XI

Я проснулась перед рассветом и с трудом приподнялась в кресле. Все тело затекло так, что я едва могла пошевелиться. Вытянув руки за спиной, я покрутила головой, чтобы размять шею. Экран ноутбука, по-прежнему включенного, мерцал неярким светом. Я не в первый раз допоздна засиживалась за работой, но засыпать перед компьютером мне пока не случалось. Уже светало, ложиться в постель не хотелось, поэтому я решила принять душ и сварить кофе. По радио передавали последние известия — как раз говорили о судьбе похищенной в Ираке журналистки Джулианы Сгрены. Эта новость уже не один день занимала первые полосы газет.

В ванной я посмотрела в зеркало и поняла, что выгляжу неважно. На щеке отпечатался узор свитера, глаза опухли и покраснели, как это бывает, если проводишь много часов перед экраном. Примочки не принесли никакой пользы, душ тоже не сильно помог. Я чувствовала усталость и дикую тяжесть в голове. Апельсиновый сок, чашка кофе и тосты с маслом отчасти спасли положение, но я понимала, что день будет невнятным. Такие бывают у каждого. В эти дни ты рассеянно смотришь на завихрение воды в раковине, вспоминаешь о том, о чем вспоминать не нужно, уныло и безвольно отдаешься течению мыслей.

Голос диктора сменился записью — похищенная журналистка просила вывести войска из страны; сообщение, похоже, было распространено арабским каналом «Аль-Джазира». От обращения Сгрены к мужу у меня прямо-таки мороз пошел по коже. «Пьер, помоги мне. Ты был всегда со мной, во всех сражениях. Помоги мне добиться вывода войск, обнародуй мой снимки детей и женщин с ранами от кассетных бомб…» И дальше журналистка говорила: «Этот народ не хочет оккупации. Он не хочет видеть у себя иностранцев».

Как ужасно из свидетеля конфликта стать его участником или, хуже того, жертвой, — подумала я. До чего же тонка линия, отделяющая нас вчерашних от нас сегодняшних, счастье от невзгод, жизнь от смерти. Все вокруг может измениться в одну секунду. В Багдаде, над пеплом и обломками, уже рассвело, но по дымному, мышино-серому небу нельзя было понять, утро сейчас или вечер; часы не слишком помогали делу, ибо чувство времени у людей притупилось, как оно притупляется — или вовсе исчезает — на любой войне. «Тысячи человек брошены в тюрьму, в том числе дети и старики, множество женщин изнасилованы… — печалилась журналистка, — люди умирают, потому что у них нет пищи, воды, электричества…» «Правда нуждается в том, чтобы ее кто-то высказал» — так заканчивалось сообщение, и вслед за этим без перерыва пошла рекламная вставка: восхваляли новый аромат от Герлена. Я окинула взглядом квартиру — безликую, обставленную каким-то агентством недвижимости, но не почувствовала себя защищенной внутри цивилизованного мира.

Из принтера на пол свалился ворох бумаг. Вооружившись терпением, я принялась их рассортировывать.

На рабочем столе лежала написанная синим фломастером записка Росси. Наклонным почерком профессора на листке был выведен интернет-адрес архива: http://www.archiviodistato.firenze.it.

Я вспомнила все, что произошло вчера вечером, — как профессор своей дерганой походкой удалялся по улице в сторону площади Санта-Мария-Новелла под апельсиново-серым ночным небом, а я наблюдала за ним из окна. Не забыла я и того типа, что курил под маркизой отеля «Априле», прислонившись спиной к стене, — невысокого, странного с виду, с поднятым до самого лица воротником пальто. «Ждет кого-то, а тот опаздывает», — подумала я, с опаской сдвигая шторы, чтобы отгородиться от внешнего мира. Затем я села за компьютер и принялась, согласно указаниям профессора, искать данные о Федерико да Монтефельтро.

Зайдя на сайт архива, я далеко не сразу нашла страницу с инструментами поиска и списком микрофильмированных документов. Отыскав ее наконец, я открыла одновременно два окна — для поиска в алфавитном и хронологическом порядке. Я скользила курсором по названиям фондов, а думала о профессоре Росси. Я помнила звучание каждого сказанного им слова, все паузы, его манеру слегка улыбаться, когда он замолкал, чтобы продолжить через секунду. Росси говорил по-испански с еле различимым тосканским акцентом, — произношение от этого казалось каким-то теплым, обволакивающим, — и выговаривал слова тщательно, как человек, пользующийся неродным языком.

Внутри нас существует потайное место, где зарождаются все звуки: смех, смущенные вскрики, шепот признаний, стоны вожделения — все, что разрушает барьеры и сближает людей.

Больше всего мне нравился глухой тембр голоса Росси, а еще то, как он внезапно понижал тон и в излагаемой мысли словно открывалась неизведанная глубина. Правда нуждается в том, чтобы ее кто-то высказал, повторила я про себя.

Я горела желанием понять, что же вызвало интерес Федерико да Монтефельтро к «Мадонне из Ньеволе», или хотя бы выяснить, на каких условиях Лоренцо Медичи уступил ему картину. Я безуспешно рылась в сотнях ссылок, пока в одном из окон не открылся раздел сайта, где, похоже, имелось то, что мне нужно. Обозначенный буквами C.U. — Codex Urbinus — он представлял собой собрание писем, выдержек из документов и общеизвестных фактов за период 1460–1482 годов. Двойной щелчок мышью — и на экране появился портрет герцога Урбино.

Это было самое известное изображение Федерико да Монтефельтро. Во время учебы я видела его сотни раз на репродукциях, а недавно и «живьем» — в восьмом зале галереи Уффици, на втором этаже. На портрете работы Пьеро делла Франчески герцог представал в профиль, в красной тунике и шапке с плоским верхом. Мне хотелось бы видеть скрытую от зрителя правую половину лица Монтефельтро, чтобы более обстоятельно изучить его наружность — к примеру, оценить расстояние между глазами, способное немало сказать о внутреннем мире и свойствах характера, увидеть точные очертания тонких, почти незаметных губ или подбородка, говорящего о силе воли. Правда, изображение в профиль позволяло разглядеть своеобразный рисунок горбатого носа.

В выражении лица читалась усталость; оно несколько напоминало пустой театральный зал, в котором погасли огни. Герцог явно был человеком умным, крайне волевым и хотя казался слегка чем-то разочарованным, но все же сохранял свой орлиный облик. Внимание в первую очередь привлекали не черты лица, а именно его выражение: не знаю даже, как назвать это, но такого никогда не увидишь на снимке. В фотографиях всегда есть спонтанность, и лишь на живописных портретах людям присуще ожидание, что их рано или поздно увидят. Прав был профессор Феррер: картины в большей степени несут печать времени, по ним можно понять, какую роль в истории играл человек или какой оценки своих поступков он хотел. В портрете герцога Урбино ясно читалось именно это: ожидание, что его увидят. Герцог будто был начеку или ждал будущего, частью которого была я, вообще любой, кто останавливался перед картиной. Если смотреть внимательно, создавалось впечатление, что вот сейчас откроется нечто очень важное из жизни этого человека, из его опыта, — такого невозможно добиться при помощи фотографии.

«Где же он мне попадался раньше?» — думала я: конечно, не про портрет работы Пьеро делла Франчески, а про реального человека из плоти и крови, тяжело и устало дышавшего под слоями краски, как если бы, утомленный позированием, он ждал, когда художник наконец закончит сеанс. Но прежде чем я успела припомнить, картинка на экране сменилась текстом, который начинался с биографического очерка. Помню, что я нажала Ctrl-P, и принтер затрещал, стремительно выбрасывая листы бумаги, а я старалась с той же скоростью пробегать их глазами.

Беглый просмотр оставил впечатление, что герцог Урбино пользовался репутацией человека серьезного, лишенного пороков. Он сотрудничал с многочисленными религиозными братствами города, а по определенным праздникам участвовал в шествиях кающихся на улицах Флоренции. Плотских прегрешений за ним вроде бы не числилось: он скромно обедал в своем замке под чтение Тита Ливия, а в Великий пост — житий святых. Современники часто упоминали о его благодеяниях. Герцог покровительствовал художникам, таким как Берругете и Пьеро делла Франческа, обнаживший его душу на том самом портрете. При дворе его кормились более полусотни человек, а иерархия чинов была такой же строгой, как в свите знаменитейших монархов. Кроме того, Монтефельтро собрал одну из самых больших библиотек того времени. Из-за всего этого художники и остроумцы прозвали его светочем Италии. Герцог нередко приходил в женский кларетинский монастырь и через решетку беседовал с настоятельницей на религиозные темы. Когда он шел по улице, люди вставали на колени со словами: «Dio ti mantenga, Signore»[8].

Биография его выглядела слишком искусственной, задуманной почти как повесть, в которой не нужно беспокоиться по поводу перипетий сюжета и счастливого конца. Казалось, к такому концу подводило все, начиная с того, как Папа возвел Урбино в ранг герцогства на торжественной церемонии, когда Федерико да Монтефельтро поцеловал ему руки и ноги, поклявшись в вечной верности. Единственным диссонансом в повествовании о жизни этого достойного человека был слух, распространяемый кое-кем во Флоренции и пущенный, видимо, герцогскими слугами. Якобы герцог, поймав охотника, браконьерствовавшего на его землях, заставил того съесть найденного при нем зайца — прямо со шкурой. Поступок выглядел настолько бесчеловечным, что я сочла все это россказнями какого-нибудь недоброжелателя.

Об отношениях Монтефельтро с Лоренцо Медичи сведений нашлось мало — на сайте в основном рассказывалось о меценатстве герцога. Но мое внимание привлекло одно из приложений к кодексу, ссылавшееся на рукопись некоего Ди Пьетро под названием «Диалоги о знаменитых мужчинах и женщинах нашего времени». Я пошла по ссылке, не особо надеясь, что документ оцифрован, но, к удивлению, на экране появилось подробное содержание. Рукопись на двадцати восьми листах оказалась сборником пикантных историй, который составил флорентийский придворный Джусто Ди Пьетро. Материал представлялся занятным, и я скопировала его в папку с документами для моей диссертации, озаглавленную «Апрельский заговор». Из всех историй особо примечательной мне показалась та, что произошла на празднике календимаджо[9]: в ней участвовали два человека, представлявшие для меня интерес.

Флорентийцы любили всяческие публичные представления, и местный календарь был полон всевозможных праздников. Во время майских торжеств устраивались выезды в разукрашенных каретах, шествия, охота на львов на пьяцца делла Синьория, игры в мяч на пьяцца делла Санта-Кроче, спортивные состязания. По словам Ди Пьетро, как раз на одном из состязаний — «палио», скачках, где соревновались представители разных городских кварталов, — юная Клариче Орсини, супруга Лоренцо, должна была вручить приз победителю. В разгар скачек молодая женщина вдруг почувствовала себя плохо и упала в обморок на подмостках для знати. Рыжие волосы закрыли лицо, «белое, словно надмогильный мрамор». Зрители заволновались, и хотя девушка быстро пришла в себя, а ее недомогание приписали женским делам, Федерико да Монтефельтро, стоявший рядом под балдахином в качестве почетного гостя, отправил послание своему личному врачу, одному из лучших во всей Италии, с приказом немедленно поспешить из Урбино во Флоренцию и тщательно обследовать женщину, чтобы с ней не случилось несчастья. Нужно иметь в виду, что всех тогда преследовал страшный призрак туберкулеза, от которого умерла, например, прекрасная Симонетта Веспуччи.

Но здоровье Клариче интересовало меня куда меньше, чем любезный жест Федерико да Монтефельтро. Значит, его отношения с Медичи были такими близкими, что он не только стоял близ Лоренцо на помосте, но, возможно, без всяких церемоний поселился во дворце на виа Ларга. С другой стороны, в рекомендованных Росси книгах не раз встречались ссылки на документы, подтверждающие заметную роль герцога в разрешении флорентийских государственных кризисов. Он действовал как посредник, особенно в сношениях с папским двором, и власти республики поддерживали с ним самую тесную связь.

У Лоренцо и впрямь имелись основания быть благодарным Монтефельтро. Это могло объяснять щедрый дар с его стороны: крупные меценаты часто выражали признательность друг другу при помощи произведений искусства. Не было никаких свидетельств о трениях или ссорах между Лоренцо Великолепным и Федерико да Монтефельтро, а вот с другими знатными семействами Флоренции, такими как Пацци или Сальвиати, Медичи грызлись постоянно.

Я достала из пластмассовой коробочки две желтые кнопки и прикрепила на стену распечатанный портрет герцога, чтобы он висел у меня перед глазами. Несмотря на невысокое качество печати, разглядеть выражение лица было возможно. Я подумала, не позвонить ли прямо сейчас профессору Росси в университет, чтобы рассказать о случае на скачках, а заодно услышать его голос, но внезапная боль в паху приковала меня к стулу. Недомогание, тревожившее меня с самого пробуждения, усилилось; весь низ живота охватила тянущая боль. Внутри меня словно зажглась крошечная сверхновая, готовая взорваться в любой момент.

Когда я в двенадцать лет впервые заметила пятнышко крови на пижамных штанах, то поняла: что-то безвозвратно ушло. Рано или поздно детство заканчивается. Появляются смутные непривычные страхи и уходят прежние радости — вроде игры «в резиночки» под аркадами Руа Нова, велопрогулок по горкам близ «Семинарио Менор», в перчатках и свитере в розово-коричневую полоску, волейбольных матчей против команды из Монте-Пио… Однажды ты перестаешь обмениваться наклейками у входа в кинотеатр «Капитолий», стоять в очереди к карусели на празднике апостола Иакова[10], под алмазным небом, — начинается новая жизнь, с носом, прижатым к кухонному окну, через которое ты глядишь на струи дождя с неизбывной печалью в сердце. Я могла, запершись в своей комнате, целыми часами писать дневник в блокноте с листами в клеточку или слушать музыку, валяясь на кровати, глядя в потолок и мечтая навсегда сбежать в далекие и прекрасные края, о которых снимают фильмы и поют песни. Мне не нравился ни окружающий мир, ни я тогдашняя: вялая и неуклюжая, с узкими бедрами и разболтанной походкой, замкнутая, зацикленная на своих переживаниях, молчаливая, с челкой, падавшей на глаза, когда я тихо сидела во дворе, сунув руки в карманы куртки и наблюдая за неслышным движением облаков последней осени моего детства в серо-лиловом небе, под звон соборных колоколов. Это первое пятно на белой ткани стало для меня сердцем тьмы. Никакой неловкости или неожиданности — у многих девочек в нашем классе уже были месячные, — лишь ощущение собственной уязвимости, которое с тех пор каждый месяц разламывало душу пополам.

Возможно, как раз это и случилось с юной Клариче Орсини, вышедшей замуж в пятнадцать лет, когда она лишилась чувств на помосте под взглядами собравшихся. Ее длинные рыжие волосы растеклись, подобно реке, по лицу — столь прекрасному, что безвестный поэт сказал про него: «Pulchrior hac tota non cernitur urbe puella» — «Во всем городе нет девушки пленительней». Стройная, с гладкой кожей, она была, как говорят, крайне сдержанной. Щеки, белые, как могильный мрамор, никак не расцветали вновь, хотя кто-то настойчиво хлестал по ним, тряс девушку за плечи, — но ее закрытые глаза ничего не видели, оставаясь неподвижными и потухшими, как у мертвой.

«Ничего страшного», — пробормотала она, успокаивая мужа, когда очнулась через несколько бесконечных минут, стараясь скрыть кровавую отметину на безупречно чистой юбке, совсем узкой, по римской моде. Вероятно, она очень смутилась и опустила голову, желая исчезнуть или стать невидимой, не зная, что кто-то запомнил во всех подробностях эпизод, который она с радостью вычеркнула бы из жизни.

Увы, ничто не может быть вычеркнуто или исчезнуть раз и навсегда, на нас вечно смотрит кто-нибудь украдкой через оконное стекло, цинично улавливающее и консервирующее наш образ, чтобы он не потерялся. С другой стороны столетий всегда найдется какой-нибудь исследователь, ученый, который с большого расстояния, как Джеймс Стюарт со своим биноклем[11], анализирует наше поведение в тот или иной день и с обращенной в прошлое страстью пытается разгадать наши намерения, благородные или подлые — или те и другие одновременно, ведь ничто не существует в чистом виде.

Я поглядела на улицы — по-рассветному малолюдные, полутемные, — ночь уже рассеялась, а день еще не наступил: пограничное состояние, час, когда гуляки возвращаются после ночных похождений, разгоряченные от любви или вина, а у тысяч людей начинается рабочий день. Я высыпала в стакан пакетик необруфена-600, скорчившись, рухнула на кровать и улеглась на живот в надежде, что вот сейчас наконец спокойно засну.

Не знаю, сколько времени прошло, но помню, что я блуждала ночью по городу, засыпанному песком или пеплом, по обширным дворам замков, которые воздвигал и рушил ветер, наполняя меня недоумением и страхом. Если задуматься — выяснится, что сны параллельны нашей дневной жизни. Часто сны повторяются: мы ищем кого-то в незнакомом месте, но место это каждый раз одно и то же. Иногда мы вспоминаем, что с нами было, потом просыпаемся и обнаруживаем, что это происходило не взаправду, а в другом, позабытом сне. Может быть, мои навязчивые видения возникли под влиянием Борхеса, хотя вряд ли — кажется, они осаждали меня еще в детстве, задолго до знакомства с историей слепца в лабиринте. Или все же стали приходить позднее? Думаю, это неважно. Главное — что я была затеряна в городе, который, в свою очередь, находился внутри головоломки, и я не могла ее решить.

Меня с детства притягивали всякие загадки, я жадно поглощала все детективы в отцовской библиотеке. Но подлинная, настоящая тайна — другое дело: мы сталкиваемся с ней, только став взрослыми, ибо она немыслима без желания, здесь задействованы разум и нравственность. Тайна — не какая-нибудь задачка, которую можно решить, в нее углубляешься, словно в город.

Согревшись под одеялом, я прикрыла глаза и увидела перед собой широкую парадную лестницу, залитую холодным, явно не солнечным светом. Сейчас, правда, я думаю, что то была не лестница, а ряд высоких платформ в ночи. Я сидела, прислонившись спиной к камню, и боялась этих платформ — в них полукругом были расположены дверцы: из какой-то — я знала — должен был неожиданно выскочить человек. И он выскочил, но не потому, что я ждала этого, — просто так диктовала логика сна. То был не призрак Мазони или другого художника той эпохи, как могло показаться, а девочка. Обычная долговязая девочка, которая смотрела на меня, запыхавшись, точно устала от моих затруднений. Вид у нее был раздосадованный и чуточку заговорщицкий или зовущий к приключениям, не знаю. Девочка взяла меня за руку и бесконечно терпеливо повела по лабиринту расположенных друг над другом террас, пока полуденное солнце не озарило комнату и я не проснулась.

Я услышала далекие гудки грузовиков, доставляющих продукты в рестораны. Я никак не могла прийти в себя — в сознании роились смутные образы… Но вдруг, потягиваясь и кладя голову на тот край подушки, куда еще не дотянулись солнечные лучи, я вспомнила лицо девочки.

У нее было лицо волчонка. И улыбка волчонка.

Загрузка...