Глава VI. Цыгане

Так весело,

Отчаянно

Шел к виселице он.

В последний час

В последний пляс

Пустился Макферсон{60}.

Старинная песня[16]

Воспитание, полученное Квентином Дорвардом, не могло способствовать смягчению его сердца и развитию высоких нравственных чувств. Как и все в его семье, он считал охоту лучшим развлечением, а войну – единственным серьезным делом. Всем Дорвардам с детства внушали, что их первый долг – это стойко выносить несчастья и жестоко мстить врагам-феодалам, истребившим весь их род почти поголовно. Однако эта наследственная ненависть смягчалась в Дорвардах их рыцарским благородством и чувством справедливости; поэтому даже в деле мести, которую они считали правосудием, Дорварды отличались некоторой гуманностью и великодушием. Наставления старого монаха, которые Квентин выслушивал в дни своей болезни и несчастья, подействовали на юношу сильнее, чем можно было бы ожидать, будь он здоров и счастлив, и дали ему некоторое понятие об обязанностях человека по отношению к другим. Если же принять в расчет невежественность людей той эпохи, всеобщее преклонение перед военными подвигами и самое воспитание Дорварда, то окажется, что его представление о нравственном долге было значительно выше, чем у многих его современников.

Свидание с дядей смутило и разочаровало его. А он так на него надеялся! В те времена, разумеется, не могло быть и речи о переписке, но часто случалось, что какой-нибудь пилигрим, странствующий купец или инвалид-воин приносил в Глен-хулакин вести о Людовике Лесли. И сколько раз, бывало, слушал маленький Дорвард рассказы о его удачах и несокрушимой храбрости! Воображение мальчика создало яркий образ этого далекого, смелого и славного дяди, чьи подвиги восхвалялись рассказчиками, и он представлял его себе одним из воспетых менестрелями славных рыцарей, которые мечом и копьем добывали себе короны и завоевывали королевских дочерей. И вот теперь ему пришлось развенчать этого прославленного дядю и усомниться в его рыцарском достоинстве. Однако все еще полный глубокого почтения, внушенного ему с детства к родственникам и ко всем старшим, ослепленный своим прежним чувством к дяде, к тому же молодой, неопытный и страстно преданный памяти горячо любимой матери, Дорвард не мог видеть в ее родном брате того, кем он был в действительности, то есть обыкновенного наемника, не хуже и не лучше большинства людей одной с ним профессии, наводнявших в то время Францию и составлявших одно из многих бедствий этой страны.

Меченый не был жестоким от природы, но привык относиться равнодушно к человеческой жизни и страданиям. Глубоко невежественный, алчный к добыче и неразборчивый в средствах, он в то же время был крайне расточителен, когда дело шло об удовлетворении его страстей. Привычка думать только о себе, заботиться только о своих личных нуждах и интересах сделала его самым эгоистичным животным в мире. Он даже не в состоянии был (как, может быть, уже заметил читатель) говорить о каком-нибудь предмете, чтобы сейчас же не свернуть на себя и не припутать к делу собственную персону. К этому надо еще прибавить, что узкий круг его обязанностей и удовольствий мало-помалу так сильно сузил круг его мыслей, надежд и желаний, что в нем почти угасла жажда славы и подвигов, одушевлявшая его смолоду. Короче говоря, Меченый был самый заурядный, невежественный, грубый, себялюбивый солдат, смелый и решительный в исполнении своего дела, но не признававший ничего больше, кроме разве формального выполнения церковных обрядов, которое иногда разнообразилось веселыми попойками с отцом Бонифацием, первым его приятелем и духовником. Не будь Лесли человеком ограниченным, он мог бы далеко пойти по службе, потому что король, знавший лично каждого стрелка своей шотландской стражи, был вполне уверен в его отваге и преданности. Но, несмотря на некоторую долю природной хитрости и проницательности, благодаря которым Меченый до тонкости изучил характер своего государя и ловко умел к нему подлаживаться, он был так недалек, что никак не мог рассчитывать на повышение. Людовик был всегда особенно ласков и милостив к Меченому, но тот по-прежнему оставался только простым рядовым среди стрелков шотландской гвардии.

Хотя Квентин и не успел еще как следует оценить характер своего дяди, он все же был сильно и неприятно поражен равнодушием, с которым тот отнесся к гибели семьи своего зятя; немало удивило его и то, что такому близкому родственнику не пришло даже в голову предложить ему денег, в которых он так сильно нуждался. Если б не великодушие дядюшки Пьера, он был бы вынужден обратиться за помощью к Лесли. Однако он был несправедлив к своему родственнику, принимая за жадность простой недостаток внимания с его стороны. Меченый не испытывал в ту минуту нужды в деньгах, и ему не пришло в голову, что в них может нуждаться Квентин; иначе он, как добрый родственник, конечно, позаботился бы о своем оставшемся в живых племяннике, как позаботился о спасении душ умершей сестры и зятя. Но каковы бы ни были причины такой невнимательности, Дорварду от этого было не легче, и он не раз пожалел, что не поступил на службу к герцогу Бургундскому, прежде чем успел поссориться с его лесником. «Что бы со мной там ни случилось, – думал Дорвард, – мне оставалось бы хоть утешение, что в случае нужды у меня есть верный друг – дядя. Теперь же, когда я его увидел, у меня нет и этого утешения; какой-то купец, человек мне чужой, отнесся ко мне с большим участием, чем родной брат моей матери, мой земляк и притом дворянин. Право, можно подумать, что этот удар, обезобразивший его лицо, выпустил из него всю благородную шотландскую кровь».

Дорвард очень жалел, что ему не удалось расспросить своего родственника об этом таинственном дядюшке Пьере; но Меченый засыпал его разными вопросами, а большой колокол Святого Мартина так неожиданно прервал их разговор, что молодой человек не выбрал для этого удобной минуты.

«Тот старик с виду груб и суров, а язык у него острый и злой, но он великодушен и щедр, – думал Дорвард. – Такой человек стоит черствого и равнодушного родственника. “Лучше добрый чужой, чем свой, да чужой”, как говорит наша шотландская пословица. Непременно его разыщу; это будет нетрудно, если только он так богат, как говорит мой хозяин. По крайней мере, он посоветует, как мне быть. А если ему, как купцу, приходится странствовать по чужим краям, отчего бы мне и не поступить к нему? Уж кажется, у него на службе встретится не меньше приключений, чем на службе у короля Людовика».

В то время как эти мысли пробегали в голове Квентина, какой-то тайный голос, который звучит порой в нашем сердце помимо нашей воли, нашептывал ему сладкую надежду, что… как знать?.. быть может, и обитательница башенки, незнакомка с лютней и шарфом, присоединится к ним в их интересных странствиях.

В эту минуту Дорвард поравнялся с двумя прохожими почтенной наружности – очевидно, зажиточными турскими горожанами – и, почтительно раскланявшись с ними, вежливо спросил, как ему найти дом дядюшки Пьера.

– Как ты сказал? Чей дом, дружок? – переспросил его один из незнакомцев.

– Дядюшки Пьера, сударь, торговца шелком, который насадил вон ту рощу, – повторил Дорвард свой вопрос.

– Рано же ты набрался нахальства, приятель! – строго заметил незнакомец, который был ближе к нему.

– И плохо выбрал предмет для своих дурацких шуток! – еще строже добавил другой. – Турский синдик не привык к такому обращению заезжих бродяг.

Квентин был до того удивлен, как такой простой и вежливый вопрос мог рассердить этих почтенных людей, что даже не обиделся на грубость их ответа и стоял молча, с изумлением глядя вслед удаляющимся незнакомцам, которые прибавили шагу и шли, беспрестанно оглядываясь на него, точно старались как можно скорее уйти подальше.

Немного погодя Дорварду попались навстречу несколько крестьян-виноделов, и он обратился к ним с тем же вопросом. Они стали расспрашивать, какого дядюшку Пьера ему нужно: школьного учителя, церковного старосту или столяра; назвали еще с полдюжины других Пьеров, но ни один из них не походил по описанию на того, которого искал Дорвард. Это рассердило крестьян: им показалось, что молодой человек подшучивает над ними, и они накинулись на него с бранью, грозя от слов перейти к делу; но самый старший из них, пользовавшийся, по-видимому, некоторым влиянием у товарищей, остановил их.

– Разве вы не видите по его говору и по дурацкому колпаку, что он за птица? – сказал старик. – Это какой-нибудь заезжий штукарь, фокусник или гадальщик… кто их там разберет, и почем знать, какую он может сыграть с нами штуку! Слыхал я об одном таком проходимце: он заплатил лиард бедняку крестьянину, чтобы тот позволил ему поесть вволю винограда в своем саду. И что ж бы вы думали: он съел, не расстегнув ни одной пуговицы жилета, столько винограда, что можно было бы нагрузить целый воз… Ну его, пусть себе идет своей дорогой, а мы пойдем своей – так-то будет лучше!.. А ты, брат, коли не хочешь худа, ступай себе с богом и оставь нас в покое с твоим дядюшкой Пьером. Почем мы знаем – может быть, ты зовешь так самого черта!

Видя, что сила не на его стороне, Дорвард счел за лучшее молча удалиться. Крестьяне, которые в ужасе попятились было от него при одном намеке, что он колдун, теперь, очутившись на почтительном расстоянии, набрались храбрости и стали кричать ему вслед всевозможные ругательства, а потом запустили в него целым градом камней, которые, впрочем, не могли причинить ему вреда, так как падали, не долетая до цели. Продолжая свой путь, Квентин стал думать, что либо он попал под власть каких-нибудь злых чар, либо жители Турени – самый глупый, грубый и негостеприимный народ во всей Франции. Случившееся вскоре событие не замедлило подтвердить его последнее предположение.

На небольшом пригорке у самого берега быстрого, живописного Шера росло несколько каштанов, образуя отдельную, замечательно красивую группу. Под деревьями столпилась небольшая кучка крестьян, стоявших неподвижно и пристально глазевших вверх на какой-то предмет, скрытый в ветвях ближайшего к ним каштана. Юность редко умеет рассуждать и обыкновенно так же легко поддается малейшему толчку любопытства, как гладкая поверхность тихого пруда – случайно брошенному в него камешку. Квентин ускорил шаги и, легко взбежав на пригорок, увидел ужасное зрелище, привлекшее к себе внимание собравшихся зевак: на одном из деревьев в последних предсмертных судорогах раскачивался повешенный.

– Отчего вы не перережете веревку? – воскликнул юноша, который был так же скор на помощь ближнему, как и на удар за оскорбление.

Один из крестьян повернул к нему свое бледное как мел, искаженное страхом лицо и молча указал на вырезанный на коре дерева значок, имевший такое же отдаленное сходство с цветком лилии, как таинственные, хорошо известные нашим сборщикам податей зарубки – с «широкой стрелой». Ничего не понимая во всем этом и мало заботясь о значении этого символа, Дорвард с легкостью белки взобрался на дерево, вытащил из кармана свой верный «черный нож» – неизбежный спутник каждого горца и охотника – и, крикнув вниз, чтобы кто-нибудь поддержал тело, в один миг перерезал веревку.

Но его человеколюбивый поступок произвел на зрителей совершенно неожиданное впечатление. Вместо того чтобы помочь ему, крестьяне были до того испуганы его смелостью, что все разбежались словно по команде, как будто присутствие их здесь могло быть сочтено за сообщничество и грозило им опасностью. Тело, никем не поддержанное, тяжело рухнуло на землю, и Квентин, быстро спустившийся с дерева, к прискорбию своему убедился, что в этом человеке угасла последняя искра жизни. Тем не менее он все же попытался привести его в чувство: сняв петлю с шеи несчастного и расстегнув на нем платье, он брызгал водой ему в лицо и делал все, что обыкновенно делают, когда человек теряет сознание.

Он так углубился в свое занятие, что забыл обо всем на свете. Громкие крики на непонятном для него языке скоро заставили его оглянуться, и не успел он опомниться, как уже был окружен какими-то странными людьми, женщинами и мужчинами, и почувствовал, что кто-то крепко держит его за руки. В тот же миг перед ним сверкнул нож.

– Ах ты, бледнолицый слуга дьявола! – воскликнул один из мужчин на ломаном французском языке. – Убил его и еще хочешь ограбить! Но ты у нас в руках и поплатишься за это!

При этих словах со всех сторон засверкали ножи, и, оглянувшись, Дорвард увидел, что он окружен свирепыми людьми, уставившимися на него, как волки на добычу.

Однако он не растерялся, и это его спасло.

– Что вы, что вы, опомнитесь! – сказал он. – Если это ваш друг, так ведь я только что собственными руками перерезал петлю, в которой он висел, и вы гораздо лучше сделаете, если попытаетесь вернуть его к жизни, вместо того чтоб угрожать невинному человеку, которому он, может быть, обязан своим спасением.

Между тем женщины окружили умершего и старались привести его в чувство теми же средствами, к каким раньше прибегал Дорвард. Убедившись наконец, что все их усилия бесплодны, они, по восточному обычаю, подняли отчаянный крик и принялись в знак печали рвать свои длинные черные волосы; мужчины же раздирали на себе платье и посыпали голову землей. Они так увлеклись этой церемонией оплакивания умершего, что совсем позабыли о Дорварде, в невинности которого их убедила перерезанная веревка. Самым благоразумным для него было бы, конечно, предоставить теперь этим дикарям предаваться на свободе своему горю и поскорей уйти от них, но Дорвард с детства привык презирать опасности, да и молодое любопытство было слишком задето.

У всех этих странных людей, и женщин и мужчин, были на головах тюрбаны и колпаки, напоминавшие скорее его собственный головной убор, чем шапки и шляпы, какие носили в то время во Франции. Все они были черны лицом, как африканцы. У многих мужчин были курчавые черные бороды. У двоих-троих – по-видимому, начальников – развевались яркие красные, желтые и зеленые шарфы, а в ушах и на шее блестели серебряные украшения; руки и ноги у всех были голые, и все они были очень грязны и оборваны. Дорвард не заметил на них другого оружия, кроме длинных ножей, которыми они недавно ему угрожали, и только один юноша, очень живой и подвижный, горевавший больше всех и громче всех выражавший свою скорбь, был вооружен короткой кривой мавританской саблей, за рукоятку которой он беспрестанно хватался, бормоча невнятные угрозы.

Весь этот беспорядочно столпившийся и предававшийся горю народ так мало походил на людей, которых Дорварду случалось видеть до сих пор, что он готов был принять их за «неверных собак», проклятых сарацин, о которых он слышал и читал в романах как о заклятых врагах каждого благородного рыцаря и каждого христианского государя. Он собирался уже убраться подобру-поздорову подальше от этого опасного соседства, как вдруг послышался конский топот, и на людей, принятых им за сарацин, взваливших тем временем на плечи тело своего умершего товарища, налетел отряд французских солдат.

Это неожиданное появление мигом изменило всю картину: заунывные вопли перешли в дикие крики ужаса. Мгновенно мертвое тело оказалось на земле, а толпа бросилась врассыпную, со змеиной ловкостью и проворством ускользая под брюхом лошадей от направленных на нее копий.

– Бей проклятых язычников!.. Хватай, коли, руби! Дави их как собак! – раздавались яростные крики.

Но беглецы скрылись так быстро, да и самое место, поросшее молодым лесом и мелким кустарником, так затрудняло движения всадников, что им удалось свалить с ног и взять в плен только двоих. Один из пойманных был юноша с кривой саблей; он сдался только после отчаянного сопротивления. Квентина, на которого, казалось, в последнее время ополчилась сама судьба, тоже схватили и, несмотря на его горячий протест, тут же крепко связали, причем солдаты выказали такую ловкость и проворство, которые ясно доказывали, что подобные расправы были им не в новинку.

Квентин с беспокойством взглянул на начальника отряда, от которого надеялся получить свободу, и, не зная, радоваться ему или бояться, узнал в нем угрюмого и молчаливого товарища дядюшки Пьера. Конечно, в каких бы преступлениях ни обвиняли этих людей, он не мог не знать из утреннего приключения, что Дорвард не имеет с ними ничего общего; однако трудно было сказать, захочет ли этот зловещий человек быть для него справедливым судьей и беспристрастным свидетелем, и Дорвард не был уверен, что он улучшит свое положение, если обратится к нему за помощью.

Впрочем, ему не дали долго раздумывать.

– Эй, Птит-Андре и Труазешель{61}, – сказал мрачный начальник отряда, обращаясь к двум своим подчиненным, – вот к вашим услугам подходящие деревья. Покажите-ка этим нехристям, этим колдунам и разбойникам, что значит мешать правосудию короля, когда оно наказывает кого-нибудь из их проклятого племени! Долой с коней, ребята, да живо за дело!

В одну минуту Труазешель и Птит-Андре спешились, и Квентин заметил, что у каждого из них висело на седле по большой связке аккуратно смотанных веревок. Они их проворно размотали, и на каждой оказалась готовая петля. Кровь застыла в жилах Дорварда, когда он увидел, что одна из них предназначена для него. Тут он громко окликнул начальника отряда, напомнил ему об их утренней встрече, о правах свободного шотландца в дружественной союзной стране и стал уверять, что не только не имеет ничего общего с этими людьми, но даже не знает, в каких преступлениях их обвиняют.

Но тот, к кому он взывал, едва удостоил его взглядом и, не обращая ни малейшего внимания на его слова, повернулся к кучке крестьян, сбежавшихся из любопытства или из желания свидетельствовать против пойманных, и строго спросил их, был ли этот молодец с теми бродягами.

– Как же, был, не во гнев будь сказано вашей милости. Он-то и перерезал веревку, на которой по приказанию Его Величества вздернули того бездельника. И поделом ему, ваша милость! – поспешил ответить один из крестьян.

– А я готов поклясться Господом Богом и святым Мартином Турским, что видел этого молодца, когда их шайка грабила нашу ферму, – добавил другой.

– Что ты, отец! – сказал стоявший поблизости мальчуган. – Тот язычник был весь черный, а у этого лицо совсем белое; у того были короткие курчавые волосы, а у этого длинные русые кудри.

– Эх, сынок, мало ли что! – ответил крестьянин. – Ты еще, пожалуй, скажешь, что у того была зеленая куртка, а у этого серая. Так ведь его милости господину прево известно, что все они так же легко меняют свою шкуру, как и платье. Нет, нет, это тот самый!

– С меня довольно и того, что он, как вы сами видели, осмелился идти против повеления короля и пытался спасти приговоренного к смерти изменника, – сказал начальник отряда. – Эй, Труазешель, и ты, Птит-Андре, живо за дело!

– Выслушайте меня, господин начальник! – в смертельном страхе воскликнул юноша. – Не дайте умереть невинному! Мои соотечественники этого так не оставят, они вам отомстят за мою смерть в этой жизни, а в будущей вы дадите ответ самому Богу за напрасно пролитую кровь!

– Я готов отвечать за свои поступки и в этой жизни и в будущей, – холодно ответил прево и левой рукой сделал знак своим подчиненным; в то же время он со злобной, торжествующей улыбкой дотронулся указательным пальцем до своей правой руки, которая была у него на перевязи, вероятно вследствие удара, полученного им утром от Дорварда.

– Подлец! Ты мстишь, негодяй! – вне себя воскликнул Дорвард; теперь он понял, что жажда мести была единственной причиной этой жестокости и что ему нечего ждать пощады.

– Бедняга бредит со страха, – сказал начальник отряда. – Скажи-ка ему напутственное слово, Труазешель, прежде чем спровадишь его на тот свет: ты хорошо справляешься с этим, когда под рукой нет духовника. Дай ему минуту на благочестивые размышления, но чтобы через минуту все было кончено, слышишь? Я должен продолжать объезд. За мной, ребята!

Великий прево уехал в сопровождении своего отряда, оставив в помощь палачам только двух-трех солдат. Несчастный юноша с отчаянием смотрел вслед отъезжающим, и, когда топот копыт затих, постепенно замирая вдали, в душе его угас последний луч надежды. В смертельном страхе он оглянулся вокруг и, несмотря на весь ужас этой минуты, был поражен стоическим хладнокровием своих товарищей по несчастью. Сначала они были охвачены страхом и изо всех сил старались вырваться, но, когда их связали и они убедились, что смерть неизбежна, они стали ждать ее с невозмутимым спокойствием. Ожидание смерти придало, может быть, некоторую бледность их загорелым лицам, но страх не исказил в них ни одной черты и не погасил упорного высокомерия, горевшего в их глазах. Они напоминали пойманных лисиц, которые, пытаясь спастись, истощили весь запас своей хитрости и гордо умирают в мрачном молчании, на что не способны ни медведи, ни волки, эти страшные враги охотника.

Они не дрогнули даже тогда, когда палачи приступили к делу, и, надо заметить, приступили с гораздо большей поспешностью, чем приказал их начальник; это, впрочем, можно было объяснить привычкой, благодаря которой они стали находить даже удовольствие в исполнении своих ужасных обязанностей.

Здесь мы остановимся на минуту, чтобы набросать портреты этих людей, так как во время всякой тирании личность палача всегда получает важное значение.

Эти два исполнителя закона представляли прямую противоположность друг другу как по приемам, так и по внешности. Людовик называл обыкновенно одного Демокритом, другого Гераклитом{62}, а ближайший их начальник, великий прево, окрестил одного «Жан-кисляй», а другого – «Жан-зубоскал».

Туазешель был высок ростом и сухощав; он отличался степенностью и выражением какой-то особенной важности в лице. Он всегда носил на шее крупные четки, которые имел обыкновение набожно предлагать в пользование несчастным, попадавшим в его лапы. У него были всегда наготове два-три латинских изречения о тщете и ничтожестве земной жизни, и, если б можно было допустить подобное сочетание, он мог бы соединить обязанности палача с обязанностями тюремного священника. Птит-Андре был, напротив, маленький, кругленький человечек, жизнерадостный и подвижный, исполнявший свои обязанности как самое веселое дело в мире. Казалось, он питал особенную, нежную привязанность к своим жертвам и обращался к ним не иначе, как с самыми приветливыми и ласковыми словами. Он называл их то «друг любезный», то «голубушка», то «старый приятель», то «папаша», в зависимости от их пола и возраста. В то время как Труазешель старался внушить несчастным осужденным философский и религиозный взгляд на ожидавшую их участь, Птит-Андре всегда пытался пустить в ход веселую шутку, чтоб облегчить их переход в лучший мир, и убеждал их, что земная жизнь – вещь низкая, презренная и ничего не стоящая.

Не могу объяснить, как и почему, но эти две красочные фигуры, несмотря на все разнообразие своих талантов, столь редких в людях их профессии, внушали всем такую безграничную ненависть, какой ни до, ни после них, наверно, не внушал никто из их братии; те, кто их знал, сомневались лишь в одном: который из двоих – торжественный и степенный Труазешель или вертлявый и болтливый Птит-Андре – был отвратительнее и страшнее. Несомненно, что в этом отношении оба они по праву заслужили пальму первенства среди всех других палачей Франции, за исключением разве своего господина Тристана Отшельника – знаменитого великого прево, да его господина, Людовика XI.

Нечего и говорить, что Квентина Дорварда в ту страшную минуту не занимали подобные соображения. Жизнь и смерть, время и вечность – вот что носилось перед его умственным взором; его слабая человеческая природа изнемогала перед этой ужасной перспективой, а возмущенная гордость восставала против этой слабости. Он обратился мысленно к Богу своих отцов, и в памяти его в ту же минуту всплыла старая, полуразрушенная часовня, где покоился прах всех его близких и где не было только его. «Заклятые наши враги дали им по крайней мере могилу в родной земле; а я, словно отверженец, достанусь в добычу воронам и коршунам на чужбине!» Слезы невольно брызнули из его глаз. Труазешель легонько тронул его за плечо и торжественно одобрил его покорность судьбе. Затем, воскликнув: «Beati qui in Domino moriuntur!»[17] – он заметил, что блаженна душа, отлетающая от скорбящего человека.

Птит-Андре дотронулся до другого его плеча и сказал:

– Мужайся, сынок! Коли довелось поплясать – делать нечего, надо плясать веселей. Кстати, и скрипка настроена, – добавил он, помахивая веревкой, чтобы придать больше соли своей остроте.

Юноша взглянул помутившимся взором сперва на одного, потом на другого. Видя, что он их плохо понимает, приятели стали легонько подталкивать его к роковому дереву, уговаривая не падать духом, потому что все будет кончено в один миг.

В эту ужасную минуту несчастный еще раз растерянно огляделся вокруг и сказал:

– Если здесь есть хоть одна добрая христианская душа, пусть передаст Людовику Лесли, стрелку шотландской гвардии, что его племянника подло убили!

Эти слова были сказаны как нельзя более вовремя, потому что в эту минуту, привлеченный приготовлениями к казни, сюда подошел вместе с другими случайными прохожими один из стрелков шотландской гвардии.

– Эй, вы, берегитесь! – крикнул он палачам. – Если этот юноша – шотландец, я не допущу, чтобы он был предательски повешен!

– Сохрани бог, господин рыцарь. Но мы должны выполнить приказ, – ответил Труазешель и потащил Дорварда за руку.

– Чем комедия короче, тем она лучше, – добавил Птит-Андре и подхватил его с другой стороны.

Но Квентин, услышав слова, окрылившие его надеждой, изо всех сил рванулся из рук исполнителей закона и в один миг очутился возле шотландского стрелка.

– Спаси меня, земляк! – протягивая к нему связанные руки, воскликнул он на своем родном языке. – Именем Шотландии и святого Андрея молю тебя, заступись за меня! Я ни в чем не повинен! Ради спасения твоей души помоги мне!

– Именем святого Андрея клянусь, что им удастся схватить тебя, только переступив через мой труп! – сказал стрелок, обнажая меч.

– Перережь веревки, земляк, – воскликнул Дорвард, – и я сам еще постою за себя!

Один взмах меча – и пленник очутился на свободе. Неожиданно бросившись на одного из солдат, оставленных в помощь палачам их начальником, он выхватил из его рук алебарду и крикнул:

– Теперь подходите, если посмеете!

Палачи начали перешептываться.

– Скачи скорее за господином прево, – сказал Труазешель, – а я постараюсь их здесь задержать… Эй, стража, к оружию!

Птит-Андре вскочил на лошадь и ускакал, а стража так заспешила исполнить приказание Труазешеля, что в суматохе упустила и двух оставшихся пленников. Возможно, что солдаты не очень-то старались их удержать, потому что были уже пресыщены кровью своих несчастных жертв: иной раз даже дикие, кровожадные звери пресыщаются убийствами. Однако в свое оправдание они стали уверять, что поспешили на помощь к Труазешелю, полагая, что жизни его грозит опасность. Надо сказать, что между шотландскими стрелками и стражей прево давно существовала вражда, которая часто приводила к открытым ссорам и стычкам.

– Нас здесь довольно, чтобы наголову разбить этих гордых шотландцев, если вам угодно, – сказал один из солдат Труазешелю.

Но осмотрительный исполнитель закона остановил его знаком и, обратившись к шотландскому стрелку, вежливо сказал:

– Знаете ли вы, сударь, что вы наносите величайшее оскорбление господину прево, вмешиваясь в дело, порученное ему королем, и нарушая ход королевского правосудия? Я уж не говорю о несправедливости по отношению ко мне, в руки которого преступник отдан самим законом. Но и молодому человеку вы едва ли оказываете большую услугу, ибо из пятидесяти случаев быть повешенным, которые ему, вероятно, еще представятся в жизни, он вряд ли хоть раз будет так хорошо подготовлен к смерти, как это было за минуту до вашего необдуманного вмешательства.

– Если мой соотечественник разделяет это мнение, я готов сейчас же, не говоря ни слова, отдать его вам, – ответил с улыбкой стрелок.

– Нет, нет, ради бога, не слушайте его! – воскликнул Квентин. – Уж лучше отрубите мне голову вашим длинным мечом! Я охотнее умру от вашей руки, чем от руки этого негодяя.

– Вы слышите, как он кощунствует? – сказал исполнитель закона. – Эх, как подумаешь, до чего изменчива человеческая натура! Всего какую-нибудь минуту назад он был совсем готов отправиться в неведомое путешествие, а теперь, глядите, не хочет и властей признавать!

– Но скажите мне наконец, в чем провинился этот юноша? – спросил стрелок.

– Он осмелился… – начал торжественно Труазешель, – он осмелился вынуть из петли тело преступника, несмотря на то, что я собственноручно вырезал лилию на том дереве, где он висел!

– Правда ли это, молодой человек? – строго спросил Дорварда стрелок. – И как ты мог решиться на такое преступление?

– В ваших руках теперь мое спасение, – воскликнул Дорвард, – и я как на духу скажу вам сущую правду! Я увидел на дереве человека в предсмертных судорогах и из простого чувства сострадания перерезал веревку. В ту минуту я не думал ни о лилиях, ни о левкоях и так же мало собирался оскорбить французского короля, как и самого святейшего Папу.

– А за каким чертом тебе понадобилось трогать мертвое тело? – спросил стрелок. – Куда ни ступит этот благородный рыцарь прево, он всюду оставляет повешенных на своем пути: они здесь висят на каждом дереве, словно гроздья в винограднике, и у тебя будет много дела, если ты вздумаешь подбирать за ним его жатву. Ну да ладно, я все-таки помогу тебе, земляк, насколько буду в силах… Послушайте, господин исполнитель закона, вы же видите, что это ошибка. Надо быть снисходительнее к такому молоденькому мальчику, да еще чужестранцу. У себя на родине он не привык к такой быстрой расправе, какая принята у вас вашим начальником.

– Это еще не значит, господин стрелок, что у вас на родине в ней не нуждаются, – сказал подоспевший в эту минуту Птит-Андре. – Не робей, Труазешель… Сейчас здесь будет сам господин прево, и мы еще посмотрим, захочет ли он выпустить из рук дело, не доведя его до конца.

– В добрый час, – ответил стрелок. – А вот кстати и кое-кто из моих товарищей.

Действительно, в то время как Тристан Отшельник со своим отрядом въезжал на пригорок с одной стороны, с другой подскакали галопом пять шотландских стрелков, и во главе их сам Людовик Меченый.

На этот раз Лесли далеко не выказал того равнодушия к своему племяннику, в каком еще так недавно обвинял его Дорвард. Как только он увидел своего товарища и племянника в оборонительном положении, он крикнул:

– Спасибо тебе, Каннингем!.. Джентльмены, товарищи, на помощь! Этот юноша – шотландский дворянин и мой племянник… Линдсей, Гутри, Тайри, мечи наголо, марш вперед!

Между противниками готова была завязаться ожесточенная стычка, и, несмотря на сравнительную малочисленность стрелков, неизвестно, на чьей стороне остался бы перевес, так как шотландцы были прекрасно вооружены. Но тут великий прево – то ли потому, что он сомневался в исходе схватки, то ли потому, что боялся рассердить короля, – сделал знак своим солдатам, чтобы они не двигались, и, обратившись к Меченому, стоявшему во главе своего небольшого отряда, спросил, на каком основании он, стрелок королевской гвардии, противится приведению в исполнение приговора над преступником.

– Ваше обвинение – чистейшая ложь, клянусь святым Мартином! – воскликнул взбешенный Лесли. – Разве казнь преступника и убийство моего племянника имеют что-нибудь общее?

– Ваш племянник может быть таким же преступником, как и всякий другой, – ответил прево, – и каждого иностранца судят во Франции по французским законам.

– Да, но ведь нам, шотландским стрелкам, даны привилегии, – возразил Меченый. – Правда, товарищи?

– Правда, правда! – раздались крики. – Нам даны привилегии! Да здравствует король Людовик! Да здравствует храбрый Лесли! Да здравствует шотландская гвардия! Смерть тому, кто посягнет на наши привилегии!

– Образумьтесь, господа, – сказал прево. – Не забывайте о моих полномочиях!

– Не ваше дело нас учить! – воскликнул Каннингем. – На это у нас есть свое начальство, а судить нас может только король да еще наш капитан, пока великий коннетабль в отсутствии.

– А вешать нас может только наш старый Сэнди Уилсон – собственный палач шотландских стрелков, – добавил Линдсей. – И дать это право другому – значило бы кровно оскорбить Сэнди, честнейшего из всех палачей, когда-либо затягивавших петлю на шее у висельника.

– По крайней мере, если бы меня должны были повесить, я никому другому не позволил бы надеть себе петлю на шею, – заключил Лесли.

– Да послушайте вы наконец! Этот молодчик не состоит в стрелках и не имеет права пользоваться вашими привилегиями, как вы их называете, – сказал прево.

– То, что мы называем нашими привилегиями, все должны признавать за нами! – воскликнул Каннингем.

– Мы не допустим тут никаких споров! – закричали, как один человек, все стрелки.

– Вы, кажется, рехнулись, господа, – сказал Тристан Отшельник. – Никто и не думает оспаривать ваших привилегий. Но ведь этот молодчик совсем не стрелок…

– Он мой племянник! – сказал Меченый с торжествующим видом.

– Но не стрелок гвардии, полагаю! – отрезал Тристан.

Стрелки в смущении переглянулись.

– Не сдавайся, товарищ! – шепнул Каннингем Меченому. – Скажи, что он завербован в наш отряд.

– Клянусь святым Мартином, добрый совет! Спасибо, земляк, – ответил Лесли тоже шепотом и, возвысив голос, поклялся, что не дальше как сегодня он зачислил племянника в свою свиту.

Это заявление дало делу решительный оборот.

– Хорошо, господа, – сказал Тристан Отшельник, знавший, с какой болезненной тревогой относился Людовик к малейшему неудовольствию в рядах его гвардии. – Вы говорите, что хорошо знаете ваши так называемые привилегии, и мой долг велит мне избегать лишних ссор с королевской гвардией. Но все-таки я доложу Его Величеству обо всем. И позвольте вам заметить, что, поступая таким образом, я действую снисходительнее, чем, может быть, допускает мой долг.

Сказав это, прево ускакал в сопровождении своего отряда, а стрелки остались на месте, чтобы наскоро обсудить, что им делать дальше.

– Прежде всего мы должны доложить обо всем нашему начальнику лорду Кроуфорду и сейчас же внести молодца в наши списки.

– Но послушайте, господа, мои достойные друзья и защитники, – сказал Квентин нерешительно, – ведь я еще не решил, поступать мне в королевскую гвардию или нет.

– В таком случае, братец, решай уж заодно – быть тебе повешенным или нет, – сердито сказал его дядя, – потому что говорю тебе наперед: хоть ты мне и племянник, я решительно не вижу другого средства спасти тебя от виселицы!

Против такого довода возражать было нечего, и Квентину оставалось только принять предложение, которое во всякое другое время было бы ему не совсем по сердцу. Но он еще так недавно в буквальном смысле этого слова выскользнул из петли, которую уже чувствовал на своей шее, что готов был примириться и с более плачевной участью, чем та, которую ему предлагали.

– Он должен сейчас же ехать к нам в казармы, – сказал Каннингем, – только там он будет в безопасности, пока здесь рыщут эти ищейки.

– Не могу ли я, дядюшка, хоть сегодня переночевать в гостинице, где я остановился? – спросил юноша, которому, как и всякому новобранцу, хотелось выиграть хоть одну, последнюю ночь свободы.

– Отчего ж бы и нет, племянник, – ответил насмешливо Людовик Лесли, – особенно если ты хочешь доставить нам удовольствие выловить тебя завтра где-нибудь в канаве, в пруду или в одном из притоков Луары зашитым в мешок, чтобы тебе удобнее было плавать. А дело, наверно, тем и кончится… Недаром прево улыбался, когда уезжал от нас, – добавил он, обращаясь к Каннингему. – Это плохой знак – у него что-то есть на уме.

– Руки коротки! – сказал Каннингем. – Для его сетей мы слишком крупная дичь. Однако я все-таки советовал бы тебе сегодня же переговорить с этим чертом Оливье, который всегда был нам другом. Да, кстати, он раньше прево увидится с королем, потому что завтра он его бреет.

– Так-то так, – сказал Меченый, – только к Оливье нечего и соваться с пустыми руками, а я как на грех гол, что твоя береза в декабре месяце.

– Как и все мы, – сказал Каннингем. – Но неужто Оливье не поверит нам хоть раз на честное слово? За это мы могли бы посулить, что сделаем ему в складчину подарок при первой же получке жалованья. И поверьте, что, если он будет заинтересован в этом деле, наше жалованье не заставит себя долго ждать.

– Ну а теперь в замок! – сказал Меченый. – Мой племянник расскажет нам дорогой, как его угораздило навязать себе на шею прево, чтобы мы знали, что надо говорить Кроуфорду и Оливье.

Загрузка...