лицо горит скоростным ветром, прядь вырывается в приоткрытое окно.
Внутренний шопер. Гном внутри вас, который обожает делать покупки. Он готов тратить деньги, приобретая то, что вам не только сейчас не нужно, но и вообще никогда не понадобится. Если денег у вас недостаточно, он ставит под сомнение закономерность вашего существования на данной планете. Он говорит: «Презренный! Для чего ты коптишь небо, если даже не можешь позволить себе эту вещь! Посмотри, какая она чудесная, сверкающая, привлекательная, новенькая. Как хорошо бы она на тебе смотрелась. Ты ничтожество. Ты так давно ничего не покупаешь. Ты просто никуда не годишься, раз даже этого не можешь себе позволить».
Катя раскрыла пудреницу и вгляделась в курносое личико. Может быть, вечером завалиться в клуб?
Сергей гладко зачесал волосы, сбрызнув их лаком. От лака по салону автомобиля распространился туалетный запах.
— Не надо, — сказал Рамзан, — ты и так похож на подонка.
— А я разве не подонок? — самодовольно.
— Подонок, конечно, но так ты похож на набриолиненного подонка.
— И что, плохо?
— Плохо. Не строй из себя великосветского. Ведь ты ублюдок городских окраин. Парень из Бутова.
Сигаретный дым расплывался и курчавился в воздухе, делая запах лака еще более тошнотным.
— Бутово становится районом элитных застроек.
— Для этого надо еще разрушить полгорода.
Автомобиль выруливал на Садовую, и тут, как назло, включился красный, и толпа пешеходов ринулась с одной стороны на другую. У Рамзана стали потеть ладони, и на руле, обтянутом искусственной кожей, черной и синей, отпечатались влажные следы.
— Вот всегда так, — заявил он и грязно выругался, — если что-то задерживает у самого входа, потею, как дровосек. Нервы.
— Чего нервничать-то? Москва — мировой хлев. Глухо, как в болоте.
— Да, точно. Никогда здесь не будет ни клубняка, ни тусы что надо. Нам не пережить тех трипов. Как там у Мураками.
— Блин, задолбали своими мураками. Только и слышишь про эту харуку. Хорошо, что ты про Коэльо хоть не поешь. Откровение на уровне рекламного проспекта.
— Глубоко плаваешь.
Наконец они вдвинулись в клуб, охранник, правда, рыпнулся преградить дорогу, Рамзан умел круто обходиться с подобными препятствиями:
— Да ты чё, у нас столик заказан… любезный!
Может быть, именно «любезный» вместо устаревшего «брателло» подкосило ровесника, раз тот, сраженный, отступил в темную глубь гардероба.
— Сильно ты его.
Они пропихались, орудуя локтями, сквозь дискач, спросили по текиле, хлопнули стаканом о стойку и выхлестнули жидкость в себя.
Огни тотчас стали ярче, музыка — громче.
— Ну, айда.
Рамзан потянулся к танцполу, Сергей отстал.
Клиповое сознание. Модификация общественного и личного сознания, когда становится невозможно долго концентрировать внимание на одном событии, оно уходит, смываемое наплывом новых ситуаций; все бешено калейдоскопирует, разорвано, расхлестано, словно нарезано лезвием или нашинковано сверхострым ножом телерекламы. Обрывки впечатлений рваными краями кое-как сшиваются между собой рекламой, метро, сменой времени суток.
— Ты чего? — заорал в шуме Рамзан.
Сергей покачал головой. Ему одной текилы было недостаточно. Остался на месте, созерцая беснующуюся толпу и — одновременно — широкий экран подпотолочного телевизора, где танцевал и прыгал оглохший в клубном реве и рейве футбол.
Праздник был так мало похож на офисную ерунду, которой приходилось каждый день заниматься. Сергей вздохнул.
Он хлопнул вторую текилу и вошел, как в чан, в густое парное месиво тел.
— Девчонки, вы откуда?
Музыка била в уши, и догадаться, о чем он, можно было только по бешено прыгающему рту.
Через несколько секундочасов Катя Хохломская махнула рукой — она пошла покурить. Рамзан плавно двинулся за ней.
— Москва портит людей, — морща нос с таким тщанием, что в складочки собиралось и устье лба у переносицы, заявила Катя ни с того ни с сего.
— А ты что, не из Москвы? — на одном дыхании, не интонируя, спросил Рамзан — ему показалось, что изо рта вылетело сообщение по аське, он словно отстучал его — зубами на легкой прохладе улицы, все строчными буквами, без запятых.
Они стояли у входа в клуб на феврале без верхней одежды и курили. Катю тряхнула легкая судорога холода и волнения.
— Нет, ну я не имею в виду нас, коренных москвичей. Но всякие бандерлоги из берлоги, из разных городов-спутников или тем более откуда-то из пещер, — у них, как правило, не бывает возможности исполнять в Москве свои желания, а начинают хотеть они тут очень многого. Забывают, кто они такие. Особо ненавижу хачей. Чувствуют себя хозяевами. Белой девушке не пройдись перед ними. За это скины их и бьют.
Из клуба вышел какой-то парень, по виду из Питера, с рыже-красными вихрами, всклокоченными на манер мокрых, с ниткой мелких деревянных бус на шее. Закурил рядом. Последнюю фразу Катя произнесла уже при нем, он внимательно слушал, даже голову повернул.
— Москвичи все такие, — пробормотал он, отворачиваясь, — тупорылые снобы.
Хохломская как ни в чем не бывало затянулась.
— Ладно, — проговорила она и выдохнула, как бы растворяя в сигаретном дыму реплику. — У меня, например, брат скинхед. Я не говорю, что я его поддерживаю. У меня свои взгляды. Да и музыка их довольно-таки бессмысленная. Но в принципе я его понимаю. Может быть, если бы я была парнем, я бы именно так себя и вела.
Рамзан наклонился к ней:
— Никогда так не говори.
— Почему?
— Никогда. Поняла?
Она передернула тонкими плечами. Крепко склеила губы и посмотрела в тоннель улицы, туда, где зоопарк. Голубые глаза, словно схваченные ледком, блеснули неоновым отсветом.
КОРИЧНЕВО-ЗЕЛЕНЫЙ, пролетев несколько метров, упал на ветку карагода. Упал неуклюже, но точно туда, куда и хотел. Богомолы могут, но не любят летать. У них сильные и большие крылья, но они не для полета. Они не любят перебираться с ветки на ветку, хотя у них мускулистые, в крепких узлах сочленений ноги. Они предпочитают замереть, — час за часом стоять в полной недвижности, которая не имеет ничего общего с расслабленностью или покоем.
Так они способны пребывать вечность.
За эту вечность они врастают в новый, далеко не только для них существующий мир. Становятся частью его пейзажа, цветком, кустарником, лишайником. Тогда ты теряешься, не привлекаешь к себе внимание, тебе даруется невидимость. И тот факт, что ты все-таки существуешь, делает тебя призраком.
Когда в нужный момент ты возникаешь из ничего, никто не успевает осознать происходящее.
Анна следила за жестами Павла. Другого она, наверное, не знала, кто так жестикулирует. Похоже, что он одновременно играет на сложном невидимом инструменте или — дирижирует незримым оркестром. Смысл его слов как-то терялся.
— Посещений — две тысячи человек в день. Уникальных пользователей. Просто не все, к сожалению, просчитывается. А так — да, где-то в таком районе. И в своем разделе мы первые, но и если считать по пиару — а там гораздо более раскрученные есть проекты, — то все равно в первую десятку входим. Сила. И об этом все, в принципе, знают. Огромная сила единения, осмысления, крепости, да чего угодно. Пришла пора заявить смелее, расширить сознание. Надо только продумать долгосрочную стратегию.
Веников угукал, как филин. Соглашался.
Когда дискотечное месилово закончилось и розовый туман рассвета пополз по столичным улицам, утомленные, с мозгами, полными дыма, качающиеся от ветра посетители клуба стали расползаться по домам. Метро еще не открылось, и обреченные, прогулявшие последний стольник здесь же, вынуждены были остаться, подпортить головокружительный драйв неизбежной горечью, которая, говорят, таится всегда на дне стакана.
Народ пообеспеченнее разлетелся кто куда, вскакивая в мимо плывущие такси. Рамзан, к утру трезвый и злой, с больной головой, уехал на собственной машине, а Сергей, счастливый и утомленный, свободный от всего на свете, решил прогуляться. Он шел, загребая комки снега, и ему нравилось смотреть на свои модные ботинки с блестящими носами, он сковыривал коросту льда с края тротуара.
Он вдыхал сигаретный дым, смиксованный с сырым воздухом, и, ему самому казалось, улетал в набухшие с утра небеса, идя по кольцу к Новому Арбату. Любил этот район. Истомленное, словно избитое ночными танцами тело молило об отдыхе, и ему особенно нравилось еще немного оттянуть блаженство. Однако через пятнадцать минут он уже принял решение ехать домой и, прибавив шагу, пошел к Смоленской.
У тяжелой дубовой двери метро на холодном крупнозернистом камне подмостка лежала враскидку полуголая женщина. Будь она бомжихой, прошел бы мимо, но, хоть правое, на котором лежала, плечо да и бок были изгвазданы в жидкой и холодной грязи, она была, видно, какая-то более успешная неудачница. Сергей оглянулся в поиске сердобольной бабульки, мучимой бессонницей, или стража правопорядка.
Никого. Он вошел в метро и направился к будке, где клевала носом утренняя дежурная.
— Слушайте, там у вас женщина валяется.
— Да видела я ее. Пьяная лежит. В шубе.
— Нет, она совсем голая. Прямо в грязи.
— Значит, сняли шубу.
— Хоть милицию надо вызвать.
— Ты ее знаешь, что ль? — проворчала дежурная и с неохотой стала вертеть ручку старого аппарата с красным дулом-рожком.
Сергей думал, он тут для общего антуража висит, а оказывается, работает.
Женщина лежала совершенно без движения и даже, кажется, не дышала. Сергей попробовал ее поднять, но она была такая тяжелая, что он удивился: на вид должна быть в два раза легче. Поискал взглядом, кто мог бы ему помочь.
Увидел дворничих. Замешкался, не знал, как обратиться. «Тетки» — обидятся, «госпожи» — смешно, «гражданки» — странно.
— Вот, поглядите!
— Да, безобразие, — сказала одна, почмокав губами, над которыми виднелись темные усики. — Сорок минут уже валяется, и хоть бы что.
— Упилась вусмерть. Надо же так наклюкаться-то.
— Ходят тут, ходят, пьют до бесчувствия, наблюют, подтирай за ними.
— Да вы что! Она уже сорок минут?
— Сперва так лежала, потом какие-то мужики подошли, шубу сняли.
Матюгаясь, Сергей волоком втащил бессознательный куль в двери метро, где обдувало теплым воздухом, и стал ждать. Он уже ничего не хотел — только развязаться с историей и поскорее залечь, выспаться. Через двадцать минут приехала милиция. Стали шлепать женщину по щекам, пытаясь привести в чувство.
— На морозе по меньшей мере сорок минут пролежала.
— Пьяная?
— Ну, пахнет вином, но не так чтобы очень. Может, сыпанули ей чего в бокал — и готова.
— А вы ее знаете?
— Впервые вижу.
— Да? Тогда откуда такое участие?
— Ну, ё-мое! — И Сергей снова выматерился. — Мимо должен был пройти? Да хватит ее трясти, в больницу надо.
— Пьяная.
— Тогда в вытрезвитель заберите. Не лежать же ей тут.
— А пусть полежит, — сказал тот, кто помоложе, и хохотнул.
Видно, милиционер не успел еще намертво привыкнуть к тому, что каждый день видел, пытался шутить.
— Или ты ее лучше с собой забери, раз так приглянулась.
Старший из группы посмотрел внимательно, и Сергей вдруг заметил, какие старые, усталые, словно пылью припорошенные у милиционера глаза. И веер морщинок, тонких, как паутинки, на висках.
— Сама виновата. Пьют где придется, незнамо с кем. Вот так и попадают бабы. У нас знаешь какой случай был…
— Ну, давайте еще обсудим, почему она напилась.
— Может, она под клофелином. У нас знаешь какой случай был…
— Да помолчи ты, Маринина нашлась, — оборвал старший.
Через полчаса Сергей проводил «скорую». Сунул врачу триста рублей — все, что нашлось в карманах. Записал на всякий случай телефонный номер больницы, куда ее повезли, и оставил свой.
Улицы начали оживляться, самые ранние работники всяких учреждений сновали туда и сюда, цветочницы, позевывая, отпирали киоски, табачница дождалась сменщицы, завертелась первая шаурма, тускло блестели в утреннем свете иномарки.
Сергей бессонными глазами обвел площадь: чего ради он стал возиться с пьяной? Заслонила собой всю славно проведенную ночь. Лишила хороших ощущений. Это надо поправить. Сейчас. Сергей полез в карман, вынул наушники, нащупал кнопку «играть» на черной пластине плеера, надавил.
«Щастье!.. ты-ты-ты-тыц… Щастье!.. ты-ты-ты-тыц…»
СЛИВШИСЬ С ЛИСТВОЙ, со стеблем молодого побега, богомол ждал. Он приподнял переднюю часть сухого тела и воздел к небу передние членистые лапы. Он сейчас сосредоточен. Его голени — зубчатые лезвия передних ног — вжаты в бедра. Задние ноги точно и прочно влиты в трещины древесной коры, крылья плотно прижаты к спине. Вот для чего ему крылья. Они скрывают, размывают, делают несуществующим его длинное, сухое, созданное для боя тело.
Еще и еще раз вокруг него есть лишь изломанный ветрами и временем карагодник, другие кусты, степь, горизонт. Есть медленно встающее, пока еще не раскалившееся огромное солнце над всем. Есть залитое утренним золотом, уходящее в ультрамарин и в глубокую синеву небо.
Выше, то есть еще выше, угадываются бывшие звезды, погасшая пыль Млечного Пути, скрипящая и накренившаяся набок галактика, брошенные в вечности другие миры.
Да зачем работа, если даже деньги — и то не знаешь, на что потратить. Катя спускает все, что к ней приходит, живет в свое удовольствие. Деньги ей прямо руки жгут. И добро бы на что толковое — нет, на всякую дрянь, на сущую мелочь, дешевку она умудряется тратить сотни и сотни долларов. Почему же она несчастна? А в том, что несчастна, Катя не сомневалась.
Впрочем, может, надо просто выспаться. Вместо сна приходится вот сидеть за компьютером и перебирать бумажки. Катя отложила расчетный счет, взяла телефонную трубку и набрала номер.
Замогильным голосом откликнулась Ирина:
— Ты не представляешь, что я изобрела.
— Начало не очень многообещающее, Ир. Я такой зачин уже слышала.
— Нет, на сей раз нечто удивительное. И сколько раз говорить тебе: зови меня Эльза, это имя мне было дано прежде рождения. Слушай. Я знаю способ предсказывать будущее.
— Лучше бы ты изобрела способ предсказывать прошлое.
— Напомни, это ты подарила мне на Новый год ежедневник?
— Ежедневник?
Будущего нет. Пока мы мечтаем о будущем, оно становится прошлым.
— Я мчусь на скорости сто кэмэ в час по Рублевскому шоссе. За рулем Владимир, — прибавила Ирина, трудно сказать зачем. Чтобы Катя не брякнула лишнее, когда-нибудь, при гипотетической встрече? — Но я не о том. Я в ежедневник стала записывать разные разности, просто так, от скуки. Всякие эпизоды. Но знаешь, что я обнаружила? Мы ходили к гуру, Ивану Лаптеву, он все понял. Дело в том, что Владимир — одно из трансцендентальных воплощений Лаптева, вроде как аватара, ипостась, понимаешь? Поэтому мы сейчас выполняем некий урок, а ты, кстати, получила благословение за благодеяние в прошлой жизни.
— Слушай, ты же собиралась ехать послушницей в монастырь. Православный.
— Одно другому не мешает, все дороги ведут наверх в одну точку. — Голос Эльзы звенит и подпрыгивает, как мягкий хлыст, пружинит, вот-вот щелкнет — и послышится смех. — Ты не представляешь…
— Что?
— Первая запись у меня приходится на первое января. Вот как ты думаешь, что было первого января?
Прошлого никогда не было. Разве можно уверенно сказать, что нечто существовало, раз этого больше нет?
— Новый год.
— Для всех людей был обыкновенный Новый год, подумаешь, Новым годом больше или меньше. А у меня первого января открылась аджн-чакра.
— Ну-ну, — сказала Катя, оживляясь.
Надо же. Рублевка, сто кэмэ, сосны, чакры, Владимир. Джип, наверное.
— Вторая запись начинается тринадцатого февраля. Между прочим, пятница. Ну, ты знаешь, что у меня произошло тринадцатого. Лучше не вспоминать.
Катя не знала, а если знала — забыла, но была слишком хорошей подругой, чтобы при Владимире, хоть он и на том конце провода беспроводной телефонной связи, интересоваться, что именно случилось у Эльзы в пятницу тринадцатого.
— А третья сцена наступит четырнадцатого мая.
— Ну, до мая еще далеко.
Настоящего нет. И неоткуда ждать настоящего.
— В том-то и дело. Я, может, открыла секрет бессмертия.
— Как?
— Сама понимаешь: пока ты пишешь свое будущее, умереть не удастся. Оцифровка и форматирование будущего. Будущего не воротишь.
МИЛЛИОНЫ ЛЕТ БОГОМОЛЫ молятся перед охотой. Под безмолвным и вечным небом. Эта уединенная, в полной недвижности молитва — их деяние. И возможно, самое главное в жизни — молитва, с воздетыми вверх, просящими руками.
Так, во всяком случае, тысячи лет считали люди. Это они назвали богомолов «праведниками» и «пророками». И полагали, что Аллах создал их, чтобы продемонстрировать людям надлежащее отношение к молитве и к Всевышнему.
По убеждению праведных мусульман, богомол, принимая свою благочестивую позу, всегда поворачивается продолговатой головой к священной Мекке.
Молитва и охота — для него одно.
Павел пил чай, шумно прихлебывая. Он продолжал говорить, развернувшись к скрюченному Веникову:
— Есть различие, в каком контексте произрастать человеку, правда? Питаться ли ему клипами, собственными измышлениями или дышать воздухом настоящих свершений. Сейчас мы переживаем некий период, в принципе, переходный. Я имею в виду, прежние лидеры от нас отходят, идут новые люди. Нормальный процесс, в общем-то. Наладить оборот идей. Распространять.
Анна слушала и не слышала. В голове носилась словно подкладка той речи, которую она воспринимала яснее. Когда ты молод, ты просто обязан сооружать шалаши, стрелять из рогатки, лелеять мысли о революции и создавать партии.
И видела Павла — того же, но еще светлее, чем вот он, может быть, в светлом свитере вместо его вечного черного одеяния с белой полосой на груди, которое уже примелькалось всем, кто его знал. А он все говорил о новых людях, инициативных и инертных, о проектах, о материалах.
Анна вызвала на экран сотового недавнюю эсэмэску, полученную от Павла после заседания в широком кругу. Особенно запомнился один, в костюме-тройке, галстуке небесного цвета и с черными растрепанными волосами, прикрывавшими оттопыренные уши. Он был веснушчат и улыбчив. «Рауль. Поэт-перформансист», — представили его. «Перформансье», — поправила тройка и церемонно полупоклонилась.
Свет мой зеркальце, скажи… Чем сотовый с выходом в Интернет не волшебное зеркальце? Электронные письмена, не менее таинственные, чем Вальтасаровы, гласили чушь: «Поздравляю. Будь внимательна: могут последовать искушения».
Захлопнув крышечку сотового, Анна вздохнула, пряча вздох в воротник. Не иначе как Павел хочет стать вождем других вождят.
КОРИЧНЕВО-ЗЕЛЕНЫЙ совершал свой дневной намаз. Вокруг вовсю пела, свиристела, свистела и скрипела, бездельничала и трудилась жизнь. И жизнь не замечала его. Но его это не смущало. Напротив, именно это было условием его благоденствия.
Среди богомолов нет двух одинаковых особей. Их миллионы, все они воздевают вверх руки, но не они, а другие вокруг них одинаковы. Это жизнь других одинакова, однообразна в своей свистопляске, в довольстве, в сытом самозабвении.
Окружающие настолько слепы, что можно, ничуть не таясь, быть среди них. Треугольная, похожая на перевернутую пирамиду голова богомола, с рогатыми наростами и широко расставленными глазами, кажется, не может не броситься в глаза, но никто не хочет замечать ее.
Потому, что даже встретиться взглядом с богомолом опасно. Под этим взглядом сразу понимаешь: ты жертва. И уже хотя бы поэтому лучше принять его зеленую голову за обычный древесный листок, который так мирно колышет полуденный ветер.
Начальник Кати Хохломской был личность в некотором смысле выдающаяся. Волосы у него росли очень странным манером: от двух макушек, расходясь концентрическими кругами, причем слева завернуты в одну сторону, а справа — в другую.
— Свастический орнамент, — говорил он.
Он коротко стригся, чтобы явить свой орнамент миру, шерсть доходила до самого конца шеи, впадала в спину. На колонне шеи он носил квадратную капитель головы.
Как в насмешку, фамилия у него была несолидная. Хотя отчасти и слоновья. От маленькой части. Хоботков.
И с другой стороны капители растительность простиралась до самых бровей, делая небольшой, сантиметра в полтора, отступ перед самыми глазками. В его арсенале эмоций насчитывалось две: недовольства и удивленно-снисходительного одобрения.
Сей неразвитый, по мнению зло настроенных худосочных сотрудников, персонаж ворочал миллионами, каковыми худосочные могли бы распорядиться гораздо лучше, оборотистее, расчетливее — но отчего-то не распоряжались.
Рекламное спокойствие. Единственный вид постоянства в жизни современного человека — постоянство рекламного дискурса. Будьте уверены: включив телевизор, увидишь те же жизнерадостные лица семей, счастливых благодаря «Мифу» и «Фейри», которые ты наблюдал и вчера, и позавчера. Вас может бросить жена — но тетя Ася вас не бросит. Иногда они надоедают, раздражают, как не в меру общительные знакомые. Но они всегда с вами. Такова основа спокойствия.
Эльза вся в белом. Сидит на коврике посреди комнаты в позе лотоса. Музыкальный центр истекает смутными звуками, которые распространяются по комнате спиралевидно, капая снизу вверх, на потолок, в многочисленные воображаемые белые чашки.
Рамзан помнил другие времена в своей жизни.
Предположим, год две тысячи первый. Кавказ. Грозный, крыша раздолбленной гостиницы «Арена».
Панцирная кровать скрипит всякий раз, как переворачиваешься на бок. Дух тяжелый: портянок, гуталина и дегтя, ружейного масла, металла, табака, хлорки, перегара и чуть-чуть одеколончика. «Тройного» зато.
В войне нет действия. Одна скука. То, чем он занимается сейчас, не в пример интереснее. Он вскрыл новенькую пластинку, сунул карточку в сотовый и набрал номер:
— Юша? Ну как там?
— Порядок.
Они обменялись еще несколькими фразами. Рамзан снял заднюю панельку сотового и, проходя мимо урны, невзначай выщелкнул пластиковый прямоугольник в запачканное черными укусами сигарет жерло.
Сергей мерил асфальт точными шагами, уверенно и пружинно. Тяжелые подошвы ботинок печатали следы, словно станок, лента наматывалась на катушку, немецкая пишущая машинка отстукивала ритм: «Рихард Зорге, Рихард Зорге». Сергею нравилось имя и нравилось представлять себя героем старой киноленты, где невозмутимые рослые мужчины всегда в полной боевой готовности, собранны, строги и дисциплинированны, а женщины в длинных платьях, с голыми покатыми плечами, с жемчугом на шее и волосами, завитыми по моде двадцатых.
Зажурчал телефон. Похлопав по карманам, Сергей вытянул на свет трубку.
— Сергей Владимирович Балалеев. Восемьдесят второго года рождения, — сказали там скорее утвердительно, чем вопросительно.
Голос был неприятный, хотя вежливый и ровный. Официальный мерзкий голос, пропитанный правом задавать вопросы.
— Старший следователь Тихомиров беспокоит.
ЕГО ГЛАЗА ВЫХВАТЫВАЛИ из творящегося вокруг безобразия самые разные картины. Вот вызывающе раскрашенная бабочка, мотыляя лопастями-крыльями, беспечно летит куда-то. Сама-то хоть знает — куда? Каждое мгновение она непредсказуемо меняет направление полета. Она тем спасается — благоприобретенный за истекшие эры рефлекс: шарахаясь из стороны в сторону, легче сбить с толку врага. Но так кажется только ей. Эта «непредсказуемость» не для него, богомола. Возможно, он раньше бабочки предвидит будущий бросок.
Богомол теряет к этой крылатой глупости интерес. Троектория ее полета пролегала дальше дистанции броска. Что спасло ее? Случай.
Только удачная сделка могла помочь Рамазану на время забыть, что мир, где биомассу взрывают, как так и надо, а она все носится, оживленная и восторженная, с пожарища на презентацию, из больницы на премьеру, со взрыва на показ, — это бредовая реальность, а не компьютерное наваждение.
Презумпция смерти. Поскольку однажды вы умрете, вы уже умерли.
После того как опричники-беспредельщики перемочили друг друга и бизнес вошел в какую-никакую колею, началась игра, в которой летели, как кегли, не те, кто был при делах. Чаще вовсе посторонние люди, о ком говорят — невинные, пострадавшие, жертвы.
Жертвы того, сами не знают чего. Неясного, невидного боевого существа, которое двигается наскоками и отступает, резко нападает и резко прекращает агрессию.
Богомол. С мозгами, устроенными не так, как у человека.
Рамзан жил как придется. На полу — ортопедический матрас, «летней», хлопковой стороной кверху. Лежал, понизу обрастая, как лодка колониями водорослей, мохнатой пылью.
Посреди потолка торчали лампочки на металлическом ободе, все три повернуты по часовой стрелке, недосуг было нахлобучить плафоны. Обои кое-где поотставали, батарея парового отопления облупилась, стол был колченог, стулья — из разных опер. В ванной отходили от стен, порой обрушиваясь, кафельные плитки. У унитаза прогрессировал хронический насморк. Душ умер, умывальник покосился, кран сник.
Трудно было поверить, особенно подругам, что обитатель такого жилища мог позволить себе квартиру с евроремонтом, биде, джакузи, пластиковыми окнами, дубовыми дверями, мраморными холлами, двумя-тремя туалетами и прочим, что, может, и не нужно, но полагается. И не то чтобы Рамзан экономил на салфетках — его просто не занимала непосредственная обстановка. Привык он к походному быту.
Презумпция несуществования. Ничто не существует, все только происходит.
— Вы смотрели этот фильм? — спрашивал Павел, неспешно второй раз заваривая чай себе и Семену, кофе — Анне.
— Да, — глухо откликался Веников.
Его не так-то легко было разговорить, раскипятить, привлечь, раскрыть. Но Павел и не торопился. Создавалось впечатление, что в его распоряжении по меньшей мере векба. В каком-то смысле так оно и было.
— Старший следователь Тихомиров беспокоит.
— Слушаю. Чем могу быть полезен? — спросил Сергей официальным тоном.
— Утром в больницу поступила женщина с тяжелым отравлением, вы оставили свои координаты врачу «скорой помощи». Мы занимаемся выяснением обстоятельств, при которых женщина была отравлена.
Сергею стало неимоверно скучно. Надо же было остановиться. На свою голову.
— Могли бы вы явиться для более подробного разговора?
Ирина-Эльза ждала Катю под хвостом коня Жукова. В солнечных очках, несмотря на пасмурный день.
— Ну, Хохломская, ты не гламурна, — сказала она вместо приветствия.
— Сегодня со мной никто не здоровается.
— Послушай меня, мы сейчас же идем покупать тебе новые штаны. В таких уже никто не ходит.
— Плевать я хотела. И денег нет.
— Деньги — есть! В этом одна из их неизбывных особенностей.
Манеж блистал глянцем витрин, словно сошедших со страниц журналов. Нарядная толпа фланировала по сверкающему залу. Катя то и дело задерживалась взглядом на длинноногой красавице или парне во всем белом в этот еще не наставший для белого сезон. Эльза шла как паровоз, ни на кого не глядела — на ней останавливались взгляды.
Розовая, по последней моде, юбка, все розовое, розовые даже туфли.
— Скоро Манеж превратится в Петровско-Разумовскую толкучку. Даже толкучу. Ты только посмотри, сколько здесь народа с окраин.
— Какая разница?
— Одна дает, другая дразнится. О, гляди!
Безголовый манекен в нижнем белье. Ира восшествовала в торговый зал. Навстречу поднялась утомленная жизнью продавщица, приклеила к лицу улыбку.
Пока Ирина возилась в примерочной, Катя обводила взглядом ряды того белья, в приложении к которому слово «роскошный» даже не кажется пошлостью.
— Не примеришь халатик? А почему? Господь создал тебя блестящей девушкой, а не старушкой, — вещала Эльза за занавеской. — Следуй же его замыслу. Придумала себе набор странностей.
— Ничего. Людей с безобидной придурью у нас любят.
— Ну, как я?
Она прошлась в розовых туфлях туда и обратно. Лифчик и трусики сидели как влитые. Какие-то люди, словно бессловесные рыбы, поразевали рты с той стороны витрины.
— Погоди-ка, я еще примерю кое-что. Горох — это так по-детски. Тут что-то есть. Но я хочу быть соблазнительной роковой женщиной! Принесите мне еще вон то, с кровавыми цветами!
ЧТО ОНИ ВСЕ, летающие, прыгающие и ползающие, знают об уготованном им? Пустой вопрос. Им ничего и не надо знать.
Что ему, коричнево-зеленому, нужно знать о тех, кто копошится вокруг? Немногое. Лишь то, что необходимо для власти над ними. Богомол отличает жертву от не-жертвы не по форме, цвету, стрекоту или свисту. Лишь по движению — чаще всего беспечному, откровенному, неотвратимому. К еде, к насыщению, наслаждению. Сожрать, хапнуть, насладиться, насколько позволяет жадность. И разрастающийся желудок.
Вот в чем и состоит отличие жертвы от охотника. Ты не охотник, ты всегда жертва, если твое движение продиктовано желудком, — здесь причина увечий и смертей.
— Ну что, «Макдоналдс» или «Пицца-хат»? — Довольная, с покупками, Эльза шла теперь медленнее, как законная королева дворца, открытого всем посещениям. Словно ее коробки и картонки доказывали ей самой право здесь так вышагивать.
— Ты уже порвала с Павлом? — спросила Катя.
— С Безлетовым-то? А зачем рвать отношения?
— А что, так и будешь волочь на себе тех, кому на тебя, вообще-то, плевать, хотя они и не могут оставить тебя в покое? Привыкли кем-то питаться, кого-то ненавидеть, кому-то звонить. Орать, писать письма, говорить гадости, объясняться в любви — словом, общаться.
— Нет, я хочу спросить, можно же просто перевести отношения в пассивный режим.
Подруги уже сидели за небольшим столиком на металлической ножке. Столешница была вроде как из камня и даже на ощупь прохладная. Видимо, какой-то дорогой пластик.
— Ну, я бы так не смогла. Я, когда порываю с мужчиной, обычно сжигаю мосты.
— Ты белый и светлый, я — я темная и теплая. Я множу окурки, ты пишешь повесть, Анечка-а-а, просила снять маечки — тум-тум.
— Слушай, ты можешь поговорить нормально?
— Ну вообще тут что-то есть, — сказала Ирина то же, что и двадцать минут назад, в магазине. — Рвать отношения. Тантра. Да. Мне Владимир рассказывал. Мы с ним к Ивану Лаптину вместе ходим, я тебе говорила? Ты, кстати, встречаешься с кем-нибудь?
— Я… Не знаю. Пока нет. То есть я его совсем не знаю. Он очень странный. Я вроде видела его где-то. И как будто он не из наших земель.
— В прошлой жизни, точно. Так бывает.
— Владимир рассказывал?
— Да ну тебя. Лучше давай уже по пицце сожрем, я голодная, как крокодил. Понравился тебе мой халатик? Ну а чем странный-то?
— И имя у него ненашенское. А халатик классный, да. Дашь поносить?
— Тебе-то зачем, малахольная? Ходи в своем балахоне. Ремедиос, блин.
— Владимир у тебя как по отчеству-то? Ильич?
— Подымай выше, Владимирович.
— Ну, в стране сейчас один Владимир Владимирович. Трейдмарк.
— Трапеза богомола, — вдруг с остановившимся взглядом, как кукла, сказала Ирина.
— О чем ты?
— А?
Ее взгляд стал немного более осмысленным.
— Ты можешь мне объяснить, что ты только что сказала?
— М? Нет. Вряд ли. Не думаю.
Явиться для выяснения обстоятельств. Разговор о новом проекте не задался. Светлана, замгенерального компании «Тавро» (билборды, рекламные щиты, полиграфия), поправляла прядь. Потом бумаги на столе. Потом юбку под столом. Она все время что-то поправляла.
Пальцы Светланы пребывали в постоянном беспокойстве, описывали окружности, кривые, касательные к тем же окружностям прямо в воздухе, и зрелище завораживало. Словно она плела большую ивовую корзину вокруг себя или совершала оздоровительные пассы.
Сергей после телефонного разговора не мог сосредоточиться, он видел только корзину.
А еще за ее спиной стоял телевизор, там круглилась сцена, выбежали девчонки-подростки в кокошниках и коротких юбчонках и начали судорожно отплясывать быстрый танец. Казалось, пляшут невротики или куклы: гримасы прибитых к лицу упорной тренировкой улыбок, дерганые повороты голов, навек согнутые в локтях руки и негнущиеся ноги. Вид у них смешной, но во всем какая-то носорожья грация. Танец маленьких слонопотят.
Зал не жалел ладоней, когда конвульсии кончились: святое дело поддержать такие робкие, угловатые притязания быть лебедями.
— Сергей, вы слышите меня?
— Одиннадцать по две тысячи, — повторил он последнюю зацепившуюся фразу.
Светлана снова пустилась в подсчеты, и смотр художественной самодеятельности в телевизоре продолжался.
— Выступает Андрей Харитонов, — спокойно и просто, с грустным достоинством, интонационно «на спаде» доложила ведущая с безбрежным декольте. Она была похожа на тюлениху в красном обтягивающем платье, ставшую на задние ласты. Вперевалку, перебарывая желание упасть на все четыре и передвигаться привычными прыжками, она удалилась.
На сцену выбежал, держа руки на отлете, словно пингвин-официант, подтянутый, щеголеватый, во фраке брюнет.
— Наталья Петровна меня всегда так представляет, словно я… только что спустился с небес, — мягким фальшивым голосом произнес брюнет и засмеялся — не «ха-ха-ха», а «ах-ах-ах». — А ведь я обычный человек! Ничем не отличаюсь от вас, друзья. Просто пою…
— Вот и передадите Ивану Дмитриевичу, — подытожила Светлана.
Каков был следующий номер программы, Сергей уже не узнал, потому что шел, овеваемый весенними ветрами, по распахнутым улицам Москвы. Он озирал окрестности новым взглядом, поражаясь, сколько в самом центре первопрестольной полузаброшенных зданий с картонками вместо стекол в рамах.
БИОМАССА. Коричнево-зеленый отвел взгляд. Мимо проползала мокрица. Богомолы иногда нападают на птиц, лягущек, ящериц — на существ крупнее, на тех, кто лучше развит. Но не охотятся на мокриц и червей. На такое удовольствие покусится разве что увечный или выживший из ума изгой всего богомольского рода. Мутировавший выродок, которому ниже некуда падать.
Биомасса неинтересна для охоты. Уже потому, что не умеет трепетать в смертельных объятиях, не рождена сопротивляться, не трещит ее хитин в челюстях, не хрустят раздираемые крылья.
Она сразу лопается и расползается зеленой кашицей. И охотника всего передергивает от омерзения.
Катя Хохломская грезила назначением на новую работу. Та уже поманила ее блеском радужных перспектив, но пока как-то издали, неотчетливо. Конечно, новое требует много времени. Сил. Зато она будет свободна: свободно подниматься в девять утра, свободно ехать на работу, свободно сидеть целый день за компьютером, свободно трястись в свободное Перово, чтобы там, дотащившись до кровати, свободно рухнуть на нее.
Но какая может быть альтернатива?
В руках Кати не задерживаются вещи, которые она покупает: щетки, коврики, ершики, мочалки, губки, веники. Все уплывает. Прямо уходит из рук — сквозь пальцы. Можно подумать, вещи материального мира имеют жидкую природу.
Тем удивительней, что из всей иллюзорности, из видимости мы умудряемся творить себе такие тюрьмы, чьи стены уже потом никогда не удастся разрушить.
Она проверила электронную почту.
Ей давно уже не пишут. Редко. А тут высунулось письмишко.
«Рамзан».
Сердце заколотилось, как ложка в стакане чая, размешивающая сахар.
Бильярдный зал на окраине города в этот вечер почти пуст. Мелкие драконы сигаретного дыма вились в свете круглых ламп над зеленым сукном.
Рамзан сосредоточенно натирал куском синего мела острие кия.
— Светлана из «Тавро» просто конкретно пропарила мне мозги. — говорил Сергей.
Отпил желтый глоток из пластмассовой банки, маркированной «Бочкарев», хотя на самом деле там пенилось и плескалось «Ярпиво».
— Я ничего не понял, что сказала.
Телевизор в недрах бара заверещал истошным женским криком, Рамзан поморщился, а Сергей пристальнее вгляделся в экран.
— Теракт, — проговорил Рамзан, поворачиваясь спиной к телевизору. — Шоу года. И все смотрят, и все втыкают. Вот кусок правильной, реальной жизни, человеческая трагедия, ошметки подлинности. Как же не почувствовать свою причастность. Единение. Порыв. А я так скажу: кто смотрит это по телику, тот подлец. Шоу Бенни Хилла. Только впятеро дешевле, а рейтинг запредельный. По бюджету гораздо скромнее любой «Фабрики звезд». Супердокументальный фильм. Реалити — мало не покажется. И все довольны. К тому же оплачивали другие. Спецслужбам — работа, журналистам — восторг, депутатам — личная известность, телезрителю — наркотик. Жить не скучно.
— Весь мир — театр, а люди в нем — заложники.
— И давайте уже сделаем это презумпцией нашего существования.
— Правильно. Нечего ныть, если спасутся не все.
— Любой уважающий себя современник обязан погибнуть в теракте. Славная смерть нашей эпохи — она делает героем.
— Жрем друг друга, как насекомые.
— Вообще, мы взорваны еще до взрыва. Надо признать, что все погибли в тот момент, когда были взяты в заложники. Теракты возможны, пока есть истерия. Эсэсовцев было меньше, чем евреев. Толпа могла смести солдат вместе с офицерами. Но стихийно надеялась выжить поодиночке. Пассажиров самолетов всегда больше, чем террористов. Если помнить, что ты уже умер, можно на многое решиться.
Он прицелился, плавно повел кием. Рамзан не бил, пока не видел траекторию четко, как на школьной доске геометра: вот так шар от борта влетает в лузу, словно мелом прочертили пунктирную дорожку по сукну.
Но, слепо шарахнув о борт, шар откатился на середину.
Толстый каменный подоконник холодил ладонь Анны. Павел и Веников, кажется, совсем погрязли в своем беспредметном разговоре. Листовки, воззвания, открытые письма, петиции. Игра для подрастающих юношей. Анна отвернулась от окна и так пристально глянула на обоих, что Павел поднял брови и с некоторым беспокойством кивнул, плавно, молча — в чем дело, мол. Она покачала головой: ничего.
БЫТЬ ГОТОВЫМ к унижению и уничтожению заранее, все время осознавая, что есть воля более сильная, челюсти более крепкие, лапы более цепкие.
Страх и боязнь всего или чего-то неопределенного — а по сути, страх самой жизни, во всех ее непредсказуемых проявлениях, — именно он парализует жертву уже заранее, в мыслях, не давая ей шанса выйти из поединка. Жертва потому и жертва, что загодя не верит в себя, в свои силы, в мир вокруг. Потому она предает себя: складывает крылышки и отдается на волю случая.
Каминный зал Домжура с мягкими креслами, несмотря на крохотные размеры, заполнен всего на треть. Интересно, камин здешний когда-нибудь топится? В президиуме поглядывали поверх очков, пожевывали дужки, взгляды выдавали некоторую обескураженность. Сегодня никто не знает, что происходит в мире, где начало, и когда конец, и каковы последствия. Один отложил паркеровскую ручку и повел речь. При первых же словах журналисты отреагировали как бывалые бойцы — врубили диктофоны и отключились от происходящего.
— Давай, Иван, — сказала Ирина оператору.
Ирина очень хорошо представляла, как оратор в пустом зале перед умными звукозаписывающими устройствами таращит глаза и оглаживает бороду, извлекая из себя разнообразные звуки касательно всяких материй.
Она рассматривала пол. На ковре давным-давно были вытравлены, отчетливо прорисовывались плашки паркета, продавленные многочисленными ногами. Да, сей ковер знавал лучшие времена.
— Если у войны не женское лицо, то у терроризма лицо, во всяком случае, женское. Смертницы-камикадзе относительно дешевы, их производство, то есть обучение, ничего не стоит, женщины более внушаемы, более покладисты и лучше управляемы и в конечном счете требуют малого. Их желание — доказать мужчинам, что и они годятся для каких-то шагов, и снискать себе лучшую участь у бога, к которому они, как им хочется верить, направляются после смерти.
Муха настырно жужжала среди прочей аппаратуры.
— Простите, — поднял худую бледную руку, поросшую темным волосом, журналист в давно не стиранном свитере. — Я из «Всемирной православянской газеты». Почему вы говорите, что они только верят, будто направляются к богу, в то время как они в действительности направляются к богу? Ведь все мы знаем, что по вере каждому будет дано.
Журналист возвысил голос. Густая, давно не чесанная борода его задралась, выступил белый кадык, острый, словно птичий киль.
— Давайте не будем извращенно трактовать слова Священного Писания. И вообще, наше дело — политология, а не богословие.
Бритые телевизионщики стали плотоядно ухмыляться и хищно перемигиваться. В воздухе запахло скандальцем.
— Надо мысль иметь в бестолковке, — вещал свитер, постукивая себя узловатым пальцем по голове.
Случился странный мыслительный затор. Свитер говорил, и никто не прерывал его. Все только глядели в оторопелости, в которой было что-то от транса, а бывший хиппи зачитывал избранные отрывки из стихотворного «Манифеста христианского коммунизма». Наконец он закруглился и, удовлетворенный, сел.
— Да… Сказать тут что-либо довольно трудно, — заметил выступающий.
Все вдруг увидели — по тому ли, с какой интонацией он произнес фразу, или по облику, неотчетливому, словно матовому, — что он, кому надо быть во всеоружии, бойко отбивать наскоки и каверзные вопросы, страшно утомлен.
— У нас с вами случилась беда. Такое не должно было состояться. Но оно произошло. И будет происходить. Простите. Это не для печати, поймите правильно. Не для телевидения. Я мог бы призвать вас к большей ответственности, к лучшему пониманию роли каждого: кто освещает события, тот участвует в них. Медиа частенько соблазняются всякими рискованными шагами, понимаете, ведь так приятно — «мы делаем новости», «как скажем, так и будет». Но поймите. От ваших слов иной раз зависят судьбы людей. Вы же и сами прекрасно знаете. Трудно сказать, куда террористки идут после смерти. Это не дело прессы. Мы не должны их героизировать. Вот задача.
Ирина слушала, скучала и кляла себя от души, что поехала сюда, на эту скучную пресс-конференцию. Можно было посетить модный показ.
ЖЕРТВУ УЗНАЕШЬ сразу. По движению, по повадкам, по суетности и заведомому чувству ущербности, которое проникло во все поры живого существа. Впрочем, нередко жертву узнаешь по стремлению во что бы то ни стало скрыть страх, по браваде, бодрячеству, напускной беспечности и веселости. Жертву можно угадать и по бесстрашию. Да, по полному бесстрашию, по тому чувству непуганости, небитости, небывания в схватках, которое присуще самонадеянному и неопытному созданию.
— Не горюй, Ира, как-нибудь выпутаемся, — расстегивая ворот клетчатой рубашки, проговорил Иван.
Ирина-Эльза холодно и спокойно, как и тренировалась, поглядела на него, чтобы взгляд проникал на пол-ладони сквозь, но пресечь в себе раздражение не смогла: лезет с утешениями. Она вошла в туалет и увидела в зеркале лицо. Как она и стремилась, лицо полностью ей подчинялось и выглядело не более обеспокоенным, чем изображения синего Кришны на той открытке, что подарил ей вчера Владимир. (Ирина не могла видеть, что, как только она отвернулась от зеркала, продольная морщинка разрезала ее межбровье на две половинки.)
Беспокойство о земных делах — лишь следствие усилий вечной пугающей и путающей иллюзии, сотканной умелыми руками богини Майи, богини вечного тлена и распада, однообразных повторений и потерь. Даже хорошо: кончилось то, что она никак не могла заставить себя закончить.
— Зачем тебе работа на телевидении? — спрашивал Владимир. — Разве ты не знаешь, что в действительности все развивается по другим законам? В иных мирах, не таких, как наш, человек, едва чувствует агрессию или неприятность, моментально сбрасывает тело и тут же получает новое, а ты не можешь сбросить с себя груз придуманных проблем. Все это темнота и пустота, шуньята. Поверь, чем меньше ты будешь париться, тем лучше будут дела на работе и тем больше денег тебе будут платить. Если что, я тебе помогу на ином уровне.
Ага. Заплатили.
Тут Владимир всегда таинственно замолкал, и Эльза почти с суеверным страхом видела, что его глаза спокойны и глубоки, как у индийской коровы и будд на картинках.
Вышла из туалета и столкнулась с Левицким, узким, в узких джинсах, с лицом длинным, как шпага. Он в числе прочих продюсеров выступал сегодня, но на решение главного повлиять не смог. Еще что-то вякнула жалостливая тетка с розовой помадой на губах, которую Ирина иногда видела в коридорах, — кажется, та была из профкома или координатор чего-то там. Эльза во всех этих делах не разбиралась и не желала.
— Ирина, ну ты учудила, — с налету начал он, — кто ж такие причины выдумывает. Сказала бы, мол, болею, дайте еще один шанс. Что я, должен тебя учить? Из-за пары загубленных сюжетов не увольняют. А то стоишь как ни в чем не бывало: «Я занималась более важными вещами». Ты б еще сказала — самосовершенствованием! Просветлялась, кулды-булды. Естественно, они разозлились. Сейчас зеленые там сидят, плавятся от злости. Считай, все дела под откос пустила: дальше этого, в клетчатой рубашке, с его новыми идеями, они вообще слушать не стали. Разве так можно? Пойдем-ка покурим!
Эльза немного прикрыла глаза. Курение — вот единственное, с чем она еще не справилась. Послушно, как загипнотизированная, позволила увлечь себя на лестницу. А Левицкий все тараторил:
— Слушай, ладно, ничего, не все еще потеряно. Напиши заявление гендиру: была вне себя. Дай убедительную причину. Тебе простится, на себя беру. Такими вещами шутить не надо! Мало ли что в жизни случается… Они поймут. Напиши, что у тебя умер близкий родственник — серьезное дело, и проверять никто не станет.
Эльза снова стала смотреть, как наставлял Владимир — сквозь всех, сквозь этого прохвоста. Визуализировала его образ, каким бы он был в полной реализации. Ну, в том, что он — демон, сомнений нет. Ку-санг-лока, плохая компания. Вертлявый, хитрый, с острой мордочкой, сутулый, зажим на уровне горловой чакры. Губы то и дело облизывает, лис.
— В общем, я берусь все устроить, Ирина, — сказал он и робко взял ее за руку потной ладонью. — Ну, скажи «да» — и считай, дело сделано.
— Фигня какая. — Эльза выдернула руку. — Да вы что тут все, с ума посходили?
Иван звякнул ключами. Он стоял поодаль, напряженно всматриваясь в сцену, и мялся с ноги на ногу. Того гляди, ринется наперерез.
Она вдохнула три раза, медленно и спокойно. Прикосновения демона могут быть опасны. Как он посмел, он что, не в курсе, что она в полной реализации — нечто совсем иное, нежели он? Ведь существа отлично знают в глубине своих тонких тел, которые еще именуют душами, кто из них что собой представляет. Поэтому, даже если демон не сознает, что он демон и что перед ним богиня, бодхисатва, он все равно ведет себя с ней несмело и почтительно. Взять ее за руку — поистине верх бесстыдства. И она обратилась прямо к сути стоящего перед ней существа, минуя его эго и ложную личность:
— Скоро Шива сокрушит тебя в своем танце.
Левицкий оторопел, раскрыл рот. Иван судорожно сжал ключи.
А Эльза медленно, величественно, словно корабль, развернулась и ушла. Неужели из-за телеканала станет метаться, заявления писать? Не погашенный богиней бычок валялся у урны и дымил.
— Совсем крезанулась! — сказал Левицкий. — Не знаешь, чего с ней? Я слышал, наркотики. Не может быть, ерунда. Но кто ее с катушек сорвал?
Не чуя под ногами асфальта, Эльза шла к выходу из чугунных ворот, за которыми открывается новое пространство. Она спешила в гости к Просветленному. Недавно он сказал:
— Думая о своем отношении к тебе, я пытался определиться с тем, как это называется. И мне даже пришло в голову слово «неэтично».
— Неэтично?
Эльза стояла перед ним на пустынной площади, вокруг бушевала первая листва. С непостижимым упорством снова и снова, каждый год, кто-то развешивает листики на ветки. Тысячи тысяч.
— Врач не должен испытывать по отношению к пациенту таких и подобных чувств, — продолжал Владимир, как всегда плавно и почти безучастно. — Например, в нашем центре романтические отношения между теми, кто обучается боевому искусству, запрещены. Когда в Школе боя богомола вскрылся один случай, то был вопиющий факт. Одного из учеников пришлось удалить.
— Удалить?
Эльза приподняла левую бровь ровно на два миллиметра: статус почти просветленной не давал ей выражать свои порывы более явным, плебейским способом.
— Конечно, — кивнул гуру. — Но не физически, конечно. Зачем? Впрочем, без нашего вмешательства он все равно окажется ближе к погибели, чем сам может вообразить. Ему предстоит перерождаться многие кальпы. Возможно, даже в теле скорпиона. Это одно из самых неблагоприятных рождений. Пока беспредельная благодать, беспричинная милость не снизойдет. Но и пробуждение Будды — такая же беспричинная милость. Озарение невозможно приблизить собственными усилиями. Да и не нужно, ведь не к чему приближаться. Ты уже там. Нужно только осознать.
Эльза слушала с упоением. Когда Владимир начинал говорить, всякое желание сопротивляться воздействию, всякое сомнение — пропадало.
Она довольно быстро постигла сокровенное премудрости, которую пытался передать ей Владимир. Она делала подчас замечания, удивлявшие его самого. Она, например, объяснила, чем ей не нравится Декалог: «Слишком много «не»». И он в порыве восхищения провел рукой по ее стопе и прикоснулся к своему лбу, что значило, как он сказал, высшую степень поклонения: так приветствуют людей, с которыми не рассчитывают сравняться в познании истины в пределах ближайших двух-трех жизней.
ЖЕРТВЫ ПРИТЯГИВАЮТ. Сами по себе. Таково одно из их определяющих качеств.
И вот теперь Ирина держалась руками за голову. Радость непрерывного сознания собственного бессмертия поутихла, свернулась. Предстоящая вечность уже не сулила ничего хорошего. Душа обречена переживать здесь всяческие метаморфозы и страдания, конца которым не видно. Она открыла, что наслаждение есть тоже страдание по своей природе, потому что грозит утратой или пресыщением. Началась бессонница. Один день недели растягивается на год, а второй мелькает, как станция мимо вагона метро, когда поезд следует без остановок.
Катя Хохлома курила на лестнице с Дашей, сотрудницей пиар-отдела.
— Хоботков затеял нечто исключительное, — сказала Даша.
В конторе начальника звали за глаза исключительно по фамилии. Даше нравилась собственная осведомленность, она не спешила поделиться ею, но и медлить с сенсационной новостью не могла: вот-вот она станет всеобщим достоянием. Катя видела все ее эмоции насквозь и нарочно тянула с наводящими вопросами.
— Из ряда вон выходящее, — поддавливала Даша.
В курилке — на лестничном марше — эхо прыгало сразу и вверх и вниз по ступенькам, словно шарик в компьютерной игрушке. Не хватало только, чтобы бетонные блоки, в которые врезался воображаемый шарик, исчезали, принося игроку десяток очков.
— Думаю, тебе понравится. Да и все будут в отпаде. Короче, мы будем поддерживать детский дом!
— Детский дом?
— Благотворительность, милосердие, телевизионщики, ну, ты понимаешь.
— Но зачем? Какая связь между Хоботковым и детским домом?
— Неужели не ясно? И я должна тебе объяснять! Такие шаги сразу поднимают рейтинг до потолка. Хоботков — такой архетипический папашка, а все эти ребятишки — его сыновья и дочери. Дед Мороз и детвора. Классно придумано, да?
— Твоя, что ли, идея?
— Ну а хоть бы и моя!
— Дополнить хочется. Пусть детдом будет, да. Выигрышный ход. И пусть это будет детдом — школа-интернат для умственно отсталых детей.
— Нет, уже неправильно. Что ты! — сказала Даша, озабоченно стряхивая пепел в разинутую пасть урны. — Хоботков и имбецилы, Хоботков и дебилы, Хоботков и олигофрены. Кому нужен такой ассоциативный ряд?
— Ну, тогда наберите поздоровее да порумянее, желательно из здоровых семей, чтоб детский дом поинтереснее выглядел, поярче. Лубок! Никто не хочет «светиться» рядом с отверженными. Понятно, такое не для успешных.
— А что, — вдруг раздался бас, — пожалуй, здесь есть зерно, как думаешь?
Катя и Даша обернулись — с верхнего этажа, полубог, стриженный полубоксом, спускался Зевес-громовержец — сам Хоботков. Кстати, он страшно не любил, когда его называют по фамилии.
Даша скуксилась:
— Игорь Валерьевич, ассоциативный ряд…
— Будем играть на неожиданном. Еще один Игорь Валерьевич, помогающий детскому дому, никого не интересует. А вот Игорь Валерьевич, который возится с имбециликом без рук, — уже кое-что. А?
И Хоботков проследовал дальше, этажом ниже, в производственный отдел.
Катя с удовольствием время от времени перечитывала письмо Рамзана. Там были такие строки:
Лилия, распустившаяся в горах,
Не так хороша, как прохлада, которую источают твои губы,
Не так целительна, не так бела ее плоть,
Как твои руки, гибкие стебли
И лоза твоего стана
Леторасли волос
И все. Никакого «встретимся в клубе», «сыграем в бильярд», «приглашаю в ресторан». Даже странно. Даже легкое разочарование и досаду чувствовала Катя Хохлома. Но если она не ошибается, она зацепила его крепче, чем, может быть, сейчас кажется ему самому.
Эльза вошла в метро, и все показалось ей исполненным знамений. Она пробежала между тринадцатым и четырнадцатым турникетом, выгнали с работы четырнадцатого, а «13» — число ее рождения. Поручень, за который она схватилась в вагоне, тоже оказался пронумерован — никогда прежде Эльза не замечала, так вот, там была цифра «4», и тринадцать вариантов развития событий превратились в четыре пути, черные и белые, нижние и верхние, страдания и блаженства.
Свободное сидячее место. Единственное в вагоне. Все, кто здесь, глядят на сиденье, но не решаются подойти и занять. Ждут, поняла Эльза, бабушку, которая должна войти на «Спортивной». Но «Спортивная» миновала, а бабушки нет как нет. Зато ввалился парень в кроссовках и бейсболке, нахлобученной на самые глаза, и угнездился там. Раздраженные усталые женщины, каждая из которых стояла, потому что стояла другая, рядом с ней, — как одна, порывисто вздохнули. Кто-то даже пробормотал, мол, мужики пошли, что старые, что молодые, — как бы место побыстрее занять да получше устроиться. Парень не отреагировал. Эльза заметила в его ушах личинки стереонаушников. Рядом по-прежнему читали газету. Эльза сочла все это дурным знаком: ее место тоже скоро окажется кем-то занято. Но что за место? Где? И занято кем?
Откуда ни возьмись в вагоне затрепетала желтая бабочка. Капустница. Как только она умудрилась влететь во входные стеклянные двери, как ее не смели, не смяли потоки ветра, торопливые пассажиры, стремительные поезда? Как она ухитрилась пройти турникеты? Проскользнула мимо закрывающихся с гильотинным лязгом дверей вагона?
Представитель индустриальной фауны. Подземная бабочка.
Что с ней будет, если бросить на произвол судьбы? Помятые крылышки. Распластанное тельце. Ирина дождалась момента, пока капустница усядется на железную дверь, и осторожно взяла ее за хрупкие крылышки. Она почти почувствовала, как сжалось сердечко босикомого, если только у чешуекрылых есть сердца. Школьные познания в инсектологии не давали на вопрос определенного ответа. Ирина пустилась вспять: вынесла бабочку из вагона, сошла с эскалатора, долой из андеграунда, выпустила на вольную волю. С надеждой прянуло существо, забилось в автомобильном чаду. Куда ты, безмозглое создание? На соседний рынок, питаться медом из банки? В окно наобум? Где доверчивая дошкольница начнет охоту, отдав команду всем, кто есть в доме, даже бабушке и деду. Хорошенькое будущее — стать экземпляром коллекции начинающего природоведа. Под номером пять, под заглавьем «капустница». И это называется самоопределением.
Эльза спохватилась: куда же ее занесло? Оказалось, нужная станция: вот здесь, в двух шагах, и живет Владимир, поздний и любимый сын профессора МГИМО, ныне бизнесмен и — и кто он там?
— Я в ссоре с отцом три года, — сказал он. — С тех самых пор, как занялся восточными науками. А ведь жили с ним душа в душу после смерти матери. Но как только я стал совершенствоваться, тут же возник конфликт. Мгновенно. Имей в виду, подобное ожидает и тебя. Майя так просто не отпускает.
Губы Эльзы оставались сжаты. Ей хотелось битвы. Хотелось вступить в поединок с могущественными и таинственными силами. И победить. Или даже проиграть, но попробовать. Путь постоянного преодоления себя — вот путь истинного воина, и внутренний джихад на таком пути — неизбежен.
Владимир рассказал ей свою историю. Он, как и Эльза, начал с ЛСД.
— Я благодарен богу, который дал мне возможность употреблять наркотики.
Эльза глядела на него. В ее сознании никак не вязались представление о Владимире, вдрызг пьяном или обдолбанном, и та картина, которую она видела сейчас: спокойный, плавный и грациозный человек, уже почти покинувший, как ей казалось, юдоль страданий и преодолевший некоторые естественные границы биологического вида, которому он принадлежал по несчастной случайности рождения.
Потом, рассказывал Владимир, после некоторого довольно продолжительного периода бреда, его встряхнул, как он выразился, «один человек». Девушка, женщина, как поняла Эльза — у Эльзы был хорошо развит центр интуиции, синяя чакра, открывшаяся первого января.
Женщина довела до его сознания простую истину: ты давно подсел. И хотя ум его, как он выразился, сопротивлялся, она взялась за него и привела в центр «Бокс богомола», который предложил ему нечто другое. Испытывать те же ощущения без наркотиков. За счет внутренних ресурсов организма и тонких тел человека.
Владимир наливал зеленый чай с жасмином в чашки причудливой формы. Ирина хотела бы чего-нибудь посущественнее, но попросить стеснялась. Мама учила ее на первое приглашение к столу никогда не соглашаться и вежливо ответить: «Спасибо, ну что вы, я сыта».
— Речи условны, — усмехнулся Владимир.
Ему посулили, что он на первом же занятии по ребесингу переживет нечто потрясающее, чего ему познавать не доводилось. А он только вышел из тела и был разочарован: такое с ним уже происходило.
— Как интересно!
Детскими глупостями показались ей сейчас воскресные проповеди сельского священника в церковке, переделанной из старой хаты на окраине села возле дачного кооператива.
Владимир рассказывал еще много всего. Перелагал на современный язык некоторые притчи из «Бхагаватгиты» и случаи из жизней многочисленных индуистских божеств. Он мог говорить часами. Иногда Эльзу посещало ощущение, что он будто тренируется на ней. Испытывает какие-то технологии.
Катя Хохлома, может, чакр не открывала, но тоже кое-что могла предсказать. Во всяком случае, второго письма от Рамзана она ожидала не напрасно.
Какими словами я расскажу тебе,
Что творится в сердце моем?
Уже светла дорога, и пора идти,
Не отвращай же лица своего,
Дорогая луна
И снова никакого приглашения.
Грузовик, забрызганный грязью, шел по дороге ровно и споро. Тракт проверили саперы. Машина следовала за колонной.
Однажды на блокпосте их тормознули. Юша струхнул, но Аркадий вынул свое светлое лицо с желтым соломенным чубом и голубыми глазами, заспанное:
— Ну чего, чего, командир? Ну, груз везем.
Он показал потертое, ставшее уже почти прозрачным удостоверение, где круглилась сиреневая печать.
Золотое солнце краснело, спускаясь за гору. Горизонт был словно погрызен — это вырастали обломки и зубцы Ханкалы. Когда-то здесь был город. Небо — как опрокинутое корыто. Оно как бы отражало и удваивало дорожную безбрежную коричневую грязь, густую и глубокую. И Юше и Аркадию доводилось видеть разное. Как разлетается, словно лампочка, многоэтажка: фух — и все. А теперь и разлетаться-то особенно нечему. Обломки похожи на скрюченную черную мертвую лапу, которая тянется к солнцу, ускользающему между пальцев.
ОХОТНИК ПОГИБАЕТ, стоит ему шепнуть себе, что он победил. Страх поражения дарует силу. И с той быстротой, с какой растет несвоевременная радость победителя, растут силы и мужество врага.
Сражайся! Победа или поражение возможны в любой момент. Погибая, ты будешь счастлив, что сделал для победы все. А победив, скажешь, что сделал для победы все и чуть больше.
Ирина чувствовала себя все хуже. Перебои в сердце. Дыхательные упражнения не помогали. Как будто даже усиливали тяжесть. Словно на горле смыкались чьи-то тяжелые темные руки.
Она решила пойти в больницу. Дождалась своей очереди в клеенчатом кресле, рассматривая ауры окружающих.
— Предпримем суточное мониторирование электрокардиограммы, — сказала врачиха с подбитой, покоцанной аурой. — Раздевайтесь.
Обведенные синим набрякшие глаза за стеклами очков смотрели пусто и потусторонне, как две большие рыбы, заглядывающие в окно батискафа.
— Что-что предпримем? — переспросила Ирина, стаскивая водолазку.
А врачиха уже приклеивала к ее гладкому телу присоски с какими-то проводками, приговаривая:
— Холтер надели. Вот электроды. А вот — кассетка пишется. Батарейка, она в особом кармашке, вот тут, сбоку. Сутки не снимайте.
— Да вы что! Куда мне этот хомут. Я не могу сутки.
— А что такого?
— Чего это все большое-то такое? Да меня же и в магазин с ним не пустят. Сейчас же все в железных рамах.
— Не нервничайте, — сказала врачиха тусклым, как ее волосы и глаза, голосом. — Каждый день кому-нибудь да надеваем холтер, у нас и отделение — прочитайте на двери. Электро. Кардио. Грамма. У вас с сердечком-то нелады, надо провериться.
Врачиха говорила еще что-то, медленно и равномерно, как надолго заведенная кукла, чувствовалось, что она говорила подобное много раз на протяжении долгих лет, день за днем.
Для беседы, для беседы. Он им не нанимался. Ни для бесед, ни для дознаний. Сотовый Сергея фиксировал несколько раз тот же номер. Иди к лешему, Тихомиров. Провались. Сергей не откликался.
Кто-то, веселый и хмельной, орал на всю станцию:
— Люди, послушайте! Неслыханная ситуация! Ну одолжите хоть сто рублей, люди.
Были бы деньги — он бы одолжил. Но не менять же доллары? Он уходил с неотчетливой мыслью: «Я, может быть, уношу в своем кошельке твое спасение, друг. Прости. Хотя скорее всего — просто халявную выпивку».
Москва богата сумасшедшими. Сергей знал одну, из соседнего подъезда. Она ходит только в розовых пачках и с веером — в детстве мечтала учиться на балерину, к старости выжила из ума. И все мечты исполнились. Просто переустроила мир. Никаких «тянем носочек, еще, еще». Все довольны. Вот тебе и человек в полной реализации.
В вагоне от «Белорусской» до «Сокола» раздавалось громкое и злое шипение. Хорошо одетая молодая женщина зажимала себе рот и нос и туда, в ладонь, словно в зев сотового телефона, шипела, щелкала, свистела и трещала. Темные волосы. Красивые брови.
Сергей покрутил головой. Он сходит с ума — или она? В вагоне улыбались и понимающе переглядывались. А она ругалась и плевалась в ладонь так яростно, словно незримый собеседник был здесь же. В какой-то момент Сергею даже показалось, что так и надо, такой была реакция присутствующих здесь. Он уже подобрался было поближе к женщине, попробовать разобрать ее шипение, понять смысл шума и щебета, — но тут настала ее станция, и она вышла.
Он видел, как она цокала по плитам станции и продолжала свой горестный, никому не внятный монолог.
Ей предстояло снова спуститься в метро. Она минуты три стояла у входа, сердце бешено колотилось. Вот это и покажет, как бишь его… суточное мониторирование электро. Кардио. Граммы.
Так, со скачущим сердцем, и вошла. Все, кто ехал, оборачивались. Бледная, темноволосая, со сдвинутыми бровями, и в глазах тоже что-то определенно сдвинутое. Тени сгущались. «Ай, — прошептала Ирина, — ай, ай, ай!»
— Аллах акбар, — отозвался вагон.
Это было в шелесте газеты, на обложке книжки, на рекламном постере, в волосах, глазах, ушах людей. Неопрятная старуха стала подбираться слева.
— Посмотрите-ка на нее.
— В шарфы вырядилась.
Ирина испугалась: Владимир говорил ей, что страх обладает дикой энергией, что никогда ничего плохого не происходит просто так, а если бояться, талантливо бояться, тогда конечно, тогда обязательно. Она сложила ладони, спрятала в них нос и зашептала туда, укромно, мантру. Какой-то парень справа смотрел на нее пристально.
А что, если в больнице в холтер вложили бомбу? Если и впрямь она стала шахидкой? Она видела, как в вагоне отсаживаются от нее подальше, на другие места, на дальние сиденья, уходят, уползают, убегают, многие выходят из двери, кто-то направляется к ней, сейчас они ее схватят, но почему-то последний заслон не преодолен — люди видят, что она одна, и вокруг вовсе не люди, они подбираются к ней.
— Помогите! — выкрикнула Ирина. — Помогите, кажется, у меня бомба!
Террористы — те, кто рождает взрывоопасные идеи. Шахиды взрывают нас изнутри. Преступники генерируют опасные обобщения, совершают злокозненные сравнения. Взрывная метафора — оружие убойной силы. Одна метафора в состоянии разрушить больше, чем тонны гексогена, причем масштабы разрушения будут понятны не сразу, а во многих случаях и неочевидны. Метафора бывает тоньше и острее меча, дальнобойнее современных ракетных установок, проницательнее радиоизлучения, неуловимее бактериологической заразы.
Тяжелый, остановившийся, расфокусированный взгляд. Взгляд взрослого человека на детски нежном, круглом личике. Словно сквозь прорези для глаз смотрит совсем иное существо, натянув на себя человеческое тело, как резиновый карнавальный костюм. И это тело — мало ему. Напрягается, расползается по швам. И проглядывает нечто. Нечто иное.
Создание с крупной, как арбуз, головой и тщедушным телом не то тушканчика, не то птицы. Катя не сразу поняла, как оно передвигается. Но голова с крохотными отростками ножек и ручек довольно быстро катилась по коридору.
Арина Петровна, врач, бодрая, молодая, здоровая, светловолосая, со светлыми глазами, говорила быстро и плавно, словно с листа:
— Анализ первых отдельных слов, как при нормальном, так и при нарушенном развитии речи, показывает, что первые три-пять слов ребенка по своему звуковому составу очень близки к словам взрослого и составляют примерно один и тот же тезаурус: «мама», «папа», «баба», «дай», «ом», «бух».
«Ом? — зацепилось в Катиной голове. — Ом, ом».
— Исключение составляют дети-имбецилы и дети с тяжелыми нарушениями артикулярного аппарата.
Игорь Валерьевич заинтересованно внимал, но видно было, что ему не по себе. Катя еще раз глянула на врача — точка зрачка в центре светло-зеленой радужки смотрела змеино. Даша слегка подперла собой стену — кажется, ей плохо.
Говорят, в детском лепете — все звуки, которые только может издать носоглотка такого строения, как у человека. Потом формируется речь — одни звуки используются в одних языках, другие — в других. Остальные забываются, а взрослым уже стоит больших трудов научиться произносить немецкий или французский «р».
А в стенании и вое, в тех вскриках и всхлипах, которые били в уши Кате, варились словно составные звуки всех несуществующих языков и наречий, как будто вовсе не люди их произносили.
Пахло пригорелой кашей, плинтус зеленого цвета уводил взгляд в сумеречную глубь коридора, к забранному решеткой окну, широколистная роза в кадке, наверное, давно уже не цвела.
И в каждой из шести палат-комнат — ряды кроваток, в кроватках — дети, дети, дети. С перекошенными лицами, перекроенными телами, агукающие, хлопающие в искривленные ладоши, вопящие, плачущие.
Вдоль стены стеллаж с игрушками: помятым грузовичком, затертыми, в порванных платьицах куклами, медвежатами и собаками без уха и без глаза, словно здесь все должно было подчиняться одним законам, не сметь быть здоровым, красивым и соразмерным рядом с этим кричащим и диким уродством.
Фотограф снимал с бешеной частотой, телегруппа — оператор, звукооператор и еще какая-то барышня, координирующая весь процесс, — возилась тут же, камера раскрыла свой черный кальмарий глаз.
Игорь Валерьевич бледнел с каждой минутой, он уже не порывался взять на руки безрукого, поставить на ножки безногого, погладить по бугристой, словно прорастали рога, головке. Воспитательницы или санитарки, кто они там, утихомиривали во второй палате разбушевавшихся существ, их визг и писк резал воздух, как будто ткань вспарывали ножом, и посреди этого бедлама, как невозмутимый естествоиспытатель, стояла, вся в крахмально-белом, только врач со змеиной зеленью глаз.
— Я надеюсь, вы поможете нашему интернату, — говорила она, — нам не хватает многого. Лекарств. Игрушек. Книжек. Не так давно нас взяла на попечение женская обитель святых великомучеников Киприана и Иустины, однако у нашего отделения есть нужда в инвалидных колясках, оборудовании.
Она говорила и говорила, и ее спокойствие и размеренность Катя вдруг словно вырезала из этого ада, единственное отличие которого от того, предсказанного книгой, было в том, что он уже наступил.
Ад уже наступил.
Игорь Валерьевич кивал, у него был потерянный, дикий вид, он озирался, взглядывал коротко и нервно по сторонам. Остановив фотографа и телевизионщиков, сказал Даше:
— Смотри записывай, чтоб нам ничего не упустить.
Даша вносила в блокнот закорючки — названия лекарств, постельное белье, электропроводка, сантехника.
— Конечно, все это на ваше усмотрение. Мы будем рады, даже если вы просто — ну, просто поможете нам игрушками или как.
— Не дети, а звери чистой воды, — со смехом сказала санитарка, возглас донесся из палаты.
— Не обращайте внимания, — быстро произнес врач, — они устают. Мы все устаем. Иногда не веришь, что все это реальность.
С лицом уже мертвенно-серым Игорь Валерьевич выкатился на крыльцо интерната. Да и Даша бледнела синим румянцем — словно русалка пошла трупными пятнами. Катя порадовалась, что у нее нет с собой зеркальца, на себя посмотреть. Нет, никогда, никогда не рожать. Если есть… хоть малейшая опасность, что твой ребенок…
— Ну, спасибо вам, — прохрипел Игорь Валерьевич, когда выпали из поля зрения Арины Петровны, — спасибо, удружили.
— Игорь Валерьевич, вы же сами… сами говорили, — пролепетала Даша.
— Мало ли что я говорил. А вы на что?
— Это была ее идея. — Даша показала на Катю.
Игорь Валерьевич и Даша запихнулись в автомобиль начальника. Покойный кожаный салон, дважды впустую щелкнувшая зажигалка — Игорь Валерьевич еле разжег палочку лжетибетского благовония, прикурил сигарету. Со вздохом облегчения выпростал из-под себя полы светлого плаща, включил музыку. Даша сидела вся сжавшись. Впрочем, было понятно, гроза пронеслась стороной.
— Игорь Валерьевич, можно у вас сигаретку?
— Ты вроде не курила… На.
Даша затянулась «Ротмансом».
Игорь Валерьевич надавил золотистым светом круглящуюся кнопочку. Салон обтекаемо заполнила музыка.
— Горловое пение. Князь мира стоит над обрывом и творит океан перед собой теми словами, которые исходят из его рта. Тут и печаль, и радость, и потеря.
— Да-да, — кивнула Даша, не слушая, — да-да.
Автомобиль тронулся с места.
Катя сумбурно, без ясности, подумала, глядя вслед джипу, что колоссальная неподвижность водителя и пассажира в автомобиле, который движется быстро, очень быстро — всего каких-то два века назад никто и не предполагал, что такая скорость возможна, — напоминает неподвижность мертвецов в катафалке.
Грузовик ехал вперевалку по разбитой грунтовке. Месил колесами глинистую грязь, ухал в лужи и выбирался на взгорки. Он двигался медленно, и с высоты его можно было, наверное, принять за жука, ползущего по светлой ниточке-дороге.
На зеркале заднего вида колыхался вымпел футбольной команды, затертый, замызганный. Приборную доску украшали лица красоток. Прихотливо изгибаясь, девушки с картинок смотрели загадочно, призывно. Юша поглядывал на них, иной раз отвлекаясь от дороги. Какую он выберет? Потемнее? Или вот как та, светленькую? Там, куда он направляется, таких будет много. И каждая готова раскрыть свои мягкие руки ему навстречу.
Интеллектуальный терроризм. Комплекс мер психического, информационного и эмоционального воздействия, приводящих к деструкции личности, неадекватной оценке происходящих событий, дезориентации, превратному пониманию своей роли и места в общем течении времени и событий и, как следствие, к ошибочным, бессмысленным, губительным словам и поступкам.
Ирина приходила в себя постепенно. Пробуждение напоминало галерею возвращений, когда кажется, что вот ты уже в сознании, и тут приходит еще одна какая-то очень существенная часть, и обнаруживаешь, что до нее ты все еще не собрана воедино.
С удивлением она оглядела себя. На ней была ночнушка в цветочек, руки и ноги привязаны эластичными колготками к кровати. Она приподняла голову, огляделась. Рядом — другие шесть кроватей, на них женщины. Кресло у входа, в кресле медсестра или нянечка.
Ирина откинулась на подушку, гибкие пальцы правой руки начали распутывать узел. Она оглядела себя — слава богу, бомбу с нее сняли. Жива. Это самое главное.
Точечные интеллектуальные бомбардировки. Нет необходимости закрывать всю возможную аудиторию одной плотной дымовой завесой ложной информации, если только некоторые фигуранты способны принимать действительно значимые решения. Вычленить множество узловых элементов из бесформенной толпы и прозомбировать их целенаправленно и дискретно — такова задача террориста-бессмертника, шахида многоразового использования.
Рамзан ждал. Он умел ждать. Он никогда не торопил события, и они сами стремились к нему, струились навстречу. Вот и сейчас «лег на дно». Почти неделю резался в «Богомола». Рамзан уже думал позвать Сергея, он лучше понимает, компьютерное дитя, ровесник века. Он бы уж этих гекконов порвал только так. Но интересно было самому. С лязганьем и свистом богомол, словно изящный офицер гестапо, которого играет русский актер, кромсал и шинковал всякую мелкую тварь. А третий уровень все отодвигался и отодвигался. Уже секретные закуты были изучены, научился прыгать по листьям и знал, где, на каком уровне притаилась капля воды, сверкающая алмазным холодным блеском в солнечном луче, а главный геккон, свивая язык спиралью, все исхитрялся задушить Рамзана. Игрок ловил себя на мысли, что начинает отождествлять себя с богомолом.
И впрямь, здесь, в игре, как почти во всяком порождении массовой культуры, была своя философия. В каждом из нас живет богомол, который нами управляет. От него можно освободиться, но трудно. И понемногу он порабощает нас.
— Как успехи?
— Дальше второго уровня — никак.
— Ты о чем?
«А интересно, — думала Катя, уже засыпая, — есть кто-то, с кем ты синхронен? Он смотрит фильм, а тебе потом приходят оттуда образы и звуки. Вроде ни с того ни с сего».
Метро во сне завинчивалось в спираль. Поезд ехал по прямой, а потом его начинало вкручивать в тоннель, словно пулю в ружейный ствол винтовки или землю на галактической орбите, когда смотришь долгие часы в ночное летнее небо, видишь вращение явственно, хотя очень медленно. Ход поезда ускорялся.
Впереди гремел скрип и лязг. Катя поняла: там, куда он стремится, есть нечто, жрущее все живое, — еще немного, оно настигнет и ее, расчленит, раздавит. Она повернулась, кинулась прочь, добежала до конца вагона, толкнула дверь, дверь поддалась, распахнулась, Катя бежала дальше, контролер прыгнул ей наперерез, она успела сообразить, что в метро по вагонам контролеры не ходят, и тот, убитый аргументом, рухнул наповал, ударившись виском о поручень и забрызгивая кровью сиденья, а Катя бежала все дальше, каждым рывком посылая себя вперед, выбрасывая ноги как можно сильнее, работая локтями, и шум дыхания ритмически поддерживался глухими быстрыми ударами сердца. Маленькая головка на щупальцах, на уродливых конечностях, рудиментах ног или рук, дернулась пресечь путь, и Катя отшвырнула ее ногой, успев ужаснуться сделанному, но не успев остановиться — головка отлетела, выхлестнула стекло вагона. Но вот и с другой стороны послышался лязг, который сперва маскировался и был еле отличим от стука железных сочленений поезда, и обнаружилось, что Катя бежит не прочь, как хотела, а прямо навстречу, и вот уже ее черная фигурка, как обугленная спичка, летит куда-то, в острые насекомые челюсти, которые смыкаются прямо над ней.
Мышь третьего уровня была уже совсем нечто запредельное. Рамзан с восхищением рассматривал ее на экране. Его аватара в том мире, пучеглазый богомол, крутя усами, тоже глядел на мышь, как показалось Рамзану, с долей уважения. Шерсть у нее лоснилась, отливала серебристым, длинные желтые зубы словно распирали пасть изнутри. Казалось, мышь сдохла, а в нее вселилось металлическое существо, вроде каких-нибудь монстров, которыми кормят в кино, и когти ее сияют, они остры, как иглы. Подвижный нос, опушенный многочисленными вибриссами, так и вздрагивал, глазки блестели жидким, колючим блеском. Рамзан подумал, вряд ли он часто видел живых людей с блеском глаз более ртутным, подвижным и металлическим. Не мышь, персонаж компьютерной игры, а прямо реальное действующее лицо.
Позвонил Сергей. Близилось утро. Рамзан еще не ложился.
— Чего делаешь?
— А, да так. Как сам?
— Нормаль. Извини, что в такую рань.
— Ну а чего стряслось-то?
— Ничего. Ты же знаешь, я жаворонок. Жаворонки утром просыпаются, а совы вечером.
— А дятлы?
— Дятлы?
— Ну да, старик. Дятлы. Когда спят дятлы?
По небу поплыл курчавый дым — это ближний завод раскуривал свою утреннюю трубку.
— Слушай, ты когда-нибудь видел, как двигается богомол? — начал Рамзан. — Как он танцует, прыгает углами, скачками. Я тут подумал: время — оно совсем как богомол, приседает, отступает и подкрадывается. Его течение неоднозначно. Острие событий непредсказуемо. Куда его метнет в следующий раз?.. Да, а есть еще такая японская школа боя, ты мог видеть в кино. Там складывают руки наподобие того, как держит богомол свои передние лапы, словно в молитве, его потому так и прозвали — богомол. Только он не молится, а убивает.
— «Крюк гоу» называется, — сказал Сергей.
— Как? Ты откуда знаешь?
— Школа боя богомола. «Танлан цюань». Есть легенда, по которой старый мастер боя Ван Лан потерпел поражение в боях на помосте.
— Ваня Лаптин, так-так.
— Разочарованный, с сердцем, полным горечи, Ван Лан вернулся в свою провинцию. По дороге путь его повозке преградил кузнечик-богомол, выставив вперед свои широкие и острые, как мечи, передние лапы. Он был намерен атаковать. Ван Лан посмеялся и отшвырнул насекомое, но богомол вернулся. Тогда Ван Лан поехал дальше, он сделал что мог и, если бы задавил кузнечика, вряд ли мог считать себя виноватым. Богомол атаковал колеса, ловко увернулся и улетел. Ван Лан начал наблюдать за повадками богомолов, за их стилем.
— Единство защиты и нападения.
— Точно. Мастер придумал новую технику. Через несколько лет в схватке на помосте он победил. Император восхитился стилем боя богомола. Предложил мастеру стать придворным военачальником. Тот отклонил предложение: предпочел совершенствовать «секретный локоть богомола».
Сергей замолчал. Рамзан услышал, как капает вода на кухне.
— Импровизация? — спросил он после паузы. — Старик, ты далеко пойдешь. Тебя хоть сейчас на площадь. Твоими проповедями будут заслушиваться.
— Это не гонево, — возразил Сергей, зевая. — Ладно, слушай, я забыл, что хотел тебе сказать и вообще зачем звонил. Сбил ты меня своими богомолами. Просто ходил два месяца в студию. Преподавал нам один крезанутый.
— Ага, — сказал Рамзан.
Мышь с экрана глядела ему в левый глаз.
ЛЕГЕНДА, рассказанная Великим Мастером стиля богомола Шести Координаций Дин Чжичэнем (1851 — 194?) и записанная его учеником Великим Мастером Чэнь Юньтао (1906–1978) в трактате о стиле боя богомола, который не был опубликован.
Во времена династии Сун малоизвестный боец по имени Ван Лан вызвал сразиться основателя стиля Тунбэй Мастера Хань Туна. Ван Лан проиграл поединок. В бессильном гневе и обиде на себя Ван Лан кинулся прочь и бежал, пока не достиг какого-то болота. Он опустился на его берегу в траву, мучаясь мыслями о поражении.
Вдруг он заметил ядовитую змею, которая ползла к нему. Она остановилась в нескольких шагах, и Ван Лан увидел причину ее остановки. Это был богомол, застывший над палой листвой.
Змея, подняв голову, гипнотизировала насекомое. В ответ богомол поднял вверх свои крюкообразные лапы с острыми, как бритва, выступами и ждал атаки.
Змея нанесла удар. Ван Лан не увидел, как богомол ответил. Но змея взвилась в воздух.
Ослепленная, она беспомощно извивалась.
Марина Игоревна — лечащий врач. Она светловолоса, светлоглаза. Но под белым халатом у нее черное платье.
— Если ты не будешь есть, у тебя на руках будут вот такие синяки, — показывает она, — и мы тебя будем кормить из трубочки.
— Как змею, — говорит Ирина. — Знаете, просовываешь ей в пасть шпатель. У меня когда-то жила змея. Но дайте мне только позвонить.
— Кому ты будешь звонить? Сейчас ночь, все спят.
— Но у меня родители волнуются.
— Ничего они не волнуются. — Марина Игоревна привыкла не верить на слово пациентам. Иной сумасшедший до того убедителен. Если прислушаться к тому, что они говорят, то придется поверить и в бога, и в черта, и в вороний грай.
Ирина не ест, не ест. А что, если она не просто так не ест? И если у нее пост? Это еще вопрос, вопрос. Какой ты веры? Православной. Почему тебя вырядили в шахидский наряд? Потому что это последний писк первенца сезона.
— Меня зовут Ирина, меня зовут… Я — это я. Ты, кто там, эй, помоги мне. Тяжеловато — каждый день просыпаться заново.
— Будешь себя плохо вести — уложим на вязки!
За грехи свои ввергнут будешь в палату первую. Ад имеет пять кругов, по числу палат.
Вместо чертей-охранников — ангелы-санитарки.
— Сестры, что я вам сделала?
— Молчи, больных перепугаешь. «Что сделала»!
Крестик внутри нас. Нательный крестик внутри. То есть подтельный…
Ирина, чтоб не сидеть без дела, моет пол в палате. Кровь приливает к голове.
— Отдай швабру, а то меня медсестра будет ругать, — вступает другая больная.
— За что?
— Да ведь сейчас моя очередь.
— Нет, уж коль она начала, пусть продолжает, — говорит третья.
Через минуту:
— Эвон сколько пыли оставила!
— Возьмите сами да протрите! — в раздражении.
— Ладно уж.
Ногами пытается задвинуть, запинать два-три колтуна не то волос, не то пуха обратно в угол.
Подходит еще одна больная, начинает второй раз мыть только что вымытый Ириной пол.
— Как хотите, это ваша воля, — говорит та, которая запихивала грязь в угол. — Это вы делаете, не я. Я просто сказала, что пол грязный.
Рамзан и Сергей шли по улице. Тянуло свежестью наступающей весны. С крыш обрушивались сосульки. Бисер огней сверкал впереди, словно диковинная вышивка на огромном плате, что разворачивается при каждом шаге. Ковер-самолет и скатерть-самобранка. Москва, город улета.
— На первый взгляд, идеи не убивают, — говорил Рамзан. — Идеи не подкладывают бомбы под автомобили и не распространяются слезоточивым газом по станциям метро. Идеи не сводят с колес электрички и не взрываются средь бела дня у отеля «Националь», калеча прохожих. Все это так. Но действие идей более разрушительно. Оно лежит в основе всякого материального взрыва. Гексоген — только следствие. Идеи опаснее воплощения. Последствия не видны простым глазом. Их и вооруженным глазом не всегда удается заметить. Текст, послание, любая реклама — структура, которая может воспроизводиться во времени и пространстве.
— А хорошо быть террористом, — сказал Сергей. — Как думаешь?
Рамзан глянул косо и быстро.
— Я придумала рекламный слоган к воде «Святой источник», — сообщает Ирина. — Вот он. Капля святого есть в каждом!
— Девочка, а девочка?
— Что? — вздрагивая.
— Веришь в Бога?
— Верую, — истово.
— А я — нет. Я когда в твоем возрасте была, меня муж порезал. Видишь — шрам?
— Это потому, что ты больная, — авторитетно заявляет еще одна.
ДЕНЬ ЗА ДНЕМ Ван Лан проводил перед голенастым и несуразным насекомым, «атакуя» его стеблем тростника или вишневой веткой. Через годы он завершил создание нового стиля в единоборстве. Этот стиль принес ему много побед. Он назвал его стилем боя богомола.
— Ну, то есть я хочу сказать, во всем этом есть какая-то романтика, — поправился Сергей. — Все вокруг тебя воспламеняется, только ты остаешься холодным. Секретная деятельность. Организация. Ты мне напоминаешь иной раз…
— Лучше скажи, куда мы сегодня двинем? — перебил Рамзан.
Сергей вынул зазвеневший сотовый из кармана.
— Достал, — буркнул себе под нос.
— Кто у тебя там? — поинтересовался Рамзан.
— А, пустяки. Человек один.
Мария — толстая, молодая, безобразная, с выпирающими крупными зубами. Медитативно чешет уши. Ходит в черных носках, поверх рваной, как у всех, нижней рубашки — красный халат. Лоб стянут черной лентой. Как совершенен Бог в своих твореньях, твердит Ирина.
— Я — сделала аборт. Потому что я — Мария. Кому нужен Антихрист? Я убила его, а мне сказали, что я ненормальная.
Она разводит руками.
Мария не говорит — бормочет. Кажется, зубы мешают ей говорить — они большие, кривые, выпирают.
— Я — из ада.
— Нет такой страны на земном шаре, — вступает еще одна.
— А где же Царство Божие? — спрашивает третья.
— Везде, — отвечает Мария.
— Ну, понятно, — отмахиваются от нее.
— Я так же прекрасна, как и ты? — спрашивает она Ирину, протягивает руку, хочет — погладить? ударить?
Ирина вскрикивает и просыпается, просыпается, просыпается… Зачем?
Впервые у Сергея возникло ощущение, что вот он нащупал, вот теперь он приблизительно знает, что и почему свело их с Рамзаном и зачем вообще они столкнулись на плотных улицах Москвы, где легче легкого пропустить кого-то.
— Аллах акбар, — приветствовал Рамзан.
— Зиг хайль! — отозвался Сергей и добавил: — Все шутишь?
Рамзан не улыбнулся. Они вошли в зал. И снова понравилось Сергею, как именно они вошли: полы легких плащей развевались, шаг точен, упруг и весом, движения быстры и отрывисты. Вот тут бы и крикнуть голосом с басовитой ноткой: «Так, всем сидеть!»
— А ведь все, что нужно сделать для предотвращения терактов, — так только всем сразу выключить телевизор.
В зальчике, как раз рядом со столами и стульями, громоздились до самого потолка стеллажи, а на них в ряд — книги, видеокассеты, музыкальные диски. Красные, синие, белые, черные обложки.
Оранжевые стулья. Кирпичный свод, выкрашенный красной краской.
— Водки и солений, — сказал Рамзан официантке.
Принесли запотевший графинчик, огурцы, маринованные грибы, какие-то стручки. Рамзан провел пальцем по краю тарелки — маленький, а скол.
— Люди простые и славные, но никогда не верь им, — начал Сергей. Он быстро хмелел. — Они хорошие и абсолютно бездарные. Они не позволят миру вывернуть их наизнанку, а горе способны воспринимать только по телевизору. В реальной жизни они его не наблюдают. Они делают рейтинг передачам про преступников и о дорожных катастрофах. Это они совершают теракты, созерцая экраны, каждый на своем законном месте.
Рамзан кивал. Сергей просто повторял его мысли, которые он высказал в прошлый раз. Своими словами. Он вытащил пачку сигарет, вынул одну и задымил, прищурясь, глядя на Сергея.
— Они защищены, — длил свою мысль Сергей сквозь клубы дыма. Он был доволен, что на сей раз говорит он, а не Рамзан. И Рамзан слушает его. — Несчастная любовь не выдавит им кишки. Они дойдут до тех позиций, с которых можно отрицать все живое и планомерно накладывать вето на все, что трепещет. Они займут все позиции в руководящих учреждениях, а нам останется только наблюдать, если мы не будем действовать.
Сергей агрессивно и бодро захрустел крепким огурчиком, раскосые скулы ходили ходуном.
— У нас есть арсенал оружия, — сказал Рамзан, слегка подавшись к нему.
Сергей застыл с открытым ртом.
— Оружия, которое помогает нам ориентироваться на пересеченной местности современного информационного пространства. Вчерашние парадоксы не работают. Следи за исправностью личного оружия, смазывай выводы, счищай ржавчину с открытий, утилизируй устаревшие модели умозаключений, обновляй запас мысленных боеголовок. Следи за боеспособным состоянием личной армии.
Сергей сидел, не дожевав огурец.
Столы начали сдвигать, девушка в передничке улыбнулась и сказала:
— Извините, сейчас здесь будет поэтический вечер.
Зал стал постепенно заполняться нечесаными бородатыми людьми, некрасивыми девушками.
— В мире мы все делимся на два вида. Одни — пища для богомола. Вторые — сам богомол. — сказал Сергей.
Рамзан усмехнулся.
Первый читал, сам себе дирижируя, приплясывая и притопывая на месте, с подвываньями. Второй достал из рукава какую-то свирельку, свисток, и стал пищать.
— Концепт, — хихикнул Сергей.
— Пожалуйста, передавайте нашим уважаемым поэтам записки. — И та же девушка, шурша штанами, понесла по рядам нарезанные кусочки зеленой бумаги.
— Слышь, давай и мы что напишем, — толкнул Сергей Рамзана, видя, как проворно разбирают листики.
«Вопрос к обоим поэтам. Почему вы такие уроды?» — прочел один выступавший.
— Ну, мы уроды потому, что уродами нас делает время, — не растерялся тот, со свирелькой.
В соседнем зале ожидалось музыкальное выступление. Сергей и Рамзан переместились. На сцене уже настраивали гитары.
— Солнце, песок, вода, — заблеял длинный, худой и узловатый, как бамбуковая удочка, растаман, — но я знаю: Джа где-то здесь, Джа где-то рядом… Рядом-рядом Джа, да!
— Зря ты высовываешься, — сказал Рамзан, когда они вышли в сырую темную морось.
Москва спело брызгала неоновым соком, плыла, плавилась, утекала.
— Девушка дала мне номер!
Сергей торжествующе поднял руку в жесте римского приветствия, на ладони и впрямь были написаны цифры. Среди линий судьбы они значились в таком порядке: «123-45-67».
— Ну-ну.
Рамзан улыбнулся.
— От черт!
Разведчик противостоит интеллектуальному терроризму.
Расчесываясь в туалете, улыбаясь отражению, Ирина заметила, что сзади подходит еще одно.
— Раньше я часто улыбалась. Мне нравится, когда люди улыбаются. И мне говорили: «Вот какая веселая женщина».
— А сейчас что — не говорят? — спрашивает Ирина.
Отражение грустно качает головой.
— Эта чашка пластмассовая из стекла.
Медсестра:
— Таких пластмассовых чашек не бывает.
— Люди! Вам всем нужна помощь. Всем, — настаивает больная.
— Господи, избавь меня от Тебя, — взмолилась Ирина.
Сбылась мечта — она научилась проходить сквозь двери. Для этого сначала дверь надо открыть.
Катя сжимала голову, чтобы не разорвалась. Казалось, достаточно опустить руки — и ее разнесет на мелкие осколки, а мозги забрызгают бурыми капельками стены домов и автомобили.
Вот оно. Оно. Чужое, чуждое. Бессмысленное. Ненужное. Пугающее. Что-то разрушилось, что-то сломалось. Детские шалости. Агукающие. Смешные. Пахнут детьми. Сладко, ваткой, волосиками, присыпками, кашей, розовым, утренним, солнечным, смешным, родными, веснушками.
Она набрала Иринин номер. По-прежнему никто не отвечал. Автоответчик замогильным голосом провещал:
— Здравствуйте. Вы позвонили Эльзе, ее кошке и ее кошмарам. Лучше бы вы не звонили, но раз позвонили, говорите.
— Словно сквозь тебя прорастают лучи. Я боюсь его.
— Кого? — спросила бы Ирина-Эльза насмешливо, а трубка молчала.
— Ребенка. Я никогда не захочу рожать. Нет, нет. Ира, ну где ты?
В реальной жизни всегда приходится разделять победу с другими. Всякий, кто стоял возле, мешал, дышал за спиной перегаром и луком и ныл о своих сомнениях, перечисляет себя через запятую, когда все становится ясно и мир обретает нового победителя.
Тут не так. Только его были эти крысы, свирепствующие на третьем уровне, только его. Как они выскочили из-за угла, изгибаясь, охлестывали свои бока острыми и голыми, без единой шерстинки, наоборот, словно покрытыми чешуей, хвостами. Они танцевали вокруг него, пока точные и короткие удары не порубили их на части. Отдельно валялись хвосты, отдельно — лапки. Богомол, направляемый Рамзаном, успел увернуться — даже отчлененная лапа скребла по полу когтями.
«Congratulations, the Universe saved again!» Похоже на музыку. Над Москвой занималась заря. Преисполненный ощущения всесилия, Рамзан рассмеялся, трехмерный богомол медленно поворачивался. Да, твои создатели знали, как добиться эффекта. Взгляд богомола, казалось, прорезал экран и, пройдя зеркала глаз, упирался в затылок игроку с той стороны, словно мелкая пуля, раскалывающая череп.
Внезапно изнутри Рамзана мягко толкнуло, и карточный домик игрушечной победы распался, разлетелся на картонки с бессмысленными значками: черные буби, красные пики. Какая-то нелепость. Что-то не так.
Кабинет напоминал… Ничего не напоминал. Самое безликое место, которое Сергей когда-либо видел. Стол, стул, часы, карта Российской Федерации. Разве что небольшая и неприметная иконка, или Сергею показалось — голова у святого была собачья. Египетская, что ли, штука?
Ну и вот компьютер у следователя что надо. Плоский монитор, бесшумный процессор. Мышь оптическая. Все современное. Обеспечивают их тут. По контрасту в углу стоял огромный старинный сейф серо-стального цвета — облупившаяся краска, массивная ручка-вертушка. И лицо Тихомирова никак нельзя было представить в уме. То же, что и кабинет. Ну, рот, нос. Брови. А отведешь взгляд — и все, ни единой черточки в памяти. Хрестоматийный сотрудник.
— Я уже в сотый раз вам говорю, я ее абсолютно не знаю.
— Ну а почему вы остановились, а? Почему мимо не прошли? Где вы так долго скрывались?.. И по каким причинам?
— Ну, знаете. Я еще должен объяснять! Значит, как я ее подобрал. Ну, я смотрю, лежит пьяная, голая, в грязи…
— Минуточку, когда вы ее увидели, она была уже раздета?
— Нет, сначала была в шубе.
— Хорошо, а потом?
— Потом пошел искать людей, кто помог бы перенести ее или как…
— И что?
— Прибыл наряд. «Скорая» приехала через некоторое время. Минут, не знаю… Минут через двадцать, где-то так. Что там с ней было, я не знаю и знать не хочу. Можете считать, что я исполнил свой гражданский долг. А теперь мне уже безразлично. Кстати, там в наряде был один такой, на вас похожий. Припорошенный такой. Извините.
— Ладно, ладно. Не пыли. Можешь идти, я тебя понял.
За Сергеем закрылась дверь. Старший следователь Тихомиров произнес:
— Припорошенный.
И усмехнулся.
Катя любовалась Рамзаном. Он не был похож ни на кого. Молчаливый, он делал как-то так, что молчание его не висело в воздухе кульком неловкости. Высокий, светловолосый, только глаза темные, почти черные. Лицо строгое, стройное, нос прямой, квадратные скулы. И очень спокойный взгляд. Арабский. Как в том фильме про викингов и тринадцатого воина.
Он всегда хорошо одет, и Кате было приятно идти с ним по улице. Молодые женщины кидали на него взгляды украдкой, а он словно и не замечал. Кате казалось, что он не рассказывает и никогда не расскажет ей всего.
Он проводил ее, и у двери квартиры Катя, испытывая неловкость, склонив голову набок, повела рукой — так, что жест можно было при желании принять как приглашение. Но Рамзан то ли не заметил, то ли сделал вид, что не заметил его. Он попрощался и пошел к лифту.
— Рамзан! — в недоумении, не понимая, что происходит, воскликнула Катя. — Может быть, ты зайдешь?
Он оглянулся, и холод дунул ей в лицо: с той стороны, изнутри, к глазам подошел кто-то нездешний и глянул сквозь них, а потом так же быстро скрылся.
Ирина примеривалась к тарелке с едой. Нет, есть такое — выше ее сил.
— Как вы не понимаете? Вы — то, что вы едите.
— А ну-ка без прокламаций тут, — прикрикнула нянечка.
— Я без прокламаций. Я просто не могу это есть.
В пластиковой бутылке воды сама собой из ниоткуда появилась земля. Ирина хотела бы помнить, что так не бывает, но это произошло у нее на глазах, пока она держала бутылку. Встряхнула ее едва — и мутная взвесь запуржила, закружилась в воде.
— Всякая вода святая, — сказала Ирина и приникла губами к пластиковому горлышку.
— А если бы это была моча? — сварливо откликнулась ведьма со спутанными волосами и пустыми глазами.
Ирина думала, та не разговаривает — так далеко ушла в своем внутреннем путешествии, заблудилась, не сыскала дорогу обратно.
— Но это вода.
— Нет, моча. Моча. Она желтая, желтая, вот. Гадость. Ты это пьешь, — бесновалась старуха. — Дура! Дура!
— Реланиум! — завопила нянечка, и вторая, столь же громоподобная, как и та, уже слоновьим бегом направлялась к больным.
— Что вы. Не надо. — Ирина закрыла лицо руками в попытке спрятаться, свернуться в улитку.
Руку отняли у нее от лица силой, шприц глубоко и больно впился в вену. Старуха смеялась, икая. Смех бил ее изнутри. Ей тоже вкатили нужную дозу покоя.
Красные каблучки стучали по пестрому ковру. Ковер мягкий, а каблучки все равно стучат. Даша шла по коридору. Мимо — двери, двери. Ей нужна одна из них.
Даша шла, репетируя речь. Костюмчик сидел как влитой. Она поправила булавку в шейном платке, прядь. Как она выглядит? Вот представить, что из-за каждого угла по дулу телекамеры. Телевидение есть вид массового гипноза и способ творить будущее. Каблучки красные. Она выглянула в окно на лестнице. На самом горизонте мерцает рекламный щит как символ соблазна, мираж, переливающийся электрическим светом. Телевизоры вышли на улицы города продолжать свое наступление, уводить зрителей от обыденной правды. В мир гораздо более цельный и яркий. В руках у Даши папка с бумагами. И видеокассета.
— Игорь Валерьевич, — Даша вошла в кабинет, едва постучав. Ее вызывали. Ее хотят видеть. У нее есть что сообщить.
— Погоди.
— Великолепные новости. Послушайте. Наш сюжет показан по всем новостным каналам.
— Какой сюжет?
— Да в интернате же.
— Да?
— К полудню диспетчеры приняли на четыре сотни звонков больше, чем обычно. Продажи…
— Сюжет?
— Вот, посмотрите. — Она вдвинула кассету в жерло видеодвойки, сумрачный кабинет озарился сиреневым телесветом.
Нарезка новостных телеканалов. Игорь Валерьевич чинно вышагивает по парку. Игорь Валерьевич и врач. Игорь Валерьевич и хромое дитя со скрученными ручками.
Его перекосило.
Корреспондентша говорила за кадром:
— Сегодня, когда президент объявил приоритетом внутренней политики заботу о сирых и обездоленных, нам вдвойне важно помнить, что только повседневное внимание к этой проблеме способно привлечь к ней общественные силы.
— Так-так, — резюмировал Игорь Валерьевич и повернулся к Даше. Та вся светилась отражением телеэкрана. — Интересно, сколько же ты заплатила?
— Бюджет минимален. — Даша опустила на полировку стола стопку бумаги. — Мы остались ровно в рамках запланированного. На ТВ-ДА мне сказали, что ваша медийная фигура сегодня интересна. Они связывают это с вашей поездкой на Родос и выступлением на международной конференции в Женеве.
Дома так много безопасных вещей. Мягких, гладких, теплых. Дома и солома едома. Дома и стены помогают. Каждая вещь поглажена, обласкана взглядом по многу раз, согрета ладонями. Бусы сердоликовые, ножницы, книги. Какая-нибудь мелочь, на которую и не взглянешь, — шариковая ручка или заколка. Плеер и тот как родной. Как посланец другого мира. Поцарапанный корпус, залипающие кнопки. Шкатулка. Стеллаж с бумагами.
Ирина во сне приходит сюда ненадолго, так только, чтобы глотнуть домашнего воздуха, запомнить домашние запахи. Каждый дом пахнет по-особенному. Она будет держаться. Она вернется сюда.
Может быть, попросит, чтобы ее украли, укутали, положили куда-нибудь, в уютную темноту, навсегда.
Мама, мама, роди меня обратно.
Катя собирала по ящикам стола крем, наушники, распечатанные письма, подарки сотрудников — керамическую мышь, фотографию с корпоративной пьянки (как же она ненавидела праздники), нитку бус, случайно затесавшуюся среди прочих предметов, зеркальце, даже пачку папирос «Козак», для смеха кем-то принесенную и забытую возле ее компьютера. Смахнула в ящик и забыла. Впрочем, один раз, когда не было «Слимс», достала вонючую, пахучую и выкурила. В горле першило.
Сейчас першило тоже. Не от табака — от обиды. Другим ярким чувством было облегчение: теперь не надо сидеть за компьютером, шелестеть бессмысленными бумажками, выслушивать глупости.
Катя стала чистить файлы. Лишние файлы с гороскопами, анекдотами, прогнозами погоды, смешными мультиками, скачанными из Интернета, удалила десятка два картинок, очистила память от лишних ссылок. Методично проходила все ветки папок. Вроде и не так много времени провела здесь, а накопилось всякого барахла.
Грохнуть, что ли, им напоследок тут базу данных?
— Игорь Валерьевич очень доволен сюжетом, — сказала Даша, входя в кабинет.
— Правда?
— Ну да. У тебя здесь приборка? Он просил, чтобы ты набросала вступительное слово в новый буклет. — Даша склонилась над ее столом, повела крашеным ноготком по бумаге.
— Ага.
Катя села в кресло-вертушку. Опустошение. Чувство каникулярной радости схлынуло. В этом офисе она может провести еще год. Или два. Или сколько захочет.
А потом перейти в другой офис. Спокойно, без потрясений. Без лишних потрясений.
— Ты что? — спросила Даша, всматриваясь в нее.
— В общем, я сейчас приду, — сказала Катя, — я просто иду покурить. Понятно? Просто иду покурить.
Стерильная любовь. Любовь без внутреннего заражения бредом, без инфицирования тоской, любовь без последствий, протекающая в открытой форме, быстро, безболезненно, без житейских, экзистенциальных, метафизических осложнений.
В какие-то дни Кате нравилась деятельность. Или, может, нравилась белая блузка и черный костюм, который хочешь не хочешь, совсем как в школу, надо надевать на работу — каждый день.
— Здравствуйте, вас беспокоит Арина Петровна. — Ровный, спокойный голос в телефонной трубке был Кате смутно знаком. — Могу я поговорить с Игорем Валерьевичем?
— Вы знаете, его сейчас нет, — сказала Катя, и удовольствие белой блузки сникло.
Необходимость врать — отрицательная сторона работы. Но Игорь Валерьевич просил не беспокоить.
— Тогда с Дарьей Слипченко?
Даша красилась и замахала руками, пусть, мол, перезвонят.
— Оставьте ваше сообщение, и я обязательно передам.
— Тогда, может быть, я могу поговорить с Екатериной Хохломской?
— Хохломская слушает.
— Очень рада вас застать. Знаете, это не так-то просто, — так же ровно и спокойно тек голос. — Я врач школы-интерната номер двести четырнадцать, вы были в одном из наших отделений.
— А, да-да! Здравствуйте, Арина Петровна.
Даша при звуках имени как-то напряглась. Или Кате показалось.
— Мы говорили с Игорем Валерьевичем. Вы же помните. Вы же тоже присутствовали. Так вот, я еще раз напомнить. Я видела сюжет, его показали по всем центральным телеканалам. Правда, конкретно наш интернат не упомянули, да и не важно, нас сотни по стране, все в одинаково бедственном положении. Особенно в регионах что делается. Вы знаете, что происходит в областях? На лекарства на одного ребенка в месяц выделяется 59 копеек, на питание — 50 рублей в день на ребенка, на моющие средства 500 рублей на квартал на школу, на юридические вопросы, такие, как оформление опекунства, поиск беглецов, возможные в связи с этим командировочные расходы, — 600 рублей на квартал на школу. Капитальные ремонты не проводятся десятилетиями, на учебники, одежду и постельное белье деньги не выделяются вообще.
— И… и что? Зачем вы мне это говорите? — смутилась Катя. — Вам мало перечислили денег?
— Денег? Игорь Валерьевич пока не перечислил нам денег. — Голос будто стал спотыкаться, падать. — Да мы и понимаем… Не такое быстрое дело. Я просто звоню… Напомнить, уточнить… Попросить…
— Арина Петровна, уважаемая. Простите. Я не знала. Я обязательно проверю вопрос, всех потороплю и перезвоню.
— Да, будьте добры… Прошу вас. Пожалуйста.
Катя повесила трубку. Обернулась к Даше. Молча вопросительно посмотрела на нее.
— А что? Что такое? — вдруг вскрикнула Даша. — Что случилось? Что стряслось? Чем там недовольны? Они что, вообще, они что, не понимают, — Она затрепыхалась, затрепетала вся, как подстреленная куропатка: Катя видела по телевизору, в передаче про охоту. — Мы им сделали такой пиар, такую раскрутку. Да им, наверно, каждый день после такого сюжета люди деньги переводят. Им все мало! Разожрались.
Катя вспыхнула — короткий, как фотовспышка, взгляд — и выскочила в коридор.
УЖАС СЛАБЫХ перейдет к потомкам. Жертвы рожают жертв.
Анна и Павел распрощались с Вениковым на улице. Дул ветер. Сверкала реклама.
— Мне в ту сторону.
— А, ну ладно. Я — в другую.
— Я с тобой, — сказала Анна и неопределенно махнула рукой. — Туда.
Веников побрел к метро, а они развернулись и зашагали вниз по бульвару.
— Знаешь, что мне напомнила наша общая встреча? — Павел засмеялся. — Эпизод практически из любого фильма. Завязка: Нью-Йорк тридцатых годов. Встречаются два друга и едут к третьему. Тот им говорит: да я завязал, давно женат, у меня фирма, копим ребенку на колледж. А они ему — не, ну типа давай грабить банк. И он их слушает сперва безо всякого интереса, а потом зажигается и такое начинает творить…
Уже совсем весенний ветер нес по небосклону клочки облаков, а сквозь рваные края синело небо, яркое, словно рана.
Она хорошо представляла, как он приходит домой после целого дня работы. Как садится вечером перед телевизором. Читает газету. Играет с ребенком. Как рассказывает ему сказки с теми же интонациями, которые сейчас звучали в разговоре с Вениковым, разве что более нараспев. Его темные волосы собраны в хвост на затылке. В глазах на бледном лице пляшут кисточки веселого огонька.
Анна помнит его тонкоруким пареньком. Отдаленный приятель, Сергей Балалеев, ревниво осведомлялся: «Он влюблен в тебя?» Она отвечала: «Он — человек идеи». Словно это и было ответом на вопрос.
— Москва — какой-то бредовый город, — сказал Павел. — Ты видишь человека — кажется, достаточно руку протянуть. Но завтра он исчезает, как не было.
Светлые глаза, как бы только что проснувшиеся, живые, голубая жилка пульсирует на виске, тонкая чистая сухая кожа, бородка, на просвет — как туман или пена, — Павел.
Как-то зашли в церковь. Сумрачное и холодноватое пространство старинного храма. Красные, желтые и зеленые тени мягких, теплых, живых, словно приправленных охрой оттенков двигались от звездных лампад и от колебания свечей. И лицо спутника показалось Анне ликом ангела с древней фрески.
Фрески, которую она видела. На днях в Интернете.
Безногий попрошайка уже минуты две взбирался на тротуар, он обессилел, координация движений нарушена, то ли пьян, то ли так ослабел — не понять. Калеку заслоняли, как в клипе, быстрые фигурки пешеходов — летящие плащи девушек, куртки и пиджаки парней, иной раз проплывала розовая коротенькая шубейка, чисто декоративная, понятно, в такую погоду, или проходил свитер. Пару раз мелькали даже майки.
— Не может быть, — пробормотала Катя. — Просто не может быть.
— Может.
Лариса Михайловна, Иринина мама, была тверда и спокойна.
Она медленно помешивала кофе. Вообще держалась молодцом. Никаких полосок от слез на лице, набрякших век, запаха вина или еще чего-нибудь в таком роде. Только глаза сухие, острые и черные.
— Мы сами узнали лишь спустя неделю. Она не каждую неделю звонит. Иногда отец, иногда я. Заботились. Ей это не нравится. Она старается держаться от нас подальше. — Лариса Михайловна медленно, кривовато усмехнулась.
— А я даже не побеспокоилась. — Катя стиснула руки на коленях. — Я даже не подумала.
— Никто ничего не подумал. Не надо зря себя винить.
Катя быстро закивала. Еще не хватало, чтобы Лариса Михайловна ее утешала.
— В общем-то, ничего необратимого пока не произошло, — проговорила Лариса Михайловна.
Белый газовый шарф обвивал загорелую шею, глаза теперь смотрели на улицу, из замкнутого зеркального мира московской кофейни было видно, как там, вовне, грязно, холодно и неуютно.
— Я позвонила тебе не потому, что считаю, будто ты обязана поддержать мою дочь.
Катя подняла на нее глаза, хотела возразить, но Лариса Михайловна сделала усталое движение рукой:
— Каждый умирает в одиночку. Ирина ведет, вела, во всяком случае, довольно разгульную жизнь.
Катя снова подобралась ответить, и снова ее остановили:
— Мы с отцом пытались на нее повлиять. Трудно, тем более если знать, что за человек ее отец. К делу не относится, мы с ним давно расстались и живем раздельно. Вечные мальчики, меняются, как в калейдоскопе, сегодня один, через неделю — другой. Она очень эмоциональная, влюбчивая девочка, очень искренняя. Не гулящая, нет. Но ветреная и в то же время очень целеустремленная. Я не хотела беспокоить ее подруг.
Катя дернулась в третий раз, Лариса Михайловна приподняла бровь:
— Сначала решила, справимся сами. Но все оказалось так сложно.
Лариса Михайловна прикрыла глаза рукой. Длинные розовые ногти, выпиленные в форме прямоугольников по моде прежних лет, смотрелись дико на бледной руке, по которой, как по карте, можно было точно проследить течение внутренних рек — голубых кровеносных сосудов.
— Положительных результатов нет. Врач сказал, отрицательная динамика. Не знаешь, кто у нее там был? Владимир какой-то.
— Кажется, — сказала Катя.
— А с Пашей они окончательно расстались?
— Не знаю.
— Он нравился мне. У него по крайней мере не было всех этих… готических завихрений.
Аркадий вел грузовик, Юша отсыпался. Большие коричневые руки тяжело лежали на руле. Перед глазами Аркадия вставала в зарослях сирени калитка, вымазанная голубой краской. Посверк утренней росы в первых лучах солнца. Мать зовет с реки: «Аркаша-а…» И так тепло, тепло… Не хочется вылезать из парной воды. Клонит в глубину, в омут. Лечь, забыться, уснуть.
Словно что-то толкнуло Аркадия — в последний момент успел резко увести руль влево — воронка на дороге, метров пять, обошла стороной. Юша вскрикнул и заворочался во сне. Аркадий перекрестился: ангел сберег.
КОРИЧНЕВО-ЗЕЛЕНЫЙ ПРЫГНУЛ. Сначала он прыгнул и лишь потом осознал, что это его атака.
Рамзан вышел на последний уровень. А здесь, интересно, кто? Каков твой итоговый противник? Выйдя из-под причудливо свитой ветви на поляну, Рамзан увидел еще одного богомола. И хмыкнул.
Богомол был светлый, гибкий, узкий и длинный. Глаза его алмазно блестели. Острая насекомья мордочка шевелилась. Кого-то она ему напоминает. Осторожными, как бы робкими, но плавными движениями. Катю. Точно — самка богомола. Она двинулась вправо, медленно, гладко. Словно поплыла. Рамзан выставил свои лапы-ножи. Он готов был напасть.
Вдруг ему страшно захотелось переключить канал. Как в телевизоре. Он не хотел, не хотел того, что происходит. Сейчас произойдет. Вот-вот. Уже скоро.
Он судорожно набрал номер.
«Аппарат абонента выключен или находится вне зоны действия сети».
Поздно. Катя!
Рамзан встал, прошел к окну. Москва простиралась покуда хватало глаз. Он жил здесь давно. Но сейчас он как будто впервые увидел ее.
Москвы слишком много. Москва — любовь на всю жизнь. Как травма позвоночника.
И весть пришла.
«Господи!» — вырвалось у Анны.
Катя Хохломская включила телевизор. На экране материализовалась ухоженная, холеная ведущая в строгом синем костюме и белоснежном воротничке. Щелкнула микроволновка, и Катя достала тарелку с макаронами. Она так увлеклась белым отложным воротником всегдашней виртуальной гостьи, и клипсы, к тому же красные… Что до нее не сразу дошли слова. И только когда поплыл видеоряд…
Рамзан спустился к подъезду после бессонной ночи. Прогревая мотор, включил радио в автомобиле. Пропело: «Европа-а плю-ус».
И услышал.
Сергей пришел домой. Разулся, прошлепал на кухню. Глотнул пресной, мутноватой водицы из чайника. Есть не хотелось. Сполоснул руки. Взял с полки книжку, «Богиня самоубийц». Лег почитать. Мир может подождать и до завтра. Раздался звонок матери — «Сыночка, ты где? Дома? Слава Богу!» — «Сколько раз просить тебя не плакать, ма. Что опять стряслось?»
Ирина дернулась и заворочалась во сне. Через несколько минут дыхание сделалось размеренным и глубоким.
Компьютер сперва подмигнул красным, а затем ровно загорелся веселый зеленый огонек. Алексей открыл окошко браузера. Сегодня медленно грузится. Опять перебои на сервере, что ли. Надо Константину сказать, пусть посмотрит. Боже правый, а как…
Подземный переход особенно длинен и неприютен. Иногда Даша казалась себе здесь привидением, а иногда — средневековым посвященным. Из-за угла на нее напоролся мальчишка лет двенадцати.
— Куда ты летишь!
— Тетенька! Вы хоть знаете, что случилось?
— Ну, что еще могло случиться. Внимательнее ходи.
В отделении раздался звонок. Врач отложила кроссворд и сняла крупную тяжелую пластмассовую трубку с перекрученным спиральным проводом. В трубке щелкало и трещало.
— Здравствуй. Как я рад тебя слышать. Ты на месте. Прекрасно.
— Естественно, на месте.
— Включи телевизор.
Павел листал старый молитвослов. Странички рассыпались, он бережно вкладывал их между другими, такими же пожелтелыми. Какой длинный был разговор сегодня с Вениковым и Анной. Настолько длинный, что, кажется, пока он шел, произойти могло что угодно. Что, если так и есть: для тебя час, а для других — месяцы. Время ведь неоднородно, оно пульсирует, то разрежаясь, то сжимаясь, мерно возгорая и мерно затихая.
Тихомиров в кабинете с размаху хлопнул папкой о стол, листы вышибло из нее и рассеяло по всему столу, часть рухнула на пол, один отлетел к самой двери. Протянув руку, следователь щелкнул клавишей, и старинная радиоточка умолкла на полуслове. Тихомиров посидел с минуту в кресле. На лице его в сумеречном свете электрической настольной лампы трудно было что-либо разобрать. Затем он встал, аккуратно, по одному, собрал листы и оглянулся на дверь. «Сказать в канцелярии, пусть выдадут дырокол».
На Москву наползала темная лава.
Вильнув, ускользаю от рекламщицы, которая настойчиво всовывает в руки прохожим цветные бумажки, выкрикивая: «Сколиоз! Ревматизм!» — как будто наделяет болезнями, а не чудесным избавлением.
Иду по бульвару. Заведение под названием «Аннушка» пугает прохожих: из динамиков — льстивый мужской голос: «Покупайте горячие куры только у нас!» Привычно, но и всякий раз внезапно, пугает. И почему «куры», а не «кур»?
Пересекаю дорогу, направляюсь к Театру российской пьесы, здесь я бывала. Ну, не в самом театре — в кафе. От афиш рябит в глазах: крупные буквы — «Люди древнейших профессий». Но мой путь лежит дальше — наверх, по дощатому переходу, под боком строительства, мимо желтой колокольни, старинных красных стен. На кирпичных уступах лежит снежок, он кажется чешуйками или пеной: кирпичи положены не один ровнехонько на другой, как кремлевские, а со сдвигом, так что стена не гладкая, а шершавая.
По правую руку — рыболовецкое или рыбоохранное ведомство, по левую тянется бульвар, но вот уже и литые ворота.
Я прибываю с черного хода — отсюда ближе — и прохожу между гаражами и бараками для рабочих. В ряд стоят машины, в одной из них, грузовой, водитель прогревает мотор. По прямой — красное здание школы с барельефами Пушкина, Горького и других на фасаде; кинув на профили беглый взгляд, я сворачиваю. Между грудами обледенелого песка и разбитыми плитами — тоже стройка — бродят рабочие, низкорослые, смуглолицые, видимо, откуда-то из Средней Азии. Они в обтрепанных темных одеждах, запачканных на локтях и коленях. Курят. Белая глыба храма наплывает на меня. Левый флигель в лесах, а вверху, под самым голубым проникновенным небом, икона Владимирской Божьей Матери, теплится лампадка, играющая красным.
— Ну что, индейцы, — говорит рабочим бригадир, русский. — Начнем погрузку.
Перекрестившись, прохожу вглубь двора. Кивает седоусый высокий старик в черном пальто, напоминающем тулуп, и шапке-ушанке. Он в прошлый раз остановил меня грозным вопросом: «Куда идешь?» — «В Интернет», — сказала я, предупрежденная Алексеем.
— И почему «в Интернет»? Как это? А нельзя сказать «на сайт», «в редакцию»?
— Да они не поймут. Ну, скажи «на сайт».
И вот теперь я здесь работаю. В монастыре, в Интернете. Ну, на сайте.
Шесть каменных ступеней. Через одну — покрыты резиновыми ковриками. Толкаю тяжелую дверь и оказываюсь в светлом коридоре, который заставлен коробами и корзинами — сенцы непарадные, скопилось всякого скарба. Резной деревянный буфет, церковные подсвечники на высоких витых ножках; большие, может быть — столитровые, пластиковые бутыли из-под воды. Огромный ковер свернулся, сложенный вдвое, как огромная креветка.
Поднимаюсь по лестнице на третий этаж, скользя рукой по деревянным перилам, мимо литографий со сценами из отечественной истории: витязями, схимниками, лошадями, битвами. А параллельную лестницу, которая начинается с того, другого, парадного входа, украшают огромные фотографии в паспарту и рамах: гора Фавор, пустыня, гробница Лазаря, другие святые места.
Вхожу в нашу келью. Здесь с двумя сотрудниками я и провожу свои дни — раза два, а когда три в неделю. Тишина, спокойствие. Остров — в самом центре Москвы, обуянной рекламой, вечными новостями, страстями, заполненной выхлопными газами автомобилей и разрезанной на светящиеся куски блеском витрин. Когда выходишь из монастыря, видишь, как разноцветно и богато город распростерся у ног. Какой морозный посеребренный воздух, какие яркие фонари. Ароматные запахи струятся из кофеен. И улочки со старинными названиями ветвятся и разбегаются — Сретенка, Покровка, Варварка, Ильинка, Просвирнин переулок. Выбирай любую и следуй по ней. Иной раз хочется нарочно заплутать, побродить.
Любимый и единственный брат Евгений закончил институт и теперь пробовал себя в новой роли. Для начала самостоятельной деятельности устроился коммивояжером. То есть развозить и продавать дорогостоящие диковинные пылесосы «Тибри» производства одноименной заграничной фирмы, к которой, на русский слух, так и тянуло добавить буковку «с» в начало. Фирма гордилась своими традициями. По утрам, как со смехом рассказал Женька, все работники офиса и коммивояжеры, все менеджеры по продажам и рекламе становились строем перед портретом великого основателя «Тибри» господина Джея Дугласа Эдвардса и затягивали жизнеутверждающий гимн.
— Правда, что ли? И что за гимн?
— Погоди-ка.
Брат похлопал себя по карманам нового в полосочку костюма и вынул сложенную вчетверо бумажку, потертую на сгибах. С недоверием и опаской я заглянула в нее. Текст заключительного четверостишия выглядел так:
I’ve got that old Tibry Spirit up in my head,
Down in my feet, deep in my heart,
I’ve got that old Tibry Spirit all over me,
All over me to stay.
Текст содержал и перевод:
Этот старый дух Тибри — наверху в моей голове.
Внизу в моих ногах, глубоко у меня в сердце,
Этот старый дух Тибри везде вокруг меня,
Везде вокруг меня навсегда.
Со вздохом я отдала Жене бумажку.
— Ты уверен, что хочешь у них работать?
— Ну, есть некоторые издержки. Но в офисе еле сдерживают смех, когда все это происходит. Одна мисс Хампл, по-моему, верит. У нее всегда такое лицо.
В монастырь я пришла, настороженно глядя по сторонам. Люди в черных одеждах. Покой. Окно заснеженное и в нем — крыша, больше ничего. Пунктирный косой снежок. Тихая, наглухо ушедшая в себя сотрудница, Надежда, и молчальник-сотрудник, Константин. Я правлю статьи, заметки и интервью, курсор бежит вниз, как струйка песка в стеклянных колбах часов. Маленькая комната с высоким потолком, точно келейка; папоротник и герань на широком подоконнике узкого окна. Три компьютера, священные книги на полках. Комната имеет номер — двадцать четыре. На двери с той стороны надпись: прежде чем войти, надлежит постучаться и произнести Иисусову молитву, откликнутся — аминь! — входи.
С Надеждой спустились в трапезную, где похлебали уже остывшего горохового супа и поели макарон с капустой.
Чистая зима нынче. Я шла по бульвару и видела вокруг словно не современников, а жителей Древней Руси. Красавица с насурьмленными бровями, голубоглазый плечистый мужик — охранник автостоянки, бабуля в облезлой кацавейке и бахромчатом платке.
И я сама здесь не просто так, а с покрытой головой и в юбке. «Приходить надо в хиджабе, — как выразился Алексей. И добавил: — Ну, вообще-то это не обязательно». «Отец Алексей» обращаются к нему — моему однокашнику, старинному приятелю, послушнику, который выглядит лет на двадцать пять. Я решила в чужой монастырь со своим уставом не ходить — вот юбка и платок.
Несколько минут не тревожила компьютер — появилась заставка: «Все ушли на фронт, победа будет за нами».
Я стараюсь лишнего не болтать, недоумеваю, о чем говорить с моими теперешними коллегами, да и говорить ли — они углублены в себя, погружены в работу. Все здесь и такое же, как в других офисах, и не такое.
У Надежды четверо детей и муж-художник. Это выяснилось во время отлучек Константина — он так сосредоточенно стучит по клавишам, что я стараюсь в его присутствии молчать. И я, конечно, тотчас решаю: Надеждин муж — иконописец. Изограф. Оказалось, дизайнер по интерьерам.
А за окном постепенно синеет.
Библия на экране. Еще помню те ощущения, когда казалось, что это запредельное соединение несоединимого.
А еще брат Евгений задумал жениться. И девушку брал с приданым, москвичку с квартирой. Молодец Женька. Конечно, полюбил бы, будь и бесприданница. Но она не бесприданница. Но это, как я уже сказала, совершенно не важно.
Они быстро расписались, а повенчаться решили почему-то чуть позже.
— Да как же так, — поражался один мой приятель, — как же до венчания-то можно вместе жить?
Анька поселилась пока у нас, в родительском доме, и быстренько забрала все в свои руки. Меня переселила в бывшую Женькину комнату, содержимое письменного стола тоже заставили перетащить. «Ты не против?» Конечно нет. Да и как я могу. Анька и халат мой старый экспроприировала как-то между прочим, незаметно. Правда, я его уже не надевала. Лежал зачем-то в шкафу. Видно, Аньку ждал. И маму нашу стала мамочкой звать. И вообще.
Приближался канун Нового года.
Новогодние елки бывают самыми разными. На улицах Москвы можно встретить воплощение самых завиральных представлений о том, как надлежит выглядеть новогодней елке. Тут вам и конические шатры из лоскутков, и витые, увешанные крупными снежинищами фигуры, и проволочные каркасы, и пластиковые конусы, и электрические фонтаны, при виде которых в голове само собой возникает: «Гори оно синем пламенем!» А ведь когда-то, когда мы еще были детьми, зимний праздник полнился всякими волшебными происшествиями, и дома всегда наряжали живую елку. С тех пор осталась гирлянда больших разноцветных фонарей, а вот игрушки были побиты все до одной — в один из переездов на коробку со стекляшками взгромоздили что-то тяжелое.
Фонарики остались. С тех пор — ставили в доме елку искусственную или настоящую, они всегда приходились ко двору. Но не теперь. В нынешнем году приготовили современный наряд из цепи неоновых огней, и Анька накупила шаров: красных в золотистую блесточку и золотых с красными ниточками. И верхушку-сосульку. Вместо картонной пятилучевой звезды, выкрашенной алой гуашью и обшитой некогда пышной, а ныне облезшей мишурой.
Положительно, думала я, глядя на обновления, Новый год — самый грустный праздник из всех возможных.
Поставили плоский монитор. Пришел светловолосый парень, в брюках, в рубашке, — я даже обрадовалась: так это было неожиданно, ведь все мужчины здесь носят рясы. Спросил меня:
— Вы наш новый редактор?
— Да. А вы?
— Отец Иоанн. Веб-мастер. — Отец Иоанн, веб-мастер, хмыкнул и сказал:
— Между прочим, компьютер, за которым вы сидите, исторический.
— Это как?
— А так. Его еще Мстислав купил. Послушником был тут. Специально выучился бухгалтерскому делу, а когда ему доверили казну, унес ее в спортивной сумке. Сто восемьдесят тысяч долларов, скопленных в течение долгих лет. И дернул с ними в Германию — у него было двойное гражданство. А было 11 сентября 2001 года. И на границе всех проверяли. Он-то деньгами себя обвешал, скотчем обмотал — так бы и не стали досматривать, а тут… Деньги отобрали, но там, по закону, нельзя ничего сделать. И мы искали его несколько лет. А однажды наш настоятель полетел в Европу, и первый, кого он увидел, выйдя из аэропорта в Цюрихе, был этот Мистик.
— Мистик?
— Мстислав. Братия молилась, и поймали. Вот какова сила молитвы.
Женя и Анька расписываться ездили сами. Мама хотела присутствовать — подарить цветы, поздравить. Сказали, не надо. Сказали, сами. Потому что уже взрослые и большие. «Да зачем тебе, ма, — махнула и я рукой, — скука, официальное учреждение».
Остались фотографии. Женя и Анька (скорее всего, Анька) как следует позаботились, чтобы набор был полон. Тут и оба на коврике, и одна Анька, нарядная, у зеркала, и кольцами обмениваются, и целуются. И еще есть видеозапись, просматривая которую Анькин отец сказал с болезненным возмущением: «Где это она научилась так целоваться?»
Я рассматривала снимки, слегка, как-то почти секретно от себя, полагая, что я и есть ребенок брата и Ани (ой, что бы тут сказал старикашка Фрейд), ребенок, который через много лет после события глядит на фотокарточки как на свидетельства символического события. И ведь впрямь — событие, укореняющее некое начало.
И я думала с оттенком неловкости за нее: неужели эта красивая женщина в белом платье, с высоким лбом и изогнутыми бровями, ярким взглядом и натуральным жемчугом во рту поняла, к слову, ясность этой затертой метафоры. Нет сравнения точнее. Ровные, четкие, прямые белые зубы в приоткрытом розовом моллюске рта.
Вот, неужели эта тонкострунная женщина — моя мать?
А высокий, стройный, в черном костюме, темный волосом, светлый лицом молодой человек, в котором угадывается будущий вес и стать совсем другого, металлического рода, — мой отец?
Неужели, говорю себе.
И продолжаю смотреть — из далекого, к тому же чуждого мне грядущего, из точки, в которую я никогда не приду, из ребенка, который будет совершенно другим, не таким, как я. Перебираю мысли и пытаюсь не дать себе уяснить, насколько они абсурдны, потому что это ведь очень интересно — думать нечто подобное, словно досматривать сон на самом сползающем, как одеяло, краю окончательного пробуждения.
День солнечный, снежный. Как в школе, в ранних классах. Еще не могу привыкнуть: монастырские говорят о тех же вещах, что и все другие.
— Костя мне поставил такую мелодию, я потом не мог ее стереть.
— Как вы ее добыли? Мне говорили, что из памяти я не могу достать. А на этой карточке сколько помещается, шестьдесят четыре?
И я понимаю с подобием недоумения, что речь идет о мелодиях для сотового телефона.
Пришел, в развевающемся от быстрого шага платье, Алексей. Показать мне, как редактировать материалы, уже вывешенные на сайте.
— Вот, входишь сюда, логин «православие», пароль «картинг». Что? Ты не знаешь, что такое «картинг»? Ну, это гонки.
— Гонки?
— Автомобильные. — Глядит серыми глазами и продолжает: — Вот, смотри: рубрика «Спросите священника».
Мы с Надеждой ходим на трапезу ближе к ее завершению. К этому времени, бывает, еда подостывает, но зато народу меньше. Послушники и семинаристы трапезничают отдельно, в другом помещении. У них и стол совсем другой. Комната гулкая, просторная. При входе все крестятся на икону Божьей Матери в углу, кладут три поясных поклона. Берут тарелку со стола с чистой посудой, кружку и ложку с вилкой. Чистых вилок порой нет, их приносят и с лязгом ссыпают в пластик, кружки почти все с отбитыми ручками. На длинном столе, застеленном клеенкой в клетку, стоят две кастрюли с супом на пластмассовом подносе, стальная посудина с картошкой или кашей, фарфоровые — с капустой, блюдце с луком и чесноком, соль, горчица, тонко нарезанный уже зачерствевший хлеб, белый и черный, стеклянные высокие кувшины с компотом.
Наливают суп, выхлебывают его, в ту же тарелку набирают второе. В скоромные дни давали запеканку, в праздник, пришедшийся на пятницу, как-то дали подобие рыбы, но я такого не люблю.
Надежда сказала, что есть здесь и золотошвеи, и белошвеи, и бухгалтеры, и уборщицы. Приходят и работники, сегодня были дед и молодой, нахваливали суп, пахло от них потом. Дед шевелил усами, принюхивался к каждой ложке, хмурил брови, морщил лоб — предавался еде как серьезному, значительному занятию. Молодой, румяный, тоже с усами, споро зашвыривал в рот ложку за ложкой, прихлебывал, от усердия у него на висках заблестело.
— Передайте, пожалуйста, лук! — сказал дед и потянулся на другой конец стола.
Молодой прыснул:
— Да вот же тут стоит.
— Эх, что ты мне раньше не сказал?
Я подивилась искренней досаде, почти обиде.
— Под носом у тебя!
И опять у меня чувство, будто все происходит в старину.
Перекрестились, поклонясь, поблагодарили за трапезу, поднимаемся на этаж. Бужу заторможенный компьютер.
Листаю программу «Цитата из Библии». Вероятно, пиратского извода: верхняя строчка на панели инструментов — «Есфирь 1. Этот текст не имеет копирайта».
Шла от метро «Чеховская» вверх к Тверской, город переливается цветными огнями, казино «Шангри-ла» фонтанирует электричеством в любое время суток, слева стеклянные балкончики кафе «Гараж» — сидя на высоких стульях, там курят и пьют кофе горожане, смотрят на таких же, как они сами, проходящих внизу. Только женщины из тех, что ужинают в том кафе, не носят ни шерстяных платков, ни прохудившихся пальто.
Напевала под нос «Пять минут, пять минут — помиритесь те, кто в ссоре». Напевала не вслух, с закрытым ртом. «Вот сидит паренек, без пяти минут он мастер».
Цветной киоск «Союзпечати», и взгляд спотыкается о фигуру человека, что лежит на асфальте. В нос шибает резкий запах. Лицо прикрыто полой куртки, а над ним нависает в сером облачении милиционер, который говорит по рации, в усы. «Мертвый», — мелькает, привнося недовольство, тень мысли, и я иду дальше: «Но ведь пять минут не много — хороша его дорога».
Шагов через десять спохватываюсь: только что видела мертвого. В Москве смерти не видно. Иногда только несчастная смерть — ну не успела и не спряталась. И похорон тут не встретишь, если, конечно, похороны — не культурная акция.
«Но бывает, что минута все решает очень круто, все решает — раз и навсегда».
Время от времени кого-то озаряет: «Надо ехать отсюда». Бежать. В степь, в провинцию, в пустыню. В тмутаракань. В Тимирязевский парк, жить в землянке.
— Ты напиши бабушке в Братск, — говорил Веников. — Напиши, и поедем.
— А пить будем?
— А то. Дважды в неделю. Или трижды.
Мы сидели на деревянных скамейках станции метро «Новокузнецкая». Выпили вина в кафе, а у входа Веников сказал: «Ну как, по бутылочке пивчанского?» — «Я пас». — «Ну, тогда я, можно? Слушай, одолжи пятерку?» Я одалживаю: лезу в кошелек и достаю ровненькую, лежащую бок о бок со своими собратьями пятидесятирублевую бумажку. Он покупает бутылку третьей «Балтики» — о, гадость, о, студенческие воспоминания — и склеившихся бывших кальмаров. В пакетике. Мы спускаемся.
Веникову тридцать пять, что ли. Может, чуть меньше. Проплешинка, мокрый рот, полный как будто почерневших зубов. Дешевое вино красит их в фиолетовый. Змеиный зеленый взгляд остановившихся глаз.
— А что мы в Братске будем делать, Семен?
— Как что. Ты учительницей пойдешь, я — дворником. Представляешь, все газеты в Москве сообщат, Максимушкин вон первым тиснет: Зуева и Веников уехали в Братск, пишут гениальные произведения.
— Семен, ну ты вообще! — Я то и дело отхлебываю из бутылки, которой только что касался мокрый рот Веникова.
— А что? Ты посмотри вокруг — тут же все мертво. Что нас ждет в этой Москве-то? — И даже с некоторым пафосом провозглашает: — Нам не будет здесь жизни!
Вечерние пассажиры мельтешат, идут шумным и плотным потоком. Свист, и из тоннеля вылетает синяя стрела поезда. Мелькание реклам, лязг дверей — и вагоны скрываются в темноте, пропадают в небытии, но за ними через полторы минуты (поезда следуют с укороченным интервалом) несется уже вереница следующих, а нам-то кажется, это один и тот же поезд, все то же самое «Болеро», тупой калейдоскоп, да, Сема, надо ехать отсюда, пора. Тут нечего ловить — рыбы нет.
— А что твоя жена?
— Что жена…
Семен поскучнел, кстати, ему и впрямь пора.
— Ну давай еще по одной.
Я качаю головой, но мы снова выбираемся на поверхность, на промозглый ветер, полный колких снежинок.
— Так напишешь бабушке? — наседает Сема.
— Ладно, я напишу.
— Я же тебе предлагал полгода назад, тогда я бы поехал… Тогда я мог.
— А сейчас, значит, нет?
— Не знаю.
Трезвый взгляд в шумных волнах. Мелькнул и сгинул.
Надо бежать, да-да. Эскейп. Давно, усталый раб… «А точно, давайте все вместе рванем в пустыню». Но тогда будет уже не пустыня, разве это так непонятно? Но мы признаем пустыни только такие: чтоб перезваниваться, обмениваться электронными письмами и тратить время друг друга в «аське».
Максимушкин разводился с Аллой. Долго и мучительно, почти как я с собственным мужем, — а может, и мучительнее, и дольше, откуда я знаю? Как назло, Алла была известной в неизвестных кругах поэтессой Беатой, а про Максимушкина я вообще молчу. Алла расцарапывала лицо бедняжки перед телеэфирами и писала под десятком псевдонимов критические инвективы в разнообразные издания. Да только ему все это было как с гуся вода. Во всяком случае, он так говорил. «Пиар, — бормотал Максимушкин, — пиар». И вздыхал.
В редакции седобородый иеромонах увидел на столе книгу отца Павла (Груздева):
— Я с Павлом десять лет прожил. Заходим как-то в столовку, батюшка спрашивает — тебе как чай, с сахаром али без? Я говорю, с сахаром. Мешаем, пробуем, а он несладкий. Мы, говорим, девки, с сахаром просили. «Дак а как вы мешали?» — «Ну как мешали, ложечкой». — «Направо? А сахар налево ушел».
Свои знаменитости в этом мире.
— Мы часто у Бога просим сладенького, утешительного, — продолжает иеромонах. — Шоколадки какой-нибудь. Приходит испытание, мы говорим — нет, это не для нас, зачем нам? А ведь радоваться надо, радоваться.
— Сын Бога — Иуда, — говорил Веников. Иногда на него находит. — В беспредельной Своей благодати Творец воплотился в презреннейшее из существ — в предателя. Он снизошел до самого низкого из Своих произведений и тем явил беспримерное смирение, глубину которого не может постичь человеческий разум.
Когда его слушают, он становится красноречив.
— Он оставил нам вечный кровавый символ евангельской мистерии, единственной, пожалуй, истории, которая в полном смысле одна только и разыгрывается, в бесчисленных вариантах, во всех странах, на всех континентах, на примере каждой человеческой судьбы, и всякий из нас — Иисус Христос и Иуда, Синедрион и толпа, Пилат и апостолы, Каиафа и Мария… Мы рождаем друг друга, предаем и спасаем, бьем по лицу и говорим целительные слова — и все в одно и то же время.
Максимушкин звонил по ночам и плакал:
— Представляешь, телефонит. Милый, зайчик, я сейчас приеду. Через четыре часа, пьяная: я не могу, я с мужчиной!
Голос его срывался.
Надежда вела со мной душеспасительные беседы:
— Она начала попивать, винишком утешаться. Сын матерится, она любила его кто знает как. Он ехал на велосипеде, она бежала за ним и держалась за седло, он на нее — матом: «Да отцепись ты!» Боялась. Вот так любила!
Сходилась то с одним, то с другим, потом с каким-то мужиком, вышла за него, он пил, она вдвойне — так кончилось тем, вообразите, что он закодировался и развелся с ней. Мать больна раком, уверовала, стала молитовки читать, но в церковь не идет, дома у нее уголочек с иконками, она там себе бормочет. До онкостационара может доехать, а до церкви дойти — нет. Ну, это ладно. Читает себе — пусть читает.
А сын-то вырос, домой девушку привел. И тут обнаруживается, девушка — подколдовывает. Книги у нее нашлись, все по магии да оккультизму. И никогда-то она ему не нравилась, а тут взял в дом привел. Приворожила, что ли? И тоже, девица та еще — выйдет, зеленые ручки протянет — ай, умираю — таблеток, оказывается, наглоталась. Или вены себе резала. И, в общем, так во всем.
Скорби за скорбями.
И за что на человека и сыплется, кажется.
Пошла к священнику. Нарочно посоветовали, добрый батюшка, ласковый, и уж так он ее утешил — проплакалась, конечно, поисповедовалась. Хорошо утешил. А через время снова здорово. Уже во второй раз я ее повела, и по дурости — к своему духовнику, а он ей возьми и скажи что-то резкое. Не знаю, что резкое. Резкое что-то. Ну, может, вроде того, что нельзя мужиков водить или курить надо бросить. Ведь никто не скажет, что вот покури пойди, а потом исповедайся, и все будет хорошо. С тех пор звонит мне и говорит — ой, как все плохо, только ты мне, пожалуйста, про Церковь ничего не говори. И это дело? А со стороны очень даже видно, как ее ведет все время, в ту сторону ведет, и скорби, и скорби — но человек упорствует, не хочет спасаться, и все.
Ладно. Заговорила вас. Не могу в одной фразе, как начну — говорю и говорю, и добро бы только свое время тратила, так ведь еще и ваше.
Мазурик. Это фамилия. И не так просто себе фамилия, абы чья, а главного редактора одной газетенки. Газетенки, которая из кожи лезет, чтобы продаваться и покупаться, но почему-то не может ни того, ни другого. Как и абсолютное большинство теперешних изданий. В просторном кабинете главного редактора Мазурик (беда с такой фамилией, но что делать) угукает, как филин, в телефонные трубки, подписывает полосы и распоряжается во всем своем маленьком подначальном царстве.
— А вот, Евгений Саныч, я тут поправила опечатку, — входит, видимо, корректор, в руках газетная простыня.
— Лена, вот тебе автор, сидит перед тобой — а ты посмотри правку, — все это не отрываясь от телефона.
— Как, это вы? — говорит корректор.
Я наскоро проверяю то, что уже проверено, и выцарапываю Мазурика из-под телефона.
— Так мы договорились, Евгень Саныч?
— Конечно! Давай, эт самое, давай.
Я ухожу. Сколько раз еще приду? В плоские декорации, где сотрудники проводят все дни? И нигде не ждет меня лучшая доля.
Вечером с полки, на которой темнеют корешки книг, беру первый попавшийся том. Здесь бок о бок: «Гарденины» Эртеля, Гоголь, «Угрюм-река» Шишкова, трактаты Аристотеля, господин Йозеф Вильгельм Шеллинг, сумасброды французы Деррида со товарищи, а еще Симфония на Ветхий и Новый Завет, «Добротолюбие», этнографическая книжка «Русские: семейный и общественный быт», «Как закалялась сталь» Островского и прочее. С бору по сосенке.
На сей раз подвернулся Айтматов, его и читаю: «А лунная ночь? Быть может, никогда больше не повторится такая ночь. В тот вечер мы остались с Суванкулом работать при луне. Когда луна, огромная, чистая, поднялась над гребнем вон той темной горы, звезды в небе все разом открыли глаза. Мне казалось, что они видят нас с Суванкулом. Мы лежали на краю межи, подстелив под себя бешмет Суванкула. А подушкой под головой был привалок у арыка. То была самая мягкая подушка. И это была наша первая ночь. С того дня всю жизнь вместе… Натруженной, тяжелой, как чугун, рукой Суванкул тихо гладил мое лицо, лоб, волосы, и даже через его ладонь я слышала, как буйно и радостно колотилось его сердце…»
Быть, а не блазниться. К чему и призывал нас один философ. Хоть и мелкобуржуазный, как выразился бы Ванька.
Ванька настолько яркий персонаж, что кочует из одной моей летописи в другую. (Прости, Ваня! Знаю, ты не обидишься.)
Он живет в подмосковном городе Жуковском. Здесь только гаражи и блочные пятиэтажки, и еще железная дорога, от которой во рту все время привкус железа, и трубы. Вот и весь городишко. Здесь живут Ваня и его друг Кузя. Тоже революционер. Или контрреволюционер, как они сейчас себя называют.
— Национальная идея уже столько раз переворачивалась в гробу, что сам черт теперь не разберет, где у нее право, где лево.
Заспорили. Я озиралась по сторонам.
Кузькина мама была немного безумная, она по всей квартире навешала на стены репродукции икон, а потом однажды в припадке выцарапала глаза всем богородицам и младенцам — я пишу здесь эти слова с маленьких букв нарочно. Остались дырки. А сами изображения не сняла, и ни у кого из домашних рука не поднялась, так и висят. Я удивляюсь, какие у здешних крепкие нервы. Полгода назад Кузькина мать объявила, что выходит замуж, и впрямь вышла. Отец от горя чуть не спился.
— Нет, я не понимаю, что уже в таком возрасте человеку нужно, — говорил Кузя.
— А сколько ей лет?
— Так ведь уже под пятьдесят! Доживай себе спокойно, ведь всю жизнь с отцом провела. Нет, ей понадобилось — короче, ушла к какому-то.
— Посмотрим, как ты запоешь, когда тебе стукнет полтинник.
Рассказываю ребятам, что говорила бабушка, которая приехала на днях на свадьбу к брату. На венчание. И впрямь прибыла, насыпала всяких речений. Я, говорит, ляжу полежать, а воно визьме и заснеться.
В комнату сунулась Кузькина сестра. Младшая. Зыркнула из-под рисованных бровей — и назад. Длинные ногти, покрытые бордовым лаком, соскользнули с ручки двери.
А как я колядки бабушкины записывала в клетчатую тетрадочку? Где-то тот зошит до сих пор хранится. Одну я ее нет-нет да и припомню где-нибудь в неподходящем месте, в метро или вот сейчас. Там про Богородицу, которая спускается в ад, чтобы вывести оттуда все души. Апокатастасис, ага. Все спасутся. Она ходатайствует за всех, кроме одной души: «Вона матерь полаяла — не лаяла, подумала». Отругала мать, то есть не отругала даже, а только подумала.
— Учти, Маринка, религиозную пропаганду буду всячески пресекать! Мои предки тоже колядовали, — пробурчал Ванька. — Только про Христа и прочую религиозную чушь у них почему-то не было.
А еще бабушка сказала: первый день гость — золото, другий — мидь, а третий — до дому йидь. И выяснилось, что она с обратным билетом приехала. На послезавтра.
— Чудо бабуся, — кивнул Кузьма.
Чтобы попасть из Жуковского в другой не менее скверный городишко Московской области, называемый Москва, надо минут пятьдесят ехать на электричке. Практически в любую погоду, и утром и вечером. А еще бывают паузы на дорогах, и народищу тьма.
Игумен Зосима рассказывал, как был на празднике в прокуратуре, передавал поздравления, готовился к выступлению и, дожидаясь официальной части мероприятия в бывшей приемной Вышинского, пил чай. Ему первому принесли чашку, и они пошутили, что надо следить, кому приносят сначала, — стоит, мол, быть осторожным, поскольку здесь, в кабинете, случалось, что и травили людей.
Начальник хотел поменять его чашку на свою, доказывая, что теперешний чай можно пить, но неумолимый игумен снова посмеялся: мол, специальный прием — потом нарочно меняют чашки.
Он выпил чаю и почувствовал острую боль — схватила почечная колика.
В тот же вечер его прооперировали.
Алексей как-то все время присутствовал в моей жизни. Неявно. В расхлябанном и распущенном университете и во всех других безалаберных обстояниях такой человек, как Алексей, — монастырский послушник, семинарист, не оставивший учебу на юридическом, — был интересен. Диковина. Пока я коллекционировала жуков, накалывая их на булавки разной длины, он занимался сербским, болгарским, польским — и постепенно становился специалистом по поместным Церквам. Время от времени мы пересекались, хотя специально встречались редко. Вот и в тот раз.
Мы сидели в кафе на Арбате — здесь, на самой «интуристской» улице города, еще каким-то чудом сохранились дешевые постсоветские забегаловки с выцветшими клеенками вместо скатертей и пыльными пластиковыми цветами, которые с наивным шиком притязают на то, чтобы быть украшением интерьера.
— Москва — это триллер. Встретил человека в один из дней — вот он, рядом, вблизи. Его можно потрогать. Проходит день, и он как бы отплывает. А через несколько дней ты уже сомневаешься: может, то была просто галлюцинация?
Алексей перебирает пальцами, показывает волны, словно гладит кошку или ощупывает материю, а может, пробует клавиши пианино. То постукивает себя по гладкому, высокому лбу, то охватывает реденькую, кучерявую, как мочало, бородку. Ушанка лежит рядом, на подоконнике у стола. На том же подоконнике стоит и искусственная елочка, убранная мишурой. Нижняя пластиковая ветка поблескивает: там прячется синий шар.
По Арбату текут люди, а у самого входа скалывают толстую наледь, и железо гулко и звонко стучит о мощеную мостовую.
— Я среди них был неяркий. Наоборот, в учениках ходил. И смотрел на всех снизу вверх, чуть не в рот заглядывал, знаешь. Ну сколько нам тогда было. Мне, может, двадцать. Остальные старше. Мы пускались в разнообразные трипы. Многие употребляли наркотики. Но я в это не погружался.
Я невольно поморщилась на сей штамп.
— А чем они сейчас занимаются?
— В том-то и дело.
Подливаю из чайничка с приплюснутыми боками кипятку — ему и себе.
— Миша мог так. Вот идем мы ему навстречу, человек двадцать, в унынии. И он заявляет: «Айда». На Чистые пруды или еще куда. И все, ободрясь, весело, понимали, да-да, так и нужно, так и хорошо, это и есть лучшее, что можно придумать, шли на Чистые, и там тоже находилось дело. Харизматический человек. И мы недавно встретились с ним. Он протягивает тетрадку, обычную школьную тетрадку, помнишь, были такие, за двенадцать копеек, в линейку, где он ее только достал. И на обложке всякие рисуночки, ну вот как дети в школе рисуют, «Металлика», разные варианты, как назвать эту тетрадь. И все перечеркнуто. А стихи неплохие, кстати. Но меня так скрутило вдруг, понимаешь, увидел, как это все по-детски, что ли, как беспомощно-незрело и оформлено, и подано — так, словно не сейчас происходит, а десять лет назад. На том же уровне. А ведь ему уже тридцать пять.
Подперев щеку ладонью, почти не мигая, смотрю на Алексея.
— Никого не остается. Их так немного. Куда они уходят? Ведь это ужас. Спекаются. Но Миша — ладно, он хотя бы спился.
— То есть — хотя бы?
— Святослав. Знаешь, что с ним?
— Понятия не имею.
— Но ты его помнишь?
Святослав был еще один наш вечный приятель. Ему очень шло его имя. Он был тонок, словно полупрозрачен, но в нем, в широкой кости и высоком росте, угадывался будущий Илья Муромец. Всегда молчалив, с опущенными долу ресницами, он был застенчив, как девушка. Собственно, нет, я почти его не знала. Да и кого я знала из тех, с кем здоровалась каждый день в коридоре или на лестнице?
— Он поступил в аспирантуру, — вспомнила я.
— Да, поступил. Просыпался часов в двенадцать и шел покупать газету. Прочитывал ее, затем смотрел телевизор или видеофильм. И засыпал. Так прошло три года. Он растолстел, обрюзг. Что с ним было… Цвет лица… Ладно.
— И что?
— И в конце концов уехал в свой Энгельс. Больше мы его не увидим, я думаю.
Официантка подошла пружинящей походочкой, собрала со стола тарелки. «Цвет лица»! И он туда же — Арамис.
— Надо преодолеть себя.
Преодолеть себя. Как это? Если то, куда ты себя преодолеешь, — тоже есть ты? Философ сказал: стань самим собой, но не уточнил, каким собой именно.
— Я бы еще понял, если бы. Грех так сказать, но если бы он попал в аварию, или у него кто умер, или он запил, или влюбился. Мало ли что бывает, сворачивает людей. Но в том-то и дело — ничего, понимаешь, ничего подобного, и даже не скажешь ведь человеку в такой ситуации: слушай, хорош.
Алексей рассказал еще про нескольких друзей. Марат продавал хлеб, Владимир преподает, краса и надежда курса Леонид ушел в монастырь. Я поцокала языком.
Да, мы время от времени сталкивались. Камешки в калейдоскопе. Случайно. Трудно поверить, что в таком большом и многоуровневом городе, как Москва, происходят негаданные встречи. Вот у Кремля. Алексей с аккуратной русой бородкой, новая черная рубашка застегнута на все пуговицы, поверх — черная вязаная безрукавка, черное пальто. Бледной рукой изящно покручивал черную ручку черного щегольского зонтика-трости. Не хватало только троих друзей-мушкетеров.
— Вот когда благодать наступает, — говорит Надежда, — как попостишься хорошенечко, да без маслица даже растительного, а в субботу тяпнешь винца — вот тут-то благодать и пристигнет тебя.
— А как отшельники — они же не пили вина по субботам?
— У них другое. У них и еще лучше. Но мы того сподобиться не способны.
Бледная, даже в синеву. При взгляде на нее как-то сами собой возникают слова: «умерщвление плоти».
— Возьмите хоть виноградинку.
— Нет, хочу попробовать отказаться. Я, конечно, не зарекаюсь, но попробую.
Виноград лежит на столе и дразнит тугими ягодными боками. Сочными, розово-голубыми, холодно бархатного цвета, матового оттенка.
— А вот когда попостишься, ничего дурного уже делать не хочется — ни ссориться, ни досадовать, и так легко, легко-о.
Мою комнату никто не посещал, и я сотворила из нее настоящий склеп: в шкафу хранится коллекция пуговиц — разноцветных, круглых и овальных, квадратных и треугольных, деревянных и пластмассовых, перламутровых и металлических, в виде мячей и корабликов, с оттисками «Школа» и «Jeans wear» — последнее казалось особенно ценным. Как символ существования другой цивилизации. А сейчас выясняется, что подлинное сокровище коллекции — все-таки безликая металлическая школьная пуговица: сейчас таких и не сыщешь.
Даже пуговицы не вечны.
В притворе торгуют свечами, лежат стопки бумажек — о здравии, об упокоении — и стоит мед в пластиковых коробках.
К продавщице всего этого благолепия, большой старухе с черными бровями, седоволосой, в белом платке, подходит женщина, опережая людей, расслаивая очередь:
— Матушка! Матушка!
— Ну что, что.
— А медок-то, он весь со скита? А то на одной баночке, мы взяли, есть этикетка, а на другой нет…
— Ой, Господи, — крестится та, — ну конечно со скита, мать моя. А то откуда же?
Спрашивающей стыдно своего недоверия, она стремится побыстрее ретироваться.
— Отклеилась с одной баночки этикеточка. Ну что теперь? — продолжает громогласно свечница. — Так, а вам чего?
Есть такие девушки — они как будто мандарины, с которых в солнечном луче счищаешь кожицу, и блестят они, и сияют: плоть их мандариновая просвечивает на солнце, и все прожилки видны, тугие, наполненные соком. Мягкие славные аппетитные мандаринчики.
А есть яблоки. Эти крепки на вид, но если правильно куснуть, тоже брызнет сок, и скулы от них ломит, они простые, здоровые и очень полезные.
А есть еще гранаты. Они причудливого строения и по-своему не очень-то рациональны — вычурны, питаться ими трудно: в каждом маленьком зернышке обязательно косточка, но зато они выглядят бордово, винно, дорого и — если дозрели — необычайно вкусны.
Я раздумывала, какому фрукту уподоблю себя? Не тому, не этому. Кажется, шишке.
Я наблюдала, как в вазе, очертания которой давно, хорошо и надежно знакомы, покоятся, понемногу сгибаясь, цветы. Подарил Миша Хладилин. Спокойный, гладкий, стройный и даже талантливый московский мальчик, немного актер, немного пиарщик, получивший элитное образование, хорошо зарабатывающий, с собственной, хоть и однокомнатной, квартирой. Чистый. Красивый. Я прямо почти кончиками пальцев ощущаю, какая у него должна быть чистая кожа, судя по румянцу на лице, — полупрозрачная, гладкая, шелковистая, как у девушки. Почему же я даже не целовалась с ним, это ведь так упоительно — целоваться. Вот послушай. Я хотела бы целовать тебя. Чтобы ты уже не помнил себя. Чтобы ты рычал под моими губами. А я бы закрывала тебе рот поцелуями. Я бы извивалась змеей в твоих объятиях. Я бы выключила тебя, как электрический прибор, из сети питания. Я бы перезагрузила тебя, как компьютер. Ты бы открыл глаза обновленным. Совсем не таким, как был.
Но кому я это говорю?
Алексей принес пачку выцветших бумаг — тетрадные листы, сложенные вдвое, конверты.
— Он был высокий, плотный. Но в очках. То есть такой русский здоровяк-интеллигент. Хотел на философский факультет поступать, кстати. Мы долго с ним обсуждали эти перспективы, а как-то выяснилось в результате, что он и среднего образования не имеет. Ушел после восьмого класса в училище, да недоучился, думал, сейчас сдаст экстерном в вечерней школе все экзамены и будет поступать, но ушами прохлопал, и его забрали в армию. Выучили на сапера и отправили в Чечню. Он мне оттуда письма слал. Вот, дневник даже.
— А потом?
— Потом разное, но в целом делся куда-то.
— Куда делся-то?
— Ну как. Все же куда-то деваются — после армии, тюрем. Они выходят, и их, так сказать, завинчивает. Сперва он еще слал вести, но на философский уже не хотел, думал учиться на врача. А потом вообще пропал. И даже некуда обратно переслать дневники. Вот его последняя записка мне.
Я взяла половинку клетчатого листа, который был аккуратно заполнен, без полей, с солдатской бережливостью. Округлый ровный почерк. Подобный и у моего двоюродного брата Кольки, не особо склонного к чистописанию, — с буквами «т» на трех ногах, «з» с особым витиеватым хвостом, «в» почти печатной, крупной и стройной. И весь строй букв — без наклона. Современный такой полуустав.
«Вот вырвал некоторые страницы из своего дневника. Если тебя это не затруднит, хотя заберет достаточно времени, перепечатай на компьютере. Если затруднит, ну, скажем, времени нет, я ведь знаю твою занятость, то это ничего, просто отошли листочки обратно, как прочитаешь».
— Сколько же ему было лет, когда он отслужил?
— Ну, сколько. Лет двадцать.
И я открыла первую страницу.
Это были излияния невыучившегося философа, волею судеб заброшенного на Кавказ в возрасте Лермонтова.
Первая запись была сделана еще только предвкушающим дальнейшие события совсем молодым человеком, романтиком. Даже — наивным романтиком. Внутреннему взору его уже рисовались перевалы, опасности и новые пейзажи. Смело готов он был отвергнуть обывательскую жизнь и ринуться в пучины всевозможных приключений:
«После долгих колебаний решил я помещать в эту тетрадь свои размышления, впечатления и описания событий, которые видел.
Откроется вечность, пространство,
Когда я вновь встречусь с тобой,
И скрипка напомнит мне графство,
А сердце наполнит тоской.
Что влекло его окунуться в мир приключений, неожиданных испытаний и дальних странствий? То путешествие, о котором он мечтал с самого детства, когда держал при себе рюкзачок с походными вещами, а мысли так и не давали покоя, свербели, что вот придет тот момент, когда можно будет двинуться в путь, навстречу мечтам и неведомым переживаниям.
«Вон какая красивая даль», — и глаза его устремились на степные горы, раскинувшиеся по всей панораме. Желтая сухая дорога, уходящая за горизонт горной местности. Всегда грезилось, что за этими горами глубокие овраги, широкие реки и студеные озера. Рыбалка, охота, ночные костры с рассказами об увлекательных встречах путешественников. А сколько же в мире интересного, неузнанного и оставшегося в тени забвения».
Сложила пачку — посмотрю дома.
Перед глазами еще шли ровные шеренги рукописных букв, а как бы сквозь них, на просвет, скользили единообразные привычные очертания уверенного шрифта «Times New Roman», знаменитой старинной гарнитуры «Таймс», которая и в советское время облекала в плоть печатного листа такие же ровные и, может быть, с теми же завитушками, хотя какое там — скорее карандашом на коленке набросанные, походные наблюдения разведчиков, воинов, корреспондентов.
Начала править следующий текст, интервью. С военным священником, побывавшим в местах боевых действий. Крестившим солдат иногда перед тем, как им пойти в бой и погибнуть. С трудом переползала я со страницы на страницу. Бесхитростные признания, простая речь. И двойной текст, словно палимпсест, плыл перед глазами: откровения юного рядового и — вот, слова священника.
«Не доводилось вам бывать в ситуациях смертельной опасности?» — спрашивал журналист. «А чего же не доводилось? Доводилось!» — ответствовал батюшка. Речь его, видимо, записывалась дословно.
И сам он, на электронной фотографии, смотрел орлом, добрым молодцем. Широкое румяное лицо, крупные рыжие кудри разведены на пробор, серые яркие глаза, поверх рясы большой крест, а слева на груди медали.
— В первый раз был на войне — никто меня там не ждал. Без охраны путешествовал от местечка Ахмата Кадырова в Айсхара до Ведено Шамиля Басаева, где дислоцировались десантники. Очень интересно было тогда жить — лимоночка в одной руке, молитвословчик в другой. «Для чего лимоночка?» — спрашивал я сначала. «Это лучше плена», — отвечали знающие люди. Я думаю, как же грех самоубийства? Но нет греха. Потому что ту заповедь другая заслоняет и отменяет. Более важная.
— Это которая?
— «Блажен тот, кто душу свою положит за други своя».
Помните — «Русалки» Крамского? Дюжины две, на берегу. Повылазили из воды. В лунном свете. Растворяясь в лунных пятнах сидят. А на пригорке хатина — полуразрушенный дом, заколоченные ставни. Я видела эту картину несколько раз. Сначала поразили сами лунные русалки. Их девичья тоска. Ведь по древнерусским поверьям они — утопленницы. Одна другой красивее.
Какие у них воспоминания! Волнистые волосы! Водоросли, запутавшиеся в рукавах, белые саваны — или купальные костюмы.
Есть в монастыре бабка. Марьяна Севастьяновна. Чем она тут занимается — бог знает. Ну, воск собирает с подсвечника. Прогоняет собак. Иногда можно наблюдать, как она расхаживает по двору с деловым видом. Перед тем как выйти за пределы белокаменных стен покурить после обеда, я здороваюсь с ней. Она сметает легкий сор с тротуара в угол, далекий от мусорного контейнера. Бабки Марьяны любимый святой Никола Угодник.
— А почему, Марьяна Севастьяновна?
— А он Богу угодил.
— И чем же он угодил?
— А всем угодил. Тихим и благонравным житием. Хороший был человек. И чего Бог захочет, все сейчас сделает.
— Да как же он узнавал, что хочет Бог, бабуль?
— Ну, была у них, видно, связь налажена.
Мне-то весело. Спрашиваю:
— Беспроводная?
— А?
— Я говорю, беспроводная связь-то?
— Бог — не ЖЭК, по телефону не поговоришь!
— А здорово было бы.
— Здорово, здорово учиться у Раздорова.
Слово «здорово» ей не нравится. Теперь-то Марьяна Севастьяновна почти слепая. А в юности заканчивала художественное училище, где преподавал какой-то Раздоров, очень плохой рисовальщик, «улучшал» бабкины работы. Она так и говорила:
— Сядет и ну штриховать, только карандаш мелькает.
— Ба, а ба!
— Чего?
— Так как, говорю, он узнавал, чего хочет?
— А как узнавал. Ничего не узнавал. Водит себе знай и водит карандашом.
— Да ты о ком?
— О Раздорове.
— Фу ты. Я-то тебе об Угоднике!
— А, о Николае-то? Хороший был человек. Дивно прославися.
— Ты так говоришь, будто лично знала его.
— А как не знала? Конечно знала. Сядет, возьмет в руку клячку…
— Да ты о ком?
— О Раздорове. А ты о ком?
Возвращаю на прежние рельсы укатившийся вагончик разговора.
— И чем же это, расскажи ты мне, Марьяна Севастьяновна, Николай Угодник дивно прославися?
— Чудесами. Он, видишь, Бога понимал, как я вот тебя или ты меня понимаешь. Вот с такого расстояния, — вытягивает руку, — с ним беседовал.
— Да разве можно так с Богом-то беседовать, бабуля? Чего-то ты финтишь.
— А как же. И с Богом, и с Ангелы-Архангелы, и вся небесныя вои. Большой души был человек. Всегда внимательный, спокойный, голоса не повысит.
— Господи, может, ты снова — о Раздорове?
— Такой вот был, жалко, помер, Царствие ему Небесное.
А еще Венецианова удивительное полотно. «Причащение умирающей». Как-то видела однокурсника, он возмужал, окреп, раздался в плечах, только горло все так же завязано большим шерстяным шарфом, по прежнему его обыкновению, и пальцы такие же тонкие, как были, и восковые, поправляющие лямки рюкзака.
Мы шли в гости, я уговорила себя идти — не все же сидеть за компьютером. Приехала на «Краснопресненскую» раньше на десяток минут. Большая проблема — всегда прибывать вовремя.
Я взглянула на Антона снизу, сидя на лавочке: все то же правильное лицо, оно показалось сейчас мертвенно-бледным, даже зеленоватым, видимо, освещение — метро, свистнул поезд.
Что-то колыхнулось тогда в душе, медленно, как большая лунная водоросль в русалочьем пруду, — я поняла, кажется, в тот момент простое: он умрет. Да не теперь! Конечно же, сначала он будет жить, как я, как все, — а потом мы умрем, каждый в свой срок. У него недавно родился сын. Я все еще не могу думать об этом без содрогания — как рожденное тобой живое существо будет здесь?
Так вот, «Причащение умирающей». Зеленое, опять зеленое, мертвенно-зеленое, уже целиком умершее тело еще живого человека. Она не очень высокого рода, но если крестьянка, то зажиточная: вокруг домочадцы, в лицах которых словно бы сожаление, но никакого страха. Потому что вера. Дьячок и батюшка читают, что положено, девушку придерживают на постели, она крестится, и вот в ее-то глазах…
Она умирает, и это уже всем ясно.
Ну монастырь, ну и очень хорошо. И может быть, я когда-нибудь стану монахиней. Постепенно. Ах, какой стыд!
Я продолжала, принимая ванну, ясно осознавать, что никогда не смогла бы понежиться вот так, если б была и в самом деле строга к себе. Кроме того, мне было жаль ее белое, бледное тело, луноликие молочные груди, плоский, совсем детский, девичий живот, узкие, сутулые плечики, длинные ноги. Все это должно истлеть прежде всего для меня самой. Высвободиться, даже — вылупиться в иное пространство, в другое, но как?
— С легким паром!
Молодая семья сидела в большой комнате с мамой. Пили чай. Мама вязала какую-то очередную легкую и теплую кольчужку.
— Спасибо. Чаевничаете?
Приятно бывает задать пустой, но теплый вопрос.
— Нет, сено едим, — острит Женька, поглядывая на Аню.
— Как так?
— Ты же видишь, чего спрашиваешь?
Присаживаюсь к компании.
— А это чего у вас?
Тяну через стол пачку бумаги. Вечно в доме сами собой заводятся какие-то рукописи, конспекты, статьи, наброски, черновики.
Но эта рукопись, точнее — компьютопись, представляла собой человеческий документ удивительной, потрясающей силы. На первой странице в заглавии значилось: ««Тибри»: сделки купли-продажи (стенограмма лекции)».
«Так вот, Джей Дуглас Эдвардс (слушайте внимательно, вам это понравится) — спортсмен, яхтсмен, охотник-рыболов, мореплаватель и собиратель, коллекционер и бильярдист, менеджер и любитель пинг-понга. Если бы вы только оказались у него в гостях в Скотсфилде, штат Аризона! О, если бы вы только там оказались! В комнате для охотничьих трофеев он с гордостью продемонстрировал бы вам, своему дорогому гостю, шкуру самой крупной пумы, когда-либо добытой на законной территории США с тех пор, как на этом контитенте история вступила в свои права. Джей Дуглас Эдвардс начал свою деятельность в сфере торговли семнадцатилетним юношей, работая коммивояжером и разнося по домам необходимые всякому канцелярские принадлежности личного пользования. (Аплодисменты.)»
Крутой эпический зачин. Тянет на «Одиссею».
— Потрясающе, — резюмировала я и кинула стопку на стол.
— Да, — с некоторым будто бы сожалением или даже стыдясь сказал Женька. — И особенно вот эти аплодисменты смешные, мне они стенограммы съездов партии напоминают. Там через каждые два абцаза «бурные, несмолкающие овации».
— Из той же серии, что смех за кадром в несмешных сериалах, — сказала Аня.
Гм, решила я, а она не лишена остроумия.
Правлю завиральную статью, автор которой, кажется, всерьез утверждает преимущества монархии над всеми другими способами государственного устройства, подкрепляя свое положение доводами: «Мы знаем о Царствии Небесном, но никто никогда не слышал о небесной республике и всевышнем президенте». На словах «демократия есть одно из проявлений первородной поврежденности человеческой природы» перебили: в келью вошел человек в пальто и шарфе, высокий, размашистый, заговорил, как забился в клетке, прыгая с темы на тему:
— Книга потрясающая, обязательно, как выйдет, принесу. Я даже взял кредит, чтобы она вышла побыстрее. Дело в том, что если она выйдет после выставки, то не окупится. Нет, мне не важно что-то получить. Главное, чтобы она «отбилась». Важно, чтоб вышла до пятнадцатого — а она выйдет. Я моторолу продал, — почему-то продолжил он ни с того ни с сего, в прежнем темпе. — Если нужны какие-то аксессуары к сотовым телефонам, почти все я могу купить на треть дешевле, чем везде. В магазине, где я раньше был завмагом. Аккумулятор я могу купить за двести, сравните, сколько везде.
— Да, почувствуйте разницу, — сказала Надежда, поддерживая, видно, разговор.
Впрочем, говорящий не нуждался ни в какой поддержке. Он продолжал шпарить свое:
— Он гарантийный! А сын смотрит и смотрит фильмы. Хочу, говорит, в Гонконг. Зачем? Там Джеки Чан живет.
— Ой-ё.
— А мы и собираемся съездить, да. В июле. Дней на десять. А у моего приятеля телефон — действует только в режиме обычного телефона, никаких эсэмэсов, картинок, и весит чуть не пять килограмм, таких телефонов, может, по Москве сто штук осталось — и у него хотят отобрать, потому что тормозит сеть. Хотите, мы вам смартфончик купим, соблазняют. А он не уступает. На принцип пошел.
Надежда снова кивнула. Мои пальцы в экстазе предвкушения зарисовки с реальности застыли над «демократией».
— Все. Поползу я. Дел такая уйма, отдыхать некогда.
И так же неожиданно, как явился, оратор выпал за дверь.
Святая Ксения Петербуржская осталась вдовой в двадцать шесть лет и заявила всем, что умерла она, а ее муж Андрей Федорович жив и воплотился в нее. Я хорошо понимаю ее безумие. Она переживала настоящую любовь. И вот она оставила себе только одежду мужа, в которую облеклась, все раздала и раздарила и откликалась лишь на мужнино имя. Мнимым безумием обличила безумие мира.
Между тем покрытая голова и юбка в пол вынуждают держаться совершенно иначе. Я опускаю глаза и, кажется, краснею, когда доводится обратиться к кому-нибудь из них. И они — они тоже. И только когда какой-нибудь из этих отшельников обожжет тебя взглядом, в котором и поле Куликово, и ржаные колосья с васильками, понимаешь, сколько живой силы клокочет в мальчишьем смирении.
Почему-то снова вспомнились записки солдата. У настольной лампы перебирая события дня, я хлопнула себя по лбу: переписка. И достала пачку затертых конвертов.
Тон солдата менялся. Буквально через несколько месяцев это был уже совсем не тот романтик, желторотик, прибывший в места дислокации своих смутных мечтаний. Записки перемежались цитатами, и вообще по тексту было видно, что солдат не расставался с молитвословом.
«21 декабря 2001. Чечня.
Павел Ст<нрзб>ый: «Еще немного — и мои глаза увидят совсем иной мир, в принципе, такой же, но более просторный и подробный в своем прекрасном изобилии». (Человек перед тем, как его посадили в тюрьму, так сказал.)
22 февраля 2002.
День начался с инструктажа на полковом плацу. Инструктировал ИРД (инженерную разведку дороги) капитан Байкалов. Первое, о чем он ежедневно говорил, было — «запомните, вас всех ждут дома».
Ровно год назад, 22 февраля, в такой же предпраздничный день был совершен подрыв на дороге. Три трупа и четверо раненых. Витька Ни-рук-ни-ног (Нечипорук), который в тот день участвовал в разминировании, рассказывал, что БМП полностью была облита кровью. Движемся в Гирзель-аул. Между Кишкиды и Суворовюрта были слышны пулеметные очереди. Что там произошло, так и не ясно. Больше всего гнетет эта неясность.
Были в лагере, слева — минное поле. Наши знали, не ходили, но кто-то там схлопотал мину, скорее даже двое — потому что напоровшегося часто сразу убивает на месте, а там визжали. Мы не смотрели кто. Кругом бардак, невнятица и неразбериха. Чувствуешь себя иголкой, затерянной в стоге сена, и так, будто за спиной — ничего нет.
А на пулеметные очереди наш к-н Михайлов (который после подрыва комбата стал командующим группировкой) сказал: «Никогда никого не пропускайте. Ни одну машину. Если вы кого-нибудь пропускаете, у других появляются вопросы — ему можно проехать, а мне, инвалиду или участнику войны, герою труда, черту с рогами, — запрещают. Так и вывозят оружие».
А кровь совсем не похожа на ту, что в фильмах. Она, во-первых, бывает разная: венозная, темно-бордовая, и артериальная, красная. А еще — как яичный белок, неоднородная. Иногда к ней примешана прозрачная жидкость, наверное, лимфа, хотя кто знает. Жаль, не учился на врача. Если выживу, может быть. А еще кровь пахнет. Иногда от нее исходит такое, как объяснить, что ли, тепло. Это очень странно, она уже впитывается в землю, а пахнет и теплая. Наверное, я всегда теперь буду помнить.
Тут неподалеку в селении нашли обугленные тела, их облили горючим и подожгли. Говорят, одного опознали по протезу — делали в крутой клинике, таких не так много в России. А у меня даже пломб нет и зубы ровные — трудно будет опознать».
Григорий, большой, заросший бородой по самые глаза и все-таки тонкий и неуклюжий, словно раздвинутая складная линейка. Угощает кофе, составив на угол стола все, что лежало в самом прихотливом беспорядке: конфеты, ложки, крошки скверного растворимого кофе и сахара, штук шесть кружек, в некоторых из них колышутся заплесневелые остатки чая.
— Так-так-так, — приговаривает, громоздя блюдца одно на другое, — а что, интересно, уже ни одной кружки не осталось?
— Вы так говорите, словно они одноразовые, — замечаю я.
А Надежда молча собирает кружки и выходит.
Григорий говорит:
— Ты нас ободряешь. А то тут работала у нас, так ей духовник запретил чашки у нас мыть.
Надежда возвращается, и они заводят беседу, в которой я не участвую, — говорят о православной литературе. Мне совершенно нечего сказать. Я слышу: «духовность», «все-таки присутствует какая-то благодать», «отец не благословил читать». Входит раскрасневшийся с морозца отец Иоанн, веб-мастер. Он наскоро глотает кофе, ставит на стол коробку шоколадных конфет.
— Это еще зачем?
— Да ничего, что пятница. Мне на освящении подарили — значит, можно!
И скоренько присаживается к компьютеру, щелкает мышью, шерстит ленту новостей.
— О! — возглашает через минуту. — Опять маршрутка перевернулась.
— Безобразие.
— А сейчас такую систему дурацкую придумали в автобусах, — оживляется отец Иоанн, — входишь через первую дверь, просовываешь билетик, а выходишь обязательно через другую. Люди не понимают, рвутся в двери, ругаются. Вылезает водитель, уперев руки в бока. Кто-то начинает утешать — он не виноват, не треплите нервы человеку, ему дальше ехать.
— Надо по-другому было все делать.
— Ну конечно! В каждой двери поставить такую вертушку, и в одну половину тогда люди входят, из другой выходят.
— Нет, — вступаю я. — Надо просто поставить пластиковые коробки. Помните такие? Кидаешь пять копеек и свободно откручиваешь билетик.
Повисает на секунду тишина: автоматы помнят. Только отец Иоанн, может быть, не вполне.
— И еще так сделать, чтобы все хотели платить — собственному государству, стране на троллейбусы почему не дать пять копеек? — спрашивает Григорий.
Ведь я пришла сюда не дразнить послушников, я здесь для другого.
Против воли я видела Надежду уже в черном, напоминающем монашескую рясу, конечно длинном, глухом, простом; с гладкими волосами, тонкорукую, со светлым взором, но опущенным. Как на картине Федотова «Вдовушка», только не убитую горем, как та молодица, похоронившая мужа, красавца гусара, оставшаяся беременной, и уже кредиторы разворотили секретер — а спокойную, величественную.
Я огорчалась себе, этим образам, высокомерным, самодовольным и самодовлеющим. А голосок звенящего бесика-забавника звякал, не унимался: кто бы еще, как ты, пошел на такую работу — запятые вставлять да удалять, сушить мозг; тяжелый, грузный слог церковников облегчать, а легкомысленные журналистские зачины, напротив, усиливать. Да с такой занятостью, да на такую зарплату?
Прихожу в монастырь, мышью прошмыгиваю по двору, белкой взбираюсь на третий этаж, проникаю в келейку, сажусь в кресло — черное, огромное, вертящееся. Трон, а не кресло — и уже до трех часов, до обеда, глаза от мутного экрана почти не отвожу, а после снова смотрю и смотрю, стучу клавишами, сучу тонкую нить золотного мысленного прядения.
И уже мне, блин, мерещились молитвенные подвиги и умерщвление плоти, изгнание и сокрушение бесов и призывание помощи Духа Свята на всякое доброе дело, произносимое здесь и там, у кровати больного и у подземного перехода над замерзающим нищим.
Курсор бежит вниз, клацает «энтер» и «делит», прыгают страницы — исполняя компьютерное послушание, я отгоняю длинное наваждение. Ага. Меня на пост не хватает по средам и пятницам. А вы мне о молитвах. Кыш.
Но в коридоре, когда мы с Надеждой отправлялись на трапезу — а за весь день едва ли не однажды только выбирались из укрывища, — я опять встречалась взглядом с молодым послушником, и снова вспыхивало и кружило фейерверком в бедной, глупой моей голове: а хорошо полюбить воина, стать матушкой, знать с ним ночи, ходить на литургию — на вечернюю и к заутрене, пахнуть и дышать миром и ладаном, рожать деточек, видеть облик и лик Христов в мужниных фигуре и лице, и умереть с ним, и похороненной быть бок о бок.
Так продолжало думаться как бы само по себе, пока я черпала алюминиевой ложкой фасолевый суп и поедала хлеб с горчицей. Казалось, стоит съесть кусочек лука, обильно, крупными долями порезанного на блюдце с выщербинкой, и в носоглотке навек поселится запах рая.
Поднявшись из-за стола, женщина всем заметила:
— Если что, не пугайтесь — это моя сумка лежит.
Надежда сказала вполголоса:
— Боязливые все стали.
Анька вошла в комнату. В руках — раскрытая Женькина записная книжка, в глазах — вопрос.
Она развернула книжку ко мне. Знакомый Женькин косой почерк. Ровно курица лапой упражнялась.
«Растопка льда. Я пришел показать вам нашу технику. Элитная техника. Не для всех. Для тех, кто ценит качество, надежность и эффективность, креатив, позитив. Техника для цивилизованных людей! Вам решать, надо это или не надо. Если надо, то мы будем разговаривать. Если не надо, то я и предлагать не буду. Договорились?»
«Убийство пылесоса. Как часто вы пылесосите? Давно в последний раз? Что вы делаете с вещами, которые не выполняют свою работу? Вы не подозревали, что ваш ковер в таком состоянии? Надо от этого избавляться! А когда лучше избавляться? Отлично! Несите паспорт».
— Уф, какая ерунда! А я уж подумала, что-то серьезное.
— А это несерьезно?
— Я решила, там телефоны девиц с сердечками на полях или что-то в таком роде.
Анька молча взяла записную книжку, покачала головой и вышла.
— Да не переживай. — сказала я вослед. — Ты не знаешь моего брата, он ни к каким внушениям не восприимчив.
«Чешуйки кожи, ногтей и волос являются пищей для пылевого клеща сапрофита. Слышали о таком? (Показать фото.) Если мы не пылесосим, остаются продукты его жизнедеятельности, а он очень много гадит. Он вызывает заболевания дыхательной системы, очень опасно для беременных женщин (рассказываем, если в доме есть люди детородного возраста). Также эта гадость опасна для мужчин, так как приводит к преждевременному половому бессилию».
Пожалуй, мне все-таки больше нравится вон тот симпатичный сапрофит, чем этот менеджер.
Максимушкин пил и, как всегда, быстро хмелел, а на сцене, под ор, грохот и лязг, в порезанной лезвиями прожекторов темноте загробным голосом вещала Беата. Псевдоним, конечно, — по правде поэтессу и музыкантшу зовут Аллой. Но Алла — это уж слишком просто, а преимущества имени Беата объяснять не приходится.
Совсем юная, она была в черном коротеньком платьице и белых чулках, виднелись и ажурные подвязки или как они называются — вот ведь, я ни разу не надевала такие. Глаза под набрякшими веками смотрели тяжело, и сама она выглядела очень старой, может быть, из-за обильной пудры, сквозь которую проступали мимические линии. Говорили, лицо у нее обезображено оспинами, вот она и штукатурится. Никто и никогда не видел Беату без макияжа. На шее у нее блестел огромный, массивный и, вероятно, очень тяжелый металлический крест, особый, похожий на тот, равноконечный, каким украшен корешок скупо оформленной лютеранской Библии.
Несмотря на кромешную клубную темень, Беата была в черных очках. Она все время подвывала о гибели мира и аннигиляции реальности. Она твердила о собственной исключительности, которую согласна принести в жертву изначальной войне.
— Я плохо верю, что Беата и впрямь такая мрачняжка. — сказал кто-то. — Просто сидит себе девочка-злючка и сочиняет — «Книгу скрытых равновесий» там и другое.
Ну нет, чтобы писать такое, надо все же иметь свой маленький адик в душе, лелеять его, воспитывать, взращивать. Конечно, всему этому безмерно не хватало самоиронии, все писали только гимны, воззвания и манифесты, где половина слов была с большой буквы, и, разумеется, печатали их стилизованным готическим шрифтом. Если рисовали — то драконов и волков, а если пели, то в группах «Хладный царь мира», ну, или, на худой конец, «Врата грядущего».
— Мы — дети равноденствия! — возгласил со сцены наголо стриженный тип с огромными, словно пушистые черные гусеницы, бровями. — Нашими шестизначными следами расчерчен чистый снег грядущей вечной русской зимы. Вселенский холод обострил наши инстинкты, в глазах зажегся огонь вечной битвы, и мы не знаем пощады.
— Ну и череп. Просто ни в какие ворота! — сказали за соседним столиком.
— Ну что? — интересовался Максимушкин. — Как впечатления?
— Отпад, — отзывалась я.
Напротив нас методично наливался пивом поэт, в миру — преподаватель юридической академии, назовем его Дмитрий Наволоцкий. С ним сидела поддельная блондинка, испуганно взирая на происходящее. Мы с ней мимолетно зацепились взглядами, и она уронила полуутвердительно:
— Вы бываете здесь?
Она так двинула плечами, так поправила меха из тобольского тушкана, словно все происходило и впрямь в тридцатых годах в Германии, да и то не в реальной, а в кинофильме, и она сидела с офицером вермахта, чистокровная арийка, и руки ее возлюбленного Зигфрида пока были окрашены только метафизической, воображаемой, холодной кровью чуждых свету тварей.
— Знаете, с кем вы? — спросила я и наклонилась к ней через стол, так что она инстинктивно отпрянула. — С вами сидит поэт Дмитрий Наволоцкий! Великий, известный поэт.
— Слышишь, что она говорит, — оживился Наволоцкий. — Известный, говорит, поэт.
— Известнейший. — воззвала я, копируя интонацию стриженого со сцены. — О да, известнейший и величайший.
Актриса немого кино повернулась к нему с выражением суеверного страха на продолговатой куньей мордочке.
Я отвернулась. Мне казалось, я страшно остроумна.
К нам подсел барин Огибалов, историк, с холеным круглым лицом, которое он, по-видимому, мазал кремами. Сейчас он был в бархатном темно-зеленом берете. Огибалов принялся набивать трубку. Бросались в глаза его ногти — аккуратно подпиленные, блестящие, видно, полировал. Не хуже, чем у классика с портрета Кипренского. Да и сама кожа была, по-видимому, глаже моей. Я убрала со стола свои обветренные красноватые лапы.
— Что вы думаете? — спросил он, и мне стало как-то не по себе. — В Германии все начиналось именно так. Развлечение, богемный антураж, выдумка, вера в некую чуждую капитализму эстетику. Внечеловечные ценности были настолько сильны в спящем подсознании белого человека, что оказалось достаточно игры, намека, чтобы они пробудились.
На сцене лысый малый отвернул головенку снулому голубю, и брызнула кровь, которая показалась необычайно яркой, словно демонстрировали какой-то новый, объемный фильм и капли засняли через широкоугольный объектив. Все замерли: звуки музыки, шум разговоров, движения остановились.
— Мы приносим жертву нашему повелителю. Прими ее тот, имя которого касается губ воина только в минуту смерти!
И снова ор запрыгал и заверещал над ухом.
Я встала и дернула Максимушкина за рукав:
— Пойдем, слышишь.
— Нет, я остаюсь.
Он был уже порядком пьян.
— Где ты остаешься? Посмотри, здесь ничего нет.
— Где-нибудь. Где-нибудь. Я хочу еще побеседовать с Бее… Боа… Беатой.
В гардеробе выдали шубу, успела глянуть на номерок — попытка художника придать цифре готическую строгость не удалась: красовалась вульгарно изогнутая, обремененная лишними штрихами двойка. Вообще мало похоже на цифру, скорее на рыболовный крючок.
С облегчением вышла на морозный воздух, глотнула несколько раз, как глотает спасенный из темной воды.
Колокольный звон под вечер идет грозный, размеренный, сыплет тяжелую низкую ноту, роняет ее, одну и ту же, будто каменную, повторяет возгласы — сзывает, то ли о тревоге объявляет, то ли радоваться велит.
— А вы сходили бы, постояли на службе! — тихо, словно про себя, не отворачиваясь от компьютера, уронил Константин.
Он сказал так, будто с полуупреком, но в пространство, никому не адресуясь, легким голосом — у него ясный, со всякими колокольчиковыми обертонами тенор: наверное, Константин поет.
Он поздравил с праздником, выключил монитор и системный блок и вышел — так же легок, невесом и воздушен его шаг, как и голос.
— Что сегодня за праздник?
— А вы и не знаете? — спросила Надежда.
С отчетливостью и даже резкостью красок, звуков, цветов приближалась дверь, и я — вошла.
Тревожный строгий хор пел так, что волосы на затылке пошевелились и мурашки пошли по всему телу. Невольно вспомнилось, читала: некий иранский суфий, когда доходил в призыве на молитву до слов «свидетельствую, что нет Бога, кроме Аллаха», так переживал величие своего господа, что волосы в его бороде и на бровях вставали дыбом.
Певчие торопились подставить лбы под кисточку с миром — они сходили с двух винтовых лестниц, справа и слева, и, по очереди целуя икону святителей, подходили к священнику, который сиял золотыми одеяниями. Деревянные доски под легкими скорыми ногами чуть поскрипывали, когда юноши сбегали с балкона, и показалось, что это шелест ангельских крыл, а черные, развевающиеся от быстрого шага облачения — прямое отражение светлых, сияющих, сверкающих одеяний небесных воинов.
А пение рвалось под купол, струилось, уносилось в неизреченную высь, недосягаемую нашим земным взорам.
Мои младшие родственники серьезно подходят к такому мероприятию, как венчание. Как ни выйдешь в большую комнату, там сидит Анька и говорит в телефонную трубку чарующие слова:
— Меня устраивают с перламутром. Да, да.
Или:
— А можно вложиться в те же деньги, только без сердца? Ну, тогда я полагаюсь на ваш вкус.
— Лестницу? Думаю, как и зал, — шарами.
Женька в это время шуршит клавишами моего ноутбука.
Идут переговоры с тамадой, выясняются особенности банкетного зала, составляются списки приглашенных.
Весь дом зарос журналами «Все для свадьбы», «Модная невеста» и даже «Правовые основы семьи». Я полистала: там в конце — важные вопросы: где заказывать элитный лимузин, а также «стоимость доставки может как включаться в стоимость торта, так и нет».
Батарея лаков для ногтей на полке у телевизора стремительно растет. Появляются еще какие-то штуки во флаконах и коробочках, многим из которых я не ведаю названий.
Везде суета, во всем заметна скоротечность и преходящесть времен и состояний. Отовсюду веет предчувствием радужных перемен, праздником. Бабушка Софья снова повторяет свое: «Красота до венца, а жизнь — до конца». И я снова думаю, что имя ей очень подходит, но даже свои понимания мне не идут впрок, не то что бабушкина мудрость.
Хожу по дому, не знаю, куда приткнуться. Погрязать в мелочи, тонуть в подробностях, открывать ящик какой из тумбочек, столов и шкафов — и натыкаться на крупные металлические шарики, некогда звеневшие, а потом смолкшие — убитые шарики, и на салфетки, давным-давно начатые, и недовышитые, и на связки ключей, ничего не отпирающих. Нужно все это выкинуть.
Младшенькие спешно обустраивают гнездо, торопятся, им надо все скорее, сразу, желательно вчера или даже позавчера. И занавески, и стиральную машинку, и стол, и компьютер, и телевизор — чтобы был дом полная чаша и бараний рог изобилия.
И как я понимаю их в этом нетерпении, как узнаю свое нетерпение, теперь немного смирившееся, увядшее. Слинявшее. Куда-то.
Снарядила им в подарок набор посуды, и рюмашечек для саке, и телевизор подарила, и высокую тумбочку, и маленькую тумбочку, и еще широкую тумбочку — берите, любезные, что хотите. Кстати же и я, может, наконец избавлюсь от надоевших воспоминаний.
— И стол можете взять.
— Мы возьмем. Если ты нам подаришь компьютер.
От троглодиты. На ходу подметки рвут.
А пока высвобождаю мебель, избавляю ее от содержимого, выворачиваю наизнанку шкафы и при виде каждого кусочка сангины внутренне переворачиваюсь, и мерзкий голосок дребезжит за кадром: ты могла бы уже быть к этому моменту кем-то, сделать что-то, а вместо — повторяешь одно и то же, надоела сама себе, так и будешь, так и будешь — погрязать, беспомоществовать.
Анька радуется и от усилий эту радость скрыть, чтоб не была неприличной, фальшивит:
— Какая же ты молодец! И то отдаешь нам, и это.
Ах, забирайте-забирайте, ничего мне не надобно, только скажите им, моим мыслям, чтобы уже они меня оставили. Уносите все, уберите с глаз моих долой.
Отец Сергий. «Конкретозно». «Отпад». «Пришел к герле святить квартиру, там грязно, впал в грех осуждения». Лагерный жаргон, пересыпанный изречениями из Писания, акафистов, творений святых отцов и других священных книг.
Был милиционером, вел обычную жизнь, как-то поехал с приятелями на шашлыки, пьяные вели машину, перевернулись, сломал позвоночник. Сначала его кинули в палатку, никто даже не понял, что произошло.
Парализовало, несколько месяцев пролежал без движения. Думали, умрет. Чудом встал. Научился ходить.
Принял монашество и сан.
«Я уже давно заметил твое особое внимание к любому упоминанию Югославии и к информации, относящейся к тамошней Церкви. Раньше из нашего полка отправляли контрактников в Косово, и многие, кто приходил из Чечни, заключали контракт на год и продолжали службу в тех местах. Но сейчас наш полк, да, в общем-то, и все ВДВ по приказу прекратили поездки. Знаю, что из других войск направляются туда, а мы — нет. У нас многие из ребят имеют желание попасть в Югославию. Еще бы, ведь, в отличие от Чечни, там платят неплохие боевые.
Здесь если сейчас и будут что давать, то в основном тем, кто непосредственно был занят на боевых задачах. А это разведчики и саперы, да и то все будет проходить через суд. Но никто пока не жалеет, что попал в Чечню, даже если ничего не заплатят. Вспоминается, как там в «Войне и мире» молодая жена Болконского, кажется — я, признаться, в школе читал, давно — спросила: «Ну почему ты идешь на войну, что может там быть для человека?» Он сам затруднялся ей ответить и сказал в том духе — «я иду, потому что иду — так надо, но не знаю зачем».
Кстати, помню, еще на гражданке видел однотомный роман Л. Н. Толстого «Война и мир», обычно их сколько там томов, а тут на тебе — книжечка в триста пятьдесят страниц.
Поначалу я подумал, что автор книги не тот Толстой, который умер в 1910 году, а кто-то современный, а потом даже — что уже у нас в России стали выпускать адаптированные издания классики. Не знаю, какая из двух мыслей абсурднее. А потом оказалось, что это самая первая рукопись нашего Толстого, первый вариант романа, причем «без исправлений и поправок», — жаль, что тогда у меня не наскреблось в карманах на нее…»
Что-то читать было немного неловко, до того наивным веяло от строк. Но в этой наивности угадывалась правда, которую затолкали настолько далеко, что уже неприлично о ней и вспоминать.
«Читал интересную книгу, но в середине вдруг взялось такое порно, стыдно стало за автора. Тотчас бросил читать, хотя любопытно было, что же там дальше с героями. Здесь, в армии, часто такие мысли проскальзывают через мозг. Удивительно, что сейчас и газеты практически все не обходятся без порнографии. Раньше я представлял современную литературу как более опытную, чем классическую, а оказалось, классика есть классика. Здесь у нас есть еще разные книги из современного русского писательства, которые я, улучив время, попытаюсь постигнуть. Стараюсь поменьше поспать, но побольше уделять времени чтению, раздобыл фонарик, читаю под одеялом. Думаю, что если буду потщательнее следить за собой и полагаться на Бога, он даст прилежание, терпение, волю, и тогда, может, я больше узнаю и сравняюсь с тобой».
В конце письма солдат просил послушника выслать ему «Братьев Карамазовых» и «Подростка» — «Как я представил выше, с художественной литературой здесь скудно». Еще просил учебник по древнегреческому. «Может показаться, что здесь у меня уйма времени — на самом деле научился выводить свободную минутку. Бывает, оставляют дежурным по роте, иногда в наряд заступаем через сутки».
Заметки содержали и подробные пересказы сюжетов книг, которые попадались солдату, и сетования, что мало прочел на гражданке, и многочисленные разноречивые планы на будущее, и все то, без чего, вероятно, немыслима военная служба. Изложенные в повествовательном ключе, некоторые события затем вспоминались мне как живые, ясные, увиденные непосредственно.
Мы встретились за «круглым столом», организованным крупной газетой. Дмитрий Наволоцкий, Алла-Беата (Альфа-Бета), Максимушкин, Сема Веников и даже барон-историк Огибалов с янтарным мундштуком. Не хватало только поддельной блондинки. Добропорядочные ребята переместились из полуподвальных клубов в респектабельные редакции. Конечно, они уже больше не заикались о вечной зиме и астральном холоде. По крайней мере не говорили вслух.
Мы разместились в креслах, и редактор, надсаживаясь, навалясь на столешницу, медленно, чеканно заговорил:
— Нам пора постепенно расширять круг влияния, сферу интересов, тем и проблем. Для этого мы вас и пригласили. Мы готовы дать вам карт-бланш, если вы, конечно, сумеете им распорядиться.
Беата, заштукатуренная чуть меньше, чем обычно, в безразмерном свитере, против памятного по прежним годам обыкновения, но все же с обширным декольте, значительно покрупневшая, сказала:
— По-моему, все строится на взаимопонимании. И общении. Куда ни придешь, там все те же: Веников, Наволоцкий. Максимушкин. — Она на секунду запнулась, произнося фамилию своего бывшего мужа. — Пора прямо сказать: мы все здесь, по сути дела, избранные.
Кто-то дернулся на другом конце стола, но она не собиралась брать паузу.
— И мы должны обращать большее внимание друг на друга. Следить за дискурсом друг друга. Например, я была бы рада, если бы ты написала рецензию на мою книжку.
— Кто — я? — изумилась я.
— Ну да.
— Да я не пишу рецензий.
— Пишешь. Я видела.
После «круглого стола» мы сели за квадратный — спустились в бар и там, в сигаретном дыму, оккупировали место, растолкав плотно сидящих.
— Я открыла собственное дело! — Беата затянулась и через ноздри выпустила дым.
— И что за дело?
— Лечу людей. — И она привычно перечислила: — Порча, сглаз, отворот-приворот, предсказание будущего, коррекция судьбы, снятие депрессии, избавление от наркозависимости, прерывание нежелательной беременности, все дела.
— И кто же ты теперь? Какая-нибудь матушка Алла?
— Почему это? Волшебница Беата.
— Слушай, спасибо тебе, ты мне так помогла. — вдруг вступил Наволоцкий.
— Чем же?
— Ну помнишь? Ты как-то назвала меня великим поэтом. Я как раз тогда пребывал в депрессии. Но после вечера пришел домой — и словно новая волна энергии накрыла. В один присест накатал дюжину стихотворений. Три из них я даже включил в недавнюю подборку. Должна скоро выйти. В «Волшебном фонаре».
— В «Волшебном фонаре»? — оживилась Беата. — Интересно. И как тебе удалось туда пробиться?
Появилось ощущение дежавю. Я знала буквально каждое следующее движение Максимушкина и Веникова: и как они потянутся к графинчику, и как опрокинут стопки. Под каким бы предлогом смыться отсюда? И я ищу предлоги…
А тут еще историк забубнил в ухо:
— Знаете, я уже совсем не человек. Да будет вам известно! Преодолел человеческое в себе. Проблема в том, что на шахматном поле надо играть по шахматным правилам. Какой бы ты ни был умелец забить козла, тебе вряд ли помогут твои навыки в вечной битве черных и белых.
Шут гороховый.
— Между прочим, добро очень дорого стоит! А если человек делает добро и ему за это еще что-то перепадает, то он добра не делает. Дорогое удовольствие делать добро.
— Зачем вы это говорите? И вообще. Почему надо подсчитывать?
— В нас всех заложены некие программы, — наседал Огибалов, и реденькие усики пошевеливались на верхней губе. Невольно вспомнился симпатяга сапрофит. — Женщина выполняет определенную программу… Как компьютер.
Так он нес, придвигаясь ко мне сантиметр за сантиметром, и было видно, что он себе очень нравится. Я слушала его со все возрастающим отвращением. Он был и жалок, и беспокоен, и брызгал апломбом.
— Разве какой-то человек настолько хорош, чтобы его можно было любить всю жизнь? — встрял и Веников.
Я с подобием укора посмотрела на него: ты-то куда? Дело ведь не в том, достаточно ли хорош человек. Любовь не рассуждает, насколько ты хорош… И все такое!
— А кстати, — прищурилась Беата, — я вижу, что над тобой брезжит венец безбрачия. Не хочешь снять? Для тебя это будет стоить всего ничего.
— Ты сама разошлась с мужем! — сказала я, и она осеклась. — А кстати, вам не нужен пылесос «Тибри»? О, это вещь! Все дело в том, что в обычных домашних условиях мы дышим трупами паразитов.
Синаксарь говорит, что «Пилат, испугавшись, отпустил им Варавву, а Иисуса предал на распятие (ср.: Мф. 27: 26), хотя втайне и знал, что Тот неповинен. Увидев это, Иуда, бросив сребреники (в храме), вышел, пошел и удавился (см.: Мф. 27: 3–5), повесившись на дереве, а после, сильно вздувшись, лопнул».
Что ты стращаешь меня, господине Ксанфопуле: «сильно вздувшись, лопнул»? Мне страшно, что он кинул сребреники. Вот от этого ужас дышит в затылок и незащищенную шею.
Отец Зосима рассказывает: «Во время литургии при пении «Херувимской» на словах «отложим попечение» прихожане из сумок вынимали печенье и складывали на панихидном столике — и так каждый раз. По печенью отложить, это у них называлось».
А я по всегдашней своей рассеянности потеряла свидетельство о разводе. Когда сказали, что пора оформлять документы, перерыла все бумаги. И не нашла. «Как только принесете, сразу официально оформим», — сказал Федор, еще один семинарист и автор сайта. Он коротко стрижен и не носит бороды, как и положено послушникам, но длинные изогнутые ресницы, перистые, темные у начала и светлые на конце, как бы восполняют это, и лицо не кажется «босым». По какому-то порыву я соткровенничала с Надеждой:
— Федор напоминает католического прелата.
Она рассмеялась:
— А он, кстати, из Латвии.
Вдыхаю морозную гарь Москвы, иду вдоль шоссе, по которому текут автомобили. Шум и грохот. Кажется, вплоть до самого горизонта, нигде и никогда не будет ярких цветов. Только серый, серый всех оттенков, любой насыщенности, словно накинули на все одно общее грязное покрывало. Даже машины одного цвета, и красные, и желтые, и зеленые. Все утонули в беспредельном однообразии. Чешуя наросла на боках, налипла на дверях, на бамперах, как и на стенах домов, уступах тротуаров, стволах деревьев. Медведковский загс. Шестьсот пятый автобус от станции метро «Отрадное».
— Так вы что, хотите копию? — Молоденькая архивистка не понимала, кажется, ни слова из того, что ей говорили.
— А где ж я тебе его найду, о рождении, все документы утеряны, — бубнила бабка испитым голосом, разбираясь со второй напарницей, — мне о смерти, только предъявить в собес, сестра уж три года как умерла.
— О разводе.
— А я вам что! — горячилась девушка. — Потеряли — восстанавливайте.
— Мне только предъявить.
— Свидетельство о браке там, где заключали брак, — нравоучительно заметила мне архивистка. — Где вы расписывались?
— Не положено.
— Ну дак а где я вам его возьму.
В руках у бабки трепетала холщовая сумка, в которой что-то звякало, а за спиной возвышался темный лицом, крупноглазый молодой парень, он поддакивал:
— Предъявить, — с ярким нерусским акцентом, и сама собой напрашивалась версия, что пьянчужку сейчас прокатят по полной программе.
Порывшись в объемистых, распухших от людского горя и негоря папках, молоденькая архивисточка сунула мне в руки бумажку с длинными, словно счета Ариадны, рядами цифр:
— Идите в банк.
— А где ближайший?
— На Полярной.
Взяла бланк, присела к пыльному фикусу «Сбербанка» у окна во всю стену, начала кропотливо переносить циферки. Не хочется ошибиться — ИНН, лицевой счет, расчетный, БИК, КБК, ОКАТО — зачем им столько?
Пока заполняла, набежала очередь. Пристроившись в лисью спину и вязаный берет, с привычной посасывающей под сердцем тоской оглядываю зал. Хилая мишура провисла над каждой кассой, а мужик на стремянке сосредоточенно вкручивает что-то лампочке — должно быть, перегорела. Деды в пальто, бабки в платках и беретах неожиданно заполнили все пространство. У левого окошка разгорался скандал.
— Не буду я, еще что удумали. Вы меня уже кинули. Кто? Вы, «Сбербанк», кто! Я ведь одна из первых была по этому депозиту. И что получила? Шиш.
— Да ну не всем же везет, — смущенно, примирительно пробормотал кто-то.
— Эх, всю-то жизнь нас обманывали и сейчас обманывают.
— А вы, женщина, не возмущайтесь! Я тоже повозмущаться могу.
Подавая бланк и пятьдесят рублей, я невзначай обратила внимание на прозрачные, все в золотых кольцах, руки кассирши. Пальцы не толще карандашей ловко порхали по клавишам, отбита печать, одна бумажка легла в паз, вторая вспорхнула на стойку.
— Всё? — отозвалась я.
Посмотрели с непониманием, невидяще:
— Следующий.
Из архива испитая исчезла, люд вообще схлынул, только женщина в красном пальто и синем с белым шарфике все подталкивала работнице кипу бумаг. Та, перебирая гербовые листы, кивала и уточняла:
— Так… А умирает она у нас под какой фамилией?
Кто-нибудь стучал в дверь, Константин или Надежда откликались:
— Аминь!
Все еще не могу себя заставить тоже говорить «аминь» в таких случаях.
Входил Григорий:
— Это вам. Это тебе, а это, — рука появлялась слева, я сидела спиной к двери и к происходящему в комнате, так что иной раз невольно вздрагивала, — тебе.
На столе появлялся мандарин.
Григорий выходил, а Надежда говорила:
— Бутерброд с рыбой хотите?
Я отказывалась, и она ставила блюдце с бутербродом на подоконник.
В окне по-прежнему белел скат крыши, только у самого низа, где сорвалась снежная шапка, проглядывала зеленая кровля. И небо потихоньку меняло цвет, становилось все синее, все насыщеннее. Близилась весна. Февраль — по-украински «лютый». И мне вспоминалась бабушкина присказка: «А лютуе вин тому, що на свити долго жити не приходится ему». И еще: «Придет марток, надевай трое порток».
Весна еще связана с повестью Шмелева «Лето Господне». Когда я вспоминаю ее, а когда, в иные вёсны, — может, и нет. Я как-то писала сочинение в классе, где стояли в горшках папоротники, герани и еще вот эти, которые пускают длинные узкие листики и отбрасывают усы, от них тоже происходят в свою очередь пучки длинных острых листьев. И солнце светило косо, луч падал и на пол, и на учительский стол, и на стенды «Пиши правильно», только портрета степенного, дородного, седого, похожего на русского мужика Маркса над черной доской, где белели темы сочинения, луч не достигал. И пахло тоже, кажется, мандарином или особенным весенним горячим чаем, крепким, густым, настоявшимся чаем с сахаром. И в книге, которая лежала передо мной, звонили колокола, синело небо, росла трава.
«Ты пишешь об отношении столицы ко всем тем операциям, которые проходят здесь, в Чечне. Оно меня не удивляет. Для столицы здесь война уже закончилась, идет контртеррористическая операция. Еще эту войну называют миноразведывательная и партизанская. Здесь проводят «зачистку» деревень и сел. Чеченцы проходят паспортный режим. Контролируются передвижения. В особенности те, которые нацелены за пределы Чечни.
Но так или иначе, проехать сюда можно запросто. Те блокпосты, которые выставляются внутренними войсками (ВВ) и МВД, не всегда могут гарантировать чистую проверку. Когда глядишь на то, как проводят «шмон» автотранспорта, есть впечатление, что оружие и наркоту, если имеется, провезти легко. Но, с другой стороны, оружия здесь своего хватает, даже очень хватает. Месяца два назад на ВМГ (войсковая маневренная группа) была зачистка деревни Алироя «вэвэшниками». Какие только боеприпасы там не находили. Начиная с образцов времен Великой Отечественной войны и заканчивая новым оборудованием и эффективным взрывательным веществом — тротил, пластид и другие смеси. На второй день зачистки просили муллу созвать взрослое население и, пока проверяли документы, ходили по избам. И таким образом нарвались на двоих мужиков. Те дали сопротивление, в результате чего один «груз-двести», другой «груз-триста» со стороны наших потерь».
Свадьба Евгения и Ани прошла как все события такого рода. С надоедливым фотографом, позирующими молодоженами, настырно веселящимися гостями и дежурно волнующимися родителями. Мы сидели с бабушкой бок о бок, и не знаю, о чем она думала, глядя на воздушные шарики и зеркала, в которых отражались присборенные шторы.
На следующий день ни Жени, ни Ани почему-то не оказалось дома — они сразу переехали, убыли, — и мой халат, о котором я про себя ворчала, что неправильно вот так брать без спросу, сиротливо висел на спинке стула, и никто его больше самовольно не надевал, и никто не вламывался ко мне в комнату посреди спокойного перебора клавиш и не говорил: «А телефончик не у тебя?», и никто не кричал из кухни: «Можно, я съем твою шоколадку?», на что приходилось деланно веселым голосом громко отвечать: «Ну конечно!», и мама приходила с работы и бродила по комнатам какая-то погрустневшая.
Я вошла в комнату брата. Телевизор уже был увезен — ну еще бы, чтоб его забрали не в первый день! Ведь что же делать, если нет телевизора? — а пыль, которая скопилась под ним, так и лежала слоем, да еще какая-то чепуха, не то фантик, не то просто бумажка. Плед еще не забрали, и вообще кровать выглядела так, словно с нее вот только, две минуты назад, кто-то встал. Я присела на плед и в абсолютной тишине, — лишь часы, уже снятые со стены и готовые к переезду, тикали — шли прямо так, лежа — подумала: «Пусто». Вещи валяются как попало. Вдруг бросилась в глаза их непригодность, ущербность. Обыкновенная пластмасса, или дерево, или пластик, или там керамика: в жизни каждого таких — миллион, но они ничего не стоят и после смерти пропадают, как не было.
Лишь стронешь порядок — и все, труха. Сдвинешь слегка их утлое предназначение, и — разрушение и разор. Нарушился хрупкенький механизмик налаженной на года жизни. Взрыв — и рухнула стена, и вся внутренность, как в барби-доме, наружу. Ну да, вот часы стучат — упрямые. Я поглядела им в усатое лицо, стрелка в агонии дергается на месте, и ковер висит, и книги, вчера читанные, и аквариум, только корм некому больше рыбкам подбрасывать, да высыхает тина, и остаются на стеклах день за днем, ниже и ниже, полоски белого известкового налета. Все сгинуло, сгибло.
Я встряхнулась: вот развела канитель. Да они только пустили тот самый ус, от которого остренькие листочки брызнут во все стороны. У них новое, живое, молодое, веселое. Ну и скоро, наверное, на новоселье позовут.
Перед Сретением Алексей позвонил:
— Ты завтра на работу как, собираешься?
— Ну да.
— Знаешь, мы вообще обычно по праздникам не работаем. Правило у нас такое. Но ты, если хочешь, можешь прийти.
— Нет, я уж тогда лучше в среду.
В среду так в среду. Вновь делаю тот же путь. Падает и падает снег, изузорил черные кованые ограды, украсил белыми полосами, проявил графику деревьев и снова отбросил Москву на много столетий назад. Как ни скребут дворники пехлами, а прохожие идут, каждым шагом отслаивая аккуратную аппликацию снежного пласта, так что приходится вдвое чаще перебирать ногами, чтобы проделать ровно ту же дорогу — совсем как Алисе в Зазеркалье или где там. Следую по Рождественскому бульвару мимо полуподвального ресторана «Перуанская кухня», мимо коммерческого банка, щитка «Горящие туры», увешанного острым гребнем сосулек, мимо автомобилей и еще одного отнорка — «элитное серебро 925 пробы» — и подхожу к железным воротам, запыхавшись от подъема, сворачиваю как раз перед двухэтажным приземистым зданьицем, некоторые окна заставлены картоном и фанерой, другие разбиты — видно, давно уже нет в нем официальных жильцов, может быть, обитает кто-то на мышиных правах. Во дворе сразу, будто включили, настала тишина. Словно нет позади, в трех метрах, широкошумного Рождественского бульвара, не снуют автомобили, не идут люди по случаю хоть и снежной, но мягкой погоды в расстегнутых пальто и в шапках, сдвинутых набекрень, платках, сбившихся на сторону, и шарфах, развевающихся по ветру.
Глянув в раззявленную дверь строения, вижу, что как попало сгрудились, словно стадо заснувших животных, перекошенные шкафы.
Уже знакомые мне вагончики для нанятых рабочих — большинство из них приезжие из стран бывшего Союза, ныне «ближнего зарубежья». Рабочие шагают навстречу, кто сплевывая под ноги, кто глядя в глаза. Один тащит картонный тюк цемента, другой на ходу закуривает.
Крещусь на икону монастыря, кланяюсь ей. Во дворе сторож, здороваясь с молодым батюшкой, видно недавно окончившим курс семинарии, одобрительно хлопает того по плотному животу.
Так и будут, спокойно и тихо, тянуться мои дни. Так и станет повторяться эта дорога. И может, Бог даст, на долгие годы будет она моим постоянным маршрутом.
Включаю компьютер, снимаю платок и надеваю принесенный с собой, полегче. Погружаюсь в культурологическую статью. Автора, Музу Кузякину, я уже знаю. Как родную. Я уже со всеми подружилась, заочно перезнакомилась, полюбила их, беседую с ними за экраном. Они встают передо мной въяве, словно отслаиваясь от виртуального листа бумаги. И ниспровергатель засилья мракобесия, революционер, обновленец и полемист Анатолий Подопригоров. И историософ, ученый и академик Леонид Макуха. И аспирант моего веселого факультета, азартный эссеист, любитель притч, басен и шарад Сергей Разгуляев. И отец Василий Ушкуйный, собаку съевший на патристике, ярый противник всяческого зловредного экуменизма. И осторожная, взвешенная, тщательная «кис» — я долго думала, что такое «кис», оказалось, кандидат искусствоведения — Наталья Тен.
Но Муза Кузякина среди всего этого буйного, разнотравного народа — особняком. Пишет она в основном о московских художественных выставках. Я полюбила ее с первых строчек. «Художники бродили по большому просторному залу, мило беседуя, весело обмениваясь радостными приветствиями и громко говоря оживленными голосами». Из первой такой статьи я по нечувствительности выкинула практически все прилагательные, причем «чудесный», «восхитительный» и «живописный» среди них лидировали и попадались штук по пять в абзаце. Хороши были «чудесный живописный вид», «чудесный, восхитительный живописный пейзаж» и, наконец, «чудесная живопись, на которой изображаются восхитительные фрукты». Разобравшись с фруктами, я немного проредила прямую речь милых живописных художников. И от статьи остались прискорбные рожки да ножки.
Муза Кузякина, сказали мне, возмутилась духом. Алексей пришел и так и сказал:
— Муза Кузякина возмутилась духом.
Она даже попросила заменить ее фамилию на фамилию кого угодно в конце статьи. Мне было сделано внушение. Я обещала впредь обходиться с авторами нежнее.
«Разножанровость работ поначалу даже пугает, — замечала Муза Кузякина в своей новой статье. — «Зачем и почему их повесили рядом?» — может задаться вопросом неискушенный недоумевающий зритель».
О, этот неискушенный недоумевающий зритель! Так и вижу его перед собой. Будь ты благословен, неискушенный недоумевающий зритель, задающийся глубокомысленными вопросами, какие и в голову не пришли бы менее неискушенному зрителю. Не такому чудесному. И не такому живописному. А что неискушенный и недоумевающий зритель чудесен и живописен, нет никаких сомнений. Наверняка женщина средних лет, ближе к пятидесяти, в длинном платье и с шалью, возможно, даже с брошью на груди и красным розаном в волосах. Но если без розана, то по крайней мере с корректной искусствоведческой сумочкой в руках. И в шляпке. Может быть, с гребешком в начинающих седеть волосах. А вдруг — эхма, однова живем — даже и с веером.
Затем пришло интервью с веб-мастером китайского сайта, посвященного православию, — Митрофаном Цзы. В Китае есть свои мученики за веру, на китайском распространяются молитвы, каноны и акафисты. А Русская Православная Церковь служит во Владивостоке и других местах Дальнего Востока литургии на китайском языке. Не сплошь во всякой церкви, конечно, но в некоторых — для обращения новых жителей тех пределов в здешнюю веру.
Когда пришла новость, Надежда рассказывала забавное:
— Пацаненка в храме поставили у подсвечника и велели гасить догорающие свечи. И он — гасил. Только что зажженные. Он думал, они уже выросли.
По внутреннему чату — сообщение от «Администратора»: «Знаете ужасную новость? Костя сломал позвоночник».
Даже такие известия даже в таком месте возникают сперва на экране компьютера, хотя администратор сидит в соседнем кабинете. Вскоре Григорий пришел. Походил по комнате, встал, оперся локтем о книжные полки.
— Вот так вот. Теперь не меньше полугода в больнице. Шел человек на братский молебен. Да уж, капитальное вразумление. Только ему подписали, — переворачивая листок на столе, — чтоб компьютер купить.
«Война — просто тяжелая и грязная работа. Перед Новым годом группа ИРД с Новогрознецка до Хасавюртовского района проводила обычный марш, проверяя дорогу. Прикрытие, которое следует за каждым сапером обочиной дороги, постоянно то отстает, то ходит не там, где надо, — не след в след за сапером. Михайлову сильно повезло, что он прошел не там, где были установлены мины ПНМ-2 (противотанковые нажимного действия). Сильно повезло! А вот одному парнишке из первой роты не совсем».
Каждое слово, которое она произносила, падало как-то неловко, набок. Волосы по обе стороны лица. Ее высокая образованность была глупа, глупа до полного беспредела, до тошноты, до идиотизма. Она и пары слов не могла связать, чтоб не ввернуть между ними Гуссерля или еще какую гусеницу с мирового древа познания. И старалась удерживать скромный вид, ее прямо распирало от скромности — от многочисленных сведений, толком не уложившихся в стакане взбаламученного сознания, от мыслей, передуманных наедине и невысказанных, от приобретенного речевого расторможенного навыка, который все не находил применения.
Острый носик. Постные щеки. Я видела в ней себя. В голове однообразно пружинило: «Синий чулок».
В лифте в безбожно ярком освещении рассмотрела ее лицо близко, вплотную. Испещренное мелкими морщинами, глубокими и тонкими.
Губы оставались благородного очертания, извилистого изгиба, впрочем, их покрывала розовая помада еще прежних времен, теперь такого оттенка не носят. На лице доцветала облетевшая красота, и, все время кивая и улыбаясь, она разворачивалась то к одному, то к другому говорящему, как подсолнух.
В ее благородной осанке и повелительном кивке, которым она давала знать официанту, что пора бы наполнить бокал, виделось что-то трогательное, даже жалкое, словно вот-вот княжеские замашки обернутся неуверенностью, сорвутся в плач. И заколка в волосах с вылетевшим одним камешком, и то пальто с немного «покоцанным», как сказал бы мой брат, бывшим лисьим воротником, которое с нее сняли в раздевалке.
Потекли застольные тосты. Мне рисовалась ее история. Она была замужем за, скажем, известным кинорежиссером позднего советского времени, который был старше на двадцать лет. Он ее бросил.
Поблекшая, но не утратившая памяти о временах, когда она царила на ныне канувших, развеявшихся балах и праздниках. Бездетная, разочарованная, одна в большом доме, набитом хрусталем и инкрустированной мебелью, по горизонтальным поверхностям которой, оставаясь в долгом одиночестве, она водила пальчиком вензеля или так, просто, рисовала грустные рожицы обнаглевших масок. Зажигала свечи и ужинала сама с собой. Она так и не вышла вновь замуж, только стены университета, которые помнили ее тонкой, видели Лизу каждый день по-прежнему, ведь она продолжала преподавать.
Вот стала уже профессором, писала книги о поэтах третьего ряда серебряного века, плохие учебники. Читала лекции, студенты не готовились к ее зачетам. Выступала на конференциях и вечерах, в общем, вела жизнь не такую уж неуютную, как могло казаться мне, глядящей со стороны, совсем извне, из другого.
Еще одна гостья, Гюнель, крепкая и совсем, кажется, молодая, хотя у нее уже завелись внуки, поправляет на широких, но округлых плечах вышитую ярким зеленым и синим бисером шаль, качает золотыми серьгами, сияет спелыми губами и говорит:
— Главное в жизни женщины — семья и дети. Вот отрожалась, вырастила детей — и можно заняться делом.
— А вы — каким? — спросила я.
— Я — нефтью, — скромно, коротко, даже кротко ответила она и улыбнулась.
В черных глазах — именно так, не карих, черных — блеснуло. Кажется, ее позабавил мой вопрос.
Еще была большая черноволосая, с густо нарисованными бровями переводчица, Аэлита — почему у артистических женщин, поэтесс, литературоведок и музыкантш, такие необычные имена?
И юная, длинноногая, тонкая красавица с прямым носом, веками, обсыпанными серым порошком, с бешеным маникюром и покрашенными в нереальный серо-голубой волосами. Космическая девушка, ошеломительно современная. Вот у кого губы накрашены помадой совсем другого розового оттенка, да еще и не помадой в пластмассовом футляре, но особой штукой — продолговатая прозрачная коробочка, из которой вынимаешь кисточку.
Была ли Лиза такой? Будет ли эта фея такой, как Лиза?
А я?
Сверкающие бокалы, прихотливо свернутые салфетки, ряд ножей справа, разнокалиберных вилок слева.
«Здравствуй, Алексей!
27.10.02 г.
Весь мир был буквально захвачен событиями, произошедшими в Москве. Я сейчас нахожусь в Карачаево-Черкесской Республике рядом со станицей Кардоникская. Живем в полевых условиях, поэтому телевизор у нас не у каждого поставлен в палатке. Приходилось бегать в соседние, чтобы узнать о последних новостях. Какое-то время мы все в России жили этими новостями, то и дело задавали себе и каждому вопросы: как это случилось? Почему? Сколько заложников? А террористов? Как же обойтись без жертв? Насколько оправдает себя взятие здания штурмом? Когда же это закончится? Каков итог всех событий? Можно было бы вопросы продолжать до конца листа.
Очень хотелось бы, чтобы такое не повторялось. Все-таки чувствуется, что исламское влияние в мире очень велико, так как происходят подобные вещи. Буквально год назад торговый центр в США, и вот теперь нечто подобное происходит и в нашей стране, в столице. Интересно, а что мы предпримем в таком случае, если американцы объявили исламскому терроризму войну».
— В Советском Союзе было главное, чего нет сейчас, — говорил восточный поэт, сидя во главе стола, и подсолнух кивал ему, а остальные внимали без движения. — Общее информационное пространство. Мы переводили вас, вы — нас. Тюркский язык и есть мировой язык, тут правильно сказала Аэлита. Но в контекст общемировой культуры мы входили все-таки через русский язык! И преемственность культурной традиции не должна прерваться.
Я рассматривала герб на тарелках, неуловимо напоминающий элементы орнамента на ковре, что висел на стене. Космическая девушка сидела рядом и позвякивала вилкой и ножом, разрезая причудливую тюркскую снедь.
И образ тревожной русской женщины в облезших мехах, и лукавой сияющей суламиты, что «отрожалась» и занимается нефтью, — и Константин.
Серая громада старинного храма, без росписей, что делает его безличным, индустриальным, грозным, неприютным. Кажется, дьячок-чтец, который шепелявит, и гундосящий батюшка, и хор неблагозвучных голосов, возносящих молитву, — постороннее, мелкое и случайное в храме.
И прихожанки в пальто с облезлыми воротниками, в беретах, и прихожане со спутанными бородами, и несколько освещенных теплым сиянием свечей открытых, круглых, румяных детских личиков — все исчезнет точно так же, как поколения молящихся, минует почти бесследно.
Парень в черной куртке-бомбере пировал в полупустом вагоне метро. Его ужин был незамысловат и словно списан с рекламного ролика: вылущил чипсы из пакетика, глотнул пепси, обстоятельно закрыл бутылку, картинным жестом, словно оружие, развернул шоколадку «Баунти» и заточил ее, погрузившись с головой в «Спорт-экспресс». Под бомбером проглядывала черная майка с оранжевой надписью «goth.ru». Что будет, если сейчас кликнуть на этот баннер, проползла мысль, — расслабленно, медленно, как поезд дальнего следования на подступах к столице.
Рядом читали роман «Эксклюзивный мачо», через двери кемарил старик в обтрепанной куртке, сбитых башмаках, словно позаимствованных из постановки пьесы Горького «На дне», и в черной трикотажной шапке петушком, надвинутой на самые глаза.
В вагоне колыхались запахи прелой человеческой плоти, мочи, они смешивались с ароматом дорогих тонких духов, от чего было тошно вдвойне.
Парень управился с «райским наслаждением»; не отрываясь от газеты, кинул в огромный красный рот пару подушечек жвачки и задвигал челюстями с сосредоточенным видом.
Синаксарь: Христос, «отойдя на вержение камня (Лк. 22: 41), помолился три раза, говоря: Отче Мой! если не может чаша сия миновать Меня, чтобы Мне не пить ее, да будет воля Твоя (Мф. 26: 42). И еще: Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия (Мф. 26: 39). Это говорил Он и по человеческой природе, и вместе с тем искусно обходя диавола, чтобы тот, считая и Его (простым) человеком из-за того, что Он может бояться смерти, не остановил (совершающегося) на кресте таинства».
Ксанфопул полагает, значит, что эта фраза до некоторой степени была уловкой… Ведь остановить совершающееся — значило помешать искуплению.
Редакция крупной газеты уязвила мое бедное хромоногое воображение. На диване под огромным клетчатым пледом лежал выпускающий редактор и ответственный секретарь, един в двух лицах, мужик лет сорока, со светлыми длинными волосами и в рубашке, верхние две пуговицы которой были расстегнуты. Вокруг него сидели девицы разного возраста. Пушистая в голубом свитере, стриженая, в короткой юбке с массивным золотистым сердечком на шее, рыжая, нога на ногу, ела салат из пластикового корытца. Выпускающий редактор и ответственный секретарь скучали. На столе стояли рюмки. Они поднимались и ставились уже множество раз, судя по обилию красных липких окружностей на оргстекле.
— У меня такая политика: хочешь не работать — не работай, хочешь выпить — выпей.
Одна из девушек, косоватенькая, но с тугой молочной кожей, меланхолично тянула тонкую сигаретку, две другие попеременно начинали хихикать. На стене висел плакат «Никогда не сдавайся!», лягушка, наполовину заглоченная аистом, сжимает лапами длинную тонкую шею птицы, а также «Лист гнева» со взбесившимся слоном — «в случае припадка ярости смять и швырнуть в угол». От этих устаревших еще лет семь назад шуток веяло таким пожелтелым вчерашним, что казалось, будто вся комната наполнена мутной жидкостью, где колыхались медленные водоросли девичьих волос и плавал дохлый кальмар сигаретного дыма. В углу маленькой комнатушки, в которой тем не менее помещалось три компьютера, торчала, несмотря на начало весны, искусственная елка, тускло отсвечивая запыленным красным шаром, и шевелюра мишуры колыхалась на сквозняке.
За революционные шалости выгнаны шесть семинаристов. Они распечатали на принтере самопальную листовку «Революционная партия нашего монастыря». Так и не восстановлены. Отец Иоанн сказал:
— Все же наместник прав, Сталин тоже вышел из семинарии. Шутки шутками.
Надежда удивлялась:
— А чего они не хотят прощения попросить? Посмиряться, между прочим, полезно.
— Ну, я им говорю, вы через время сами на все по-другому посмотрите. Нет, никто не хочет.
На сайт каждый день идут новые материалы. «Предстоятель Украинской Православной Церкви утвердил новый чин о недужных — вич-инфицированных», «Введенский храм в селе Братки заново отстроен на деньги жертвователя, бизнесмена», «По благословению епископа, в Буденновске состоялась пресс-конференция на тему». Что-то из всего разнотравья — проредить, что-то поправить, а что-то переписать.
Заходил Григорий, говорил Надежде:
— Понравился мне фильм, что ты давала. Смешной такой. Глупый.
— Как — глупый? — обескуражена она.
«Ставропольская духовная семинария: из ее стен вышли несколько тысяч священнослужителей, несколько десятков иерархов и девять святых новомучеников и исповедников». Новомучеников готовят. На фотографии вытянутые и круглые юношеские лица, румяные и бледные, с оттопыренными ушами и торчащими хохолками чубов. Так кто из вас будущий исповедник?
Я продолжала при всяком удобном случае листать заметки солдата, когда прочитывая две-три страницы подряд, когда выхватывая строчки: «Слава богу, «груза-двести» после той зачистки у нас не было», «Семен попал по-глупому. Перебило хребет, комиссовали».
Между строчек мелким почерком приписка: «Потом уже я узнал, что через три недели мирной жизни Сема выбросился из окна».
Перебило хребет. Буквы скачут перед глазами, играя в чехарду. Не ты один, Константин. Но тебе хребет не перебило — просто перелом позвоночника, сейчас лечат, ты выживешь, ты ведь — все знаешь, а он, Семен, не знал. И он себя убил. В умопомрачении. Пришел на память еще один Семен, Веников. Словно два мира — тот и этот. И если здесь мы действуем, то и там тоже. Или наши прямые отражения. Такие же, как мы. Мы и есть — сами. Возможно, они носят те же имена. И там, среди всех, конечно, есть Марина, может быть, даже Марина Зуева — не такое уж редкое сочетание, и если мы, Марины Зуевы, существуем, то, может, одна из нас там. И кто она? Кто я была бы, будь я там? И кто я — здесь? Вторая половина игральной карты, перевертыш, обрат. Подняла глаза и встретилась взглядом с двойником в черном ртутном квадрате московского монастырского окна, таким ярким, отчетливым, что сначала удивилась, не узнала: кто заглядывает с той стороны третьего этажа?
Покуда всматриваешься в зеркало, следи, как бы оно не всмотрелось в тебя.
Сутуловатый бронзовый поэт между вывесками «Галерея «Актер»» и устарелыми «Известиями». Впрочем, добавилась бегущая строка: «А знаете ли вы, сколько пьют голландцы? Сто литров сока в год, двести литров чистой воды и триста пятьдесят два литра пива!»
А дальше на площади ошую — «Яндекс» сияет, одесную — «Рамблер» горит. Ярко-синяя реклама. Интернет, который уже невозможно отключить.
Мужчина лет тридцати пяти. А может, не мужчина, может, не тридцати пяти? Так оплыло и зачервивело лицо. Бабка семидесятилетняя? И голос — слишком низкий, чтобы быть женским, слишком высокий — мужским:
— Ребят, слышьте, плесните чаёчку.
Рекламные люди бредут, пересекая площадь наискось. Они изображают собой чаны с горячим чаем «Липтон». «Липтон» — значится у них на рукавах, «Липтон» — красуется на спине, «Липтон» — изузорены шапки, «Липтон» — на лбу написано.
Один из ходячих пакетиков обстоятельно сплевывает, достает из-за обшлага кишку шланга, нажимает кран, первая горячая струя льется на асфальт, исходя паром. Наполняет пластиковую чашечку с желто-красным логотипом.
— Спасибо.
Шумно отхлебнув, неопределенный оглушительно высморкался на мостовую. Тягучая нитка повисла на руке, стряхивает. Пальцы вытирает о штаны.
Девушка ждет у памятника. Подругу? Приятеля? Она косится с испугом, фиолетовым взглядом, и, тонко переступая нервными каблучками, подается чуть в сторону.
Неопределенный ворчит про себя, брезглива, мол, не в меру. «Я, может, не хуже тебя, может, я даже лучше, ну и пошла сама зна куда».
Направляется легкой, подвинченной походочкой к скамейке, там уже ждут, двое, с лицами такими же оплывшими, смазанными, как на недодержанном фотоснимке. Женщина в синем пальто, неубедительных штанах и драном свитере, с нелепой, как нарочно, шапочкой, точнее, шляпкой, набекрень несколько, словно бы с шиком, словно бы с залихватинкой, и бантом, большим бантом, выцветшим и обрюзгшим, серым, как и все здесь, в этот час на площади. Старик с большой бородой, будто неровно окрашенной, пегой, с подпалинами. Обширная лысина и маленькая каемка волос на затылке, словно брови переползли туда. Плащ не по сезону, с большими серыми, обвисшими, как крылья полудохлой птицы, лопастями-полами.
Обвешаны пакетами — полосатыми, с профилем и надписью «Marianna». Сумка со сломанной в незапамятные времена молнией — вот и весь скарб.
Сварятся чего-то, он стучит кулаком, сильно ослабелым, по плечу пальтишка, она беззвучно орет, ее не хватает даже на крик, и лупит как попало, все мимо. Он отталкивает ее, силится плюнуть, вялая слюна повисает на губе, тянется по борту плаща. «Марианна» тоже остервенело плюет.
Подходит неопределенный, все разом успокаивается. Вот уже все трое, отвернувшись от площади, роются в пакетах, то ли прячут чего, то ли ищут. И пола плаща, отгибаясь, ясно голубеет надорванной подкладкой. Голубое мягкое и густое, будто фланелевое. Оно собирает в себя все, в эту минуту голубое пятно — самое яркое, ясное, что здесь есть. Голубое мелькает, выбиваясь из серого, зернистого, гранитного, затмевая тусклый неон кинотеатра «Россия». И кануло так же, как появилось.
Кажется, нашли: разворачивают рулон серой туалетной бумаги. Лента полощется на ветру, взвиваясь выше безумной шляпки, выше лысины и банта. Словно узкий штандарт неведомого государства.
В монастыре тихо, как в детской художественной школе.
— А теперь вы можете представить, что такое теракт с духовной точки зрения, — говорит Надежда, просматривая новости. — Вот, казалось бы, какие-то мужики утонули на подводной лодке, мы их и не знаем, а обществу, всем нам — больно. Почему? Да потому, что мы все — единый организм. Пальцев тоже не чувствуешь, пока не оторвет.
Правя очередную статью, снова натыкалась на малопонятное, уточняла:
— Надежда, кто такие трудники?
— Трудники? — Она удивлялась, что я не знаю таких простых вещей. — А они живут при монастырях, но не монахи. Их кормят, а денег за свои труды они не получают, работают Господеви. Есть у нас один такой знакомый — седьмой год при монастыре, а не постригается. И чего, скажем мы ему, не пострижешься? Географ. К нему и другие географы, друзья его, приезжают, и вместе они отправляются на регаты. А был бы он монах — какие регаты? Так и работает при трапезной, готовит — уж и не знаю, как братия смиряется, ест все это. Привык к быту походному, что наварит, то и едят.
Проверила почту — записка от Алексея. «Константину лучше — скоро могут выписать. Видимо, не так уж серьезны травмы». Отстучала почти бездумно: «слава богу», — спохватилась, что «бог» с маленькой буквы, да уже нажала «отправить». Легонькое, письмишко уже унеслось по невидимым сетям, клавиша «отменить» запоздала.
Григорий грызет печенье. Слишком твердое. Надежда говорит:
— Знаете жену отца Сергия?
— Это которая? Которая в шляпке?
— Ну, приехала женщина в шляпке. И что теперь?
— Как — что? Запомнили. Отличаем.
Младшие наезжали в гости. В основном с ревизией и поборами, аки татаро-монголы. Я опять узнавала в Анькином поведении невинно-хитрые стратегии птицы, вьющей гнездо.
— А можно, мы плед возьмем? А то у нас холодно! Мы вернем… Потом… А что бы еще у вас взять?
Евгений искал работу. В конторе Джея Дугласа Эдвардса молодой преуспевающий менеджер отчего-то вышел на улицу не через дверь, а через окно двадцать пятого этажа.
Женя обходил офис за офисом и контору за конторой. В одной ему сказали:
— Ваш отец занимает такое положение. А вы служили в армии. У вас что, плохие отношения с отцом?
Евгений не сразу понял подоплеки вопроса — следовало читать: почему ваш отец вас не отмазал.
Он вспыхнул и сказал:
— Отношения с отцом замечательные. Он офицер. И я не мог не служить.
Девчонка в отделе кадров глянула с уважением и интересом и предложила заполнить анкету.
Прилежно Евгений внес, что знал о себе, насчет пункта «положительные качества» — коммуникабельность, креативность, врисовал все те загадочные слова, смысла которых никто не знает, но по которым принято о стольком всяком догадываться. И крепко задумался над вторым разделом — «отрицательные качества».
— Я уже в первую графу все вписал, — пояснял он потом.
Подумав, вывел: «лень». И добавил, в скобках: «в разумных пределах».
Кадровичка прикусила губу.
— И ты рассчитываешь, что тебя примут на работу? — спросила я.
— Понимаете, я решил быть честным.
— Он решил быть честным! — всплеснула руками Анька.
В конце любого материала на сайте — вечное «качество/выбор темы». «Поставить оценку». По обеим шкалам на страницах житий святых, как правило, стоит «пять».
— Имей в виду, — предупреждает Алексей, хмурясь, — на первой странице сайта должно быть не больше двух Питиримов одновременно.
Мы иногда ведем богословские беседы: Алексей говорит, а я слушаю.
— Господь же взирает на нас из абсолютной полноты, но, чтобы получить доступ к его полноте, не поможет ни одна дисконтная карта. Блаженство — не то, что изображают на рекламных плакатах. И пока Господь не подаст незаслуженную милость Своим великодушным соизволением, даже и благой помысл не может коснуться души человека. Ведь Ему ведомо, когда волос упадет с головы каждого из нас, — не только ведомо, но и во власти: ничто самомалейшее не делается без Его произволения, промышления и попущения.
— Угу-угу, — бубню я, заваривая чай.
— Мы все в Его власти, но мы же и свободны, независимы от Него. Мы сами должны двинуться Ему навстречу, но не можем двинуться без Его на то тайного повеления. Святые пустынножители, искушаемые бесами, боря их, благодарили Господа за то именно, что Он не послал им соблазна, которого они не могли бы одолеть.
«Мы выехали по приказу на проверку населенного пункта, из которого вышибли бандформирования. Такие места — все равно что расставленные капканы, потому что в них может еще таиться немало не очень приятных сюрпризов. Женщина: грязные ноги, но серьги с алмазиками. «Ой, все так плохо, вы загнали нас сюда». Спрашиваешь: «А где ваш муж?» Она первый раз приседает. «Откуда вы?» — «Урус-Мартан». — «Так муж, наверное, у такого-то», — называешь фамилию боевика, кто бесчинствует в том районе. И она тотчас теряет интерес к разговору. Большая часть людей, которых мы кормим в лагерях беженцев, — из числа семей боевиков.
Мы проверяли дом за домом. Нищета кругом, грязь, разруха. Да что говорить, можно представить, как все тут выглядит. И везде встречали нас недоверчивые взгляды. В состав колонны, дорогу которой мы должны были обеспечить, входил «Урал» и БМП с первой роты. Добрались до автосервиса «КамАЗ» в самой деревне. Старлей предупредил, чтобы мы никуда не удалялись и по первой команде запрыгнули на БМП. Он указал место нашего пребывания — возле деревянного прилавка.
Мы подошли к нему, но сесть там было негде. Отошли метров на пять, расположились на плите. Положили миноискатели, расстелили бушлаты, начали какую-то беседу. Вскоре подвалил механ с пакетом, в котором лежали «балабасы», продукты. Достал упаковку зефиров, разных на цвет и на вкус, и баклажку лимонада. У Семена заболел зуб, и он обошелся всего одной зефириной. К нам подсел еще один солдат и старлей из перекрытия. Пока мы сидели и болтали о разных материях, в стороне нам улыбались трое мальчуганов лет десяти. Старший, на вид тринадцатилетний подросток, что-то шептал на ухо младшему и слегка подталкивал к нам. Они улыбались и не шли. Наконец один, самый улыбчивый, подошел и попросил угостить. Получив три зефирины, он быстро удалился, те двое, которые стояли в стороне, живо накинулись на малого, и тот поделился добычей.
Со стороны школы подходили еще чеченские ребята. Все они жались несколько поодаль, но хотели подойти и что-то спросить. Не смели. Трое уже стояли в пяти метрах, и старший в чем-то убеждал школьника, я не мог понять, о чем они спорят, потому что говорили на своем языке, часто, словно сыпали в таз орехи. Старший, видимо, отчаялся убедить паренька, он шагнул в мою сторону и произнес по-русски: «Дай деньги». В общем-то я ждал этого, но сделал вид, что не расслышал, нахмурился и сказал: «Что? Повтори еще раз!» Но он почувствовал мое недовольство и не стал повторять.
В тот раз денег у меня не было ни копейки, нам не выплачивают денежного довольствия, да в некоторой степени это и ни к чему. Нас одевают, кормят, правда, хороших мыльных принадлежностей не хватает, бритв, например. Но самые ловкие могут достать что угодно.
Было видно, что хитрить со взрослыми ему приходилось нередко. Я окликнул его и попросил учебник. Он не подходил, но второй убеждал его подойти. Я объяснил, что мне хотелось всего лишь посмотреть его учебник. Наконец кто-то дал мне книгу. Я вслух прочитал несколько предложений, которые показались наиболее легкими — там были слова, о значении которых можно было догадаться. Они стали хохотать вокруг меня и просить, чтобы я еще почитал. Они подходили и подходили, и у кого-то в руках появилась книга «Родная речь» на русском языке. И я, стараясь загладить свою неудачу, стал выразительно читать русскую сказку. Они притихли, но не расходились, а когда я закончил, попросили еще почитать из чеченского. Мне уже были знакомы все их хитрости. Они загалдели разом, как стая воронят, и подняли ужасный шум — на нас оборачивались не только солдаты, но и прохожие гражданские лица. Я жестами объяснял, что пора заканчивать этот базар, и уже и не знал, как их утихомирить, но кто-то из старших сказал что-то тихо, и они разбрелись.
Я спустился к БМП, все смотрели на дорогу, откуда должна была появиться группа ИРД. Поступила команда, и все забрались на бронетехнику. Как только последняя машина ИРД отъехала от нашего местоположения, мы тронулись за ними».
Листочки были перепутаны, я не могла выстроить последовательности событий. Почерк, очень аккуратный в начале, становился все более небрежным, так как записывать, вероятно, приходилось на ходу, все большее число пометок и помарок испещряло строчки. Семен, вдруг озарило, у которого болел зуб. Вероятно, тот самый, которому перебило хребет, он и выбросился из окна?
Хорошо, что с автором записок все в порядке. Странички писем, уже начавшие желтеть, размечены датами за 2002 год — значит, было давно. Бумаги у меня перед глазами — значит, выжил. Слава Богу, никаких страхов, читать — все равно что отправляться в бой заговоренному от пуль. Жив, с ним ничего не случилось.
— Просто офигеть, что они там творят.
— Слушай, Алексей, ты же сам первый вырезаешь словечки типа «офигеть» из статей.
— Ладно, ладно. Ты лучше послушай. Собрались и устроили инсталляции. Перформанс. Ну, мало того, что половина из представленного — откровенная порнография, так они изобрели какой-то коллаж из изображения Че Гевары и лика Христа. Спрашивается, зачем?
— Я считаю, что правильно их разгромили молодцы из ППЦ, — вступает Надежда.
— Цеце?
— Поборники Православной Церкви. Молодежная организация. Активисты. Пришли на выставку и ответили перформансом на перформанс. Разгромили ее к лешему.
— Надо было сжечь, — подал голос Григорий.
— Ну нет. Если следовать твоей логике, надо просто всех отравить, и желательно тайно. Так делать мы не должны.
— Понимаете, они существуют, только пока мы о них говорим.
— Это правда. Но что делать? Игнорировать?
— Нет, не игнорировать. Но отвечать умно.
— Другими словами, сжечь, — снова отозвался Григорий.
Небо значительно поголубело. И облака попышнели, раздались, раздобрели. Видимо, все-таки точно весна. Самое большое смирение, говорят нам в проповеди, — считать себя хуже всех людей. Как поступал апостол Павел. Он говорил: «Иисус Христос пришел в мир спасти грешников, из которых я первый». Опять первый! Да что ж такое.
Доступно ли смирение хоть кому из живых людей, если даже святой Иоанн Лествичник не посягал рассуждать, что есть осень смирения, то бишь — каковы его зрелые плоды и на что оно похоже в своем полном достоинстве? Не дерзал. В отличие от нас, самоуверенных. Кто через примерно равные промежутки времени сообщает Господу в превеликой гордыне, что — есмь червь.
Пиликанье домофона, и поднимаюсь по лестнице, огромной, закругленной. На площадке второго этажа курят.
— Понимаешь, она сидит дома и удивляется, почему это с ней никто не советуется, — говорит парень в протертых на коленях штанах, выставив одну ногу вперед и затягиваясь сигаретой. — Она думает, мы здесь ничего не можем без нее сделать, что мы тут только все приходим и ничего не делаем, пьем чаи, разговоры ведем и курим.
Щелчком он сбил столбик пепла с сигареты.
Косые коридоры старинной редакции. А за высоким окном — голубые купола и золотые кресты белой церкви, и все это так блестит и светится, что кажется нереальным, словно дивный художник написал картину и вставил в белую раму с двойным стеклом.
— Замечательный вид, — говорю.
— Да-да. Вон на том здании по вечерам загорается красным реклама, и когда идет снег, кажется, будто горит огонь. Да вы присаживайтесь. — Мне пододвинули выцветший, вытертый стул, который, впрочем, никак не выбивался из обстановки. — Между прочим, в этом кресле сидел еще Залыгин. Хотите чаю, конфет?
Прекрасно. Может, тут найдется и корзина для бумаг, куда Залыгин выбрасывал фантик?
Иду вниз по улице, по направлению к Чистым — приземистые дома, словно нагнувшиеся в спячке большие животные, нависают бровями балконов и чубами крыш над самым тротуаром. Тут и там валяются трупы сосулек, острое солнце прыгает по осколкам. Меня обходит, стуча высокими каблуками сапожков, с большой черной папкой в руках, вероятно, офисная работница или чиновница. Милиционер поднимает темнолицую попрошайку, завернутую в ворох разноцветного тряпья, с холодного асфальта. Я невольно задерживаюсь взглядом на лице милиционера — румяное на морозе, мягкое, огромные глаза и пушистая, как у девушки, кожа. Справен парень, крепок, уверенные большие пальцы на широком кожаном ремне.
Прибывшие из солнечных краев рабочие налаживаются чинить асфальт, а через дорогу, на засугробленном бульваре, русские женщины, одетые в телогрейки и оранжевые жилеты, колют намерзший на камнях лед, сгребают лопатами груды посеревшего, ноздреватого снега, ворочают окаменевшие пласты. Одна из них совсем молода, волосы растрепались из-под косынки, она не убирает пряди, напротив, локтем откидывает косынку назад, раскраснелась, вспотела. Другая старше, в вязаных толстых рейтузах с незамысловатым зубчатым орнаментом. Каждое движение делает надсаживаясь. И новая гора заледенелого снега переворачивается и летит на обочину дороги.
Вхожу в келейку для собраний, здесь уже все мои коллеги. Лишь нынче, кстати, заметила мелкую надпись на двери: «Только для сотрудников. Остальным по специальному благословению отца Нафанаила». И еще: «Здесь не справочная, не кофейня и не место для разговоров».
Комнатка небольшая, но и не очень маленькая. Основную часть ее, кажется, занимает книжный шкаф: Симфония на Ветхий и Новый Завет, Библия, Четьи-Минеи, Синаксарь, Псалтирь и молитвословы, письма святых отцов, творения св. Игнатия Брянчанинова, труды Феофана Затворника, «Точное изложение Православной веры» Иоанна Дамаскина, «Жизнь по добротолюбию» и другие книги. По правую сторону в углу под потолком — икона Спаса Вседержителя, по левую — Владимирской Божией Матери.
— Совершая добрые дела, мы должны не гордиться, а бояться. Ведь Господь строже нас спросит на том свете.
— Верно, но тебя послушать — так лучше, может быть, и вовсе не делать добрых дел?
— Тех дел, что ты в гордыне своей считаешь добрыми, может, и не стоит совершать. Но вообще добрых дел нельзя не делать, ведь это потребность души. Просто приятно сказать правду или помочь кому. От этого — чувство полноты. Но оно рассыпается, если начать опрокидывать дело — рассказывать о нем или гордиться им. Так ты не делаешь доброе дело, а только причиняешь ущерб своей душе.
Отец Иоанн, веб-мастер, явно имеет все наклонности к проповеднической работе. На подоконнике разлапистая фиалка в импровизированном горшке — разрезанной пластиковой бутыли. На столе — сухой букет: спелые пшеничные колосья. Беру один осторожно, вышелушиваю зернышко. Алексей берет с дивана фотоаппарат «Никон», щелкает меня пару раз.
— Ты б хоть предупредил, я бы, может, причесалась.
— Ничего. Ты уже причесалась.
Здесь не очень-то прибрано на столе, как и в прошлый раз и, видимо, все время. Мы обсуждаем, что ставить сегодня на сайт.
— Бывает, — говорит Надежда, — имя более величественное, чем его носитель. И оно как-то так наобум, наизнанку выковеркивается. До своего имени надо еще дорасти.
Я иду в нашу келью, Надежда допивает кофе и скоро присоединяется. Третье место пустует.
— Ездили ребята в больницу к Косте, — начинает она. — Причастили его, всё. Лежит в общей палате. Человек восемь, не все ходячие, некоторые курят прямо там. Два дня лежит, даже гипс еще не наложили. Так попал — под выходные, видимо. Надо бы в отдельную палату его переместить. Заплатим, так, может, и положат. А то Алексей говорит, столько мата я в последний раз в армии только слышал. Зачем ему это? Посмиряться — оно, конечно, полезно, но хватит уже смиряться — ему достаточно, он уже, наверное, все понял. Хватит. Надо теребить ребят, надо деньги собрать. Кто знает, зачем ему все это. Может, он колебался, принять ли монашество, а теперь посмотрит, какая она есть, жизнь мирская, в той палате, и примет. А то здесь работаешь и уже забываешь, как оно там вообще-то снаружи, — здесь благодать такая, благость.
Она выпалила все — видно, намолчалась, и поделилась теперь, и снова нырнула в свои новости, пошла просеивать сайты, перебирать порталы, замолчала.
Вошел Алексей:
— Прочитал я статью Антона. А он сам вообще-то воцерковленный?
— А что, не поставишь статью, если — нет?
— Да я так спросил, — немного смутился Алексей. — Так, подумал, интересно. Видно, что он многое знает-то.
— Ну, он мне раз сказал, что у него дед был священник.
— Ага, и поэтому в храм ему ходить не обязательно. У него проездной вроде? На все виды транспорта. Единый…
И словно специально, в продолжение беседы, материал для правки: один монах беседует с другим, французом, бывшим униатом, который не то чтобы «принял» — стал исповедовать православие.
«— Но вы же попали в самую, можно сказать, дыру. Из Франции — невесть куда, в хиреющую деревеньку на пятнадцать дворов.
— Ну, это полезно для монаха.
— Непролазная грязь, насекомые.
— Это все полезно для монаха. Учит смирению. Да и понравились мне здесь люди — чистые, открытые душой. Представьте, вот Господь приглашает всех на гору Фавор, чтобы увидеть преображение. И в кассе раздают бесплатные билеты. На автобус. А есть особый билет, но его нельзя купить — за него просто надо платить. И идти при этом пешком на высокую гору, и каждые сто метров еще и еще платить, чтобы иметь возможность идти дальше».
Купила магазинного печенья. Рулетики — практически вечные. Срок хранения — май. Все равно как «навсегда». Не дотянут по-любому. Пьем с Надеждой чай. Она говорит:
— Иной раз смотрю на какого-нибудь бомжа и думаю, насколько человек сильнее меня — ведь я бы ни за что не вынесла такой жизни. А ему дано это испытание. Значит, он может перенести. Он ведь в любой момент может покаяться. Господь не дает больше, чем человек может вынести, но — по силам ему, по самому краю, всклень.
Катька Хохлома позвонила. Некогда вечная моя подружка. Выпавшая из поля зрения года четыре назад. Неужели всего четыре? То есть неужели уже целых четыре года прошло?
— Знаешь новость? Про Вальку. Слушай! Она живет теперь с другим.
— Да сама-то ты как?
— Я? Устроилась вот на работу. Редактором одного глянцевого журнала. Журнал о красивой жизни, предметах роскоши, редких видах спорта, экзотическом отдыхе и все такое. А ты что, где?
— Да — редактором. На сайте.
— На каком?
— Ну, на православном.
— Ой, да что ты! Как интересно. И как они?
— Что — как?
— Относятся к тебе как?
— Да нормально, хорошо относятся.
— Ну, я в том смысле, что ты же ведь молодая женщина. Они боятся же их.
— Кто?
— Ну — они.
C чего взяла? И кто — они?
Мы встретились с ней вечером, в сияющей целлофановым блеском кофейне. Пили кофе, ели хрустящие сэндвичи. Модные разноцветные лампочки сидели в глазах, как иголки. Хорошо, что не постный день, отметила я про себя, — мне бы точно не удержаться.
Катька Хохлома изменилась несильно. Тот же ворох бус на шее — этакий индеец, вышедший на тропу войны. И настроена соответственно — решительно и грозно.
— Первым делом разгоню прежних сотрудников — нечего бездельничать в моем журнале!
Узнаю Катьку. Ох и достанется от нее ни в чем не повинной редакции. Со всех сдерет скальпы.
— Ну и чего ты — там, в монастыре-то?
— А что?
— Ой, а я тебе не рассказывала, как к Ивану Лаптину на семинар ездила?
— Что за семинар?
— По просветлению.
— Катя, — сказала я, понимая, что лучше бы помалкивать. — Это может быть опасно.
— Да у меня вообще там истерика один раз была! — воскликнула Хохломская, округлив глаза, и быстро прибавила: — Дурное выходит.
— Ой, смотри. Запудрят тебе мозги.
— Мне? Да ты что! Как мне можно запудрить мозги? У меня и мозгов-то нет.
Еще Катя говорила — она хочет «пойти пожить в монастырь». Любого ли туда принимают? Ну, отвечала я, не знаю, надо, наверное, посоветоваться с батюшкой, а вообще, кажется, да.
— Только не в Москве, конечно. Лучше где-нибудь на природе, — промурлыкала она, стуча лакированными ногтями по столу.
— На одном из Сейшельских островов, — в тон сказала я.
— Придется, конечно, рано вставать.
— Работать, ходить на службы, читать молитвы.
— Молитвы? Что, обязательно? Ну ладно, в принципе, я все могу делать.
— Исполнять все, что тебе скажут.
— Так уж и все! А если абсурдное что-нибудь?
— И еще придется отказаться от косметики.
— Разумеется.
— Вызывающей одежды.
— А мне рясу выдадут?
— Маникюра.
— Почему?
— Ну Катя!
— Ах, Мариш. Да ведь такие условности! Верующим вообще должно быть все равно, есть у меня маникюр или нет.
Катя принялась объяснять мне, что такое маникюр в жизни женщины. Да, особая статья. Если у женщины покрашены ногти — значит, ей хватает на них времени. И следовательно, она живет в довольстве и достатке. Или, наоборот, выкраивая минуты из дня, наносит лак не высыпаясь — ведь долгая процедура, весь уход, забота, сперва прозрачный слой, потом один или два — цветных, снова прозрачный. Для верности. Так надежнее. Будет дольше держаться.
И может, ты тоже будешь дольше держаться. Вместе с тонким слоем своего лака.
— Не понимаю, почему молодые, абсолютно здоровые мужчины идут в монахи. Что их доводит до такой степени отчаяния? И как им вообще позволяют. Все священники в один голос говорят о демографическом кризисе — и благословляют крепких ребят на безбрачие. Тебе не кажется, что здесь какое-то противоречие?
— Не берусь судить. Но вроде в монахи идут не от отчаяния.
— Тогда почему?
В ее круглых пушистых глазах сияло столько волшебного недоумения, что я все-таки рискнула высказать гипотезу:
— Мне кажется, из любви.
— От разочарования в любви? Я тоже так считаю.
Я хмыкнула и отхлебнула кофе.
Небрежным жестом останавливая такси, Катька мимолетно чмокнула меня в щеку, пальцем размазала помадный след и успела бросить:
— Ну все, Мариха, звони! И смотри давай, помолись там за меня у себя в монастыре.
Принесла на работу чайник. А то кипятильником обходились. Никаких моим коллегам не требуется удобств, никакого комфорта они не желают себе. Истинно отшельническую, монашескую и смиренномудрую жизнь ведут: нешто и чайником не восхотят воспользоваться, аки порождением цивилизации, делом рук человека, первородным грехом уязвленного?
— Ой, — сказал Григорий, увидев сей электрический аппарат, левиафанское приспособление. — Здорово! А где это вы такой стяжали?
Хорошо представляю, как Алексей читает вечерние молитвы. Так же, как пономарит, то есть читает с кафедры во время богослужения — в облачении. С теми же интонациями, разве что менее нараспев. Его темные волосы собраны в хвост на затылке. Глаза на бледном лице чуть запали, но в них пляшет огонь, и этот огонь скользит по строчкам, а может быть, не скользит — может, он знает правило наизусть.
Однажды, бродя в одном из любимых московских районов — близ метро «Спортивная», вокруг пруда, у которого мамаши катили красные и синие коляски, смотря по тому, девочек они родили или мальчиков, я вдруг неожиданно для себя решила зайти в Новодевичий монастырь.
Красная и белая каменная крепость высится на взгорке неуступчиво, гордо. Зеленым мхом подъеден камень, купола воткнулись в низкое небо.
Сумрачный и высокий свод холодного храма. На клиросе поют тонко, орнаментально, и в полупустом каменном зале слабые голоса как бы намечают пение другое, мощное, но его не слышно, оно может только угадываться. Монахинь всего несколько, они как черные фитили среди прихожанок. Я наблюдала за одной.
Спина спокойна и неподвижна. Только когда она выпрямлялась, вся в черном и просторном, лопатки ходили по спине, плавно, словно недоразвившиеся ангельские крылья, которые чаяли когда-нибудь развернуться. Она склонила голову немного набок, ни на кого не глядя и кланяясь даже реже, чем раздавались возгласы «Господи, помилуй». Она медленно наклонялась, касалась рукою холодного пола и так же медленно, как камыш на деревенском озере, распрямлялась. И только ленточка на камилавке была коричневая, и у меня мелькнуло, что непременно сменила бы ленточку на черную… И потому нет у меня и не будет ни камилавки, ни ленточки — черной или коричневой.
Вся ее фигура выражала неколебимое стояние, ровную покорность. В наклоне головы и движениях сквозила особая прохлада. Прихожанки подвязывали цветные платки так, чтобы волнистая, витая прядь, или светлое перо, или черная завитушка — падали на лоб или щеку. Сумки и сумочки лежат под ногами, надо присматривать. Девушка подносит руку с кинжальными ногтями ко лбу особенно плавным движением и переминается на каблуках.
С правого придела храма проходит батюшка, раскачивая кадило, густой дым ладана и бряцанье, звон звеньев приближается, и прихожанки жмутся друг к другу, давая дорогу священнику в голубом облачении, — свечи на подсвечнике у иконы стоят плотно и неподвижно, склонили головы, словно под ветром.
Батюшка проходит, и раздается шелест, ряды раздвигаются, расправляются, и снова крестные знамения, поклоны…
Монахиня стоит не изменяя наклона головы, спокойного, прохладного…
А у белых ворот окликнули — Алексей!..
— Здравствуй!..
Он был человеком, которого я часто встречала случайно. Мы виделись почти бесперебойно раз года в полтора, хотя никогда не договаривались о встречах.
А как-то столкнулись на безвестной, забывшейся уже станции метро. Кажется, то была «Новокузнецкая», но, может, и «Третьяковская». А то и вовсе другой конец города. Я шла с кем-то. И он был не один. С девушкой, одетой в длинную юбку, кофту, с платком на голове, лица не помню, как не могу сказать, высока или низкого роста. Сказал, не глядя на меня: «Вот, выясняю отношения…» Я дернула плечом и пробормотала: «Ну что ж… Понятно». Неясно, зачем ему понадобилось это говорить — при моем спутнике, при ней. Кажется, когда мы разминулись, так же быстро, как и встретились в толпе, я пояснила знакомому: «Послушник. Семинарист». О нем всегда было приятно обмолвиться окружающим — ведь он необычен. Да, его можно назвать необычным. Самого по себе или по тому пути, который он избрал, — не столь уж и важно.
Еще раз мы встретились, я шла с третьим, пятым, он — тоже с кем-то, и опять не помню лиц. Люди вокруг, когда я встречала его, как-то рассыпались и блекли. Ни слов, ни имен. Слишком он был странен.
Всякий раз я словно впервые видела его и удивлялась величественной, не осознающей себя, ровной стати.
Новодевичий возвышался над нами.
— Ну, как твои дела, где, что?
— Да какие у меня могут быть дела…
Он глянул светло, ничего не ответил.
— Не знал, что ты ходишь в церковь.
— А я и не хожу. Здесь — случайно.
Мы постояли у метро. Расставаться не хотелось, но трудно было придумать причину, которая требовала бы задержки. Протянула визитку, где латиницей, помельче букв «International Freedom», было выбито имя, и сказала:
— Как-нибудь!..
— Как-нибудь, — кивнул он.
Было понятно, что никогда.
Дома есть одна иконка. Бабушкина, а может, так и прабабушкина. Самодельная. Да, именно — не рукописная, но самодельная. Я нашла ее завернутую в тряпицу на печи. В красном углу уже висели богато убранные рушниками и дешевенькими цветами из фольги новые большие иконы. Они как будто аквариумы, там так много всего внутри, чуть ли не каменья самоцветные блестят.
А вот эту клеил, наверное, дед Иван. Репродукция иконы Божией Матери, именуемой «Утоли моя печали». Наклеена аккуратно, без малейшего пузырька воздуха, на деревянную основу. Поистерлась уже местами. А рамочка некогда была выкрашена золотистой краской. Теперь краски не осталось. Веревка, не веревка даже, а вервие, — вероятно, пеньковая — петелька на проржавевшем гвозде.
Я увезла икону из места всегдашнего обитания. И как знать, может, тем самым как бы и разрешила изменение дедова дома. В который до сих пор иной раз прихожу — во сне. Обычно там мне существенно меньше лет.
Стол стоял в тенистом уголке двора. Почти в розовом кусте — большом, изросшемся. Раскидистая груша кидала на клетчатую клеенку пятнистую сетку тени. Нас, внуков, было четверо. Дед был жив; жива была и прабабка.
Выносили чугунок с вареной молодой картошкой, еще один, побольше, — с борщом. Который поменьше, был с кашей. Четвертый манил корочкой, хрустящей пенкой: топленое молоко.
Салат из свежих огурцов, помидоров и лука в огромной эмалированной миске, почти в тазу, ставился посередине стола. Вилки и ложки — в кринке. Бабушка и дед, сколько помню, всегда ели ложками.
Семья садилась за стол. Запах от еды шел такой, что у нас кружились головы и подводило животы. Мы бросались на еду, обжигаясь и давясь.
Летний воздух. Молодые лунные дольки полупрозрачного чеснока.
Запиваешь кружкой холодной, аж зубы ломит, воды.
Удивительно, что все это однажды закончилось. И ведь когда-то же был последний такой обед.
Разохотившись воспоминаниями, заскочила в случайную, произвольную забегаловку. Похоже на вокзальную или провинциальную столовую. В Москве еще сохранились такие. Пластиковые цветочки в керамических горшках. Две женщины в толстых рейтузах едят сосиски с горошком за столиком у двери. Решаю заглотить кофе с мороза и смыться отсюда. Мужик с окладистой бородой пьет бурый чай из стакана. К нему подсаживается другой, стриженый:
— Вы батюшка?
— Нет…
— Тогда — ваххабит?
Борода в изумлении топорщится на непрошеного собеседника.
Смеюсь в бутерброд, закрываясь салфеткой. Ничего себе крайности. Гляжу на граненые стаканы, плохо вымытые — чайные круги на стенках, словно древесные кольца, свидетельствуют о древности…
А ведь граненый стакан, светлая ему память, — вещь совершенная по форме и существу. Где только он не пребывал, ключевая деталь мира, что замыкает и гармонизирует пространство.
На столе, застеленном белой скатертью, в ранний весенний день нетрудно представить граненый стакан, в котором обрастают серебристыми пузыриками стебли мелких полевых цветков: клевер, одуванчик, василек, ромашка. На шатком столике плацкартного вагона граненый стакан постукивает о железный подстаканник с изображением глухаря.
Из граненого стакана, со стуком отставляя его на порезанную клеенку в мелкую голубую клетку, глотал мутноватый самогон дед Иван, Царствие ему Небесное, на свадьбе младшей дочери.
— Варька! За кого йдешь! — разорялся дед, а бабушка уводила его, беспутного, на веранду спать.
А граненый стакан и опустелый источал тугой запах сливовой сивухи и резко шибал спиртом, если опасливо приблизишь нос.
Граненый стакан споласкивался бабушкой и составлялся с прочей кухонной утварью — тарелки со щербинками, на одной надпись «Общепит», на прочих цветы-узоры, чашки в крупный красный горох и с золотой каймой по внутреннему краю, синие рюмашечки, приземистые, мелкие, тяжелого дешевого стекла, — на столе в той же веранде, где посапывал дед.
Граненый стакан полнился рыжим махровым абрикосовым соком или помидорным, который на языке оставляет впечатление, словно он крапчатый, а на деле — посмотришь — одного равномерного цвета. А то еще наливался стакан прозрачным, желтоватым березовым соком, консервированным, из трехлитровой банки с изображением трех деревьев, в столовой Дударкова, куда заходишь с пыльного лета освежиться, накрутившись до боли в ногах велосипедных педалей.
Преломление ложки или даже вилки в граненом стакане с водой, доложу я вам, весьма способствует изучению особенностей оптического восприятия мира.
Граненый стакан полнился ароматной газировкой, которой чихал и фыркал автомат на любой жаркой улице любого советского города.
Так вот, у меня дома больше нет ни одного граненого стакана. А не так давно, едучи в плацкарте, не увидела ни единого в купе проводницы, которая одной рукой отслаивала от стопки пластиковый стаканчик, другой расчехляла чайный пакетик «Майский», его я должна была затем тащить, намокший и обмякший, словно дохлую мышь, за хвост.
Я ходила несколько дней по улицам в совершеннейшем снегу и большом удивлении, не видя ни намека на граненые стаканы. Как и на многое из того, среди чего привыкла я сызмальства обитать. Билет в будущее безвозвратно прокомпостирован на входе.
И вот я вижу его. Родной, знакомый до боли. Стакан. Здесь, случайно. Но теперь у меня нет иллюзий на его счет: это временный посланец отошедших в минувшее дней. Ведь некогда, говорят, его производили из расчета две штуки на человека в год. Вне подобного плана бытие граненого стакана не имеет смысла и не помнит той красоты.
Но все же мне кажется, русский человек вечен. Триста лет назад он точно так же сидел за столом златоглавой, неприютной зимней Москвы, которая, что ни делай, давно изневерилась в слезах.
Мужики-«ваххабиты» уже обнимали друг друга и вели им понятный, органичный, плавный, исполненный огромного, почти вселенского смысла разговор, состоящий почти из одних междометий.
А возможно, и позвонил бы. Но через неделю я уволилась из корпорации «International Freedom», и мы не встречались еще года полтора…
Движением толпы, мягкими волнами, отнесло почти к центру, и я наблюдала, как принимали помазание мужчины. Те, кто стоит в правой части храма. Привыкла видеть вокруг старушек или молодых девушек. А хоть бы даже и женщин — женщины не производят того впечатления. Среди прихожан есть и старцы, и отроки. Есть полусумасшедшие, что видно по всему поведению, да и просто — блажные.
Оказывается, есть и зрелые мужи. Высокие, с правильными чертами лица. Чиновники, вероятно. Может быть, военные… Ведь это процветающий монастырь в самом центре Москвы. Место особенного влияния на события, о деталях которых я и представления не имею.
Я побывала в апартаментах наместника — в кабинете архимандрита Филарета проходят собрания, где решаются стратегические вопросы по развитию сайта. Обозревала покои. Дверь, встроенная в шкаф, ведет в соседний зал — просторнейшую каминную. Стол и в приемной такой, о котором я никогда не смела грезить. Не говорю уж о том деревянном грозном столе, что у самого наместника…
Очень просторно и очень дорого. У огромной иконы «Спас в Силах» лампада. Пожилая секретарша в платочке, надвинутом на самые глаза, подвязанном узлом под подбородком. Гигантские мониторы, лампы на бронзовых подставках.
— Так-так-так, кого мы можем послать на конференцию?..
Алексей мрачно произносит:
— Никого.
— Так-таки никого?
— А кого?
— Слушай, да хватит! — Отец Филарет начинает раздражаться.
— Я просто трезво смотрю на вещи, — упорствует Алексей.
— Выпил бы лучше.
— Благословите!
— Валяй!..
И самого отца Филарета я вблизи видела впервые. Не слишком высокий, скорее щуплый, мастью чуть в рыжину, он производил впечатление очень деятельного человека, и руки его пребывали в непрестанном движении, он водил стилусом по экрану наладонника, нажимал кнопки бесчисленных телефонов, вертел ручку или «юэсбишку»…
— Знаете этот анекдот? А вы?.. Про грузина.
— Нет.
— Почему «тарелька» пишется без мягкого знака, а «фасол» — с мягким.
Отец Филарет смеется в бородку. Ему осторожно вторят. Батюшка листает программу конференции на компьютере, вслух комментирует:
— Так-так. Демографический кризис в России, возрождение семьи… Кто там у нас ведет, а, ну, знакомые все лица. Об этом монахи всегда больше других говорят… Антоний, ты на какую секцию пойдешь? Пойдешь на «креационизм»?..
— Как благословите, батюшка, — медленно, как бы с усилием, отвечает плотненький коренастый Антоний, борода рыжая, словно крашеная, черты лица мягкие, крупные.
— Ну ладно, Антоний, ничего. Мы не будем столь жестоки…
В трапезной второй день «братский суп» — не доеденный семинаристами суп с мясом (работников кормят пустым). Повариха переставила на наш стол графин:
— Пейте братский компот, он вкуснее.
Графин красивый, стеклянный, нигде не побит. В «черновой» трапезной — графины с поколотыми горлышками.
— Им все равно, а мы будем смиряться, — нерешительно говорит Надежда. — Они ж не сами выбирают…
Отец Зосима завел попугайчика. Волнистого. Учит его говорить. Григорий принес кольцо с колокольчиком:
— Не нужно, лежит, думаю, вдруг отцу Зосиме пригодится теперь…
«Скоро обещают колонну, поэтому пишу письмо, так сказать, на свежак, хотя думаю, что смысла мало писать письмо, когда знаешь, что оно пролежит в штабе около месяца.
Получил от тебя статью про Павла Флоренского. Поистине, этого человека можно приравнять к таким умам, как Леонардо да Винчи или Л. Н. Толстой. У меня дома есть избранные произведения этого великого человека. Вообще у меня много есть чего по философии. Когда я узнал, что через три дня мне в кирзовых сапогах топтать московский плац, то обернул каждую книжечку в целлофан, и вышло четыре ящика. Все это с помощью друзей отвез к бабушке, надеюсь, что моя сестра, охотница за моими сокровищами, не своровала половину. Там я оставил CD-диски, около десяти штук, с хорошими программами. По искусству, истории, различные энциклопедии — все это я содержал на этих дисках. Помимо этого различные книги, на которые я тратил всю зарплату. Помню, когда я работал сторожем в одном особняке, первую зарплату в тысячу рублей полностью потратил на книги по психологии, тогда еще я хотел поступить в Пед. универ на подобный факультет общей психологии. Вот так меня кидало, то в один предмет, то в другой. Занимаясь теологией и историей, в конечном счете пришел к философии и искусству.
Живопись меня тоже очень заинтересовала, начал гуашью рисовать картины. Учился масляными красками. Нашел друзей, с которыми по данному предмету все разговоры, начал посещать художественные музеи и галереи. У нас в Волгограде есть парк, где большое количество продаваемых картин, а рядом — художественный салон.
Когда я был у вас в Москве на увольнении, то времени зря не терял. Уйдя часов в десять из монастыря, кружил по соборам, церквям и храмам. В Кремле побывал, в Архангельском и Благовещенском соборах. Там я воочию увидел работы Феофана Грека и Андрея Рублева. Прикасался к фрескам и в соборе Сретенского монастыря. Храм Христа Спасителя удивил своим изобилием и грациозностью.
Вот идешь с миноискателем, все время вспоминаешь, как бы ты шел на природе, просто гулял, смотрел на солнце и зеленые деревья. Мне очень хочется домой, поскорее заняться своими делами, чего я ожидаю с большим нетерпением. Все минувшие картины моего города, да, в общем-то, и всей гражданки с ее свободой, манят и будоражат мое воображение. Так что даже чувствуется некоторое нетерпение».
Стыдно признаться, но чем дольше я ворошила сиротливые листки, тем острее подступало разочарование. Больше отвлеченных воспоминаний, планов на будущее, книжных рассуждений — но чего я ожидала? О чем можно было писать, видя своими глазами все то, что, как обмолвился автор, нетрудно представить? А если именно в протяженности времени, неустроенности места, в разобранном настроении — подлинный дух войны? Когда кажется, что все вокруг — одно большое, тягостное и пустое наваждение и вот-вот рассеется и можно будет заняться «своими делами». Изучать иконопись. Историю. Философию…
Но и в обыденной, спокойной, мирной жизни — все та же нескладуха. Словно прозрачный, но непроницаемый пласт отделяет тебя от настоящего. И вот-вот, надо только рвануться, совершить усилие — и выскочишь из некой узкой капсулы, прорвешь преграду.
Скончался, «отошел ко Господу» схиархимандрит Алипий. Был он пострижен в схиму, когда рак поджелудочной железы почти доел его. Для составления некролога принесли в редакцию личное дело — документы: характеристики, прошения, анкеты…
«Ваше Высокопреподобие, всечестной отец Наместник, почтительно испрашиваю Вашего ходатайства перед Высокопреосвященнейшим Владимиром, архиепископом Псковским и Великолукским… о благословении мне отпуска в летнее время… Благословите мне приступать к оформлению необходимых документов к поездке». И резолюция — «благословляется».
«Справка. Настоящая дана насельнику монастыря Игумену Алипию… в том, что он действительно отпущен в город Петрозаводск Карельской АССР с 3 по 10 мая 1987 года на похороны родного отца. Справка дана для предъявления по требованию».
Сиротливая папка, собрание ветхих бумаг.
«Игумен находится в молитвенно-каноническом общении с Московской Патриархией и в священнослужении не запрещен».
«В праздник Святой Пасхи 10 апреля 1977 года чрез Наше Смирение награжден священным знаком пастырского достоинства — набедренником. Аксиос! Аксиос! Аксиос!»
«Рукоположен в сан иеромонаха, что и удостоверяется Нашим собственноручным подписом с приложением печати. Митрополит».
Был он келарь, закупал продукты для трапезной и ведал частью хозяйственных вопросов. Записок не вел. Получил в награду наперсный крест. В институте недоучился — отчислен был по собственному желанию: ушел в монастырь. В браке не состоял, призван в ряды Советской армии и служил.
Такая судьба.
В наградной лист, где упоминался иеромонах Памва, в скобочках — Беспартошный — фамилия! — потыча узловатым пальцем, Григорий сказал: «А этот сбежал». — «Как?» — «Ну, расстригся. Завел себе наложницу…»
Отец Иоанн принес горстку раздобытых где-то украинских конфет «с горихом».
— С горохом! — восклицает Надежда. — Надо же, какое постничество…
— Не с горохом, а с орехом. А я вот по пятницам драники жарю, — вздыхает Григорий. — Без яиц, конечно… Все-таки пост. И без соли.
— Это еще почему?
— Забываю. Да и не прожаренные — тут уже производственный дефект…
Увидела у Алексея пожелтелые книги, листала. Он заметил:
— Ну и что, у меня дома таких сколько угодно…
— А у меня почти что нет.
Оказалось, доктор искусствоведения, умирая, завещала монастырю свою библиотеку, полную печатных раритетов, но отчего-то сокровищем распорядились небрежно, книги в картонных ящиках мокли под дождями, пока семинаристы не растащили альбомы по живописи и издания конца XIX века по кельям. Погибла библиотека.
— Я тут думал, все идет прахом… Отец Алипий умер, и от него ничего, в общем, как бы и не осталось, кроме вот папки с документами, и, наверное, есть один способ — записывать… Вот в этом кресле, скажем, кто только не пересидел. Афанасий Любич — такой человек, такой человек… Сидел на месте, где сейчас сидишь ты, и говорил: «Зачем я съел кусок торта у отца Филарета?.. Теперь такая тяжесть в желудке…»
— Ну наконец-то, — сказала Надежда сама себе, когда я вернулась в келью.
Она частенько так словно не вслух говорила что-то, в расчете, что я попрошу объяснений, и я просила.
— Да вот новость — в Екатеринбурге аптека отказалась от продажи контрацептивов. И была освящена епархией.
— Да что вы? — Наверное, что-то не то было в моем голосе, потому что Надежда встревожилась.
— Но ведь это и правильно! — воскликнула она.
— А ты против? — спросил Григорий.
Правлю очередную статью. В общем-то, моя работа скорее корректорская. Потому что в выступление креациониста всерьез влезть мне не дадут: «Было бы бессмысленно сказать, что Христос умер на кресте, чтобы искупить грех, от которого смерть, если вы верите, мол, миру миллиарды лет. Если миру миллиарды лет и имела место эволюция человека из болота, это значило бы, что миллионы лет продолжались страдания, болезни и смерть до появления человека в мире».
«Более 50 процентов американцев верят библейскому изложению о творении. Они верят, что Бог создал человека в его настоящем виде меньше чем 10 000 лет назад. Меньшее число верит, что эволюция произошла по воле Божией, и только 10 процентов верят в абсолютную эволюцию. Но эти 10 процентов контролируют политику публичных школ в Америке».
«Другими словами: да, живые организмы могут изменяться и приспосабливаться к окружающей среде, но микроорганизмы не могут эволюционировать до человека».
Так вот оно и уйдет на сайт. Пройдя через мои руки. И как я потом откажусь от этого? Да и, собственно, когда — потом?..
Материал о монастыре Преподобного Антония в Египте успокоил немного. Монастырь сперва не имел входа, и надо было взбираться на стену по веревке. Кто-то из тех, кто побывал в нем в те годы, не преминул сказать нечто о вервии веры, за которое надо держаться, чтобы подняться, — и прочее…
Отцу Филарету подарили сделанный под старинный и, кажется, инкрустированный серебром пистолет. А может, и впрямь старинный. Он засунул его за монашеский пояс. А потом — Антонию, Антоний уж очень интересовался оружием.
Проверяю электронную почту, в числе прочего:
«С Международным Женским днем, с праздником весны поздравляем прекрасную половину компании МУЖСКОЙ МОНАСТЫРЬ! Коллектив международной информационной системы».
Алексей принес письмо — на сей раз бумажное — нашего общего друга, того самого, о котором я ужасалась как-то, что, закончив университет, ушел в отдаленный монастырь и несет послушание в кочегарке. «Душой — не могу сказать, что спокоен. Поэтому очень прошу молитв, да сотворит Господь волю Его, благую, угодную и совершенную, хотящую всем спастись».
Настоящее апостольское послание, без малого энциклика. Конечно, первая мысль: совсем заморочили парня. Впрочем, каждый спасается как может. И конечно, я не в силах ему не завидовать.
Я попросила, и Григорий дал на время второй томик Пруста. Зануда страшный этот Пруст, хотя к шестому тому, вполне вероятно, втягиваешься.
Надежда покосилась на книгу:
— Теперь он уже кажется мне излишним.
Я понимаю смысл замечания, мне даже делается неловко. Нашедший истину не разменивается на заблуждения. Но именно поэтому мне всегда больше нравились ищущие.
Надежда все вздыхает:
— Ой, я как подумаю, что он лежит там, и день и ночь. Курят прямо в палате. Неходячие больные. Вонь. Ходят же под себя. Мат стоит, Алексей сказал, только в армии такое слышал. В отдельную бы его палату, а? Что мы, не скинемся?
— Скинемся, — подтверждала я.
«И теперь, по милости Господа нашего Иисуса Христа, у меня нет ни кошелька, ни сундука, ни дома, ни другой рясы, кроме той, которая на мне…»
— Надо вкусить, — обронил Григорий.
Надежда едва не взорвалась:
— Да уж вкусил! Хватит.
И тише, сникнув, добавила:
— Православный же ведь человек. Понял уже все.
— А вот — вкусить.
И мне снова становилось неловко — на этот раз за себя и за Надежду, за нашу общую дурью бабью жалость и бабье великодушие. Он же мужчина. Почти монах. Почему решили, что они на него, а не — он на них будет влиять?
У Константина над рабочим столом распечатка — памятка: «О хранении ума от бесполезного многоведения и праздной пытливости» из «Невидимой брани» Никодима Святогорца.
В рубрике «Вопросы священнику» некий Дэн спрашивает:
Служба в сегодняшней Российской армии не противоречит ли канонам Святой Церкви (если учитывать неразбериху в правительстве)?
Отвечает иеромонах Сергий (Никитин):
Честно выполнять свой долг перед Отечеством никогда не противоречило канонам Церкви, в любое смутное время.
— Часто говорят, — возобновляет Надежда разговор, — Иуда предал Христа по каким-то высшим мотивам. Что это все не так просто. Но на самом деле я уверена, что все было как раз очень просто. Так и бывает…
Я не хочу, признаться, говорить на эту тему. Ухожу с головой в текст, делаю вид, что не слышу, а потом и действительно не слышу, только читаю:
«Схимонахиня Нектария родилась в 1889 году в Витебской области, в семье скорняка. В Оптиной пустыни старец Анатолий благословил ее на юродство. Ходила в зеленой рваной юбке, и через нее Господь открывал пороки братии, за что бывала бита. Правда, батюшка не бил, а только на ноги наступал, когда она забиралась в келью. «Нектария, помнишь ты, как я тебя в Оптиной турнул, — вспоминал батюшка, — когда ты под кровать к старцу залезла — спряталась? Он говорит: ‘А ну-ка, шугани ты ее, непослушную. Ишь сховалась! Все равно будешь юродствовать, другой дороги тебе нет‘». Тут батюшка вздохнул: «Как мне было тебя жаль! Но — послушание»».
— Говорят, предательство, мол, было совершено из глубоких побуждений, — пробивается все же голос Надежды, и он полон горечи.
«На одной ноге галоша, на другой — валенок. Платье грязное, выцветшее, рваное. На голове тряпка. Перед причастием только одевалась в чистое. Поможет человеку в хозяйстве, а чтобы не хвалили, наденет чужие валенки и пойдет. «Мать, что ж ты чужие валенки надела?» — «Ах, тебе валенки жалко?» Бах! Один валенок в одну сторону, другой — в другую, и пошла разутая, а то еще в лицо залепит. Благодарить ее, ругать на чем свет? Все в недоумении — сложное дело».
— Вот еще говорят, — продолжает Надежда, — что Иисус мог бы не дозволить совершиться этому предательству. А как же свобода воли? Что же, Иуда не человек, что ли? Должен и он свою ответственность понимать.
«Матушку Марфу владыка всегда посещал. И матушка предсказала ему патриаршество. Иносказательно говорила, притчами. А Владыка ей: «Матушка, замолчите, иначе я вас отлучу от Церкви»».
Думаю, настало, настало время завести аквариум.
Только вот рыбки у меня дохнут.
Я в монастыре уже довольно давно. Прошло много чистых, однообразных, ровных дней. И когда спрашивают, где работаю, порой отвечаю, что только в сектах. Это звучит эффектно, и я не распространяюсь. Да и спрашивают все реже, потому что не со столькими людьми я общаюсь, как раньше…
Светлое утро, косые лучи падают на стол — ложатся квадратами на стопку книг, просвечивают стакан с ручками, играют на бумажном золоте дареных иконок. Константин вышел из больницы. Бледный, он уже появляется в редакции. Муза Кузякина переметнулась в глянцевый православный журнал. Попугайчик отца Зосимы начал отчетливо произносить: «Пр-р-ривет». Отец Иоанн, веб-мастер, отправлен в скит за какую-то провинность…
— Скоро будем прощаться с Алексеем, — сказал Григорий, не поворачиваясь от компьютера, вскользь. — Звать его будем по-другому… А новое имя ведает только святой отец.
— А разве еще не пострижен? — удивилась Надежда.
— О ком вы говорите? — спросила я, с трудом отрываясь от работы.
— Об Алексее.
— О каком Алексее?
— Ну ты даешь.
Послушай, небесный Господин. Когда я точно узнаю, что Ты хорошо видел меня у умывальника в ту минуту, мы с Тобой легко посмеемся, и смех будет мягок, ангелы плеснут крыльями.
Мне довелось тут на службе — год за триста — почитать всякого. То очевидец и участник перезахоронения праха Деникина и Ильина рассусоливает о благодатном дождике, который, подобно росе, покрыл гробы и чудесным образом внезапно прекратился. То очеркист-филолог титулует Анну Ахматову глубоко христианским поэтом, возмущается Маяковским как инфернальным исчадием и называет его самоубийство законной Божьей карой. Или литератор, принявший сан, рассказывает, что его рукоположили неожиданно для него самого. И так далее. Но мы-то с Тобой знаем, что это еще не вся Твоя Церковь.
И все же Ты делаешь нечто такое, что я по своему скудоумию пока не могу понять, прости.
Стала перебирать домашнюю библиотеку. Паковать в ящики всякое лишнее, в основном, надо заметить, — современное. Все больше на белой бумаге да в твердом переплете: Бенаквисту всякую, Эку ненужную, Коэлью непотребную. И откуда дома скопилось этого. Стыдно признаваться, что просматриваешь подобное. Решила — в изоленту, на антресоли. Можно и выкинуть, но дурное воспитание — не позволяет книги выкидывать. А раздавать — хлопотно и не хочется, правду сказать, еще кому-то все то же самое давать, показывать, празднословие распространять, множить.
С каждой полки что-нибудь да годилось в ящики. Вот уж поистине береги ум от ненужного, праздного чтения.
Заодно, прошерстив полки, обнаружила, как много нечитаного, а необходимого. Достоевский. Античные критики христианства, редкое издание. Шекспир. «Соборян» Лескова искала две недели назад — в полной была уверенности, нет их дома. Обнаружились.
Неужели так и пройдет жизнь, просочится сквозь пальцы, вся — на глупости употребленная. На мелкое чтение, бессмысленную возню, переливание из пустого в порожнее.
На сайте редактировала материал про Суздаль. Один из монастырей той богатой, изобильной некогда земли, сказано, имел большую библиотеку. Не меньше, чем другие, мол, процветающие монастыри той поры.
Триста книг.
Я размечталась сразу. Ведь что за книги наверняка то были… Уж книга если — так книга. Настоящая, подлинная, веская. Широкая, как камень в фундаменте, прочная, как бронзовый колокол. И каждое слово в ней священным было, на всех своих двенадцати лапах твердо стояло, веяло дыханием Бога. Не четвертькнига, не плюнь-книга, на которую посмотришь и — не решишь, книга это вообще или так, черт-те что и сбоку бантик.
Расходились с очередного импровизированного собрания. Я выставила на сайт новость, подписала: «братия монастыря». Алексей вернулся, всех проводив, сел в кресло и налил еще одну чашку кофе. Я «разлогинилась» и поднялась.
— Я знал, что ты будешь у нас работать, — неожиданно проговорил он. — Но будь готова, что тебя в конце концов определят в некий стан. Вот знакомый, виделись однажды в жизни, а встретил меня через пять лет и говорит: «А, с тобой ясно…» Пока ты не проявляешь себя, непонятно, как к тебе относиться, а потом сразу некоторые вещи встают на места у людей в головах. И возможны разные вызовы. Мы все слабы еще, как необученные солдаты.
Я хотела спросить о постриге, но не решалась.
— Всему свой срок, не надо торопиться, не надо отчаиваться, — говорил Алексей. Чашка кофе дымилась у него в руках. — Терпение и смирение. А на многое лучше вообще не отвечать. Оправданная стратегия. Я так поступаю, когда на сайт приходят гневные письма от авторов. Кто пишет, вы мне мало денег заплатили, кто чем-то еще недоволен. И что я делаю? Я просто не отвечаю. Тогда человек начинает думать: наверное, я слишком сильно сказал, не обидел ли я. И молчание продолжается, и тот невольно беспокоится: может, меня вообще будут тут теперь игнорировать? И шлет второе письмо — либо сразу в нем посыпает голову пеплом, либо оно нейтральное. Просто пока ты в состоянии паузы. Ты замолчала, но еще не увидела результата, реакции на свое молчание… Подожди. Лучше помолиться, укрепиться. Тут нужна некоторая нордическая стойкость. Понимаешь, когда на тебя нападают, они ведь тоже раскрываются…
Я присела в кресло напротив и, не дожидаясь движения Алексея, сама заварила кофе. Сквозь ароматный дымок разглядывала его.
— Ты как-то сказала, что не хотела жить в Москве, — продолжал он, — и я помню, что у меня такие же мысли были… И если бы после армии, скажем, поселили меня в деревне, я бы так там и жил. Я уже привык к нагрузкам и не очень хорошо себя чувствовал, если застаивался без физической работы… И я приехал, а тут — никого из прежней жизни, все куда-то делись, да и мне было не так интересно, но дело не в том, а просто не с кем общаться… И я ходил и не понимал, что я тут, и зачем, и что мне дальше делать… И вот тогда я очень хотел уехать. Потому что жить в подобном бреду… Я был на Соловках — косой ветер, колкий снег, прямые, строгие лица. Настоящий монашеский дух. Нет, полки еще не разбиты… И мне казалось, настанет день, и я обязательно уеду.
— Ну да… — Я отставила чашку и не знала, что сказать.
С интересом и — по временам — затопляемая особенным чувством почти неловкости, словно читала свои собственные юные записки, я перелистывала, дивясь мыслям и слогу, дневники и письма солдата — листы, разубранные его мелким почерком. Военная служба однообразна, скучна, грязна, но это настоящая мужская работа, и, имея отвагу заниматься ею, парень креп прямо на глазах, хотя в чем-то оставался наивен. Зато он был обличитель многих пороков своего времени и смело направлял жало своего праведного негодования на окружающую действительность.
«Факультет я выбрал дерзновенный и порой задумываюсь, что же все-таки влечет меня в Москву? Ну подумаешь, столица России, а так настоящий Вавилон. Я вот проходил трое суток по Москве и как-то не очень заметил, что люди тяготеют к каким-то знаниям или открытиям, кроме тех, конечно, открытий, которые от «вожделения плоти». Может, я мало ходил?..»
Эх ты, милый человек.
«Частенько я вспоминаю наш разговор об МГУ и о том, как мне нужно поступить, чтобы быть зачисленным в еще более высокую мечту. Хорошо ведь, что к тому же он находится в главном городе, где благоговейно можно ощутить историческую связь не только столицы, но даже всей страны. Правда, не всех это интересует, старые монастыри и древние обители не изобилуют огромным стечением народа, а ведь Москва — многомиллионный город. Как мне думается, это потому, что сама русская культура не направляет своего взора на изобилие плоти. Раньше русское искусство как бы осознавало себя в союзе с Церковью, которая и дарила ему эту культуру из себя. И само оно указывало не на здоровые и крепкие мышцы, одетые богатым убранством. Но венец всего — глаза святых на иконах, из коих проникает в наш мир огонек и надежда. Всю историю Россия претерпевала различные страдания, участвуя во всех главных войнах, и ей некогда было заботиться об излишних удобствах».
Да, ловила я себя на мысли. Автор заметок в высшей степени необычен. Мои братья тоже служили, и я видела их тетрадки и блокнотики. Никаких изречений из священных книг, никакого презрения к пороку и прелести, зато сколько угодно кочующих из призыва в призыв на протяжении десятилетий, а то, может, и столетий витиеватых скабрезностей, с которыми, впрочем, я тоже ознакомилась с искренним интересом. Что ни говори, то было полезное чтение: о существовании и взаимоотношении многих вещей на планете я раньше даже и не догадывалась…
На конвертах — треугольные красные печати с неким двуглавым силуэтом и надписью «Письмо военнослужащего по призыву БЕСПЛАТНО». С обратной стороны они хитроумно «запечатаны», на одном по месту склейки наштрихованы полоски, означающие колючую проволоку, на другом — навешен довольно хитро и искусно вычерченный замок.
Письма лежали вперемешку, вот досталось мне одно из первых:
«В Чечню будут посылать особый контингент, то есть из трехсот человек поедут только пятьдесят два солдата. Среди нас есть и те, которые желают там побывать. Помимо мальчишеской гордости ими движет скорый срок службы и небольшая компенсация в виде боевых денег. Есть парнишки, которые и не против поехать, но, глядя на них и их цели, я ужасаюсь при мысли — что они будут там делать? И начинаю соглашаться с нашим ком. роты, что у этих людей своя Чечня…»
«Прошлое письмо, наверное, может показаться тебе слишком унылым. Я и сам это осознаю, просто бывает, когда на душе скапливается много горечи и ей необходимо куда-нибудь выплеснуться и не замыкаться в себе. В армии есть какое-то время, когда особо тянет к дому — вспоминаются родители, братья и сестры и многого становится жаль, а душа разрывается.
Сегодняшний день мне особенно будет знаменателен, потому что я совершил первый прыжок с парашютом. Это было очень здорово, тем более что я никогда ничего подобного не испытывал. Я первый прыгал с самолета, это оттого, что я больше всех весил — категория веса. Сначала, когда мы еще стояли на взлетной полосе, было не так страшно, но когда взлетели, и открылась дверь с красным сигналом самолета «АН-2», и я посмотрел вниз — был момент, когда мне все это показалось как во сне, потом короткий миг, и я очутился в открытом пространстве. При отделении от самолета каждый десантник должен отсчитывать — 501, 502, 503, «кольцо» (в этот момент я должен был выдернуть кольцо правой рукой у себя на груди), затем 504, 505, «купол», и после этого слова надо мною, продуваемый ветром, должен был взвиться и возвыситься парашют. Когда же я выпал с самолета, то обо всем том забыл, единственно, что было в моем сознании, это интуитивно помедлить две-три секунды, после которых правая рука машинально выдергивает кольцо, и еще моя задача — не выпускать это кольцо из рук, а нацепить его на кисть руки или засунуть за пазуху, так как за потерянное с нас командир роты пообещал изъять двести рублей, хотя оно стоит в три раза меньше».
Молодец командир роты, ну и ты тоже молоток, парень! Не растерялся в ответственный момент. Смешное смешано с героическим.
На экран выскакивает окошко «аськи»: «пользователь Alex уходит из общего чата». Внезапно эти слова кажутся мне символическими — почти откровением. Уходит из общего чата. Умирает для мира.
Постриг… Парафиновый, словно ненастоящий, профиль Алексея в плотном окружении черной, как стая воронов, братии. Какая-то враждебность шевельнулась в душе моей в этот момент по отношению к ним, хотя сейчас и страшно говорить, страшно признаваться. Он и впрямь был как мертвец, пока игумен ронял и он поднимал ножницы, пока его, тонкого, в белой рубахе, облачали в черные одеяния, «ризы радования». Видно, он переживал каждую минуту таинства как вечность, да так оно и было, и я запомню все навсегда.
Был поздний вечер, храм был заперт. Здесь присутствовали только те, кто заранее знал о событии. Хор семинаристов звучал особенно торжественно и грозно. Тихие струящиеся голоса переплетались под самым куполом — высоким, черного золота, — звенели легко, металлически, осторожно. Ведь мы присутствовали при смерти.
Я в стороне кусала ногти, пошатывалась на каблуках. Сводило ступню.
Он ожил, заулыбался и зарумянился, когда наместник сказал, что теперь он принял новое имя и заново родился, в зрелые годы, уже умудренный, знающий свои слабости и наклонности. Монах пробудет в алтаре три дня, которые он должен употребить, чтобы обдумать, какие качества возьмет из прошлой жизни, какие оставит в прошлом. От имени всей братии наместник попросил его святых молитв, он приложился к мощам святого в дубовой раке и скрылся за фигурной дверью…
Монах?.. Да ты с ума сошел. Тебе тридцать лет. Что же ты запираешься в безветренное пристанище, ты, кто еще не чувствовал кренящейся палубы корабля под ногами, не знавший бури. Щеки не хлестал мокрый ветер слез, а ты удаляешься в свою внутреннюю пустыню, замыкаешься — от чего? От бессмыслицы, терзаний, бессонниц, тягот, повторов, глупостей, шатаний, ярости, гнева, страстей, мучений? Как я завидую тебе, как мне горько.
Никто из вас не собирается делать ошибок, вы не хотите любить, просто и тяжело любить — нет, на это вы не отваживаетесь. Вы ведаете иную любовь, гораздо более возвышенную. И верно, любить по-земному — значит и умереть всерьез. Вы решили избегнуть погибели, ад вас не прельщает, вы слишком хорошо знаете, куда направляетесь, вы боретесь с искушениями. Ну, так боритесь. Оставайтесь совершенными. Не дайте никому нарушить белоснежную целокупность вашего покоя. После жарких снов не забывайте читать молитвы от осквернения, заграждающие пасти львов.
Что я здесь делаю, среди вас, холодных, чистых и четких? Я, во всю мою жизнь так и не встретившая мужчину, который был бы более мужественен, чем я. Монах?.. Да ты смеешься надо мной.
Господи, ну что она говорит?.. Ведь знает, что все не так. Что вчерашний приятель, бывший Алексей, напротив, отправился на подлинную войну. Женское, низкое, подлое — говорит и жалуется во мне… Однажды по-настоящему узнаю и я его — так сказал Григорий Богослов в надгробном слове: «Тогда увижу Кесария светлого, славного, каковым он, из братий любезнейший, мне многократно являлся во сне».
Теперь дочитывала бедные клетчатые листочки солдата, прерываемая встречными-поперечными обрывками впечатлений, чьими-то голосами, даже диалогами, без конца звучавшими в голове. «Польза от послушания родителям не только та, что отец и мать больше твоего знают, — бубнил один голос. — А и от Бога в качестве награды за послушание есть возможность получить некоторые бонусы». — «Исповедаться? Да я… Не готовилась. Не готова», — говорила я сама кому-то. «Будешь готова — не приходи», — отвечали мне.
Обрывки припоминаний струились в сознании, как на сквозняке. «Грех, очевидно, загромождает правду, удаляет нас от нее, он и есть морок, в котором мы существуем. Избавление от грехов означает прорыв к другому, более глубокому, более правильному бытию. Не зря говорим: согрешили не только делом, словом и помышлением, но всеми своими чувствы. Видели не то. Не то слышали».
Еще один, с интонацией лектора, начинал: «Мы просто не знаем, насколько нам созвучны идеалы монашеской жизни. Если бы мы только не забивали себе головы картинками из модных глянцевых журналов и телепередач, то ходили бы всегда в одном и том же, и это нам нравилось бы больше, чем каждую неделю покупать одежду».
А солдат писал: «Когда я приеду к тебе в Москву, мне бы хотелось, чтобы ты со мной пошел на прогулку по всяким монастырям. Ведь ты стал мне как брат. Здесь очень думается о тех, кого ты оставил там. Здесь, среди вечной грязи и крови… Я уже очень устал, но не думай, конечно, что я жалуюсь. Ведь иногда просто хочется с кем-то поделиться особенностями своей жизни».
Видела Алексея, не знала, как теперь назвать его новым именем, как обратиться к нему. На счастье, по внутренней сети от анонимного пользователя «guest» пришло сообщение: «мой комп опять отрубился». Отстучала: «Ты кто?» — «Отец Киприан»…
Незаметно странички подбежали к концу. Я сложила их и взяла с собой. Вышла на улицу. Весна. Ветер нес чепуху. Воробьи галдели, как спятившие.
И в монастыре по-особенному светло.
— Спасибо, отец Киприан, — с чувством начала я. — Ты не представляешь, насколько важное чтение.
— Почему же не представляю? — Отец Киприан засмеялся очень знакомо. — Я же читал!..
Я замялась. Он махнул рукой.
— Слушай, ну а сейчас-то он где? Можно с ним связаться? Я тут, понимаешь, кое-какие выдержки привожу из его заметок… В одной повести… Хотела бы согласия спросить. Можно было бы и фамилию привести, если он не против. Ахмадов замечательная фамилия. Отлично бы смотрелось… Ну или пусть как сам решит. Не захочет — придумаем что-нибудь. И вообще, ты знаешь, я бы просто с интересом сама познакомилась с ним.
Отец Киприан глянул сперва на меня и сразу — в окно. За ним водится, не раз я замечала подобный взгляд, словно он видит другое. И все равно невольно обернулась. В окне ничего, кроме ставшего уже привычным ската крыши и голубого участка неба.
— Он погиб, — тихо сказал отец Киприан.
Подоконник, полки, компьютер, стол…
— Через год после Чечни. Недавно узнал. Работал на стройке — здесь, в Москве. Нелегально. Его придавило плитой.
Он развел руками. Собрал письма, разрозненные листы дневника, конверты. Постоял немного и вышел.
Высокие каменные ворота. Оборачиваюсь на белую громаду храма. Когда я направлялась сюда, обычно проходила насквозь три арки, пересекала три двора и автомобильное шоссе, по которому почти никогда не ездят машины.
А домой возвращалась неспешно, прогулочным шагом, выбирала путь длиннее, обходя и дворы, и арки, и дороги одной аллеей — шла сквозь строй черных деревьев, под незримым конвоем тени, мимо старинных домов с лепниной…
И сегодня решила — сокращу путь. Мой последний, наверное, путь отсюда… Я вошла в первую арку, и как будто сдвинулась аппликация — словно вывернули мир наизнанку, и я очутилась в незнакомом месте. Дорога наоборот — странная, словно невозможная в реальности. Раньше не очень представляла, а ею, оказывается, можно пройти и в ту сторону.