Во второй половине XV столетия, вследствие целого ряда причин, Франция достигла высшей ступени своего могущества.
До той эпохи она была вынуждена отстаивать свое существование в борьбе с Англией, владевшей тогда лучшими французскими провинциями; только благодаря беззаветной отваге народа Франции удалось спастись от окончательного порабощения. Но ей угрожала не только эта опасность. Ее могущественные вассалы, в особенности герцоги Бургундский и Бретонский, стали с таким пренебрежением относиться к своим обязанностям, что при малейшем поводе готовы были восстать против своего государя и сюзерена — французского короля.[1] В мирное время они самовластно управляли своими землями, причем Бургундский дом, владевший цветущей провинцией того же наименования и богатейшей частью Фландрии, был сам по себе настолько силен, что ни в чем не уступал французскому королю.
Следуя примеру крупных вассалов, мелкие ленники также старались отстаивать свою независимость, насколько им это позволяли их отдаленность от резиденции короля, размеры их владений и неприступность замков. Все эти маленькие деспоты, пренебрегая законом, безнаказанно предавались всякого рода неистовствам, проявляя неслыханную жестокость. В одной Оверни[2] было в то время до трехсот таких «вольных» дворян, для которых разбой, грабеж и насилие были делом самым обычным.
Но и другой, не менее страшный бич терзал несчастную страну. В результате долгой распри и долголетних войн между Францией и Англией многочисленные выходцы из соседних государств сплотились в вооруженные шайки, которые под предводительством отважных и ловких авантюристов наводняли Францию. Это наемное воинство предлагало, на тот или иной срок, свои услуги всякому, кто больше заплатит; если же на его «работу» не было спроса, оно воевало за свой собственный страх, захватывая земли и крепости, забирая в плен людей, чтобы получить за них огромный выкуп, и облагая данью глухие селенья и деревни.
Среди мелкопоместных дворян царила безумная роскошь, которую они, в подражание крупным феодалам, выставляли напоказ, выжимая последние соки из обнищавшего и разоренного народа.
Отношения к женщине носили романтический характер, часто переходивший, однако, в полную разнузданность. Язык странствующего рыцарства еще не совсем вышел из употребления: внешние его приемы и формы еще сохранились, но чувство возвышенной любви и доблестная отвага исчезли навсегда.
Поединки и турниры[3], празднества и пиры, без которых не обходился ни один, даже самый маленький, французский двор, привлекали в страну толпы искателей всякого рода приключений.
В эту смутную эпоху на шаткий престол Франции вступил король Людовик XI[4]. Смелый, когда того требовала выгода или политическая цель, король этот не был романтичен по природе: в нем не было и искры той рыцарской доблести, которая не столько гонится за пользой и успехом, сколько за славой и честью. Расчетливый и лукавый, он ставил выше всего свои личные интересы и умел жертвовать ради них не только гордостью, но даже своими страстями. Он тщательно скрывал свои истинные намерения и чувства даже от приближенных. Людовик часто повторял: «Кто не умеет притворяться, тот не умеет и царствовать. Что касается меня, то, если я узнаю, что моя шапка проведала мои мысли, я в ту же минуту брошу ее в огонь». В то же время никто не умел лучше, чем он, подмечать слабости ближних и пользоваться ими для своих выгод, ловко скрывая от всех собственные недостатки.
Людовик был необычайно мстителен и жесток; бесчисленные казни, совершавшиеся по его приказанию, доставляли ему истинное удовольствие. Он не знал ни милосердия, ни пощады. Тем не менее, даже жажда мести никогда не могла побудить его к безрассудному или необдуманному поступку. Он бросался на свою жертву только тогда, когда она была в полной его власти и не могла от него ускользнуть; при этом он действовал так осторожно и скрытно, что истинная цель его коварных замыслов становилась ясной лишь после того, как он добивался их осуществления.
Скупой по натуре, Людовик умел быть щедрым до расточительности, когда дело шло о том, чтобы подкупить какого-нибудь фаворита или министра враждебного ему государя и тем самым предотвратить грозившее Франции нападение или разрушить подготовляемый против нее союз. Он непрочь был давать волю своим страстям, но никогда даже самые сильные из его увлечений — женщины и охота — не отвлекали его от забот по управлению государством.
Высокомерный и заносчивый, Людовик, однако, не разделял господствовавшего в то время в высшем свете презрительного отношения к людям простого звания и, не колеблясь, доверял им самые высокие посты.
Цельные характеры — большая редкость, и в этом хитром и способном государе уживались самые странные противоречия. Несмотря на всю свою изворотливость и лукавство, Людовик иногда бывал слеп и опрометчив в выборе своих сторонников. Подобные промахи имели, по-видимому, своим источником слишком тонкую игру, побуждавшую его иногда прикидываться и надевать личину неограниченного доверия к тем, кого он хотел обмануть.
Наконец, для полноты портрета необходимо указать еще на некоторые характерные черты этого страшного человека.
Первая из них — его крайнее суеверие: чтобы заглушить голос совести, он рьяно исполнял всякие религиозные обряды и расточал дары духовенству. Вторая черта его характера, которая, как это ни странно, нередко бывает неразлучна с первой, — страсть к низменным удовольствиям. Людовик любил жизнь и наслаждения, и, несмотря на крайнюю свою недоверчивость, он с удивительным легкомыслием пускался иногда в самые сомнительные похождения.
И вот, при помощи этого осторожного, хитроумного, но весьма несимпатичного государя французской нации удалось вернуть себе те блага государственного порядка, которые она почти утратила ко дню вступления Людовика на престол. Воцарение его не обошлось, как это часто бывало в те времена, без некоторых потрясений.
В самом начале своего правления Людовик едва не был свергнут с престола союзом, в котором объединились сильнейшие его вассалы под предводительством герцога Бургундского или, вернее, его сына — графа Шаролэ. Главари этого союза собрали многочисленное войско, осадили Париж и под стенами столицы дали решительное сражение, сомнительный исход которого чуть не погубил французскую монархию. Но Людовик, более искусный, чем его противники, сумел так ловко повернуть дело, что смело мог считать эту битву своей победой. С поразительной настойчивостью и хитростью он сеял раздор между вождями «Союза общественного блага», который образовали его враги, и добился того, что этот союз вскоре распался.
С этой минуты Людовик, которому Англия уже не была страшна, потому что в ней самой шли тогда кровавые внутренние войны между домами Йоркским и Ланкастерским[5], занялся оздоровлением своего государства. Как умелый, но безжалостный врач, он старался то мерами кротости, то огнем и мечом остановить распространение смертельной язвы, разъедавшей политический организм Франции. Людовик стремился положить предел разбою вольных шаек и своеволию дворян, и мало-помалу, благодаря выдержке и настойчивости, ему удалось укрепить свое положение и если не подавить вполне, то значительно ослабить власть своих вассалов.
Но ему так и не удалось достигнуть полного успеха в этом деле и окончательно избавиться от окружавших его опасностей. Наибольшая из них грозила ему со стороны самого могущественного из тогдашних государей, герцога Бургундского, силу и значение которого ничуть не умаляла его формальная зависимость от короля Франции.
Карл Смелый[6] (его вернее следовало бы назвать неистовым, так как храбрость его соединялась с яростью и невоздержанностью), правивший в то время Бургундией, был одержим мечтой заменить свою герцогскую корону королевским венцом. По натуре этот человек представлял полную противоположность Людовику XI.
Французский король, спокойный, рассудительный и хитрый, никогда не пускался в рискованные предприятия, но зато и не отступал перед раз намеченной целью, если достижение ее было возможно хотя бы в самом отдаленном будущем. Герцог Бургундский, наоборот, бросался очертя голову в самые сомнительные авантюры, потому что любил опасность и ни перед чем не останавливался. Людовик никогда не жертвовал выгодой даже в угоду своим страстям; Карл же ради выгоды не поступался не только своими страстями, но даже малейшим капризом. Несмотря на узы близкого родства, несмотря на услуги, оказанные герцогом и его отцом Людовику, когда он был в изгнании, оба государя презирали и ненавидели друг друга.
Карл Смелый издевался над осторожной политикой короля. Он приписывал природной трусости манеру Людовика добиваться своих целей обманом, подкупом и другими окольными путями, между тем как он сам всегда выступал открыто, с оружием в руках. Он не любил Людовика не только за его неблагодарность, за личные оскорбления, за постоянную клевету, которой король старался очернить его, но и за тайную помощь, которую Людовик оказывал недовольным гражданам Гента, Люттиха и других больших городов Фландрии. Эти беспокойные и мятежные города, крепко державшиеся своих привилегий и гордившиеся своим богатством, часто восставали против своих владетелей, герцогов Бургундских, причем всегда находили помощь при дворе Людовика, не упускавшего удобного случая раздуть смуты во владениях слишком могущественного вассала.
Король платил герцогу такою же ненавистью и презрением, но умел ловко скрывать свои чувства. Надо, впрочем, заметить, что Людовик не столько презирал, сколько ненавидел Карла, и его злоба и ненависть становились тем сильнее, чем больший страх внушал ему его лютый противник. Король хорошо понимал, что нападение бешеного быка, с которым он любил сравнивать своего врага, всегда опасно, хотя бы животное нападало в слепой ярости, с закрытыми глазами. Короля страшили не только богатство и сила Бургундского дома, он боялся не только многочисленного, воинственного и дисциплинированного населения герцогских владений, но и сам Карл Смелый, по своим личным качествам, был для него опасным соперником. К тому же, отважный до безрассудства и щедрый до расточительности, герцог и его блестящий двор привлекали к себе самых храбрых и самых пылких людей того времени, и Людовик не мог не понимать, на что способна горсть храбрецов под предводительством бесстрашного и неукротимого вожака.
Примерно к 1468 году взаимная вражда этих двух государей достигла крайних пределов, вопреки заключенному между ними, правда, временному и очень непрочному, перемирию. Начало нашего рассказа относится именно к этому периоду. Быть может, читатель найдет, что главное действующее лицо нашего повествования слишком незначительно по своему общественному положению и что для его характеристики не стоило выяснять взаимные отношения столь могущественных особ, как французский король и его знатные вассалы. Но мы позволим себе напомнить, что нередко раздоры и ссоры великих мира сего сильно отражаются на участи окружающих их людей. Из последующих глав станет ясно, насколько важно все вышесказанное для правильного понимания многих событий в жизни нашего героя.
В одно прекрасное летнее утро, в тот час, когда солнце еще не особенно жжет, а свежая роса наполняет воздух благоуханием, молодой человек, державший путь с северо-востока, подошел к переправе через небольшую речку, впадающую в Шер, близ королевского замка Плесси-ле-Тур, бесчисленные и мрачные башни которого возвышались вдали над обступавшим его густым лесом. Этот лес представлял собой охотничье угодье короля, находившееся в двух милях к югу от большого красивого города Тура, столицы древней Турени, богатые равнины которой по справедливости считались житницей Франции.
На противоположном берегу речки, к которой подходил молодой путник, стояли два человека. Казалось, что они были всецело поглощены каким-то серьезным разговором, но на самом деле они внимательно следили за каждым движением приближавшегося юноши, которого они со своего более возвышенного берега давно уже заметили.
Молодому путешественнику можно было дать не более девятнадцати или двадцати лет. Его лицо да и вся его наружность сразу располагали в его пользу и обличали в нем чужестранца. Его короткий серый камзол и панталоны напоминали скорее фламандский, чем французский костюм, а щегольская голубая шапочка, украшенная веткой остролистника и орлиным пером, была точно такой, какую носят подлинные шотландцы. В общем одежда юноши отличалась изысканной опрятностью и свидетельствовала о здоровой молодости, сознающей свою привлекательность. За спиной у путника висела дорожная сумка с легким багажом, а на левой руке была надета перчатка для соколиной охоты, хотя птицы с ним и не было; в правой руке он держал большую палку. С левого плеча свешивался на шитой перевязи небольшой, пунцового бархата мешочек, напоминавший сумочку, в которой охотники носят корм для соколов и другие принадлежности этой излюбленной в то время забавы. На груди юноши эта перевязь перекрещивалась ремнем; на этом ремне, сбоку, висел охотничий нож. На ногах, вместо сапог, были башмаки из оленьей кожи.
Хотя молодой человек и не достиг еще полного физического развития, тем не менее он был высок и статен, а легкость и упругость его походки доказывали, что путешествие пешком ничего, кроме удовольствия, ему не доставляет. Легкий загар, покрывавший его бледное от природы лицо, можно было объяснить столько же влиянием непривычного для него южного солнца, сколько и привычкой проводить время у себя на родине на открытом воздухе. Черты его лица не отличались правильностью, но были очень приятны и выразительны, а беззаботная улыбка, блуждавшая на его свежих губах, открывала по временам два ряда зубов, ровных и белых, как слоновая кость. Веселый взгляд блестящих голубых глаз, внимательно останавливавшийся на окружающих предметах, был беспечен и и то же время полон решимости.
На поклоны и приветствия редких в те тревожные дни прохожих юноша отвечал сообразно достоинству каждого. На вооруженного бродягу, — не то разбойника, не то солдата, который внимательно вглядывался в молодого путника, как бы взвешивая про себя, чего можно здесь ждать: богатой добычи или смелого отпора, — он взирал так бесстрашно и уверенно, что бродяга мигом оставлял злой умысел и приветствовал его угрюмым: «Здорово, друг!» И юный шотландец отвечал столь же воинственным, хотя и менее суровым тоном. Пилигрима и нищенствующего монаха он встречал почтительным приветствием и получал в ответ отеческое благословение. Встречая молодую черноглазую крестьянку, он обменивался с нею таким веселым поклоном, что та, разминувшись с юношей, долго еще оборачивалась и с улыбкой смотрела ему вслед. Словом, в путнике было нечто, невольно привлекавшее к нему внимание. Чувствовался человек, храбро вступавший в жизнь, полную неведомых ему зол и опасностей, для борьбы с которыми у него только и было оружия, что сметка и смелость — черты, вызывавшие симпатию молодежи и сочувствие людей поживших и опытных.
Таков был облик молодого путника, давно замеченного двумя собеседниками, прогуливавшимися на том берегу речки, где стоял окруженный лесом замок. В ту минуту, когда юноша стал спускаться к воде с легкостью бегущей к водопою лани, младший из собеседников сказал старшему:
— А ведь это наш цыган. Если он пустится в брод, он пропал: вода сильно прибыла. Ему не перебраться через речку.
— Пусть попытается, — ответил старший.
— Отсюда я не могу рассмотреть его лицо, но узнаю его по голубой шапке, — заметил первый. — Вот он кричит: спрашивает, глубока ли вода.
— Пусть попробует, — повторил старший собеседник. — Самое полезное в жизни — это собственный опыт!
Между тем юноша, видя, что двое людей на противоположном берегу спокойно смотрят, как он собирается перейти речку в брод, и даже не отвечают на его вопрос, снял башмаки и, недолго думая, вошел в воду. Только в это мгновенье старшин из двух собеседников крикнул, чтоб он остерегался, и, обратившись к своему спутнику, сказал вполголоса:
— Эх, дурак! Опять ты дал маху: ведь это вовсе не цыган.
Но его предостережение либо опоздало, либо молодой человек его не расслышал и не мог им воспользоваться, так как он сразу же попал в быстрину.
Для всякого менее искусного и смелого пловца гибель была бы неминуема: речка была глубокой и бурной.
— Клянусь святой Анной, он молодчина! — воскликнул старший незнакомец. — Беги-ка поскорее, друг, да загладь свою вину… Помоги ему, если можешь…
Юноша, действительно, с такою силою и ловкостью боролся с волнами, что, несмотря на стремительность течения, он выплыл из воды почти напротив того места, откуда вошел в речку.
Между тем младший из незнакомцев бежал вдоль берега на помощь пловцу, а старший не спеша следовал за ним, рассуждая сам с собою: «Клянусь небом, он уже вылез из воды и схватился за палку! Если я не поспешу, он, пожалуй, отколотит моего приятеля за единственное доброе дело, которое он за всю свою жизнь намеревался сделать».
Такую развязку нетрудно было предвидеть, потому что отважный шотландец, в самом деле, набросился на младшего незнакомца с сердитым окриком:
— Ах, ты, собака! Отчего ты мне не ответил, когда я тебя спрашивал, можно ли пройти вброд? Подожди, негодяй, я тебя научу, как надо обходиться с чужестранцами!
С этими словами молодой человек взмахнул палкой и, перехватив ее посредине, угрожающе завертел ею в воздухе. Угроза эта заставила его противника, в свою очередь, взяться за меч. Но тут подоспел второй незнакомец. Чтобы предупредить драку, он, обратившись к молодому шотландцу, стал его упрекать за безрассудную поспешность, с которой тот бросился в воду, и за неуместную горячность, с какой он, не разобрав дела, накинулся на человека, спешившего к нему на помощь.
Выслушав это замечание от человека пожилого и по виду почтенного, юноша сейчас же опустил свое оружие. Он с достоинством ответил, что очень жалеет, если был к ним несправедлив; но и они, по его мнению, были неправы, заставив его рисковать жизнью, вместо того, чтобы предупредить его об опасности. А такой поступок не достоин ни честных людей, ни добрых христиан, ни, тем более, таких уважаемых граждан, какими они выглядят.
— Друг мой, — сказал старший из незнакомцев, — по твоей внешности и выговору я догадываюсь, что ты чужестранец, и, право, ты и сам мог бы сообразить, что нам не так-то легко тебя понимать, хоть ты и бойко болтаешь на чужом для тебя языке.
— Ладно, дядюшка, — ответил юноша. — Мне это купанье ничуть не повредило, и я охотно извиню вам, что вы были отчасти его причиной, если вы мне укажете местечко, где я мог бы обсушиться, потому что у меня на плечах единственное мое платье, и мне хотелось бы сохранить его в приличном виде.
— За кого же ты нас принимаешь, мой друг? — спросил незнакомец вместо ответа.
— За порядочных горожан, а за кого же еще? — ответил шотландец. — Или нет, постойте, я скажу точнее: вы, вероятно, меняла или хлебный торговец, а ваш друг — барышник или мясник.
— Не в бровь, а прямо в глаз, — заметил с улыбкой пожилой незнакомец. — Что правда, то правда. Я, действительно, по мере сил занимаюсь денежными и торговыми делами. А вот что до моего приятеля, то он по профессии и впрямь сродни мяснику. Оба мы рады тебе услужить, но только скажи нам сперва: кто ты, куда и за каким делом идешь. Нынче ведь по дорогам рыщет много всякого народа; среди него немало и пеших и конных бродяг, у которых за душой все, что угодно, кроме совести и чести.
Юноша окинул своего собеседника и его молчаливого спутника быстрым и проницательным взглядом, как бы желая убедиться, заслуживают ли они доверия.
Старший из двух незнакомцев, выделявшийся и наружностью и костюмом, смахивал больше всего на купца. Его камзол, панталоны и плащ из одноцветной темной материи были до нельзя потерты, и сметливый шотландец сейчас же сообразил, что такой костюм мог носить только либо крупный богач, либо отчаянный бедняк, вернее — первый. Узкий покрой его слишком короткого платья не был в то время в моде ни у дворян, ни у зажиточных горожан, носивших широкие камзолы длиною ниже колен.
В лице этого человека было что-то привлекательное и вместе с тем отталкивающее. В ею резких чертах, в его ввалившихся щеках и в глубоко сидевших, впалых глазах сквозили тонкое лукавство и затаенный юмор, не чуждый и нашему шотландцу. И в то же время его взгляд из-под густых нависших черных бровей производил зловещее впечатление. Быть может, впечатление это усиливалось благодаря плоской меховой шапке, плотно надвинутой на лоб и еще больше оттенявшей глаза; как бы то ни было, юношу поразил этот взгляд, плохо вязавшийся с общим обликом незнакомца, в котором не было ничего страшного.
Особенно обращала на себя внимание его шапка. Люди знатные украшали в то время обыкновенно свои головные уборы золотыми или серебряными пряжками; на шапке незнакомца не было никаких украшений, кроме самой жалкой оловянной бляхи с изображением какого-то святого.
Его друг, лет на десять его моложе, был человек приземистый и коренастый. Угрюмое лицо его, когда ему случалось улыбаться, озарялось злобной усмешкой, хотя надо сказать, что улыбался он редко, только в тех случаях, когда его старший товарищ обращался к нему с какими-то таинственными знаками. Он был вооружен мечом и кинжалом, а под его более чем скромной одеждой шотландец заметил тонкую кольчугу. В те времена, когда опасность грозила человеку на каждом шагу, кольчугу носили не только воины, ко и мирные граждане, профессия которых требовала частых отлучек из дому. Это обстоятельство еще больше утвердило юношу в мысли, что незнакомец был мясником, барышником или кем-нибудь в этом роде.
Конечно, молодому чужестранцу довольно было одного взгляда, чтобы сделать все эти наблюдения, на передачу которых мы потратили столько времени… Итак, после минутного молчания он ответил:
— Не знаю, с кем я имею честь говорить. Но кто бы вы ни были, я не стыжусь и не боюсь сказать вам, что я шотландец, младший сын в семье, и, по обычаю моих земляков, иду пытать счастья во Франции или какой-либо другой стране.
— Чудесный, что и говорить, обычай! Да и сам ты молодец хоть куда. В твои годы ты должен иметь успех не только у мужчин, но и у женщин… Кстати: я — купец, и мне нужен помощник. Что ты на это скажешь? Или, может быть, ты слишком благороден для такого низкого звания?
— Если вы делаете это предложение серьезно, в чем очень сомневаюсь, я должен вас поблагодарить и отказаться. Я, право, боюсь, что не смогу быть вам полезным.
— Еще бы! Держу пари, что ты искуснее стреляешь из лука, чем ведешь счета. Признайся, ведь ты лучше умеешь владеть мечом, чем пером?
— Я горец, а потому умею стрелять, — ответил юноша. — Но мне случалось жить и в монастыре, где монахи научили меня читать, писать и считать.
— Вот это великолепно! — воскликнул купец. — Право, ты чудесный парень!
— Смейтесь, если это вам нравится, — сказал шотландец, которому насмешливый тон нового знакомого, видимо, пришелся не по вкусу. — А мне некогда тут с вами болтать, когда вода бежит с меня в три ручья. Пойду поищу, где бы обсушиться.
В ответ на эти слова купец только расхохотался.
— Постой! — воскликнул он. — Недаром, видно, пословица говорит: «Горд, как шотландец». Полню сердиться, приятель. Я знаю твою родину и люблю ее, потому что мне не раз приходилось иметь дело с твоими земляками. Все вы — бедный, но честный народ… Пойдем-ка с нами в деревню: я угощу тебя завтраком и поднесу тебе стаканчик винца, чтобы вознаградить тебя за купанье… Это еще что такое? Охотничья перчатка? Разве ты не знаешь, что соколиная охота в королевских владениях запрещена?
— Не знал, но меня вразумил лесничий герцога Бургундского, — ответил юноша. — Только что, под самой Перонной, я спустил было своего сокола, но этот негодяй лесничий застрелил его из лука. А я-то так надеялся на мою птицу и нес ее с собой от самой Шотландии.
— Что же ты сделал с лесничим? — спросил купец.
— Я его прибил, — сказал юноша, потрясая своей палкой. — Я его поколотил так, как только может поколотить христианин христианина, не беря на свою душу смертного греха.
— А знаешь ли ты, что, попадись ты в руки герцогу Бургундскому, он велел бы вздернуть тебя на первом каштане?
— Как не знать! Говорят, он на эти дела так же скор, как и король французский. Но так как это случилось как раз возле Перонны, то я немедленно перемахнул через границу, и теперь ищи ветра в поле! Не будь этот герцог таким взбалмошным, я, может быть, и поступил бы к нему на службу.
— Герцог пожалеет, что потерял такого молодца, — сказал иронически купец, бросив украдкой быстрый взгляд на своего молчаливого друга. Тот ответил зловещей улыбкой, озарившей на мгновение его лицо, как промелькнувший метеор озаряет зимнее небо.
Молодой шотландец выпрямился и, надвинув решительным жестом свою шапочку на правое ухо, сердито сказал:
— Послушайте-ка, сэр[7]. Будьте осторожнее! Не то я сумею вам доказать, что прохаживаться на мой счет небезопасно. Я охотно стерплю шутку, а от старшего даже и выговор, если я его заслужил, но ни в коем случае не потерплю, чтобы со мной обращались, как с мальчишкой! У меня хватит силы, чтобы проучить вас обоих!
При этих словах старший из незнакомцев чуть не задохся от хохота, а товарищ его схватился за меч. Но шотландец ловким и сильным ударом по руке заставил его выпустить оружие, и эта выходка еще больше развеселила старого купца.
— Стой, храбрый шотландец, стой! — закричал он. — Успокойся хотя бы из любви к своей родине. Да и тебе, друг, советую не кипятиться. Ишь взбесился! Для купцов справедливость — первое дело! И к тому же, холодное купанье, которое он только что принял, вполне извиняет его ловкий и меткий удар… А теперь, приятель, слушай: довольно глупостей! — добавил он, обращаясь к шотландцу таким властным тоном, что тот невольно смутился. — Со мной шутки плохи, а с моего товарища хватит и того, что он получил. Как твое имя?
— На вежливость я готов отвечать учтивостью, — сказал юноша, — и, если вы не станете выводить меня из терпения своими насмешками, я буду относиться к вам с почтением, подобающим вашему возрасту. Во Франции и во Фландрии мне дали прозвище «Паж с бархатной сумкой» из-за мешочка, который я всегда ношу с собою. Но мое настоящее имя — Квентин Дорвард; так меня зовут на родине.
— Дорвард? Это дворянское имя? — спросил старик.
— Надеюсь, — ответил шотландец. — Его носили пятнадцать поколений моих предков. Это-то и заставляет меня избрать именно военную, а не какую-либо иную профессию.
— Настоящий шотландец! Много предков, много гордости и очень мало денег… Послушай, дружище, — продолжал старик, обращаясь к своему мрачному спутнику, — ступай-ка вперед да прикажи приготовить нам завтрак в Мюльберийской роще. Я уверен, что этот молодец окажет ему такую же честь, как голодная мышь хозяйскому сыру. А что касается цыгана… дай-ка, я шепну тебе на ухо два слова…
Выслушав своего товарища, мрачный незнакомец улыбнулся многозначительной и зловещей улыбкой и удалился ровным, крупным шагом. Старик же, обратившись к Дорварду, сказал:
— Пойдем-ка и мы помаленьку. Кстати, завернем по дороге в часовню святого Губерта и прослушаем обедню, потому что надо заботиться не только о потребностях тела, но и о спасении души.
Дорварду из вежливости ничего не оставалось, как согласиться на это предложение, хотя ему больше всего хотелось в ту минуту обсушиться и подкрепить свои силы.
Мрачный незнакомец скоро исчез из виду. Следуя за ним той же дорогой, старик и юноша вошли в густой лес, весь заросший мелким кустарником и перерезанный длинными и широкими тропами; по лесу небольшими стадами бродили олени, чувствовавшие себя здесь, по-видимому, в полной безопасности.
— Вы спрашивали меня, хороший ли я стрелок, — сказал шотландец. — Дайте мне лук и пару стрел, и и ручаюсь, что у вас к ужину будет славное жаркое.
— Потише, любезный друг! Советую тебе поостеречься. Мой товарищ — здешний надсмотрщик. На нем лежит надзор за дичью, а он очень строгий сторож.
— А все-таки он больше смахивает на мясника, чем на лесничего. Трудно поверить, чтобы человек с рожей висельника мог иметь что-нибудь общее с благородным искусством охоты.
— Это правда, мой друг: на первый взгляд физиономия моего приятеля не слишком-то привлекательна, но, однако, еще никто из тех, кто сводил с ним знакомство покороче, не жаловался на него.
Квентину Дорварду послышалась какая-то странная и неприятная нотка в тоне, каким были сказаны эти слова. Он быстро взглянул на собеседника, и в выражении его лица, в улыбке, в пронизывающем взгляде черных прищуренных глаз он уловил нечто такое, что еще более усилило в нем неприятное впечатление.
«Мне доводилось слышать о разбойниках, плутах и обманщиках, — подумал он. — Может быть, тот негодяй — убийца, и этот старый плут — его правая рука и приспешник? Надо держать ухо востро… Впрочем, что с меня взять? Разве пару добрых тумаков?»
Пока Дорвард был занят этими размышлениями, они вышли на прогалину, на которой кое-где росли большие старые деревья. Очищенная от мелкой заросли и хвороста просека была покрыта, точно ковром, свежей и густой травой, пышно разросшейся в тени каштанов, защищавших ее от лучей палящего южного солнца. Вокруг высились вековые буки и вязы, возносившие к синему небу свои гигантские зеленые купола. Посреди этих могучих исполинов, на самом открытом месте, невдалеке от быстрого ручья, стояла небольшая часовня простой, даже грубой архитектуры. Рядом лепилась убогая хижина — жилище отшельника, исполнявшего при часовне обязанности священника. В небольшой нише над сводчатой дверью виднелась маленькая статуя святого Губерта, покровителя охоты, изображенного с рогом через плечо и с двумя борзыми у ног.
Старик в сопровождении Дорварда направился прямо к часовне. В ту минуту, когда они к ней подходили, из хижины вышел отшельник в священническом облачении, — очевидно, чтобы служить обедню. При его приближении Дорвард, в знак почтения к его сану, отвесил низкий поклон, а его спутник, преклонив колено и приняв благословение отшельника, медленным шагом последовал за ним в часовню.
Внутри часовни стены были увешаны шкурами всевозможных животных; из таких же мехов была и завеса у алтаря. Стенную живопись заменяли охотничьи рога, колчаны и самострелы, развешанные вперемежку с головами оленей, волков и других зверей. Самую службу тоже можно было назвать «охотничьей»: так она была сокращена в угоду знатным барам, которые обычно нетерпеливо ждали ее конца, чтобы предаться своей излюбленной забаве.
Пока шла обедня, спутник Дорварда был, казалось, всецело поглощен молитвой; сам же Дорвард, не особенно склонный к религиозным мыслям, не переставал упрекать себя за то, что осмелился оскорбить низкими подозрениями такого благородного и набожного человека.
Когда служба кончилась, незнакомец вышел с Дорвардом из часовни и, обратившись к нему, сказал:
— Теперь нам два шага до деревни, где ты с чистой совестью сможешь, наконец, подкрепиться. Следуй за мной!
Свернув направо по тропинке, которая отлого поднималась в гору, он посоветовал своему спутнику быть осторожнее: ни под каким видом не сворачивать с дороги и держаться ее середины. Любопытство Дорварда было задето, и он захотел узнать, чем вызвана такая исключительная предосторожность.
— Видишь ли, друг мой, мы находимся теперь в королевских владениях, — ответил незнакомец, — и ходить здесь — совсем не то, что бродить в ваших диких горах. Здесь каждая пядь земли, за исключением тропинки, по которой мы с тобой идем, грозит опасностями и почти непроходима. Тут расставлены на каждом шагу ловушки и капканы, которые так же верно подрезывают ноги неосторожному путнику, как кривой нож садовника — ветви боярышника. Здесь есть такие ловушки, которые в один миг пригвоздят тебя к земле; здесь водятся и капканы, могущие тебя заживо схоронить. Словом, мы в самой гуще королевских владений, и сейчас ты увидишь замок.
— Будь я королем Франции, я не стал бы окружать себя ни ловушками, ни капканами, а постарался бы так управлять своим государством, чтобы никто не осмелился приблизиться ко мне с дурным умыслом. Тем же, кто приходил бы в мои владения с дружескими и миролюбивыми чувствами, я был бы всегда рад, потому что, по-моему, чем больше друзей, тем лучше.
Спутник Дорварда оглянулся кругом с притворным испугом:
— Потише, потише, Паж с бархатной сумкой! Я забыл тебя предупредить о другой опасности, которой ты здесь подвергаешься на каждом шагу: у каждого листочка в этом лесу есть уши, и каждое твое слово будет передано королю.
— Что за беда! — ответил Квентин Дорвард. — Не даром же я шотландец: я всегда смело скажу, что думаю, даже в глаза самому королю Людовику. Что же касается ушей, о которых вы говорите, я хотел бы их видеть, чтоб отрубить их моим охотничьим ножом.
Таким образом Дорвард и его новый знакомый подошли к замку Плесси-ле-Тур. Даже и в ту полную опасностей эпоху, когда все знатные люди принуждены были жить чуть ли не в крепостях, охрана замка поражала своей исключительной строгостью.
Начиная от самой опушки, где Дорвард и его спутник, выбравшись из чащи, остановились, чтобы поглядеть на замок, и до самых его стен расстилалась покатая к лесу и совершенно открытая площадь; на ней не было ни кустарника, ни деревца, ничего, кроме единственного векового и наполовину засохшего гигантского дуба. Эта площадь, согласно правилам фортификации всех времен, была нарочно оставлена открытой, чтобы неприятель не мог незамеченным приблизиться к замку.
Замок был обнесен тройной зубчатой стеной с укрепленными по всей ее длине и по углам башнями. Вторая стена была немного выше первой, а третья, внутренняя, выше второй, так что с внутренних стен можно было обстреливать наружные, если бы неприятель ими завладел. Француз пояснил своему юному спутнику, что вокруг первой стены шел ров в двадцать футов глубиной (они не могли его видеть, потому что стояли в низкой ложбине), наполнявшийся посредством шлюзов водой из Шера или, чернее, из его притока. Точно такие же глубокие рвы шли, по его словам, и вокруг двух внутренних стен. Как внутренние, так и наружные берега этого тройного ряда рвов были обнесены частоколом из толстых железных прутьев, расщепленных на концах в острые зубья, которые торчали во все стороны и делали эти рвы совершенно неприступными. В центре этого тройного кольца стен стоял самый замок, представлявший собою тесную группу зданий, построенных в различные эпохи. Древнейшее из этих сооружений — старинная мрачная башня — возвышалось над замком, точно черный гигант. Узенькие бойницы, пробитые в целях защиты в толстых стенах этой башни, без всякого порядка, то тут, то там (других окон в ней не было) делали ее похожей на слепца. Остальные постройки также очень мало походили на благоустроенное, удобное жилье; все окна выходили на глухой внутренний двор, так что своим наружным фасадом замок напоминал скорее тюрьму, чем королевский дворец. Царствовавший в то время король еще усиливал это сходство тем, что все вновь возводимые здания он приказывал строить так, чтобы они не отличались от старых. Для этой цели на постройки употребляли кирпич к камень самых темных оттенков, а в глину примешивали сажу, так что общий вид дворца, несмотря на новейшие пристройки, носил отпечаток глубокой древности.
В эту неприступную твердыню вел единственный вход, — так, по крайней мере, показалось Дорварду, когда он рассматривал фасад замка. То были ворота, пробитые в первой наружной стене, с обязательными в то время двумя башнями по бокам, с опускною решеткою и подъемным мостом. Такие же точно ворота с башнями были проделаны и в двух внутренних стенах. Но все трое ворот не приходились друг против друга по прямой линии. Таким образом, вступив в первые ворота, приходилось, двигаясь между двумя стенами, пройти ярдов[8] тридцать в сторону, чтобы попасть во вторые, и, вздумай забраться сюда неприятель, он очутился бы под перекрестным огнем, направленным на него с обеих сторон. Та же участь постигла бы его, если бы ему удалось прорваться сквозь вторые ворота. Словом, для того, чтобы проникнуть во внутренний двор, где стоял замок, надо было миновать два опасных узких прохода, защищаемых с двух сторон, и завладеть тремя сильно укрепленными и тщательно оберегаемыми воротами.
Дорвард вырос в стране, которая не меньше Франции страдала от внешних войн и междоусобиц. Его гористая, изрезанная вдоль и поперек пропастями и бурными потоками родина изобиловала прекрасными естественными укреплениями, и шотландец был достаточно знаком с различными способами, при помощи которых люди в то суровое время старались обезопасить свои жилища. Однако, он откровенно сознался своему спутнику, что никогда не поверил бы, как много может сделать искусство человека там, где природа мало ему помогает.
Желая окончательно поразить Дорварда, француз сообщил ему, что все окрестности замка, за исключением единственной тропинки, по которой он его вел, точно так же, как и лес, были усеяны ловушками, западнями и капканами, грозившими смертью каждому, кто осмеливался проникнуть сюда без проводника. Вдоль стен, по его словам, тянулся целый ряд железных решетчатых сторожек, так называемых «ласточкиных гнезд», откуда часовые могли незаметно прицелиться в каждого, кто отважился бы подойти к замку, не подав условных, ежедневно менявшихся сигналов и пароля. Охрана замка (пояснил далее незнакомец) была вверена стрелкам королевской гвардии, получавшим от Людовика за свою верную и подчас опасную службу большое жалованье и богатую одежду, не считая почета и других милостей.
— Ну, а теперь, молодой человек, — продолжал спутник шотландца, — скажи-ка мне: случалось ли тебе когда-нибудь видеть такую сильную крепость и считаешь ли ты, что ее можно взять приступом?
Дорвард давно уже, не спуская глаз, рассматривал замок, заинтересовавший его до такой степени, что в порыве юношеского любопытства он забыл и думать о своем промокшем платье. При этом вопросе глаза его сверкнули отвагой, и лицо ярко вспыхнуло, точно он взвешивал про себя степень рискованности такого дела. Наконец, он ответил:
— Спору нет, крепость сильная, почти неприступная, но для храбрых нет ничего невозможного.
— И на твоей родине, конечно, водятся такие храбрецы? — спросил старик презрительным тоном.
— Утверждать не берусь, — ответил юноша, — но знаю только, что в Шотландии найдутся тысячи людей, готовых на смелый подвиг за правое дело.
— Так! — воскликнул старик. — И, может быть, ты из их числа?
— Не хочу хвастать без надобности, — возразил Дорвард, — но мой отец славился храбростью, а я — родной его сын.
— Что ж, — заметил с улыбкой старик, — в таком случае тебе здесь есть с кем помериться силами. Королевская гвардия Людовика, охраняющая эти стены, состоит сплошь из твоих соотечественников, шотландских стрелков. В ней числится триста человек дворян из благороднейших фамилий твоей страны.
— Будь я на месте короля Людовика, — подхватил с живостью юноша, — я возложил бы охрану только на этих шотландцев. Я снес бы эти неприступные стены, засыпал бы рвы призвал бы ко двору своих рыцарей и зажил бы в свое удовольствие, ломая копья на турнирах, задавая пиры своим приближенным и отплясывая ночи напролет с красивыми женщинами. А о своих врагах я думал бы не больше, чем о какой-нибудь мухе.
Спутник Дорварда опять улыбнулся и, обратив внимание юноши на то, что они подошли слишком близко к замку, повернул назад и направился к лесу, но уже не прежней тропинкой, а другой, более широкой и торной.
— Эта дорога ведет в деревню Плесси, где ты можешь найти удобное и недорогое пристанище, — пояснил незнакомец. — Милях в двух отсюда лежит цветущий город Тур, по имени которого называется и все это богатое графство. Но мне кажется, что тебе во всех отношениях будет удобнее остановиться не в городе, а в деревне «Плесси при парке», как ее называют из-за соседства с королевскими охотничьими угодьями.
— Спасибо за добрый совет, но я не рассчитываю долго здесь оставаться, и, если только в деревне Плесси мне посчастливится найти кусок говядины да стаканчик чего-нибудь повкуснее воды, все мои дела с нею на этом и кончатся.
— Вот как! А мне почему-то показалось, что у тебя здесь есть друзья или, по крайней мере, знакомые, — сказал старик.
— Это верно: у меня есть здесь родственник, брат моей матери, — ответил Дорвард. — В былое время в своем родном графстве он слыл красавцем-мужчиной.
— А как его зовут? — спросил незнакомец. — Я мог бы о нем справиться, потому что, сказать по правде, тебе не совсем безопасно самому являться в замок, где тебя могут принять за шпиона.
— Меня за шпиона! — воскликнул Дорвард. — Клянусь богом, славно бы я отделал всякого, кто осмелился бы меня так назвать… Что касается дяди, то у меня нет причин скрывать его имя. Его зовут Лесли. Это честная и благородная семья.
— Нисколько не сомневаюсь. Но дело в том, что в королевской гвардии эту фамилию носят трое.
— Дядю зовут Людовиком Лесли, — сказал юноша.
— Но из трех Лесли двое — Людовики.
— Моего дядю прозвали «Людовиком со шрамом», — пояснил Дорвард. — В Шотландии так часто встречаются одинаковые имена и фамилии, что людям безземельным, которых нельзя отличать по названиям их поместий, дают обыкновенно какую-нибудь кличку.
— То есть не кличку, а военное прозвище, хочешь ты сказать… Я, кажется, догадываюсь, о ком ты говоришь… Должно быть, о Людовике Меченом, как его у нас прозвали за его шрам… Он честный малый и добрый солдат. Мне бы очень хотелось устроить ваше свидание, но это, понимаешь, не так легко, потому что дисциплина у королевских гвардейцев строгая и они редко выходят из замка, кроме тех случаев, когда они сопровождают короля. Но прежде, милый друг, ответь мне на одни вопрос: побьюсь об заклад, что ты намерен поступить под начальство своего дяди в королевскую гвардию. Если я угадал, то это очень смелый план, принимая во внимание твою молодость и неопытность.
— Может быть, раньше я и помышлял об этом, — ответы небрежно Дорвард, — но теперь у меня пропала всякая охота.
— Что так, любезный? — осведомился француз, и в голосе его послышалась строгая нотка. — Почему это ты так свысока отзываешься о службе, на которую стремятся попасть благороднейшие и знатнейшие из твоих соотечественников?
— И пусть себе стремятся, если это им нравится, — ответил спокойно Дорвард. — Откровенно говоря, я был бы непрочь поступить на службу к французскому королю, но ведь, как он там меня роскошно ни одевай, хоть всего озолоти, я не променяю свою свободу на его железные клетки, на «ласточкины гнезда», как вы зовете вон те проклятые каменные сторожки. А кроме того, — добавил Дорвард, понижая голос, — мне, сказать по правде, не особенно улыбается жизнь в замке, вблизи которого растут «почетные дубы»[9] с такими жолудями, как, например, вон тот!
— Я, кажется, понимаю тебя, — сказал француз, — но не совсем ясно.
— Что же, можно и яснее… Вон там, на выстрел от замка, стоит красивый старый дуб, — сказал Дорвард, — а на нем висит человек в точно таком же сером камзоле, как на мне. Теперь ясно?
— А ведь и правда! Вот что значат молодые глаза, — невозмутимо ответил француз. — Я и сам вижу как будто что-то странное, да только сослепу подумал, что это ворона. Впрочем, милый друг, что ж тут особенного? Когда пройдет лето, потом осень, когда ночи станут темнее и длиннее, а дороги опаснее, ты увидишь на этом дубу не один, а десяток и два таких жолудей… Эка важность! Подобные знамена развешиваются на страх негодяям, и с каждым таким висельником во Франции становится меньше одним разбойником или мошенником, меньше одним грабителем или притеснителем народа. Это только доказательство справедливости нашего государя.
— Будь я королем Людовиком, я все-таки запретил бы вешать их так близко от своего замка, — сказал юноша. — У меня на родине мертвых ворон вешают обыкновенно в таких местах, где любят собираться живые вороны, но никак не в садах, где гуляют люди, и не на голубятнях, где живут голуби. Какой ужасный трупный запах!.. Фу, гадость! Он даже сюда доходит.
— Поживи-ка на свете да сделайся преданным и вертим слугой своего государя, и ты узнаешь, приятель, что ничто в мире так приятно не пахнет, как труп мертвого врага, предателя или изменника, — заметил француз.
— Упаси бог дожить до того, чтобы потерять обоняние, зрение или какое бы то ни было чувство, — сказал шотландец. — Поставьте меня лицом к лицу с живым врагом, будь он предатель или изменник, и вот вам моя рука и мой меч… Но я не знаю ни ненависти, ни вражды, которые переживали бы смерть… Однако, вот мы добрались и до деревни. Надеюсь доказать вам на деле, что ни холодное купанье, ни этот отвратительный запах ничуть не испортили моего аппетита. Теперь прежде всего в гостиницу, и чем скорее, тем лучше… Кстати, прежде чем воспользоваться вашим приглашением, позвольте узнать ваше имя.
— Меня зовут дядя Пьер. За титулом я не гонюсь, потому что человек я простой и живу скромно, довольствуясь небольшим доходом. Дядя Пьер, — так меня называют здесь все.
— Пусть будет дядя Пьер, — сказал Дорвард. — Как бы то ни было, я очень благодарен счастливому случаю, который свел меня с вами.
Пока они вели эту беседу, из-за деревьев показалась церковная колокольня, свидетельствовавшая о близости деревни. В ту же минуту тропинка вывела путников на большую дорогу, но, вместо того, чтобы направиться по ней, дядя Пьер свернул в сторону, сказав шотландцу, что гостиница, которую он ему рекомендовал и в которой останавливаются порядочные люди, находится поодаль от селения.
— Если порядочными людьми вы называете тех, у кого тугой кошелек, — ответил молодой человек, — то я не из их числа и скорее согласен, чтоб меня ограбили на большой дороге, чем в трактире.
— Однако, чорт побери, какой вы, шотландцы, расчетливый народ! Не чета англичанам: те очертя голову врываются в трактиры, пьют и едят все, что только можно, а о цене справляются только тогда, когда туго набьют живот… Но ты, кажется, забыл, мистер Квентин, — так, что ли, твое имя? — что за мной завтрак, которым я должен с тобой расквитаться за холодную ванну, принятую по моей вине. Пусть это будет расплатой за мою оплошность.
— Ваша правда: я ведь совсем забыл и о купанье, и о вашей вине, и об обещанной расплате, — сказал добродушно Дорвард, — обо всем забыл, потому что платье на мне почти высохло на ходу. Тем не менее, я охотно принимаю ваше любезное предложение, потому что вчера пообедал очень легкомысленно и вовсе не ужинал… Наконец, вы мне кажетесь человеком столь почтенным, что я решительно не вижу причины отказываться.
Француз улыбнулся. Он прекрасно видел, как неохотно молодой шотландец, несмотря на свой волчий голод, мирился с мыслью поесть на чужой счет, и отлично понимал, что всеми этими рассуждениями он лишь старался успокоить свою гордость и убедить себя в необходимости ответить любезностью на любезность.
Тем временем они прошли узкую аллею высоких вязов, которая вела к воротам гостиницы, и вошли во двор. Гостиница была поставлена на широкую ногу и предназначалась для благородных посетителей, имевших какое-нибудь дело к королю. В своем замке Людовик никому и ни под каким видом не позволял останавливаться, если только его не вынуждал к этому неизбежный долг гостеприимства. Над главным входом этого неуклюжего и нелепо построенного дома красовался щит с изображением белой лилии. Ни во дворе, ни в комнатах не слышно было ни звука; не заметно было никакого движения. Казалось, суровый и мрачный характер соседнего замка наложил свою печать и на это место, предназначенное для шумных сборищ с веселой выпивкой и хорошим угощеньем.
Миновав главный вход и ни к кому не обращаясь, дядя Пьер поднял щеколду одной из боковых дверей и ввел Дорварда в большую комнату, где ярко пылал огонь в очаге и стоял накрытый для завтрака стол.
— Мой приятель обо всем подумал и ничего не забыл, — сказал он, обращаясь к шотландцу. — Ты, наверное, продрог… Так вот огонь, обсушись и погрейся. Ты голоден, и сейчас тебе будет подан завтрак.
Он свистнул, и в дверях показался хозяин, ответивший на приветствие старика низким поклоном и ничем не обнаруживший болтливости, столь свойственной французским трактирщикам всех времен.
— Я велел приготовить завтрак… Исполнено ли мое поручение?
Хозяин ответил новым безмолвным поклонам и стал торопливо вносить и расставлять на столе разнообразные блюда обильного завтрака, ни единым словом не заикаясь об их необыкновенных достоинствах. А между тем завтрак этот стоил похвал, на которые обыкновенно так щедры красноречивые и болтливые хозяева французских трактиров и кабачков.
Завтрак, как мы уже сказали, удался на славу. Был тут и знаменитый перигорский пирог[10], за который гурман охотно положил бы свою жизнь. Было тут и сочное рагу с чесночной приправой, любимое кушанье гасконцев[11], которым, однако, не брезгуют и шотландцы. Был затем превосходнейший окорок, еще недавно составлявший часть благородного вепря из соседнего Монришарского леса. Белые, круглые, небольшие булочки с подрумяненной коркой были сами по себе так вкусны, что могли показаться лакомством, если бы даже их пришлось запивать простой водой. Но на столе, кроме воды, красовалась еще кожаная фляжка почтенных размеров (так называемый «сапожок»), вмещавшая около кварты превосходного вина. Такое обилие вкусных яств способно было и в мертвом возбудить аппетит. Поэтому легко себе представить, какое действие они произвели на здорового двадцатилетнего молодца, который (уж если говорить правду) питался два последних дня случайно попадавшимися ему по дороге недозрелыми плодами да ячменными лепешками. Шотландец первым делом набросился на рагу и живо очистил все блюдо; потом он отважно атаковал величественный пирог и врезался в самую его середину. Запивая каждую весьма солидную порцию стаканчиком вина, он несколько раз возобновлял свои нападения на поднос с пирогом, к великому изумлению хозяина гостиницы и к явному удовольствию дяди Пьера.
Этот последний, казалось, от души восхищался прожорливостью шотландца. Заметив, что рвение его молодого друга стало, наконец, ослабевать, он приказал подать варенья, печенья и всевозможные тонкие лакомства в надежде снова возбудить угасавший аппетит гостя. Пока Дорвард жадно ел, взгляд наблюдавшего за ним дяди Пьера выражал добродушие и даже благосклонность, мало отвечавшие его суровой наружности.
Однако, Квентин Дорвард, как он ни был поглощен своим приятным занятием, не мог не заметить, что лицо его нового знакомого, произведшее на него вначале такое отталкивающее впечатление, под влиянием выпитого хорошего вина стало ему казаться гораздо более приятным. Поэтому он обратился к дяде Пьеру и самым дружеским тоном стал упрекать его за то, что тот, все время подсмеиваясь над его аппетитом, сам ни до чего не дотронулся.
— Я исполняю зарок, — ответил дядя Пьер, — и до самого полудня не ем ничего, кроме сушеных фруктов с водой. Скажи-ка, кстати, той особе, — добавил он, обращаясь к хозяину гостиницы, — чтоб она принесла мне закусить.
Хозяин гостиницы вышел, а дядя Пьер продолжал:
— Ну, как, по-твоему, сдержал я свое обещание накормить тебя завтраком?
— Я в первый раз так славно поел с тех пор, как расстался с Глэн-Гулакином, — ответил юноша.
— Глэн… Как ты сказал? Повтори-ка! Уж не собираешься ли ты вызвать дьявола своими чертовски непонятными словами?
— Глэн-Гулакин — название нашего старинного родового поместья, — добродушно сказал Дорвард, — а в переводе на ваш язык означает «Долина мошек». Но если вам нравится подтрунивать надо мной, издевайтесь сколько угодно: вы ведь купили себе это право.
— У меня и в мыслях не было тебя обидеть, — заметил старик. — Я просто хотел тебе объяснить, что шотландские стрелки королевской гвардии всякий день завтракают так же, если не лучше.
— Это меня не удивляет, — сказал Дорвард. — Воображаю, какой у них разыгрывается аппетит после ночи, проведенной взаперти в этих «ласточкиных гнездах».
— Зато они и удовлетворяют его с избытком, — подхватил дядя Пьер. — Они одеваются, как князья, а едят, как аббаты.
— Тем лучше для них, — заметил Дорвард.
— Но почему бы тебе самому не стать в их ряды, приятель? Я уверен, что твой дядя мог бы это легко устроить. Да и я сам, по правде сказать, имею кое-какие связи и могу быть тебе полезен. Надеюсь, ты ездишь верхом не хуже, чем стреляешь из лука?
— Никто из Дорвардов не уступит самому лучшему наезднику… Ваше любезное предложение, конечно, очень соблазнительно: пища и одежда — вещи, необходимые в жизни, но люди с моим характером мечтают еще о почестях, богатстве и военных подвигах. Ваш же король Людовик заперся в своем замке, на лошадь садится только затем, чтобы переехать из одного замка в другой, а города и целые провинции приобретает не славными битвами, а переговорами да союзами. И пусть себе… А только я в этом случае держусь мнения Дугласов, которые всегда предпочитали открытое поле, ибо больше любили пение жаворонка, чем писк мышей.
— Не следует так дерзко судить о действиях монархов, молодой человек, — строго заметил дядя Пьер. — Людовик избегает проливать кровь своих подданных, но он не трус. Он доказал это в сражении при Монлери[12].
— Да, но ведь с тех пор прошло двенадцать лет, если не больше, — ответил юноша. — Нет, я охотнее служил бы государю, слава которого была бы так же блестяща, как его щит, и который был бы всегда первым в бою.
— Зачем же ты не остался в Брюсселе, у герцога Бургундского? У него, по крайней мере, ты бы каждый день имел случай переломать себе кости, а если бы не успел этого сделать, то герцог сам позаботился бы об этом, особенно, если бы он узнал, что ты осмелился отколотить его лесника.
— Это правда… Что ж, видно, не судьба: этот путь навсегда для меня закрыт, — сказал Квентин.
— Впрочем, на свете много других бесноватых, у которых безумцы найдут себе работу, — продолжал старик. — Что ты скажешь, например, о Гильоме Марке?
— Об «Арденнском бородатом вепре»? — воскликнул Дорвард. — Об этом атамане разбойников, готовых укокошить первого встречного, чтоб завладеть его плащом, и убивающих безоружных пилигримов так же спокойно, как если бы это были воины и стрелки. Нет, служить ему значит навеки запятнать честное имя моего отца!
— Ну, ладно, ладно, не горячись, — сказал дядя Пьер. — Если ты уж так щепетилен, отчего бы тебе не попытать счастья у молодого герцога Гельдернского?
— Вы бы еще сказали: у самого чорта! — воскликнул Дорвард. — И как только земля его носит, когда преисподняя давно уже его ждет не дождется? Говорят, что он держит в тюрьме своего родного отца и даже осмелился поднять на него руку…
Наивный ужас, с которым молодой шотландец отзывался о сыновней неблагодарности герцога Гельдернского, казалось, смутил его собеседника.
— Ты еще, видно, не знаешь, приятель, как мало значат узы крови у знатных людей, — ответил он и, поспешно переходя к шутливому тону, прибавил: — Впрочем, если даже допустить, что герцог ударил отца, то отец, я ручаюсь, в свою очередь столько раз колотил его в детстве, что в конце концов они только свели старые счеты.
— Как вы можете так говорить! — воскликнул шотландец, вспыхнув от негодования. — Стыдно в ваши лета позволять себе подобные шутки… Если даже старый герцог и бил своего сына, так, значит, мало, потому что лучше было бы этому парню умереть под розгами, чем остаться жить на позор всему миру.
— Строго же ты, как я посмотрю, судишь государей и полководцев… По-моему, лучшее, что ты можешь сделать, — это поскорее самому стать военачальником: где уж такому мудрецу найти себе достойного вождя?
— Вы смеетесь надо мной, дядя Пьер, — ответил юноша добродушно. — Может быть, вы и правы. Но почему вы не назвали известного вам храброго предводителя, у которого превосходное войско и кому можно служить с честью?
— Я не понимаю, о ком ты говоришь…
— Да о том, кого нельзя причислить ни к французам, ни к бургундцам, о том, кто, ловко удерживая равновесие между ними, сумел внушить страх двум государям и, несмотря на их могущество, заставил их себе служить.
— И все-таки я не могу взять в толк, о ком ты говоришь, — проговорил задумчиво дядя Пьер.
— Да о ком же, как не о Людовике Люксембургском, графе Сен-Поле, великом коннетабле[13] Франции, который, собрав небольшое войско, сумел укрепить свое положение и теперь так же высоко держит голову, как и сам король Людовик или герцог Карл! Ведь граф твердо стоит на середине доски, на краях которой раскачиваются его противники[14].
— Зато и падение грозит ему гораздо большей опасностью, чем двум другим, — заметил дядя Пьер. — Но вот что, мой друг: ты считаешь грабеж страшным преступлением, а известно ли тебе, что граф Сен-Поль, который тебе так нравится, первый стал постыдно нарушать обычаи воюющих сторон, предавая грабежу сдававшиеся без сопротивления или беззащитные города?
— Если так, то я начинаю думать, что все эти знатные господа стоят друг друга и что выбирать между ними — все равно, что выбирать дерево, на котором тебя должны повесить… Но дело вот в чем: этот граф Сен-Поль владеет городом, который носит имя моего патрона, святого Квентина, мне сдается, что, живи я там, мой покровитель, может быть, обратил бы на меня свое милостивое внимание, потому что у него ведь больше досуга, чем у других ваших святых, чьи имена столь популярны в народе. А вот теперь он и думать забыл о бедном Дорварде, своем духовном сыне: иначе он не оставил бы его на целый день без пищи, чтобы на следующее утро предоставить его случайной любезности чужестранца, купленной ценою холодного купания…
— Не богохульствуй, приятель, и никогда не смейся над святыми, — строго сказал дядя Пьер.
Пока он говорил, дверь отворилась, и в комнату вошла девушка лет шестнадцати. Она несла покрытый узорчатой салфеткой поднос, на котором стояло небольшое блюдце с черносливом, составлявшим во все времена славу Тура, и прекрасный чеканный серебряный кубок — произведение одного из мастеров того же города, затмевавших в искусстве тонкой чеканки всех своих соперников в других странах. Дорвард вначале невольно залюбовался прекрасным кубком, но едва он взглянул на юную прислужницу, как уже не мог оторвать от нее глаз. Его поразило прелестное личико девушки, обрамленное чудными черными волосами, заплетенными в мелкие косы и перевитыми по шотландской моде гирляндой простого плюща. Правильные черты, темные глаза и задумчивое выражение придавали ей сходство с Мельпоменой[15], а вспыхивавший по временам на ее щеках слабый румянец и беглая улыбка, сквозившая в ее взгляде и порхавшая вокруг губ, заставляли подозревать, что ей не чуждо веселье, хоть, может быть, она и не часто бывала в хорошем настроении. Квентину почудилось, что какое-то затаенное горе придавало этому миловидному юному лицу не свойственный молодости отпечаток серьезности, а так как романтическая юность быстра на заключения, то он тут же решил, что жизнь прелестной незнакомки была связана с какой-то тайной.
— Это что такое? Что это значит, Жакелина? — сказал дядя Пьер, едва девушка успела войти. — Разве я не приказал, чтобы завтрак мне принесла Перетта? Неужели она такая важная барыня, что не может мне услужить?
— Тетушка не совсем здорова, — ответила Жакелина торопливым, но почтительным тоном, — и не выходит из комнаты.
— Если она не выходит, то, надеюсь, она никого и не принимает? — сказал дядя Пьер, выразительно подчеркивая слова. — Я старый воробей, и меня притворными болезнями не так-то легко провести.
Жакелина побледнела, потому что, надо правду сказать, во взгляде дяди Пьера, всегда суровом и насмешливом, было что-то зловещее, когда он загорался гневом или подозрением. Этого было довольно, чтобы в Квентине сейчас же проснулась рыцарская любезность горца. Он поспешил подойти к Жакелине и взял из ее рук поднос, который она покорно ему отдала, не спуская тревожных глаз с сердитого старика. Трудно было устоять перед этим трогательным, молившим о пощаде взглядом, — и дядя Пьер не устоял: он смягчил тон и заговорил так кротко, как только был способен:
— Я не сержусь на тебя, Жакелина… Ты еще слишком молода, чтобы быть вероломной и лживой, какой ты, без сомнения, станешь впоследствии, как и вся ваша женская порода. Каждый, кто пожил на свете, не может не согласиться со мной… И господин шотландский рыцарь скажет тебе то же самое…
Жакелина, как бы повинуясь дяде Пьеру, быстро посмотрела на молодого шотландца. И как ни мимолетен был этот взгляд, Дорварду показалось, что он молил о помощи и сочувствии. Повинуясь молодому порыву и с детства привитой привычке уважать женщину, Квентин поспешил ответить, что он готов бросить перчатку каждому, кто осмелится при нем утверждать, что такое прелестное создание может иметь злое или порочное сердце.
Молодая девушка побледнела, как смерть, и с испугом взглянула на дядю Пьера, на лице которого выходка шотландца вызвала только презрительную усмешку. Между тем Квентин, за которым водилась замашка рубить с плеча, прежде чем он успевал обдумать свои слова, спохватился и понял, что его вспышка могла быть принята за желание поломаться перед безобидным стариком. Поняв свой промах и покраснев еще больше, он смиренно подал дяде Пьеру поднос с кубком, стараясь улыбкой прикрыть свое замешательство.
— Ты просто еще молол и глуп, — резко сказал старик, — и столько же знаешь женщин, сколько монархов, о которых ты судишь вкривь и вкось.
Эти слова окончательно смутили Квентина… «Ведь не в благодарность же за завтрак, которым он меня угостил, я против воли чувствую уважение к этому турскому мещанину? — подумал юноша. — Достаточно накормить собаку или сокола, чтобы приручить их; но, чтобы привязать человека, надо еще обладать добротой. Нет, в этом старике есть что-то особенное… И эта девушка вовсе не служанка! Она здесь чужая и не подчинена этому богатому торгашу, хоть он и имеет над ней какую-то власть, как, впрочем, и над всеми, с кем он встречается.
Удивительно, какое значение фламандцы и французы придают богатству!.. Взять хотя бы этого купца: я уверен, что уважение, которое я оказываю его годам, он целиком приписывает своему туго набитому кошельку».
Эти мысли быстро мелькали в голове Дорварда, пока дядя Пьер, поглаживая Жакелину по голове, говорил ей с улыбкой:
— Ты можешь итти, Жакелина. Этот вот юноша сделает для меня все, что надо. А уж твоей легкомысленной тетушке я непременно скажу, чтобы она в другой раз не подвергала тебя понапрасну любопытным взглядам…
— Она прислала меня только затем, чтобы вам прислуживать, — сказала девушка. — Я надеюсь, что вы не станете гневаться на тетушку за то, что она…
— Что такое? — перебил ее старик, не особенно, впрочем, строгим тоном. — Ты, кажется, намерена со мной спорить, малютка, или, может быть, тебе хочется подольше полюбоваться на этого молодца? Ступай… и будь спокойна: он дворянин, и мне не зазорно принимать от него услуги.
Жакелина вышла. Дорвард продолжал упорно думать о ней, забыв на время о новом знакомом, и, когда дядя Пьер, небрежно развалясь в просторном кресле, сказал ему тоном человека, привыкшего повелевать: «Подай мне поднос», Дорвард машинально повиновался.
Старый купец сидел, нахмурившись, так что его острых глаз почти не было видно. Только изредка взгляд его сверкал из-под черных нависших бровей, точно луч солнца, прорвавшийся из-за темных туч.
— Красивая девушка, не правда ли? — сказал он, наконец, подняв голову и пристально глядя на Квентина. — Слишком хороша, чтобы быть служанкой в трактире. Она могла бы украсить дом любого честного гражданина, и жаль, что она невоспитанна и низкого рода.
Бывает часто, что одно случайно брошенное слово разрушает построенный нами сказочный замок, и нельзя сказать, чтобы мы всегда были благодарны за это… Слова старика смутили Дорварда, и он, сам не зная почему, готов был рассердиться на него за его сообщение о том, что молодая девушка — простая служанка, что она обязана прислуживать посетителям, подчиняться их приказаниям, приспособляться к их настроениям и угождать им, как она только что угождала дяде Пьеру, который был достаточно богат, чтобы требовать исполнения своих прихотей.
Уже не раз Дорварду приходило в голову, что надо бы дать понять старику разницу их общественного положения и заставить его почувствовать, что, при всем его богатстве, он не может быть ровней Дорварду из Глэн-Гулакина. Но странно: всякий раз, как молодой человек поднимал глаза на дядю Пьера, он находил в нем, несмотря на его потупленный взгляд, исхудалое лицо и поношенное платье, что-то такое, что удерживало его от этого намерения. Чем больше и внимательнее всматривался Дорвард в старика, тем сильнее охватывало его желание узнать, что это за человек, и порой он готов был допустить, что старик — синдик Тура, привыкший требовать уважения, или какой-нибудь другой важный сановник.[16]
Между тем дядя Пьер о чем-то глубоко задумался. Очнувшись, он съел несколько сушеных слив, закусил бисквитом и сделал знак Квентину подать ему кубок. Когда молодой человек исполнил его требование, он сказал:
— Ты, кажется, говорил мне, что ты дворянин?
— Без всякого сомнения, если только для этого достаточно насчитывать пятнадцать восходящих поколений предков, — ответил шотландец. — Но вы, пожалуйста, не стесняйтесь, дядя Пьер: мне с детства внушили, что младшие должны услуживать старшим.
— Прекрасное правило, — заметил невозмутимо старик, принимая кубок из рук юноши. Он не спеша наполнил его водой из серебряного кувшина, не обнаруживая при этом ни малейшего угрызения совести за свою бесцеремонность, как, может быть, этого ожидал Квентин.
«Однако, какой развязный купчишка! — подумал молодой человек. — Так просто заставляет прислуживать себе шотландского дворянина, точно я какой-нибудь мальчишка из Глэна».
Между тем купец осушил кубок и сказал:
— Судя по тому, с каким рвением ты недавно глотал вино, я не думаю, чтобы ты захотел выпить со мной за компанию чистой водицы. Впрочем, у меня есть эликсир, способный превращать простую ключевую воду в самое тонкое вино.
С этими словами он вытащил из-за пазухи объемистый кошелек из кожи морской выдры и наполнил кубок больше чем наполовину мелкой серебряной монетой (кубок, правда, был не особенно велик).
— Итак, молодой человек, помни, что у тебя гораздо больше оснований быть признательным твоему патрону святому Квентину, чем ты до сих пор полагал, — сказал дядя Пьер. — А затем советую тебе оставаться здесь, пока ты не повидаешься с дядей: после полудня он сменится с дежурства. А у меня дела в замке… Кстати, я передам ему, что ты его ждешь.
Пока Квентин раздумывал, в каких бы выражениях повежливее отказаться от щедрого подарка, дядя Пьер сердито насупил брови, выпрямился и, закинув голову, с внушительным видом повелительно добавил:
— Без возражений, молодой человек! Делай, что тебе приказано.
С этими словами он вышел из комнаты, сделав Квентину знак, чтобы тот его не провожал.
Молодой шотландец был ошеломлен. Он терялся в догадках и не знал, что ему думать. Первым его движением (самым естественным, хотя, может быть, и не самым благородным) было заглянуть в кубок. Денег было так много, что Квентин во всю свою жизнь, наверно, не располагал и двадцатой долей такой суммы. Но мог ли он, не унижая своего дворянского достоинства, принять подарок от богатого купца?
Это был трудный вопрос, ибо, хотя Квентину и удалось плотно позавтракать, ему, однако, не на что было добраться до Дижона[17] (если бы он решился предложить свои услуги герцогу Бургундскому), а тем более до Сен-Квентина[18] (если бы выбор его остановился на коннетабле Сен-Поле). Дело в том, что у молодого шотландца было твердое намерение поступить на службу если не к французскому королю, то к кому-нибудь из этих двух государей. Окончательное решение этого вопроса он хотел предоставить дяде, и в его положении это было самое разумное, что он мог придумать… Все это было дело будущего, а пока что он спрятал деньги в бархатную сумочку и позвал хозяина, чтобы передать ему серебряный кубок и, кстати, порасспросить о загадочном, таком щедром и в то же время таком надменном купце. Хозяин скоро явился и оказался на этот раз если и не особенно общительным, то, во всяком случае, не таким скупым на слова, как раньше. Он наотрез отказался взять кубок, так как, — пояснил он, — сосуд этот принадлежит не ему, а дяде Пьеру, который, надо думать, подарил его своему гостю…
— А кто же такой этот дядя Пьер, делающий такие щедрые подарки чужестранцам? — с любопытством перебил его Дорвард.
— Кто такой дядя Пьер? — повторил хозяин с расстановкой, точно процеживая каждое слово.
— Ну да! Кто он, и с какой стати он швыряет такими дорогими подарками? — переспросил Дорвард нетерпеливым и настойчивым тоном. — И кто его спутник, — мясник, что ли, — которого он посылал сюда заказывать завтрак?
— Клянусь честью, сударь, вы лучше сделаете, если справитесь у самого дяди Пьера, кто он такой. А что касается человека, заказавшего завтрак, то да хранит вас небо от близкого с ним знакомства.
— Здесь кроется какая-то тайна… Дядя Пьер сказал мне, что он купец.
— Если сказал, значит, купец и есть, — ответил хозяин гостиницы.
— Какого же рода торговлю он ведет?
— Как вам сказать, сударь: всякую. Здесь, например, у него есть шелковые фабрики, их изделия поспорят даже с теми тканями, которые венецианцы привозят из Индии. Может быть, по дороге сюда вы заметили тутовую рощу? Ее насадил дядя Пьер для своих шелковичных червей…
— Ну, а молодая девушка, которая приносила ему завтрак, кто она? — спросил юноша.
— Моя жилица, сударь. Она живет здесь со своей теткой-опекуншей, а может, с другой родственницей… Этого я вам доподлинно сказать не могу.
— А разве у вас принято, чтобы постояльцы прислуживали друг другу? — спросил Дорвард. — Я заметил, что дядя Пьер не пожелал принять услуг ни от вас, ни от ваших людей…
— У богачей свои причуды, сударь! У них есть, чем за них заплатить, — сказал хозяин. — Эта девушка не первая и не последняя! Случается, что дяде Пьеру прислуживает кое-кто и познатнее этой девушки.
Молодого шотландца покоробило от этого намека. Однако, он затаил досаду и спросил, нельзя ли отвести ему комнату на сутки, а может быть, и на более продолжительный срок.
— Конечно, можно, сударь, — ответил хозяин.
— А можно ли мне засвидетельствовать почтение моим будущим соседкам? — спросил Дорвард.
Хозяин замялся.
Этого он не мог сказать точно, «потому что, видите ли, дамы сами никуда не выходят и у себя никого не принимают».
— За исключением дяди Пьера? — осведомился Дорвард.
— Не знаю! Да мне и не к чему вмешиваться в чужие дела, — последовал почтительный, но твердый ответ.
Квентин был довольно высокого мнения о своем дворянском достоинстве, хотя у него и не хватало средств, чтобы с честью его поддерживать. Сухой ответ хозяина поэтому больно задел его. Чтобы как-нибудь поднять в его глазах свой вес, он решил проявить особое внимание и учтивость к незнакомкам в форме, какая была общепринята в то время.
— Ступайте, — сказал он, — и передайте дамам мой нижайший поклон вместе с этой фляжкой вина и скажите им, что Квентин Дорвард из Глэн-Гулакина, шотландский дворянин и их сосед, просит разрешения лично засвидетельствовать им свое почтение.
Хозяин вышел и скоро вернулся, заявив, что дамы благодарят шотландского кавалера и просят их извинить, так как они никак не могут принять ни любезно предлагаемого угощения, ни, к сожалению, его самого, так как они вообще никого не принимают.
Квентин закусил губы и выпил залпом стакан отвергнутого вина.
«Клянусь честью, удивительная страна! — подумал он. — Купцы важничают и сорят деньгами, точно какие-нибудь вельможи, а путешествующие девицы, останавливающиеся по трактирам, держат себя так, точно они переодетые принцессы. Ну, да ладна, а я все-таки увижу эту чернобровую красавицу».
Утешив себя этим решением, он попросил указать ему комнату.
Хозяин повел его по винтовой лестнице наверх, в длинный коридор, куда выходил ряд дверей, точно в монастыре. Это сходство пришлось не особенно по душе Квентину, в памяти которого еще свежо было воспоминание о скучных днях, проведенных у монахов.
Хозяин остановился в самом конце коридора и, выбрав ключ из связки, висевшей у него на поясе, отпер дверь и ввел Дорварда в комнату, помещавшуюся в небольшой башенке. Комната была, правда, очень мала, но зато опрятна и расположена в стороне от других. В ней стояла небольшая кровать, и чистенькая мебель была расставлена в строгом порядке. Дорварду комната показалась настоящим дворцом.
— Надеюсь, сударь, что вам понравится ваше помещение, — сказал хозяин. — Я считаю своею обязанностью угождать гостям дяди Пьера.
— И все это благодаря моему счастливому купанью! — с восторгом воскликнул Квентин Дорвард, оставшись один, и даже подпрыгнул от удовольствия. — Никогда еще удача так не улыбалась человеку. Судьба положительно балует меня своими щедротами!
С этими словами он подошел к единственному окну комнаты. Башенка выдавалась из общего фасада строения, и Дорварду был виден не только красивый, довольно большой сад гостиницы, но и примыкавшая к нему тутовая роща дяди Пьера. Кроме того, молодой человек заметил такую же башенку напротив, с точно таким же окном, как у него в комнате. Человеку лет на двадцать постарше трудно было бы понять, почему это окно заинтересовало юношу больше, чем красивый сад и тутовая роща. Глаза такого человека равнодушно смотрели бы на полуоткрытое для прохлады окно, наполовину завешенное шторой, даже если бы на оконнице его и висела прикрытая легким зеленым шарфом лютня[19]. Но в возрасте Дорварда такой «счастливый случай», как непременно выразился бы поэт, представляет уже достаточное основание для тысячи воздушных замков и таинственных догадок, при воспоминании о которых человек зрелых лет только улыбается и вздыхает, вздыхает и улыбается.
Можно не сомневаться, что Квентину очень хотелось узнать кое-что о своей прекрасной соседке, обладательнице лютни и зеленого шарфа; можно даже с достоверностью предположить, что ему хотелось знать, не та ли это молодая особа, которая с таким смущением прислуживала дяде Пьеру. Поэтому нет ничего удивительного, что он постарался не высовываться в окно и не выказывать своего любопытства. Дорвард был опытный птицелов: притаившись у окна, он стал наблюдать сквозь решетчатую ставню. И каково было его счастье, когда он вскоре увидел, как прелестная белая ручка протянулась и сияла висевшую на оконнице лютню! Еще минута, и он получил новую награду за свой ловкий маневр.
Обитательница башенки, она же и обладательница лютни и зеленого шарфа, запела одну из тех безыскусственных песенок, какие обычно певали в давно прошедшие времена рыцарства прелестные дамы своим вздыхателям — рыцарям и трубадурам[20]:
О, милый Гай! Близок час…
Солнце село за луг,
Померанцевым цветом запахло в салу,
Повеяло с моря прохладой.
Легкий жаворонок, певший весь день,
Притаился в ветвях с подругой своей
И молчит.
И морской ветерок, и деревья, и птицы
Твердят: час настал.
Час настал, — но где милый Гай?
Пастушка, под кровом ночи,
К пастушку́ на свиданье спешит:
Робкая красотка у окна за решеткой
Слушав с песню, что сладко поет ей
Благородный рыцарь.
Звезда любви — та, что ярче всех звезд, —
Царит в небесах и над миром;
И там, в вышине, и здесь, на земле,
Все чувствует ее дивную силу.
Звезда любви царит над землей, —
Но где же милый мой Гай?
Песня была спета трогательно, и нежный голос как бы сливался с легким ветерком, доносившим в окно благоухание сада. Песня произвела на Квентина впечатление чего-то волшебного. Лица певицы не было видно, и это еще более усиливало обаяние таинственности.
Когда песня смолкла, Дорвард, стремясь увидеть певицу, сделал неосторожное движение. Звуки лютни сразу оборвались, окно захлопнулось, темная штора опустилась, и наблюдениям любопытного соседа был положен конец.
Дорварда глубоко огорчил этот неожиданный результат собственной неосмотрительности. Он все же утешал себя надеждой, что очаровательная певица не сможет надолго отказаться от своей лютни, которой она владела с таким совершенством, и не захочет быть настолько жестокой к самой себе, чтобы навсегда отказаться от удовольствия открыть окно и подышать чистым воздухом.
В то время как Квентин думал об этом, в комнату вошел слуга и доложил, что его желает видеть какой-то рыцарь.
Рыцарь, ожидавший Квентина Дорварда в той комнате, где он недавно завтракал, был одним из тех людей, о которых Людовик XI любил говорить, что они держат в своих руках судьбу Франции: им была вверена защита и охрана его королевской особы.
Знаменитый отряд стрелков так называемой шотландской гвардии был учрежден Карлом VI[21], у которого были весьма уважительные причины, чтобы окружить свой престол чужими наемными войсками. Постоянные смуты, лишившие этого короля половины его владений, и сомнительная преданность дворянства привели к тому, что довериться своим подданным в таком деле, как личная охрана, Карл VI никак не мог. Шотландцы, наследственные враги Англии, были старинными и, можно даже сказать, естественными друзьями и союзниками Франции. Народ бедный, но храбрый и честный, шотландцы благодаря своей многочисленности легко пополнят убывавшие ряды любого войска, и поэтому ни одна страна в Европе не поставляла столько отважных искателей приключений, как Шотландия. Общее же всем шотландским дворянам притязание на знатность давало им право стоять к особе государя ближе, чем другие войска, а относительная малочисленность их отрядов была гарантией того, что они не подымут бунта и из слуг не превратятся в господ.
Французские государи в своих собственных интересах всеми силами старались упрочить преданность этих отборных чужеземных отрядов. Они осыпали их высокими почестями и платили им большие деньги, которые те тратили с расточительностью истинных вояк, стремившихся с честью поддерживать свое высокое положение. Все без исключения шотландские стрелки пользовались дворянскими привилегиями, были превосходно одеты и вооружены, у каждого была прекрасная лошадь, и каждый имел право и возможность держать оруженосца, пажа, слугу и двух телохранителей. Окруженные роскошью и блестящей свитой, эти наемники почитались за людей знатных и влиятельных, а так как свободные места в их отрядах пополнялись обыкновенно из среды их собственных пажей или оруженосцев, то естественно, что и на эти места наперебой стремились попасть (под начальство родственника или друга) младшие члены видных шотландских фамилий. В телохранителях служили обычно не дворяне: они набирались из других слоев населения и рассчитывать на повышение не могли; но и они получали отличное жалованье, и их легко было вербовать, выбирая самых сильных и храбрых из тех же шотландцев, которые наводняли в то время Францию.
Людовик Лесли, или (как мы теперь чаще будем его называть) Людовик Меченый, был суровый на вид, здоровый, коренастый человек футов шести ростом; огромный шрам, тянувшийся от лба через правый уцелевший глаз и пересекавший обезображенную щеку до самого уха, придавал еще более угрюмое выражение его суровому лицу. Этот ужасный шрам, то красный, то багровый, то иссиня-темный, смотря по тому, в каком настроении находился Людовик Меченый: волновался или сердился, страстно кипел или был спокоен, — сразу бросался в глаза, резко выделяясь на смуглой, покрытой густым загаром коже.
Меченый был богато одет и вооружен. Голову его прикрывала национальная шотландская шапочка, украшенная пучком перьев, укрепленных серебряной пряжкой с изображением богоматери. Нашейник лат, налокотники и нагрудники были из превосходной стали, художественно выложенной серебром, а панцирь, или, вернее, кольчуга сверкала, как иней ярким морозным утром, украшающий вереск или терновник. На воине был широкий камзол из дорогого голубого бархата, со срезами по бокам и с вышитыми золотом на спине и груди крестами. Наколенники и набедренники были из чешуйчатой стали, кованые стальные сапоги защищали ноги, с правого бока свешивался массивный широкий кинжал, а слева на богато расшитой перевязи висел тяжелый меч с двойной рукояткой.
Дорвард, как и каждый шотландец той эпохи, был с детства хорошо знаком и с войной и с военными доспехами; тем не менее, он должен был признать, что никогда еще не видел такого мужественного и так хорошо вооруженного воина, как его дядя Людовик Лесли. Он невольно отступил перед столь свирепым с виду родственником, когда тот пожелал его обнять и, царапая ему щеки своими щетинистыми усами, поздравил с благополучным прибытием во Францию, после чего стал расспрашивать, какие новости племянник привез из Шотландии.
— Мало хорошего, дядюшка, — ответил Дорвард. — Но как я рад, что вы меня так скоро узнали!
— Я бы, кажется, узнал тебя, мальчуган, даже в том случае, если бы мы встретились в бордоских ландах, где ты, как журавль, разгуливал бы на ходулях[22]. Однако, садись, милый друг, и, если у тебя одни только печальные вести, давай поскорее запьем их добрым винцом… Эй, старый кремень, почтенный хозяин! Подай вина, да самого лучшего… Живо!
Французская речь с шотландским выговором раздавалась в те времена в тавернах подле Плесси так же часто, как в наши дни в парижских кабачках говор с швейцарским акцентом. Несколько напуганный воинственным видом Лесли, хозяин выполнил его приказание с исключительной быстротой. Дядюшка выпил полный стакан, а племянник только помочил губы, чтобы не обидеть любезно угощавшего его родственника. Он оправдывался тем, что уже изрядно выпил сегодня.
— Это было бы извинением в устах твоей сестры, дружок, — сказал Меченый, — тебе же не пристало бояться бутылки, если только ты хочешь носить бороду и намерен сделаться воином. Однако, что же это ты, братец: высыпай-ка свои шотландские новости… Что интересного в Глэн-Гулакине? Что поделывает сестра?
— Она умерла, дядюшка, — печально ответил Квентин.
— Умерла? Не может быть! — воскликнул Меченый. При этом в его голосе слышалось больше удивления, чем огорчения. — Но ведь она была на целых пять лет моложе меня, а я еще никогда, кажется, не был здоровее теперешнего… Умерла, говоришь? Удивительно! А я так вот ни разу даже не хворал, — разве голова иной раз потрещит с похмелья после дружеской попойки… Так сестра, бедняжка, умерла!.. Ну, а отец твой, дружок, конечно, женился?
Но прежде, чем Дорвард успел что-либо ответить, его дядя, вообразив по изумленному выражению его лица, что угадывает ответ, быстро продолжал:
— Как, неужели он еще не женился? Я готов был поклясться, что Аллан Дорвард не может обойтись без жены. Он любит порядок в доме и, хоть всегда был человеком строгих правил, любит и красивых женщин. В браке человек находит и то и другое. Я ему не чета: за таким счастьем я не гонюсь и спокойно могу смотреть на любую красавицу, не смущаясь мыслью о женитьбе.
— Но позвольте, дядюшка: ведь моя мать овдовела больше чем за год до своей смерти, еще во время разгрома Глэн-Гулакина. Отец, двое дядей, два старших брата, семеро других наших родственников, наш управляющий и шестеро слуг были убиты, защищая замок от нападения Огильви, и теперь от Глэн-Гулакина не осталось камня на камне.
— Да, эти проклятые Огильви всегда были опасными соседями для Глэн-Гулакина. Какое несчастье! Впрочем, на то и война, братец, на то и война! Чья возьмет, тот и прав! Когда же стряслась эта беда, племянник?
Задав этот вопрос, Людовик Лесли залпом опорожнил большой стакан вина и горестно покачал головой в ответ на сообщение Дорварда, что вся его семья была перебита год тому назад.
— Вот видишь! — воскликнул старый воин. — Недаром я сказал: чья возьмет! Представь себе, что ровно год тому назад я с двадцатью товарищами атаковал «Черный утес», замок Железной Руки, вождя вольных стрелков, о котором ты, вероятно, слыхал. Я раскроил ему голову на пороге его собственного дома и добыл столько золота, что из него вышла вот эта цепь, которая прежде была вдвое длиннее…
Он помолчал, а затем спросил:
— Ну, а какой жребий выпал на твою долю, племянник, в этой злополучной схватке?
— Я дрался, не отставая от тех, кто был старше и сильнее меня, до тех пор, пока все они не были перебиты, а я сам не потерял сознания от страшной раны.
— Не страшнее, однако, той, которую я получил десять лет тому назад, — сказал Людовик Меченый. — Взгляни-ка, племянник… Я думаю, ни один Огильви никогда не проводил такой глубокой борозды. — И он указал на шрам, безобразивший его лицо.
— В моей семье, к сожалению, Огильви провели очень глубокую борозду, — печально заметил Квентин и продолжал: — Наконец, они утомились резней, и матушке моей, заметившей во мне признаки жизни, удалось упросить их пощадить меня. Одному ученому монаху из Абербротика, который случайно был у нас в замке в тот роковой день и сам едва не погиб во время нападения, удалось получить разрешение перевязать мою рану, и перенести меня в более безопасное место. Но взамен этого у матушки и отца Петра вынудили обещание, что я пойду в монахи.
— В монахи! — воскликнул Лесли. — Как бы не так!.. Никогда ничего подобного не случалось со мною! Никому, с самого моего рождения, и в голову не могло притти сделать из меня монаха… Но зачем это понадобилось твоим врагам?
— Чтобы заставить род моего отца угаснуть вместе со мною в монастыре или в могиле, — ответил Дорвард с глубоким волнением.
— А, понимаю! Ловко придумано! Однако, они могли и ошибиться в расчете, потому что я сам знавал одного каноника, некоего Роберсарта, который был пострижен, а потом бежал из монастыря и сделался начальником вольного отряда… Нет, племянник, на монахов никогда не следует полагаться: в любую минуту каждый святой отец может превратиться в отца семейства или в солдата… Да, дружок… Ну, ладно…. рассказывай дальше.
— Да больше почти нечего и рассказывать, дядюшка. Остается только прибавить, что, желая дать моей бедной матери возможность выполнить ее обещание, я поступил в монастырь и надел рясу послушника. Тут-то я и научился грамоте.
— Грамоте! — воскликнул с изумлением Меченый, которому всякие знания, превышавшие его собственные, казались чем-то сверхъестественным. — Значит, ты умеешь читать и писать? Это просто невероятно! Никто из Дорвардов, да и никто из Лесли, сколько я знаю, не умел подписать свое имя. По крайней мере, за одного из Лесли я готов поручиться: для меня так же немыслимо писать, как летать… Но как же это они умудрились тебя обучить?
— Сначала, правда, им было трудненько… ну, а потом дело пошло легче. К тому же я так ослабел от раны и потерн крови, что ни к какому другому занятию не был тогда годен… Тем временем умерла моя бедная мать, и, как только здоровье мое окончательно поправилось, я заявил моему покровителю, отцу Петру, что не в силах быть монахом. Мы порешили, что, раз я не могу служить богу, я должен поискать счастья в миру. Чтобы не навлечь на моего покровителя гнева Огильви, надо было придать моему уходу из монастыря вид бегства, а чтобы это бегство показалось правдоподобным, я унес с собой сокола, принадлежавшего нашему аббату. На самом же деле я оставит монастырь с разрешения самого настоятеля: у меня есть даже свидетельство за его подписью и печатью.
— Эго хорошо… это очень хорошо, — сказал Лесли. — Наш король смотрит сквозь пальцы на всякие проделки, но беглых монахов он не выносит… Ну, а как твой карман, братец? Об заклад побьюсь, что он не слишком обременял тебя в пути.
— Я буду откровенен с вами, дядя, — сказал Дорвард. — Все мое богатство — горсть мелкого серебра… и только.
— Это плохо, приятель. Я не люблю и не умею копить, да и к чему это по нынешним тревожным временам? Однако, у меня всегда найдется в запасе какая-нибудь безделушка, — не цепь, так браслет, не браслет, так ожерелье, — которую я ношу при себе и, в случае надобности, всегда могу пустить в оборот целиком или по частям… Может быть, ты меня спросишь, племянник, откуда я беру эти вещицы? — сказав Людовик Меченый, с самодовольным видом потряхивая своею золотою цепью. — Они, конечно, не растут на кустах или в поле, как златоцвет, из которого ребятишки делают себе ожерелья… Но что за беда! Ты можешь добывать их там же, где и я: на службе у доброго короля французского… лишь бы у тебя хватило храбрости рисковать жизнью и не отступать перед опасностью.
— Я слышал, однако, — заметил Дорвард, уклоняясь от прямого ответа и желая, прежде чем принять какое-нибудь решение, незаметно вытянуть от дяди кое-какие сведения, — я слышал, однако, что двор герцога Бургундского гораздо пышнее и богаче французского. Служить под его знаменами, говорят, гораздо почетнее: бургундцы — мастера драться, и у них есть чему поучиться, не то, что у вашего короля, который все свои победы одерживает языком своих послов.
— Ты рассуждаешь, как мальчишка, дорогой племянник. Впрочем, я и сам, помнится, был так же прост, когда попал сюда в первый раз. Я представлял себе короля не иначе, как сидящим под балдахином с золотой короной на голове и пирующим со своими рыцарями и вассалами. Я воображал, что короли едят одно только бланманже…[23] А хочешь, я тебе шепну на ушко: все это бредни, лунный свет на воде… Политика, братец… да, политика, вот в чем главная сила! Ты, может быть, спросишь меня, что такое политика? Это искусство, которое изобрел французский король, искусство сражаться чужим оружием и черпать деньги для уплаты своим войскам из чужого кармана. Да, он мудрейший из всех государей, которые когда-либо носили пурпур, хотя он его никогда не носит и часто одевается проще, чем это подобает даже мне.
— Очень хорошо, дядюшка, но это не ответ на мои слова, — возразил Дорвард. — Вполне понятно, что, коль скоро я вынужден служить на чужой стороне, мне хотелось бы пристроиться на такую службу, где я мог бы отличиться и завоевать себе славу.
— Я понимаю тебя, племянник, но только ты сам мало еще разбираешься в этих делах. Герцог Бургундский — смельчак, отчаянная голова, что и говорить! Во всех схватках он всегда первый, всегда во главе своих рыцарей и вассалов. Но неужели ты думаешь, что на службе у него я или ты могли бы выдвинуться среди его храброго дворянства? Отстань мы от них хоть на шаг, нас, не задумываясь, обвинили бы в нерадивости и предали бы в руки главного начальника военной полиции; держись мы наравне с ними, это нашли бы только в порядке вещей и, самое большее, сказали бы, что мы честно зарабатываем свой хлеб. А если допустить, что нам удалось бы опередить других хотя бы на длину копья, тогда светлейший герцог сказал бы, наверное, на своем фламандском наречии, как он всегда говорит, когда видит ловкий удар: «Gut getroffen![24] Молодчина шотландец! Дать ему флорин: пусть выпьет за наше здоровье!» — и больше ничего. Ни повышений, ни земель, ни богатства — ничего не жди на службе у герцога, если ты чужестранец: все это достается только своим, только сынам родной земли.
— А что получают наши на службе у короля? — спросил Дорвард.
— Очень много, — ответил Меченый с гордостью, выпрямляясь во весь свой внушительный рост. — Король Людовик рассуждает так: «Ты, мой добрый крестьянин, знай свое дело: свой плуг, свою борону, свою кирку или лопату, а мои храбрые шотландцы, станут сражаться за тебя. Твоя забота — заплатить за их труд из своего кармана, и только… А вы, мои светлейшие герцоги, благородные графы и могущественные маркизы, умерьте вашу храбрость, пока в ней нет нужды, потому что она может завести вас на ложный путь и повредить вашему государю… Вот мои наемные войска, вот моя гвардия, вот мои шотландские стрелки и с ними мой честный Людовик Меченый: они будут сражаться не хуже, если не лучше, вас со всей вашей своевольной отвагой, погубившей ваших отцов в сражениях при Кресси и Азенкуре»[25]. Теперь тебе понятно, племянник, где лучше нашему брату, искателю счастья и славы, и где скорее можно рассчитывать на деньги, отличия и почести?
— Понятно-то оно понятно, дядюшка, — сказал Дорвард, — а только, на мой взгляд, нельзя отличиться там, где нет опасности. И вы меня уж извините, но, по-моему, караулить старика, на которого никто не нападает, проводить лето и зиму, дни и ночи на стенах крепости, в железной клетке, да еще на запоре, чтобы ты не сбежал, — это жизнь для лентяев! Ведь это, дядя, все равно, что быть соколом, которого держат на насесте и никогда не берут на охоту.
— Клянусь, ты мальчишка с огоньком! Сейчас видна кровь Лесли: ни дать, ни взять я сам в твои годы, — только у тебя, пожалуй, еще больше безрассудства… Слушай же хорошенько, молодец, что я тебе скажу, — и да здравствует король! Не проходит дня, чтобы нам не давали поручений, исполняя которые можно добыть и славу и деньги. Не думай, что самые рискованные и отважные дела творятся только при свете дня. Я мог бы тебе привести не один пример в роде нападений на замки и захвата пленных, когда некто (я не стану называть его имени) подвергался серьезнейшей опасности и заслужил большие милости, чем самые отчаянные из сорванцов буйного герцога Бургундского. И если его величеству угодно при этом держаться в тени, тем беспристрастнее может он оценить смелые подвиги, в которых он сам не принимает участия. Да, это мудрый монарх и большой политик…
Дорвард несколько минут хранил молчание, после чего тихо, но выразительно сказал:
— Отец Петр часто говорил мне, что подвиги, в которых нет славы, — пагубны… Мне, конечно, нет надобности спрашивать вас, дядюшка, всегда ли согласны с правилами чести эти тайные поручения.
— За кого ты меня принимаешь, племянник? — строго спросил Меченый. — Правда, я не воспитывался в монастыре и не умею ни читать, ни писать, но я — брат твоей матери, я — честный Лесли. Неужели ты думаешь, что я мог бы тебе предложить что-нибудь бесчестное? Славнейший из рыцарей Франции, сам Дюгеклен[26], будь он жив, гордился бы моими подвигами, племянник!
— Я верю вам, дядюшка, я верю каждому вашему слову! — сказал юноша с жаром. — Ведь вы мой единственный родственник. Но правду ли рассказывают, будто у короля здесь, в Плесси, такой странный двор? Правда ли, что при нем нет ни рыцарей, ни дворян и никого из славных вассалов? Правда ли, что свои редкие развлечения он делит со слугами замка и держит тайные советы с самыми темными и неизвестными личностями? Правда ли, что он унижает знать и покровительствует людям низкого происхождения?.. Все это очень странно и мало напоминает его отца Карла, вырвавшего из когтей английского льва покоренную больше чем наполовину английскими завоевателями Францию.
— Ты рассуждаешь, как ребенок, — ответил Меченый. — Посуди сам… Если король даже и пользуется услугами своего цирюльника Оливье в таких делах, которые тот исполнит лучше всякого пэра, то разве не выигрывает от этого государство? Если он поручает всесильному начальнику полиции Тристану арестовать какого-нибудь мятежного гражданина или беспокойного дворянина, то он знает, что приказание его будет сейчас же исполнено, — и делу конец…
А попробуй-ка он дать подобное поручение какому-нибудь графу или герцогу: ведь тот в ответ пришлет ему, пожалуй, вызов. И если, опять-таки, королю угодно доверить какое-нибудь дело Людовику Меченому, который в точности его выполнит, а не великому коннетаблю, который может его испортить, разве, по-твоему, это не доказательство его мудрости? А главное: разве не такой именно властелин и нужен нашему брату, искателю счастья, который должен служить там, где лучше ценят и вознаграждают его труд?.. Да, племянник… Верь мне, Людовик, как никто, умеет выбирать своих приближенных и каждому, как говорится, давать ношу по плечу. Это не то, что король кастильский, погибший от жажды только потому, что возле него не случилось кравчего, чтобы вовремя подать ему напиться… Но что это? Кажется, звонят у святого Мартина? Мне надо спешить в замок. Прощай. Желаю тебе веселиться, а завтра в восемь часов приходи к подъемному мосту и попроси стражу вызвать меня. Да смотри, будь осторожен и держись середины дороги, а не то как раз угодишь в капкан и останешься без руки или без ноги…
С этими словами Меченый поспешно вышел из комнаты, позабыв второпях расплатиться за выпитое вино. С своей стороны хозяин, которого, вероятно, смутили перья, развевавшиеся на шляпе его гостя, а может быть, его грозный меч, не осмелился напомнить ему о его забывчивости.
Квентин, посидев некоторое время в раздумье, решил прогуляться по берегу быстрого Шера. Расспросив предварительно хозяина, по какой дороге можно пройти к речке без риска попасть в западню или в капкан, он отправился в путь, стараясь разобраться в путанице осаждавших его мыслей и остановиться на каком-нибудь решении, ибо свидание с дядей нисколько не рассеяло его сомнений.
Квентин Дорвард рос в таких условиях, которые не могли воспитать в нем ни мягкосердечия ни особых нравственных чувств. Как и все в его семье, он считал охоту единственным развлечением и войну единственным серьезным делом. Всем Дорвардам с детства внушали, что они должны прежде всего стойко выносить несчастья и жестоко мстить своим врагам, истребившим весь их род почти поголовно. Но эта наследственная ненависть смягчалась в Дорвардах их рыцарским благородством и врожденным чувством справедливости; даже в деле мести (единственной доступной их пониманию форме правосудия) они отличались некоторой гуманностью и даже великодушием. Наставления старого монаха, воспринятые Квентином в то время, когда он был болен и несчастен, подействовали на него сильнее, чем это можно было бы ожидать при нормальном состоянии его души и тела, и дали ему некоторое понятие об истинных обязанностях человека. Если же принять во внимание невежественность той эпохи, всеобщее преклонение перед военным званием и самое воспитание Дорварда, то окажется, что он глубже очень многих из своих современников понимал слова «нравственный долг человека».
Свидание с Лесли смутило и разочаровало Квентина. Он так надеялся на дядю!.. В то далекое время не могло быть, конечно, и речи о переписке, но часто случалось, что какой-нибудь пилигрим, странствующий купец или инвалид-воин приносил в Глэн-Гулакин вести о Людовике Лесли. Сколько рассказов выслушивал тогда маленький Дорвард об удачах и несокрушимой храбрости своего дяди. Пылкое воображение мальчика рисовало этого таинственного, счастливого и храброго человека в образе тех славных, воспетых менестрелями[27] рыцарей, которые мечом и копьем завоевывали себе короны и богатых принцесс. И вот теперь ему пришлось развенчать этого прославленного дядю. Он увидел его в настоящем свете, то есть обыкновенным наемником, не хуже и не лучше большинства людей одной с ним профессии, наводнявших в те дни Францию и составлявших одно из бесчисленных бедствий этой страны.
Меченый не был по натуре своей жестоким, но он привык относиться равнодушно к человеческой жизни и людским страданиям. Глубоко невежественный, алчный к добыче и неразборчивый в средствах, он в то же время был щедр, и расточителен, когда дело шло об удовлетворении какой-нибудь из его страстей. Необходимость думать только о себе, о своих личных нуждах и интересах сделала его величайшим эгоистом. О чем бы с ним ни заводили разговор, он сворачивал его постоянно на собственную особу. К этому надо еще прибавить, что узкий круг его обязанностей и удовольствий настолько ограничил горизонт его мыслей, надежд и желаний, что в нем почти угасла одушевлявшая его смолоду жажда славы и подвигов. Короче сказать, Меченый был самый заурядный — невежественный, грубый и себялюбивый — солдат, смелый и неутомимый, но не признававший ничего, кроме разве формального исполнения религиозных обрядов, которые иногда разнообразились веселыми попойками с отцом Бонифацием, первым его приятелем и духовником. Не будь Лесли человеком ограниченным, он мог бы далеко пойти по службе, потому что король, лично знавший каждого стрелка своей шотландской стражи, питал неограниченное доверие к его отваге и преданности.
Хотя Квентин не успел еще присмотреться как следует к своему дяде, он тем не менее был сильно и неприятно поражен тем равнодушием, с которым тот отнесся к гибели семьи своего зятя. Немало удивило его и то, что этому близкому родственнику не пришло даже в голову предложить ему денежную помощь. Между тем, если бы не великодушие дяди Пьера, Квентину пришлось бы очень туго, и он вынужден был бы обратиться к Лесли. Однако, молодой человек был несправедлив, принимая за скупость простой недостаток внимания со стороны своего дяди. Меченый не испытывал в ту минуту нужды, и ему просто не пришло в голову, что у Квентина нет денег, иначе он, конечно, позаботился бы о своем племяннике. Но каковы бы ни были причины такой невнимательности, Дорварду от этого было не легче, и он не раз пожалел, что не поступил на службу к герцогу Бургундскому прежде, чем успел поссориться с его лесничим. «Что бы со мною там ни случилось, — думал Квентин, — по крайней мере, я сохранил бы уверенность в том, что у меня есть верный друг — дядя. Теперь же я лишен и этого последнего утешения. Какой-то купец, человек совсем мне чужой, отнесся ко мне с большим участием, чем родной брат моей матери. Право, можно подумать, что от этого удара, обезобразившего его лицо, он потерял всю свою благородную шотландскую кровь».
Дорвард очень жалел, что ему не удалось расспросить своего родственника о таинственном дяде Пьере, но Меченый так засы́пал его своими расспросами, а большой колокол святого Мартина так неожиданно прервал их разговор, что юноша так и не выбрал для этого удобной минуты.
«Этот старик с виду груб и суров, и язык у него злой, но он великодушен и щедр, — думал Дорвард, — и такой человек стоит черствого и равнодушного родственника… Непременно разыщу его. По крайней мере, он посоветует, как мне быть. Наконец, если ему, купцу, приходится странствовать по чужим краям, отчего бы мне и не поступить к нему на службу: надо полагать, что у него на службе встретится не меньше приключений, чем при дворе короля Людовика».
В то время, как эти мысли пробегали в голове Квентина, он поровнялся с двумя незнакомцами почтенной наружности, очевидно зажиточными турскими гражданами. Дорвард почтительно с ними раскланялся и вежливо спросил, как ему найти дом дяди Пьера.
— Как ты сказал? Чей дом? — переспросил его один из незнакомцев.
— Дяди Пьера, сударь, шелкового фабриканта, который посадил вон ту рощу, — повторил Дорвард свой вопрос.
— Рано же ты пустился по кривой дорожке, приятель! — строго заметил незнакомец, который был ближе к Квентину.
— И плохо выбрал цель для своих дурацких шуток, — еще строже добавил другой. — Турский синдик не привык к такому обращению заезжих бродяг.
Квентин был до крайности удивлен, что такой простой и вежливый вопрос мог так рассердить этих почтенных людей. Он даже не обиделся на грубость ответа и стоял молча, с изумлением глядя вслед удалявшимся незнакомцам. Немного погодя, ему попалось навстречу несколько человек рабочих-виноделов, и он обратился к ним с тем же вопросом. Они стали расспрашивать, какого именно дядю Пьера ему нужно: школьного учителя, угольщика или столяра? Но ни один из этих «дядей Пьеров» не подходил по описанию к тому, которого искал Дорвард. Это рассердило крестьян: им показалось, что шотландец подшучивал над ними, и они с бранью накинулись на него, грозя от слов перейти к делу. К счастью, старик-рабочий, пользовавшийся, по-видимому, некоторым влиянием среди товарищей, остановил их.
— Разве вы не видите по его говору и шутовскому колпаку, что это за птица? — сказал он. — Это какой-нибудь проезжий фокусник или гадальщик, кто их там разберет, и почем знать, какую он может сыграть с нами штуку… Пусть себе идет своей дорогой, а мы пойдем своей. Так-то будет лучше… А ты, брат, коли не хочешь худа, шагай себе с богом и оставь нас в покое с твоим дядей Пьером. Почем мы знаем, может быть, ты так кличешь самого чорта?!
Видя, что сила не на его стороне, Дорвард счел за лучшее молча удалиться. Поселяне, которые в ужасе попятились было от него при одном намеке, что он колдун, теперь, очутившись на почтительном расстоянии, набрались храбрости, стали его ругать и проклинать и запустили в него целым градом камней. Продолжая свой путь, Квентин думал о том, что народ в Турени был, по-видимому, самым глупым, грубым и негостеприимным во всей Франции. Случившееся вскоре событие не замедлило подтвердить это предположение.
На небольшом пригорке, у самого берега быстрого и живописного Шера, росло несколько каштанов, образуя отдельную, очень красивую группу. Возле нее столпилась небольшая кучка крестьян, упорно и пристально глазевших вверх на какой-то предмет, скрытый в ветвях ближайшего к ним дерева.
Юность редко умеет рассуждать к обыкновенно так же легко уступает малейшему толчку любопытства, как гладкая поверхность тихого пруда случайно брошенному в нее камню. Квентин ускорил шаг и, взойдя на пригорок, увидел ужасное зрелище, привлекавшее к себе внимание собравшихся зевак: на одном из каштанов в последних предсмертных судорогах раскачивался повешенный.
— Отчего вы не перережете веревку? — воскликнул юноша, который был так же скор на помощь ближнему, как и на месть за личное оскорбление.
Один из крестьян повернул к нему свое бледное, искаженное страхом лицо и молча указал на вырезанный в коре дерева знак, имевший отдаленное сходство с цветком лилии.
Ничего не понимая во всем этом и мало заботясь о таинственном знаке, Дорвард с легкостью белки взобрался на каштан, вытащил из кармана свой верный «черный нож»[28], неизбежный спутник каждого горца и охотника, и, крикнув вниз, чтобы кто-нибудь поддержал тело, в один миг перерезал веревку.
Но его человеколюбивый поступок произвел на зрителей совершенно неожиданное впечатление. Вместо того, чтобы помочь Квентину, крестьяне были до того испуганы его смелостью, что, словно по команде, разбежались все до единого. Тело, никем не поддержанное, тяжело рухнуло на землю, и Квентин, спустившись с дерева, к прискорбию своему, убедился, что в повешенном уже угасла последняя искра жизни. Тем не менее, он попробовал оживить его: сняв петлю с шеи несчастного, он брызгал ему водой в лицо и делал все, что обыкновенно в таких случаях полагается.
Дорвард так углубился в свое занятие, что забыл обо всем на свете. Громкие крики на непонятном для него языке скоро заставили его очнуться, и не успел он опомниться, как уже оказался окруженным какими-то странными людьми, женщинами и мужчинами, и почувствовал, что кто-то крепко держит его за руку. В тот же миг перед ним сверкнул нож.
— Ах, ты, презренный разбойник! — закричал один из мужчин на ломаном французском языке. — Убил человека, да еще хочешь ограбить!.. Ты поплатишься за это, негодяй!
При этих словах со всех сторон замелькали кинжалы, и Дорвард, оглянувшись, увидел вокруг себя толпу свирепых людей, уставившихся на него, как волки на добычу.
Однако, он не растерялся, и это его спасло.
— Что вы, друзья мои! — воскликнул он. — Если повешенный — ваш друг, то ведь я только что собственными руками перерезал петлю, в которой он висел, и вы гораздо лучше сделаете, если попытаетесь вернуть его к жизни, вместо того, чтобы угрожать невинному, которому он, может быть, обязан своим спасением.
Между тем женщины окружили умершего и старались привести его в чувство теми же средствами, которые раньше пускал в ход Дорвард. Убедившись, наконец, что все их усилия бесплодны, они, по восточному обычаю, подняли отчаянный вопль и принялись в знак печали рвать свои длинные черные волосы. Мужчины последовали их примеру и посыпали головы землей.
Они так увлеклись этой церемонией оплакивания покойника, что совсем позабыли о Дорварде, в невиновности которого их убедила перерезанная веревка. Самым благоразумным для шотландца было бы, конечно, предоставив этим дикарям предаваться на свободе своему горю, поскорее от них уйти, но Дорвард с детства привык презирать опасность, да и любопытство его было сильно задето. Все эти необыкновенные люди носили на головах тюрбаны и колпаки, напоминавшие скорее его собственный головной убор, чем те шапки и шляпы, какие в то время были в употреблении во Франции. Все мужчины были черны лицом, как африканцы, у многих из них были курчавые черные бороды. У двух-трех — по-видимому, начальников — развевались яркие красные, желтые и зеленые шарфы, а в ушах и на шее блестели серебряные украшения. Руки и ноги у всех были голые. Все они, без изъятия, казались очень грязными и оборванными. Дорвард не заметил у них другого оружия, кроме длинных кинжалов, которыми они недавно ему угрожали; только один юноша, очень живой и горевавший больше всех, был вооружен короткой и кривой мавританской саблей, за рукоятку которой он беспрестанно хватался, бормоча невнятные угрозы.
Весь этот беспорядочно столпившийся и предававшийся скорби народ так мало походил на людей, которых Дорварду доводилось до сих пор видеть, что он готов был принять их за «неверных собак», за проклятых сарацин[29], о которых он слышал и читал в романах, как о заклятых врагах каждого благородного рыцаря и каждого христианского государя. Он собирался уже убраться подобру-поздорову подальше от этих опасных людей, как вдруг послышался конский топот, и на мнимых сарацин, взваливших тем временем на плечи тело своего умершего товарища, налетел отряд французских солдат.
В одно мгновенье заунывные вопли перешли в дикие крики ужаса. Труп моментально очутился на земле, а толпа бросилась врассыпную, с змеиной ловкостью и проворством ускользая под брюхом лошадей от направленных в них копий.
— Бей их, гнусных язычников!.. Хватай, коли, руби! — раздался яростный приказ, но беглецы скрылись так быстро, что всадникам удалось свалить с ног и взять в плен только двоих. Один из пойманных был юноша с кривой саблей, сдавшийся лишь после отчаянного сопротивления. Квентина, которому за последнее время так не везло, тоже схватили, несмотря на его яростные протесты, и мгновенно связали. При этом солдаты действовали с уверенностью, которая доказывала, что они привыкли к подобным расправам.
Взглянув на командующего отрядом, от которого он надеялся получить свободу, Квентин признал в нем угрюмого и молчаливого товарища дяди Пьера. В каких бы преступлениях ни обвиняли этих несчастных людей, друг старого купца не мог, конечно, не знать из своего утреннего приключения, что Дорвард не имел с ними ничего общего. Однако, Дорвард далеко не был уверен, захочет ли этот зловещий человек отнестись к нему милостиво и беспристрастно. Поэтому он медлил обратиться к нему за помощью.
Впрочем, ему не пришлось долго раздумывать.
— Эй, вы, Петит-Андрэ и Труазешель! — сказал мрачный начальник отряда, обращаясь к двум своим подчиненным. — Видите эти деревья?.. Я покажу этим нехристям, этим мерзавцам и колдунам, что значит противиться правосудию короля. Долой с коней, ребята, живо за дело!
В одну минуту Труазешель и Петит-Андрэ спешились.
Квентин заметил, что у каждого из них висело на седле по большой связке аккуратно смотанных веревок. Они принялись быстро их разматывать, и на каждой веревке неожиданно оказалась совсем готовая петля. Кровь застыла в жилах Дорварда, когда он увидел три петли, в том числе одну для себя. Он громко окликнул начальника отряда, напомни ему об их недавней встрече, о правах свободного шотландца и о дружественной союзной стране и стал уверять, что не только не имеет ничего общего с этими людьми, но даже не знает, в каких преступлениях их обвиняют. Но тот, к кому он взывал, едва удостоил его взглядом и, не обращая внимания на его слова, повернулся к кучке крестьян, сбежавшихся из любопытства или из желания свидетельствовать против пойманных, и строго спросил их, был ли шотландский молодец с теми бродягами.
— Как же, сударь, не во гнев будь сказано вашей милости, как же! Он-то и перерезал веревку, на которой по приказанию короля вздернули бездельника. И поделом ему, господин прево[30]: так и надо учить этих негодяев, — поспешил ответить один из поселян.
— Я могу поклясться, — вмешался в разговор другой поселянин, — что он был в той банде, которая ограбила скотный двор.
— Что ты, отец! — сказал стоявший поблизости мальчуган. — Тот язычник был черный, а у этого лицо совсем белое. У того были короткие курчавые волосы, а у этого — длинные русые кудри.
— Эх, сынок, мало ли что! — ответил крестьянин. — Ты еще, пожалуй, скажешь, что у того была зеленая куртка, а у этого серая. Но ведь его милости, господину прево, известно, что эти негодяи так же легко меняют свою шкуру, как и платье… Нет, это тот самый.
— С меня довольно и того, что он, как вы сами видели, осмелился пойти против правосудного повеления короля и пытался спасти приговоренного к смерти изменника, — сказал прево, или Тристан Отшельник, как прозвали этого свирепого судью его люди. — Эй, Труазешель и Петит-Андрэ, живо за дело!
— Выслушайте меня, господин начальник! — в смертельном страхе воскликнул юноша. — Не дайте умереть невинному! Мои соотечественники этого так не оставят: они вам отомстят за мою смерть в этой жизни, а в будущей вы дадите ответ самому богу за невинно пролитую кровь.
— Я готов дать ответ в своих поступках, и в этой жизни и в будущей, — холодно ответил прево и левой рукой сделал знак своим подчиненным. В то же время он со злобной улыбкой дотронулся пальцем до своей правой руки, которая была у него на перевязи, вследствие удара, полученного утром от Дорварда.
— Подлец! Негодяй! — вне себя закричал Дорвард. Он понял, что жажда мести была единственной причиной жестокости прево и что ему нечего поэтому ждать пощады.
— Бедняга бредит со страха, — сказал начальник отряда. — Преподай-ка ему напутствие, Труазешель, прежде чем спровадить его на тот свет. Будь ему взамен духовника. Дай ему минуту на благочестивые размышления и немедленно кончай дело… Слышишь? А я еду дальше в объезд. За мной, ребята!
Прево уехал в сопровождении своего отряда, оставив в помощь палачам только нескольких солдат. Несчастный шотландец с отчаянием смотрел вслед отъезжавшим, и, когда, постепенно замирая вдали, замолк топот копыт, в душе его угас последний луч надежды. В неописуемом ужасе он оглянулся вокруг и, несмотря на весь трагизм минуты, был поражен стоическим хладнокровием своих товарищей по несчастью. Сначала они обнаружили большой страх и изо всех сил старались вырваться, но, когда их связали и они убедились, что смерть неизбежна, они стали ждать ее с невозмутимым спокойствием. Мучительное ожидание придавало, может быть, некоторую бледность их загорелым лицам, но не исказило в них ни одной черты и не погасило упорного высокомерия, горевшего в их глазах. Они напоминали пойманных лисиц, которые, истощив в надежде на спасение весь запас своей хитрости, гордо умирают в мрачном молчании, на что не способны ни медведи, ни волки, эти страшные для каждого охотника враги. Они не дрогнули даже тогда, когда люди, оставленные прево, приступили к делу, и, надо заметить, приступили с гораздо большей поспешностью, чем этого требовал даже их начальник. Палачи, очевидно, так привыкли к своему страшному ремеслу, что находили удовольствие в исполнении своих обязанностей…
Труазешель легонько тронул Дорварда за плечо. Петит-Андрэ коснулся его другого плеча и сказал:
— Мужайся, сынок! Раз довелось поплясать, делать нечего: надо плясать веселее. Кстати, и скрипка настроена, — добавил он, потрясая веревкой, чтобы придать больше соли своей остроте.
Квентин посмотрел помутившимся взглядом сперва на одного, потом на другого. Видя, что он их не понимает, приятели стали легонько подталкивать юношу к дереву, уговаривая не падать духом, потому что все будет кончено в один миг.
В эту роковую минуту несчастный еще раз растерянно оглянулся вокруг и громко воскликнул:
— Если здесь есть хоть одна добрая душа, пусть передаст Людовику Лесли, стрелку шотландской гвардии, что его племянник подло убит!
Эти слова были сказаны как нельзя более вовремя, потому что как раз в этот момент, привлеченный приготовлениями к казни, вместе с другими случайными прохожими подоспел один из стрелков шотландской гвардии.
— Берегитесь, ребята! — крикнул он палачам. — Если этот юноша — шотландец, я не допущу, чтобы его предательски повесили!
— Предательски… сохрани бог, господин рыцарь. Мы только исполняем приказ, — ответит Труазешель и потащил Дорварда за руку.
— Чем комедия короче, тем она лучше, — добавил Петит-Андрэ и подхватил осужденного с другой стороны.
Но Квентин, услышав слова, окрылившие его надеждой, изо всех сил рванулся из рук исполнителей закона и в один миг очутился возле шотландского стрелка.
— Спаси меня, земляк! — протягивая к нему свои связанные руки, воскликнул он на своем родном языке. — Именем Шотландии и святого Андрея молю тебя, заступись за меня! Я ни в чем не повинен. Ради спасения твоей души, спаси меня!
— Именем святого Андрея клянусь, что им удастся овладеть тобой, только переступив через мой труп! — сказал стрелок, обнажая меч.
— Перережь мне веревки, земляк! — воскликнул Дорвард. — И я сам еще постою за себя.
Один взмах меча, и пленник очутился на свободе. Неожиданно бросившись на одного из солдат, оставленных прево, он выхватил из его рук алебарду и крикнул:
— Теперь подходите, если посмеете!
Палачи стали перешептываться.
— Скачи скорее за господином прево, — сказал Труазешель, — а я постараюсь их здесь задержать… Эй, стража, к оружию!
Петит-Андрэ вскочил на лошадь и ускакал, а солдаты так заторопились исполнить приказание Труазешеля, что в суматохе упустили и двух других пленников.
Тем временем Труазешель обратился к шотландскому стрелку и вежливо сказал ему:
— Знаете ли вы, сударь, что вы наносите величайшее оскорбление господину прево, вмешиваясь в дело, порученное ему королем, и нарушая ход правосудия? Да и молодому человеку вы едва ли оказываете большую услугу, ибо из пятидесяти случаев быть повешенным, которые ему, вероятно, еще представятся в жизни, он вряд ли хоть раз будет так хорошо подготовлен к смерти, как это было за минуту до вашего необдуманного вмешательства в это дело.
— Если мой соотечественник разделяет это мнение, я готов сейчас же вам его уступить, — ответил с улыбкой стрелок.
— Нет, нет, ради бога, не слушай его! — воскликнул Квентин. — Уж лучше отруби мне голову своим длинным мечом. Я охотнее умру от твоей руки, чем от веревки этого бездельника.
— Вы слышите, как он кощунствует? — сказал исполнитель закона. — Эх, и изменчива же человеческая натура, как подумаешь! Всего минуту назад он был совсем готов отправиться в неведомое путешествие, а теперь, гляди, не хочет и властей признавать.
— Но скажите мне, наконец, в чем провинился этот юноша? — спросил стрелок.
— Он осмелился, — начал торжественно Труазешель, — он осмелился вынуть из петли тело преступника, несмотря на то, что я собственноручно вырезал лилию на дереве, на котором висел казненный.
— Правда ли это, молодой человек? — строго спросил Дорварда стрелок. — И как мог ты решиться на такой поступок?
— О! — воскликнул Дорвард. — В эту страшную минуту я скажу тебе всю правду… Я увидел на суку человека в предсмертных судорогах и из простого чувства сострадания перерезал веревку. В ту минуту я не думал ни о лилиях, ни о левкоях и так же мало намеревался оскорбить французского короля, как и святейшего папу.
— А зачем тебе понадобилось трогать мертвое тело? — спросил стрелок. — Ведь куда ни ступит этот благородный рыцарь прево, он всюду оставляет повешенных; их здесь болтается больше, чем гроздьев в винограднике, и тебе будет немало дела, если ты вздумаешь подбирать за ним его жатву… Ну, да все равно: я все-таки помогу тебе, земляк, насколько буду в силах… Послушайте, исполнитель закона: вы видите, что это ошибка. Надо быть снисходительнее к этому мальчику, да еще чужестранцу. У себя на родине он не привык к такой быстрой расправе, какую здесь завел ваш начальник.
— Это еще не значит, господин стрелок, что у вас на родине в ней не нуждаются, — сказал подоспевший в эту минуту Петит-Андрэ. — Не робей, Труазешель! Сейчас здесь будет сам господин прево, и мы еще посмотрим, захочет ли он выпустить из рук дело, не доведя его до конца.
— В добрый час! — заметил стрелок. — А вот, кстати, и кое-кто из моих товарищей.
Действительно, в то время, как прево въезжал на пригорок со своим отрядом с одной стороны, с другой подскакали галопом пять шотландских стрелков с Людовиком Меченым во главе.
На этот раз Лесли далеко не выказал того равнодушия к родственнику, в котором еще так недавно обвинял его Дорвард. Увидев товарища и племянника в оборонительном положении, он крикнул:
— Спасибо тебе, Кеннингам!.. Джентльмены, на помощь! Этот юноша — шотландский дворянин и мой племянник… Линдсей, Гутри, Тайри, мечи наголо! Марш вперед!
Ожесточенная стычка готова была завязаться, и, несмотря на малочисленность стрелков, еще неизвестно было, на чьей стороне остался бы перевес, так как шотландцы были прекрасно вооружены. Но тут великий прево, — потому ли, что он сомневался в исходе схватки, или потому, что боялся рассердить короля, — сделал знак своим солдатам стоять смирно и, обратившись к Меченому, спросил, на каком основании он, стрелок королевской гвардии, противится приведению в исполнение приговора над преступником.
— Ваше обвинение — ложь! — воскликнул взбешенный Лесли. — Разве казнь преступника и убийство моего племянника имеют что-нибудь общее?
— Ваш племянник может быть таким же преступником, как и всякий другой, — возразил прево, — и каждого иностранца во Франции судят по французским законам.
— Да, но ведь нам, шотландским стрелкам, даны особые привилегии, — ответил Меченый. — Не так ли, друзья?
— Правда, правда! — раздались крики. — Нам даны привилегии. Да здравствует король Людовик! Да здравствует храбрый Лесли! Да здравствует шотландская гвардия! Смерть всякому, кто посягнет на наши привилегии!
— Образумьтесь, господа! — сказал прево. — Не забывайте, какими я облечен полномочиями.
— Не ваше дело нас учить! — воскликнул Кеннингам. — На это у нас есть свое начальство, а судить нас может только король да еще наш капитан, пока великий коннетабль в отсутствии.
— А вешать нас имеет право только наш старый Санди Вильсон, собственный палач шотландских стрелков, — добавил Линдсей. — И дать это право другому значило бы кровно оскорбить Санди, честнейшего из всех палачей, когда-либо затягивавших на висельнике петлю, и наиболее достойного из людей его ремесла.
— Да поймите же вы, наконец, что этот шут не состоит в стрелках и не имеет права пользоваться вашими привилегиями, — сказал прево.
— Он не шут, а мой племянник, — сердито сказал Меченый.
— Но он не стрелок гвардии, — отрезал прево.
Стрелки в смущении переглянулись.
— Не сдавайся, друг! — шепнул Кеннингам Меченому. — Скажи, что он завербован в наш отряд.
— Клянусь святым Мартином, добрый совет! Спасибо, друг, — ответил Лесли тоже шопотом и, возвысив голос, поклялся, что не дальше как сегодня он зачислил племянника в свою свиту.
Это заявление дало делу решительный оборот.
— Хорошо, джентльмены, — сказал прево, отлично знавший, с каким болезненным вниманием относился Людовик к малейшему неудовольствию в рядах его гвардии. — Инструкции велят мне избегать лишних ссор со стрелками, но я все-таки доложу его величеству обо всем, и позвольте вам заметить, что, поступая таким образом, я действую снисходительнее, чем это, может быть, допускает мой долг перед королем.
И он ускакал в сопровождении своей стражи, а стрелки остались на месте, чтобы наскоро обсудить создавшееся положение.
— Прежде всего мы должны обо всем сообщить нашему начальнику лорду Кроуфорду и сейчас же внести молодца в ваши списки.
— Но позвольте, джентльмены, мои достойные друзья и защитники, — сказал нерешительно Квентин, — ведь я еще не решил, поступать мне в вашу гвардию или нет.
— Тогда, братец, решай уж заодно: быть тебе повешенным или нет, — сердито сказал Лесли, — ибо хоть ты мне и племянник, но я не вижу другого средства спасти тебя от виселицы.
Против такого довода возражать было нечего, и Квентину ничего не оставалось, как принять предложение, которое во всякое другое время было бы ему не совсем по сердцу…
— Он сейчас же должен ехать к нам в казармы, — заявил Кеннингам, — потому что только там он будет в безопасности, пока здесь рыщут эти ищейки.
— Не могу ли я, дядюшка, хоть сегодня переночевать в гостинице, где я остановился? — спросил юноша, которому, как и всякому новобранцу, хотелось выиграть хоть одну, последнюю ночь свободы.
— Отчего же нет, племянник, — ответил насмешливо Людовик Лесли, — особенно, если ты хочешь доставить нам удовольствие выловить тебя завтра где-нибудь в канаве, пруду или в одном ив притоков Луары зашитым в мешок, чтоб тебе удобнее было плавать. А дело, наверное, тем и кончится. Ведь недаром же прево улыбался, когда уезжал от нас, — добавил он, обращаясь к Кеннингаму. — Это плохой знак: у него есть что-нибудь на уме.
— Руки коротки! — воскликнул Кеннингам. — Для его сетей мы слишком крупная дичь. Но я все-таки советовал бы тебе сегодня же переговорить с этим чортом Оливье, который всегда был нам другом… Кстати, он раньше прево увидится с королем, потому что завтра бреет его рано утром.
— Это ты правильно говоришь, — сказал Лесли, — да только к Оливье нельзя соваться с пустыми руками, а я, как на грех, гол, что твоя береза в декабре.
— Вроде всех нас, — усмехнулся Кеннингам. — Неужто же Оливье не поверит нам хоть раз на честное слово? За это мы могли бы ему посулить в складчину подарок при первой же получке жалованья. К тому же, если Оливье будет заинтересован в этом деле, наше жалованье не заставит себя долго ждать.
— Ну, ладно! А теперь в замок, ребята! — воскликнул Меченый. — Мой племянник расскажет нам доро́гой, как это его угораздило навязать себе на шею прево, чтобы мы знали, как разговаривать с Кроуфордом и Оливье.
Одному из слуг было велено спешиться и отдать свою лошадь Квентину Дорварду. Юный шотландец в сопровождении своих воинственных соотечественников двинулся крупной рысью по направлению к мрачному, столь поразившему его еще утром замку Плесси, своему будущему обиталищу.
Доро́гою, в ответ на расспросы дяди, молодой человек подробно изложил свое утреннее приключение, и, хотя сам он не видел в нем ровно ничего смешного, рассказ его был встречен взрывом дружного хохота.
— А все-таки дело дрянь, — сказал дядя. — И какого чорта понадобилось этому безмозглому мальчишке возиться с мертвецом, да еще с окаянным язычником, еретиком или мавром, — кто их там разберет!..
— Если бы он поссорился с людьми прево из-за красивой девушки, как случилось с Майкелем Моффатом, в этом был бы хоть какой-нибудь смысл, — заметил Кеннингам.
— А по-моему, здесь дело касается нашей чести! — воскликнул Линдсей. — Чорт бы побрал этого негодяя Тристана с его гнусными молодцами! Как они смеют путать наши шотландское шапки с тюрбанами этих бродяг!.. Это оскорбление! Если же у них такое плохое зрение, что они не видят разницы, так мы их полечим по-свойски…
— Дядя, что это за люди, о которых вы сейчас говорили? — осведомился Квентин.
— На этот вопрос, племянник, ответить довольно трудно. Этого толком никто не знает… Во всяком случае, мне известно лишь, что они поселились здесь года два тому назад и прожорливы, как саранча.
— Разве они такие зловредные? — спросил Дорвард.
— Еще бы! — сказал Кеннингам. — Ведь они язычники и еретики. Они не признают настоящего бога и его святых, воруют все, что попадает под руку. Кроме того, они колдуны.
— Говорят, что у них среди женщин много красивых, — заметил Гутри.
— А водятся эти бродяги где-нибудь еще, кроме Франции? — осведомился Линдсей.
— Как же! В Германии, Италии и Англии они бродят целыми ордами, — ответил Меченый. — Только одна Шотландия, благодарение господу, еще свободна от них.
— Наша страна стишком холодна для саранчи и слишком бедна для воров, — вставил Кеннингам.
— А может быть, и потому, что наши горцы не потерпят других воров, кроме своих собственных, — опять заметил Гутри.
— Прошу не забывать, — обиделся Меченый, — что я сам уроженец горного Ангура и что почти все горцы Глэна — мои родственники. Я не потерплю, чтобы их поносили в моем присутствии.
— Но ведь вы не можете отрицать, что они воруют скот? — сказал Гутри.
— Угнать стадо овец еще не значит быть вором, — возразил Меченый. — Я готов это утверждать где и когда угодно.
— Бросьте, друзья, — вмешался Кеннингам. — Не надо ссориться. Подумайте, какой это дурной пример для молодого человека. Я закажу бочонок вина: чтобы скрепить нашу дружбу, мы выпьем и за горную и за низменную Шотландию, если вы согласны быть сегодня моими гостями.
— Согласны, согласны! — закричал Меченый. — А я поставлю другой бочонок, чтобы запить нашу размолвку и спрыснуть вступление моего племянника в нашу дружину…
Когда отряд приблизился к замку, решетка была немедленно поднята, мост спущен, и стрелки по одному въехали в ворота. Но когда настала очередь Квентина, часовые скрестили перед ним копья и приказали остановиться. В ту же минуту с крепостных стен на него был направлен ряд мушкетонов[31] и натянутых луков. (Эта предосторожность строго выполнялась даже в тех случаях, когда чужестранец являлся в замок в сопровождении стрелков, принадлежавших к его гарнизону.)
Людовик Меченый, нарочно остановившийся подле племянника, дал необходимые объяснения, и после долгих переговоров Дорварда пропустили в замок и повели под сильным конвоем в помещение лорда Кроуфорда.
Лорд Кроуфорд, шотландский вельможа, был одним из последних еще уцелевших обломков доблестной дружины шотландских рыцарей, долго и верно служивших Карлу VI в его кровавых войнах, утвердивших независимость Франции и изгнавших англичан из ее пределов. Еще юношей он сражался под знаменами Жанны д’Арк[32] и был чуть ли не последним из шотландских паладинов, так охотно обнажавших свой меч за «лилию» против общего врага — Англии.
Перемены, происходившие в Шотландии, а может быть, и долгая привычка к Франции, к ее климату и обычаям заставили старого вельможу окончательно оставить мысль о возвращении на родину. Еще более утвердило его в этом решении то обстоятельство, что, занимая высокое положение при дворе Людовика, он, благодаря своему открытому и честному характеру, приобрел огромное влияние на короля. Людовик, плохо веря вообще в человеческую добродетель, питал, однако, неограниченное доверие к Кроуфорду и подчинялся его влиянию тем охотнее, что его телохранитель никогда не вмешивался ни в какие дела, кроме тех, которые так или иначе касались его служебных обязанностей.
Людовик Меченый и Кеннингам последовали за Дорвардом и его конвоем в помещение своего начальника. Благородная наружность старика и глубокое уважение, которое ему оказывали гордые, никого, по-видимому, не уважавшие горцы, произвели на молодого человека сильное впечатление.
Лорд Кроуфорд был высокий, бодрый и худощавый старик, сохранивший еще всю силу, если не гибкость молодости; он так же легко выносил походы и тяжесть оружия, как любой из его солдат. Его суровое, загорелое лицо было все изрыто шрамами, а глаза, видавшие вблизи смерть более чем в тридцати кровопролитных сражениях, выражали скорее спокойное презрение к опасности, чем необузданную отвагу. В ту минуту его высокая прямая фигура была укутана в просторный халат, подпоясанный ремнем, с заткнутым за ним кинжалом в богатой оправе. Старик сидел на софе, покрытой оленьей шкурой, с очками на носу (которые были только что изобретены в то время) и читал объемистую рукопись.
При входе неожиданных посетителей лорд Кроуфорд с видимой досадой отложил в сторону рукопись и спросил на своем родном языке:
— Зачем я вам опять понадобился?
На это Меченый, пожалуй, с бо́льшим почтением, чем он выказал бы самому Людовику, подробно объяснил затруднительное положение своего племянника, заключив свою речь просьбой о заступничестве. Лорд Кроуфорд внимательно его выслушал. Он добродушно улыбнулся наивности юноши, бросившегося на помощь повешенному, и озабоченно покачал головой, когда узнал о стычке шотландских стрелков со стражей прево.
— Когда же вы, наконец, перестанете ввязываться в подобные истории?! — рассердился он. — Сколько раз мне повторять, в особенности тебе, Людовик Лесли, и тебе, Арчи Кеннингам, что солдат на чужой стороне должен вести себя скромно и прилично, если он не хочет переполошить всех собак во дворе. Впрочем, уж если вы не можете жить без ссор, то, во всяком случае, лучше поссориться с этим негодяем прево, чем с кем-нибудь другим. На этот раз я даже не стану бранить тебя, Людовик, ибо с твоей стороны было вполне естественно вступиться за родственника. Мы не дадим молодца в обиду. Подайте-ка мне ваши списки, вон с той полки, и мы сейчас же впишем туда его имя, чтобы он мог пользоваться нашими привилегиями.
— Позвольте вам сказать, ваша милость… — начал было Дорвард.
— Да ты с ума сошел, братец! — перебил его дядя. — Как ты смеешь заговаривать с его милостью?
— Не горячись, Людовик, — остановил его лорд Кроуфорд. — Послушаем, что он скажет.
— Всего два слова, не в обиду будь сказано вашей милости, — ответил Квентин. — Я уже говорил дяде, что я сомневался, поступать ли мне в вашу гвардию. Теперь же, после того как я увидел благородного и опытного начальника, под командой которого мне придется служить, у меня нет больше сомнений. Я твердо решил стать в ряды шотландских стрелков, потому что вы мне внушили доверие.
— Хорошо сказано, дружок, — засмеялся старый лорд, польщенный комплиментом. — Правда твоя: опытность у меня есть, и, става богу, я, кажется, умею ею пользоваться и как подчиненный и как вождь моей дружины… Ну, вот, Квентин, ты и внесен в списки шотландской королевской гвардии. Ты назначен оруженосцем к твоему дяде, и теперь он твой прямой начальник. Надеюсь, ты будешь вести себя хорошо. Из тебя выйдет славный солдат, если верить твоей наружности. А ты, Людовик, пригляди, чтобы твой племянник поусерднее занялся военными упражнениями, ибо на днях, может быть, нам придется скрестить копья и мечи с врагом.
— Клянусь мечом, славная весть, милорд!.. Долгий мир способен всех нас сделать трусами. Я и сам чувствую, что совсем размяк в этой проклятой клетке.
— Ну, уж так и быть, послушай, что птичка пропела мне на ухо: «Скоро в поле развернутся наши старые знамена».
— За эту песенку я нынче же выпью лишнюю чарку, милорд! — воскликнул Людовик Меченый.
— Кажется, ты непрочь выпить и без всякой песенки, братец, — заметил на это лорд Кроуфорд. — Берегись, Людовик: боюсь я, как бы тебе не пришлось когда-нибудь выпить другую и более горькую чашу твоего собственного приготовления.
Несколько смущенный этим замечанием, Лесли пробормотал, что вот уже несколько дней, как он не притрагивался к вину, но ведь милорду известен обычай дружины спрыскивать вступление в ее ряды нового товарища.
— Правда твоя: я об этом совсем позабыл, — сказал старый вождь. — Я сам пришлю вам несколько стоп вина на подмогу… Но чтобы к закату, все было кончено, слышите! Да смотрите: сегодня послать в караул людей понадежнее и уж, во всяком случае, не участников вашей пирушки.
— Приказания милорда будут исполнены в точности, — ответил Лесли. — Мы не забудем выпить и за ваше здоровье, милорд.
— Может быть, я и сам к вам зайду, — сказал лорд Кроуфорд, — так, на минутку, посмотреть, все ли у вас в порядке.
— Милорд для нас всегда дорогой гость, — ответил Лесли, и вся компания вышла в самом веселом расположении духа, чтобы приготовиться к предстоящему пиру, на который Лесли пригласил человек двадцать товарищей, обыкновенно обедавших с ним за одним столом.
Солдатские пирушки незатейливы: была бы выпивка да закуска, больше ничего и не нужно. Но на этот раз Меченый позаботился раздобыть вина получше, пояснив собутыльникам, что старик тоже не упускает случая выпить, хоть и любит проповедывать воздержание.
Готическая зала, служившая стрелкам столовой, была наскоро приведена в порядок. Разослали слуг за зеленым камышом, чтобы устлать им пол, а стены и стол убрали старыми знаменами, отбитыми у неприятеля.
Следующей заботой было достать для молодого рекрута необходимое обмундирование и вооружение, чтобы он мог явиться на пир в приличном виде, настоящим шотландским стрелком, достойным дарованных его дружине привилегий, благодаря которым он мог теперь открыто презирать могущество и злобу всесильного прево.
Попойка удалась на славу: гости веселились от души, тем более, что к обычному веселью присоединилась еще радость свидания с земляком, так недавно покинувшим далекую, но страстно любимую родину. Стрелки распевали шотландские песни, рассказывали старинные предания о героях их страны, о подвигах отцов и дедов и вспоминали места, где они были совершены.
Когда пир был в самом разгаре и каждый старался вставить свое словечко, вспоминая далекую и милую Шотландию, явился, наконец, и лорд Кроуфорд. Он, как и предсказывал Меченый, едва высидел за трапезой короля и воспользовался первым предлогом, чтобы присоединиться к своим соотечественникам. Появление старого воина вызвало новый взрыв общего веселья. На верхнем конце стола для него заранее приготовили почетное место. Обычаи того времени, да и самый состав шотландской дружины, все члены которой были дворянами, вполне дозволяли ее начальнику, несмотря на его высокое положение, пировать запросто со своими подчиненными, нисколько не роняя своего достоинства.
Однако, на этот раз лорд Кроуфорд отказался занять приготовленное для него место и, попросив не обращать на него внимания, отошел к сторонке и, по-видимому, с большим удовольствием стал наблюдать за пирующими.
— Оставь его, — шепнул Кеннингам Линдсею, когда тот предложил было вина старому начальнику. — Оставь его: зачем погонять чужого вола… Погоди, он и сам повезет…
И действительно, лорд Кроуфорд, который сначала только улыбнулся, отрицательно покачав головой, и отставил в сторону стакан, предложенный ему Линдсеем, начал вскоре, будто в рассеянности, прихлебывать из него; потом, вспомнив внезапно, что нельзя же не выпить за здоровье нового товарища, вступающего в их ряды, он предложил тост за Дорварда, встреченный, само собою разумеется, дружными и веселыми криками. Затем старый воин сообщил товарищам, что он уладил дело с метром Оливье.
— А так как брадобрей, как вам известно, не очень-то долюбливает живоглота, — прибавил он, — то он охотно помог мне добиться от короля предписания для прево прекратить на будущее время всякие преследования Квентина Дорварда и не забывать о привилегиях, дарованных шотландской гвардии.
Эти слова были встречены новыми оглушительными криками восторга. Стаканы были наполнены до краев, и все выпили за здоровье лорда Кроуфорда, благородного защитника своих соотечественников. Разумеется, почтенный лорд не мог не ответить на учтивость и тоже выпил, после чего, опустившись в кресло, он подозвал к себе Квентина и засыпал его расспросами о Шотландии, на которые юноша часто не знал, что ответить.
В то же время старик продолжал помаленьку прихлебывать из стакана, вставляя изредка замечания насчет того, что шотландский джентльмен должен быть всегда общителен и не должен чуждаться веселой компании. Правда, молодым людям, вроде Квентина, следует при этом соблюдать большую осторожность, чтобы не впасть в излишество. Лорд наговорил по этому поводу кучу прекрасных вещей и толковал так долго, что вскоре его язык, усердно прославлявший воздержание, стал заметно тяжелеть и заплетаться. Между тем, с каждой новой распитой бутылкой воинственный пыл веселой компании все возрастал, и Кеннингам предложил, наконец, тост за славу французского королевского знамени.
— И за ветер из Бургундии, чтобы его развернуть! — подхватил Линдсей.
— От всей души, какая еще уцелела в моем изношенном теле, принимаю ваш тост, дети мои, — тотчас откликнулся лорд Кроуфорд, — и, несмотря на мою старость, надеюсь еще увидеть, как это знамя развернется. Да что там! Слушайте, друзья мои, — добавил старик (вино сделало его болтливым): — все вы — верные слуги французского короля, и я не вижу, почему бы мне вам не сказать, что сюда приехал посол от герцога Карла Бургундского с поручением далеко не миролюбивого свойства.
— A… a! так вот почему, проходя недавно мимо тутовой рощи, я видел там экипаж, лошадей и свиту графа Кревкёра, — заметил один из воинов. — Говорят, король отказался принять его в своем замке.
— Хвала творцу! И да внушит он его величеству мужественный и твердый ответ, — добавил Гутри. — Но в чем, собственно, дело? Что послужило причиной неудовольствия герцога?
— Ряд столкновений на границе, — ответил лорд Кроуфорд, — а главным образом то обстоятельство, что король принял под свое покровительство одну свою землячку, молодую графиню, бежавшую из Дижона, потому что герцог, ее опекун, хотел выдать ее замуж за своего любимца Кампо Бассо.
— Она приехала сюда одна, милорд? — спросил Линдсей.
— Нет, с какой-то старухой-родственницей, тоже графиней, которая согласилась ее сопровождать.
— Так, — заметил Кеннингам, — а только захочет ли король вмешиваться в это недоразумение между графиней и герцогом, ее опекуном, который имеет на нее такие же права, какие имел бы и сам король над бургундской наследницей в случае смерти герцога. Ведь король — сюзерен герцога Карла.
— Король поступит, по обыкновению, сообразно своим политическим интересам, — сказал Кроуфорд. — Поэтому он и принял обеих дам неофициально и не поручил их покровительству своих дочерей. Он наш господин, но я думаю (с моей стороны сказать это не будет изменой), что он одинаково готов, смотря по тому, с кем имеет дело, либо преследовать дичь, как гончая, либо улепетывать, как заяц.
— Но герцог Бургундский не признает такой двуличной политики: он потребует прямого ответа, — возразил Кеннингам.
— Конечно, — ответил Кроуфорд, — оттого то и трудно рассчитывать, что переговоры кончатся мирно.
— Да поможет им господь хорошо поссориться! — воскликнул Меченый. — Лет двадцать тому назад мне было предсказано, что я поправлю свои дела женитьбой. Как знать, что может случиться, раз мы начнем драться за честь и любовь прекрасных дам, как это описывается в старинных романах!
— Это ты-то, с твоим шрамом, мечтаешь о любви прекрасных дам? — сказал Гутри.
— Лучше совсем не знать любви, чем любить цыганку-язычницу, — отрезал Меченый.
— Довольно, довольно, друзья мои! — остановил их лорд Кроуфорд. — Не играйте острым оружием: насмешка — не шутка. Успокойтесь и не ссорьтесь… Что же касается этой молодой дамы, то она слишком богата для бедного шотландского дворянина, — иначе я бы и сам непрочь предложить ей руку и сердце с моими восемьюдесятью годами в придачу… Но это не мешает нам выпить за ее здоровье, потому что она, как говорят, изумительно красива…
— Должно быть, ее-то я и видел сегодня, когда стоял поутру на часах у внутренних ворот, — сказал один из стрелков.
— Стыдно, стыдно, Арно! — с неодобрением заметил лорд Кроуфорд. — Солдат никогда не должен рассказывать о том, что он видел, стоя на часах. А кроме того, — добавил старик, помолчав и уступая своему любопытству после того, как он отдал должную дань дисциплине, — почему ты думаешь, что это была именно графиня Изабелла Круа?
— Я ничего не думаю, милорд, я знаю только, что мой конюх Стид встретил погонщика мулов Догина, который возвращался из замка в Мельбэри… И вот Догин предложил Стиду распить с ним бутылочку по знакомству, и, конечно, Стид охотно согласился…
— Понятно, как не согласиться! — перебил рассказчика старый лорд. — Я давно собирался вам сказать, друзья, что надо бы вам изменить ваши порядки: вы готовы пить со всяким встречным… Плохой обычай для военного времени, и его следует упразднить… Однако, Арно, в твоей истории еще нет конца, а потому давайте подкрепимся в середине, — «обрежем сказку чаркой», как говорят наши горцы. Пью за графиню Изабеллу Круа и желаю ей лучшего мужа, чем этот негодяй итальянец Кампо Бассо… Ну, а теперь говори, Арно, что сказал погонщик твоему конюху.
— Не в обиду будь сказано вашей милости, — продолжал Арно, — он сообщил ему по секрету, что две дамы, которых он с товарищем отвез в замок, — очень знатные особы… Они уже несколько дней тайно живут у его хозяина; сам король посещает их и оказывает им высокие почести; они скрылись в замке, по-видимому, из боязни встречи с бургундским послом графом Кревкёром, приезд которого был заранее возвещен прискакавшим гонцом.
— Вот так штука! — заметил Гутри. — Теперь я готов поклясться, что это пела графиня. Сегодня, когда я проходил по внутреннему двору, до меня донеслись из Дофиновой башни пение и звуки лютни. Ничего подобного я никогда не слыхал в нашем замке и подумал, не поет ли это какая-нибудь фея… Я стоял и не мог двинуться с места, хотя знал, что обед давно готов и что меня ждут. Я окаменел и стоял, как…
— Как осел, Джон Гутри! — перебил его начальник. — Твой длинный нос чуял обед, твои длинные уши слышали музыку, а твой короткий ум не мог решить, чему отдать предпочтение… Но что это? Уж не к вечерне ли благовестят? Не может быть, чтобы было так поздно! Верно, это дурак пономарь зазвонил часом раньше.
— Нет, пономарь не ошибся, — сказал Кеннингам. — Вон и солнце садится.
— Правда, — сказал лорд Кроуфорд. — Неужели же так поздно? Делать нечего, друзья мои, пора и честь знать. Тише едешь — дальше будешь… Поспешишь — людей насмешишь… Умеренность — мать всех добродетелей… Все это мудрые поговорки. Выпьем еще по чарочке за благоденствие нашей старой Шотландии, и марш каждый к своему делу.
Собутыльники осушили прощальные кубки и разошлись. Почтенный лорд с величайшим достоинством взял под руку Людовика Меченого, как бы для того, чтобы дать ему кое-какие наставления насчет его племянника, но, в сущности, он просто боялся, как бы его походка не показалась подчиненным менее твердой и уверенной, чем это подобало его высокому сану. Торжественно прошел он таким образом оба двора, отделявшие его помещение от залы, где происходило пиршество, наказывая по дороге Людовику, чтобы он зорко присматривал за племянником, особенно когда дело коснется вина и женщин.
Между тем ни одно слово из того, что говорилось за столом о прекрасной Изабелле, не ускользнуло от молодого Дорварда. Когда его привели в каморку — крошечную комнатку, которую он должен был занимать вместе с молодым пажем своего дяди, — он весь отдался сладким мечтам. Что, если обитательница башни, эта очаровательная певица, пением которой он так восхищался, эта красивая служанка, подававшая утром завтрак дяде Пьеру, и эта знатная графиня, спасающаяся бегством от ненавистного жениха и жестокого опекуна, — что, если все они одно и то же лицо?
Грезы нашего героя, которых не осмеливался нарушить его сожитель Билль Гарпер, еще долго, вероятно, играли бы разноцветными огнями, если бы не были прерваны появлением дяди. Меченый посоветовал племяннику поскорее ложиться в постель, чтобы завтра встать пораньше, так как ему предстоит сопровождать его, Лесли, в приемную короля, куда он назначен на караул вместе с пятью своими товарищами.
Если бы даже Дорвард и не имел привычки рано вставать, то шум, поднявшийся в казарме стрелков вместе с первым ударом колокола к заутрене, все равно скоро поднял бы его с постели. Но и в отцовском замке и в монастыре его приучили просыпаться с зарей. Поэтому он без труда поднялся с кровати и стал проворно одеваться под веселые звуки рожков и громкий лязг оружия, возвещавший смену часовых. Одни из них возвращались с ночных караулов, другие отправлялись им на смену, третьи, наконец, — и в их числе дядя Квентина, — готовились к дежурству при особе короля. С восторгом, вполне естественным в его годы, Дорвард надел свою новую нарядную форму и блестящее вооружение. Лесли, внимательно наблюдавший за процедурой его облачения, не мог скрыть своего удовольствия, увидев, как выгодно изменилась наружность его племянника.
— Если твоя храбрость и верность окажутся под стать твоей внешности, — сказал он, — у меня будет самый красивый оруженосец во всей нашей гвардии, что, конечно, сделает честь семье твоей матери. Ступай за мной в аудиенц-залу, да смотри, не отставай от меня ни на шаг…
С этими словами Лесли взял тяжелый, роскошно разукрашенный бердыш и, вручив племяннику такое же оружие, только несколько меньших размеров, спустился во внутренний двор. Здесь его товарищи, назначенные вместе с ним нести караул в покоях короля, уже ждали его, выстроившись во фронт. За спиной у каждого стрелка стоял во втором ряду его оруженосец. Тут же было несколько человек доезжачих с прекрасными собаками и статными конями в поводу. Квентин так залюбовался ими, что дядя был вынужден напомнить ему, что эти животные стоя́т тут совсем не для его удовольствия, а для королевской охоты… Людовик страстно любил эту забаву, и она была одним из немногих развлечений, которые он себе позволял, подчас даже в ущерб правильному течению государственных дел. Он так строго оберегал дичь в своих лесах, что там можно было с большей безнаказанностью убить человека, чем оленя.
По данному знаку отряд под начальством Людовика Меченого двинулся вперед. Через несколько минут, тщательно выполняя все служебные формальности, стрелки вошли в аудиенц-залу, где с минуты на минуту ожидали выхода короля.
Несмотря на то, что Квентин не имел никакого представления о блеске и пышности королевских дворцов, то, что он увидел здесь, несколько разочаровало его. Были тут, правда, и придворные в роскошных костюмах, и телохранители в ярких доспехах, и множество слуг, но Дорвард не видел почтенных государственных сановников и не слышал ни одного из тех имен, которые звучали призывным набатом для рыцарства тех времен. Не было тут ни старых, заслуженных вождей, составлявших силу Франции, ни смелой и жаждавшей славы и подвигов молодежи, составлявшей ее гордость. Подозрительный и замкнутый характер Людовика и его вероломная политика заставляли держаться подальше от его трона наиболее знатных и отважных людей Франции. Они собирались здесь, и то очень неохотно, только в редких случаях, когда это необходимо было для соблюдения придворного этикета, и с радостью покидали королевский дворец, как звери в басне, приходившие в пещеру ко льву.
Несколько человек, присутствовавших в зале (очевидно, в качестве советников), были все люди весьма непривлекательной наружности. Правда, в них чувствовался большой ум, но их осанка и манеры показывали, что они попали в непривычную среду. Впрочем, двое или трое из них показались Дорварду более достойными внимания. Так как на этот раз служебные обязанности Лесли не возбраняли ему болтать, то Квентину удалось узнать имена заинтересовавших его лиц.
Кроме уже известного Дорварду лорда Кроуфорда, одетого в полную парадную форму, внимание юноши привлек граф Дюнуа, отец которого, сражаясь под знаменами Жанны д’Арк, сыграл такую видную роль в освобождении Франции из-под ига англичан. Молодой Дюнуа, несмотря на свое родство с королевским домом и на любовь к нему дворянства, сумел, благодаря своему честному и открытому характеру, избежать подозрений даже со стороны недоверчивого Людовика, часто призывавшего его к себе для совета. Но, отличаясь храбростью, ловко владея оружием и обладая вообще всеми качествами настоящего рыцаря, граф далеко не мог служить образцом красоты. Широкоплечий и коренастый, смуглый и черноволосый, с несоразмерно длинными, мускулистыми руками и неправильными чертами лица, он был очень мал ростом. Его кривые ноги хорошо, вероятно, служили ему во время верховой езды, но отнюдь не красили его, когда он стоял на земле. В то же время в нем было нечто такое, что с первого же взгляда говорило о его мужественном и благородном характере. Смелая осанка, твердая и свободная поступь и орлиный взгляд, когда он хмурил свои густые брови, заставляли забывать об его некрасивой наружности. На нем был скорее богатый, чем изящный, охотничий костюм, так как он часто исполнял при короле обязанности главного ловчего, не занимая официально этой должности.
Под руку с Дюнуа, словно нуждаясь в его поддержке, задумчиво шел Людовик, герцог Орлеанский, первый принц королевской крови (впоследствии король Людовик XII); стража отдала ему подобающую честь, а все присутствующие низко поклонились. К этому принцу король относился с особой подозрительностью, так как он являлся прямым и законным преемником престола в том случае, если бы Людовик умер, не оставив наследника. Не занижая никакой должности, не пользуясь при дворе ни популярностью, ни почетом, принц, тем не менее, принужден был все время находиться при особе короля. Такое унизительное положение — почти неволя — не могло не отразиться на характере принца. В описываемое время обычная печаль его усугублялась еще тем, что король замышлял против него величайшую несправедливость, какую только может позволить себе тиран: Людовик хотел насильно женить его на своей младшей дочери Жанне. Герцог с детства был обручен с принцессой, но она была так безобразна, что настойчивость короля была в данном случае не чем иным, как величайшей жестокостью по отношению к принцу. Внешность этого несчастного принца была самой заурядной, то его доброта, кротость и чистосердечие просвечивали даже сквозь постоянную оболочку уныния и отчаяния, лежавшую на его лице. Квентин заметил, что герцог Орлеанский избегал смотреть на королевских стрелков; даже отвечая поклоном на отданную ему честь, он не поднимал глаз, как будто боялся, что и этот акт простой вежливости будет истолкован подозрительным королем как желание приобрести себе приверженцев среди его телохранителей.
Совсем иначе держал себя гордый кардинал и прелат Жан Балю, в то время любимый министр короля. Его быстрое, почти сказочное возвышение при дворе Людовика, оказавшего ему огромное доверие, ослепило его. Как все люди, неожиданно подымающиеся на головокружительную высоту, он сразу уверовал в свою способность вести какие угодно дела, даже такие, в которых он ничего не понимал и которые ничего общего не имели с церковью. Высокий, но удивительно неуклюжий, он рассыпался в любезностях перед женщинами, что совсем не вязалось ни с его саном, ни с его манерами и фигурой. Какой-то льстец уверил его в недобрый час, что его толстые ноги, унаследованные им от отца (по одним источникам, лиможского погонщика мулов, а по другим — мельника из Вердена), необычайно красивы. Кардинал до такой степени проникся этим убеждением, что постоянно приподнимал свою сутану, чтобы не лишать своих приближенных удовольствия лицезреть его объемистые конечности… Торжественно проходя по аудиенц-зале в своей пунцовой мантии и роскошной шапке, Балю беспрестанно останавливался, чтобы взглянуть на вооружение шотландских стрелков; при этом он делал самым авторитетным тоном замечания, а иногда даже распекал того или другого солдата, но так невпопад, что опытные воины, хоть и не смели возражать ему, выслушивали его с явным презрением и досадой.
— Известно ли королю, — спросил Дюнуа кардинала, — что бургундский посол требует немедленной аудиенции?
— Как же, — ответил тот. — А вот, кажется, и сам всеведущий Оливье, который не замедлит, вероятно, передать нам волю его величества.
И действительно, не успел кардинал закончить, как из внутренних покоев вышел любимец Людовика, Оливье. Хотя Оливье и делил с гордым кардиналом расположение короля, но он не имел с кардиналом ничего общего ни по внешности, ни по манере себя держать. В противоположность высокомерному и напыщенному прелату, Оливье был маленький и худой человек, с бледным лицом, одетый в самый простой черный шелковый камзол и такие же панталоны и чулки. Серебряный таз, который он нес в руках, и перекинутое через плечо полотенце указывали на его скромную должность при особе короля. Взгляд его крохотных черных глаз отличался живостью и проницательностью, но, как бы для того, чтобы скрывать это выражение, он постоянно держал свой взор опущенным. Оливье шел или, вернее, скользил, как кошка, словно стараясь прокрасться незамеченным. Но если скромность может скрыть добродетель, то под ней не укроешь звания королевского наперсника. Да и возможно ли было оставаться незамеченным тому, кто имел такое огромное влияние на короля и с чисто дьявольской хитростью помогал приводить в исполнение его вероломные замыслы? Озабоченно о чем-то пошептавшись с графом Дюнуа, который сейчас же после этого вышел из залы, знаменитый королевский цирюльник и камердинер повернулся и направился опять во внутренние покои, причем все почтительно уступали ему дорогу. Отвечая на ходу низкими поклонами на эту учтивость, от которой, казалось, он рад был бы избавиться, он раза два или три останавливался, чтобы на ходу бросить несколько слов; и этого мимолетного внимания со стороны столь смиренного на вид человека к тому или иному из присутствующих было достаточно, чтобы возбудить тайную зависть остальных царедворцев; затем, отговариваясь своими обязанностями, он, не дожидаясь ответа, проворно шел дальше, делая вид, что не замечает стараний некоторых придворных обратить на себя его благосклонный взор. На этот раз Людовик Лесли оказался в числе счастливцев, удостоившихся беседы с Оливье, который сообщил ему, что дело его улажено.
Почти тотчас же явилось и другое подтверждение этого приятного известия. В залу вошел старый знакомый Квентина, великий прево Тристан Отшельник, и прямо направился к тому месту, где стоял Лесли.
Блестящая парадная форма начальника королевской полиции и судьи еще резче оттеняла его грубое лицо и зловещее выражение глаз; он старался как можно ласковее говорить с Меченым, но все же тон его речи походил скорее на рычание медведя, чем на человеческий голос. Смысл его слов был дружелюбнее тона, которыми они были произнесены. Он очень жалел о вчерашнем недоразумении, но (сказал он в свое оправдание) оно произошло по вине самого молодого человека, который не был одет в военную форму и ни словом не заикнулся о том, что служит в королевской гвардии. Это обстоятельство и послужило главным образом причиной ошибки, за которую он, прево, просил его извинить.
Людовик Лесли ответил с подобающей вежливостью, но, как только Тристан отошел, он заметил племяннику, что в лице этого страшного человека тот нажил себе смертельного врага.
— Впрочем, мы для него дичь не по зубам, — добавил он. — Солдат, добросовестно исполняющий свой долг, может не бояться даже великого прево.
Нельзя сказать, чтобы в этом случае Квентин вполне разделял мнение своего дяди: он видел, как злобно посмотрел на него Тристан, — это был взгляд медведя, уходящего от охотника, который его ранил.
Между тем Оливье, обойдя залу, прошел во внутренние покои. Несколько минут спустя дверь, за которой он скрылся, широко распахнулась, и в просвете ее показался Людовик.
Глаза Квентина, как и всех присутствующих, обратились в его сторону. Молодой шотландец так сильно вздрогнул, что чуть не уронил оружия: во французском короле он узнал фабриканта шелковых изделий, своего вчерашнего знакомого — дядю Пьера.
Уже много раз после этой встречи в уме его мелькали самые разнообразные догадки насчет этого таинственного человека, но действительность превзошла самые смелые предположения.
Строгий взгляд дяди, недовольного явным волнением племянника, заставил Квентина опомниться… Но каково было его изумление, когда король, чьи быстрые глаза сейчас же отыскали Квентина в толпе придворных, направился прямо к нему.
— Итак, молодой человек, — сказал ему Людовик, — ты, говорят, в первый же день своего прибытия успел уже напроказить. Но я прощаю тебя, потому что во всем виноват старый дурак-купец, вообразивший, что твою горячую шотландскую кровь нужно еще подогревать вином. Если мне удастся разыскать этого торгаша, я примерно его накажу в острастку тем, кто вздумает развращать мою гвардию… Лесли, — продолжал он, обращаясь к Меченому, — твой родственник — молодец, правда, он немного вспыльчив, но мне по душе такие люди, и сегодня я больше, чем когда-либо, расположен ценить заслуги моих верных и храбрых стрелков. Прикажи записать год и день рождения твоего племянника и передай записку Оливье.
Меченый поклонился до земли и тотчас же снова принял неподвижную позу солдата, как бы желая показать этим быстрым движением свою готовность действовать по первому слову короля.
Между тем Квентин, придя в себя после первой минуты изумления, принялся внимательно рассматривать Людовика и очень удивился, заметив, до какой степени его обращение и лицо изменились в течение одного дня. Правда, во внешности короля не произошло почти никакой перемены. Людовик всегда презирал щегольство, и теперь на нем был довольно поношенный темно-синий костюм, немногим разве лучше его вчерашнего камзола. На груди висели крупные четки черного дерева, присланные ему самим патриархом вместе с удостоверением, что они принадлежали одному коптскому[33] пустыннику с горы Ливана, известному своею святостью. На голове короля, вместо шапки с образком, была шляпа, вся покрытая оловянными изображениями разных святых. Но глаза Людовика, выражавшие, как казалось вчера Дорварду, только алчность и жажду наживы, смотрели сегодня проницательным взглядом могущественного властелина, а резкие морщины на лбу, которые он вчера приписывал влиянию длинного ряда годов, наполненных мелкими торговыми расчетами, казались ему теперь бороздами, проведенными долгими размышлениями о государственных делах.
Вслед за королем вошли его дочери-принцессы с дамами их свиты.
Старшая, Анна, высокого роста, довольно красивая, обладала даром слова и была почти так же умна, как и отец, питавший к ней большое доверие и любивший ее.
Младшая, Жанна, невеста герцога Орлеанского, робко шла рядом с сестрой. Она не обладала теми внешними преимуществами, которыми обыкновенно так дорожат и которым так завидуют женщины. Эта худая, бледная и кривобокая девушка шла прихрамывая. У нее были прекрасные зубы, выразительный и грустный взгляд и пышные волосы, что до некоторой степени смягчало то жалкое впечатление, которое она производила с первого взгляда. Если к этому прибавить небрежность туалета и робость манер, то портрет Жанны будет закончен.
Король, не любивший младшую дочь, подошел к ней.
— А, монашенка! Куда это ты так нарядилась: на охоту или в монастырь?
— Куда прикажете, государь, — чуть слышно сказала принцесса.
— Я отлично знаю, Жанна, что тебе хотелось бы покинуть наш двор и отказаться от света и мирской суеты. Но я не верю в искренность твоего желания, иначе я не стал бы оспаривать мою дочь у святой церкви… Нет, ты не достойна алтаря…
Сказав это, Людовик перекрестился и умолк, шепча про себя молитву. В эту минуту он напомнил Квентину хитрого вассала, старающегося умалить достоинство вещи, которую он не хочет отдать своему сеньору. «Неужели он осмеливается лицемерить даже перед богом, — подумал Дорвард, — и обманывать его, как он обманывает людей, которые не могут проникнуть в его душу?»
Между тем король продолжал:
— Нет, любезная дочь, мне и еще кое-кому хорошо известны твои настоящие мысли… Не правда ли, герцог? Подойдите, любезный наш брат, и предложите руку нашей весталке, чтобы помочь ей сесть на коня.
Герцог Орлеанский вздрогнул при этих словах и поспешил исполнить приказание, но сделал это так неловко и с таким смущением, что Людовик не преминул ему заметить:
— Потише, потише, любезный брат! Умерьте свой пыл! Смотрите, что вы делаете!.. К каким сумасбродствам приводит иногда влюбленных их торопливость. Вы чуть было не спутали Анну с ее сестрой. Не прикажете ли мне самому подать вам руку Жанны?
Принц поднял глаза и съежился, как ребенок, которого заставили дотронуться до предмета, внушавшего ему инстинктивное отвращение. Однако, сделав над собой усилие, он взял руку принцессы. Молодая пара стояла, потупившись, причем трепещущая рука жениха едва касалась холодных пальцев невесты. Трудно было решить, кто из двоих был несчастнее: герцог ли, чувствовавший себя связанным неразрывными узами с нелюбимой девушкой, или бедная принцесса, вполне сознававшая, какое чувство она внушала тому, чью любовь она охотно купила бы ценою собственной жизни.
— А теперь на коней! — воскликнул король. — И да благословит святой Губерт нашу сегодняшнюю охоту!
— Боюсь, что мне придется вас задержать, государь, — сказал вернувшийся тем временем граф Дюнуа. — Бургундский посол ждет у ворот и требует немедленной аудиенции.
— Требует? — переспросил Людовик. — Но разве ты ему не сообщил, как я передал тебе через Оливье, что сегодня я принять его не могу? И завтра тоже, ибо я не желаю осквернять праздник святого Мартина земными помыслами. А послезавтра я отправляюсь в Амбуаз. Только возвратившись оттуда, я приму его, если мне позволят другие неотложные дела!
— Все это я сказал ему, государь, — ответил Дюнуа, — но он твердит свое…
— Милый друг, что у тебя застряло в горле? Неужели слова этого бургундца, которые тебе трудно переварить?
— Если бы меня не удерживали мой долг, приказание вашего величества и неприкосновенность личности посла, я бы заставил его самого переварить эти слова, государь. Клянусь Орлеанской девой, я бы охотнее заставил его проглотить их, чем передавать вам!
— Очень странно, Дюнуа, что ты, сам такой горячий, столь строг к такому же недостатку нашего взбалмошного брата Карла Бургундского, — сказал король. — А я, милый друг, так же мало обращаю внимания на его дерзких послов, как башни этого замка на северо-восточный ветер, который дует из Фландрии и приносит нам этого неожиданного гостя.
— Тогда знайте, государь, — ответил Дюнуа, — что граф Кревкёр ждет у ворот замка с трубачами и со всей своей свитой. Он заявил, что, если ваше величество откажет ему в аудиенции, он будет стоять там хоть до полуночи. Его повелитель приказал ему требовать немедленного свидания с вами по делу, которое не терпит ни малейшего отлагательства. Он утверждает, что добьется своего и переговорит с вами в любой час и в любом месте, государь, куда бы вы ни пошли: по делам ли, на прогулку или на молитву.
— Он дурак! — сказал невозмутимо король. — Неужели эти фламандцы воображают, что я не в состоянии спокойно пробыть двадцать четыре часа в стенах своего замка, когда у меня на руках дела целого государства? Сумасбродные головы! Они, кажется, думают, что все люди созданы по их образцу и что человек только тогда и счастлив, когда сидит в седле… Прикажи убрать и накормить собак, Дюнуа: вместо охоты мы назначаем сегодня совет.
— Государь, — снова сказал Дюнуа, — этим вы не отделаетесь от Кревкёра. Он говорит, что если вы не дадите ему аудиенцию, то, по приказу своего повелителя, он прибьет перчатку к ограде вашего замка в знак того, что герцог отказывается от верности французскому королю и объявляет ему войну.
— Ах, вот как! — произнес Людовик, не меняя тона, но его косматые брови при этом так нахмурились, что на минуту почти совсем закрыли черные пронзительные глаза. — Вот как заговорил со мной мой старинный вассал! Вот как обращается ко мне мой любезный брат! Ну, что же, Дюнуа, придется нам развернуть наши боевые знамена…
— В добрый час, государь! — воскликнул воинственный Дюнуа, а королевские стрелки, не в силах обуздать охватившее их волнение, зашевелились на своих местах, и по залу пронесся негромкий, но отчетливый лязг оружия. Король поднял голову и гордо оглянулся вокруг…
Но Людовик быстро подавил мимолетную вспышку гнева. Он считал, что при существовавших условиях открытый разрыв с Бургундией был бы для Франции очень опасен. В то время на английский престол вступил храбрый Эдуард IV[34], лично участвовавший более чем в тридцати сражениях. Он был братом герцогини Бургундской и, как это естественно было подозревать, ждал только разрыва между Людовиком и своим зятем, чтобы вторгнуться со своими победоносными войсками во Францию через, всегда открытые ворота Калэ. После долгих междоусобных войн Эдуарду IV очень хотелось затеять всегда популярную в Англии войну с Францией, чтобы таким путем изгладить из памяти народа тяжелые воспоминания о внутренних распрях. К этому соображению у Людовика примешались еще неуверенность в преданности герцога Бретонского и другие важные причины. Поэтому, когда он после долгого молчания опять заговорил, то, хотя тон его голоса не изменился, смысл его речи был уже иной.
— Однако, боже сохрани, — сказал он, — чтобы я стал без крайней необходимости проливать французскую кровь. Жизнь моих подданных и благополучие Франции я ставлю выше всех оскорблений, какие может нанести моему достоинству какой-нибудь невежа-посол, быть может, даже преступивший пределы своих полномочий. Впустите сюда бургундца!
— Beati pacifici,[35] — произнес кардинал Балю.
— Аминь! — сказал король.
— Аминь! — подтвердил кардинал, но почти никто из присутствующих не повторил этого слова. Даже бледное лицо герцога Орлеанского вспыхнуло румянцем стыда, а Меченый до такой степени разволновался, что едва не выронил из рук бердыша, который глухо звякнул, ударившись концом об пол. За такую несдержанность он должен был выслушать от кардинала строгое наставление о том, как следует стоять на часах в присутствии государя. Сам король был, видимо, смущен воцарившимся тяжелым молчанием.
— Ты о чем задумался, Дюнуа? — сказал он. — Ты осуждаешь меня за уступчивость перед этим дерзким послом?
— Нет, государь, — ответил Дюнуа, — я не вмешиваюсь в дела, которые не входят в круг моих обязанностей. Я просто хотел попросить ваше величество об одной милости.
— О милости, Дюнуа? Говори, что такое? Ты редко о чем-нибудь просишь и можешь заранее рассчитывать на мое согласие.
— Я прошу вас, государь, послать меня в Эврэ управлять местным духовенством, — сказал Дюнуа со свойственной ему прямотой.
— Вот, действительно, дело, которое не входит в круг твоих обязанностей, — с улыбкой заметил король.
— Во всяком случае, — ответил граф, — я был бы не худшим руководителем для попов, чем его святейшество епископ… для солдат вашей гвардии.
Король опять загадочно улыбнулся и шепнул Дюнуа:
— Может быть, скоро настанет день, когда мы с тобой подтянем попов… А пока будем терпеть этого хвастунишку в сутане. По теперешним временам он нам еще пригодится… Да, Дюнуа: Рим взвалил на наши плечи тяжелую обузу. Но потерпи, мой друг; будем тасовать карты, пока не сдадим себе хорошую игру.
В эту минуту звуки труб во дворе возвестили о прибытии бургундского посла. Все находившиеся в зале поспешили, как того требовал этикет, разместиться по старшинству вокруг короля и его дочерей.
В залу вошел граф Кревкёр, известный своею храбростью.
Вопреки обычаю, он был в полном вооружении, но с непокрытой головой. На нем были великолепные стальные латы миланской работы, выложенные фантастическими золотыми арабесками. Красивый паж нес за ним его шлем. Впереди шел герольд с верительными грамотами. Преклонив колено, герольд протянул их королю. Сам же посол остановился посреди залы как бы для того, чтобы дать возможность присутствующим полюбоваться его благородной и величественной осанкой, повелительным взглядом и гордым спокойствием лица. Остальная свита посла осталась во дворе и прихожей.
— Приблизьтесь, граф Кревкёр, — сказал Людовик, бросив мимолетный взгляд на поданные ему бумаги. — Я не нуждаюсь в верительных грамотах моего брата, чтобы принять стать славного воина, вполне заслуживающего доверия своего господина. Надеюсь, что ваша прекрасная супруга, в жилах которой течет кровь наших предков, находится в добром здоровье. Если бы вы явились рука об руку с нею, граф, я мог бы подумать, что ваше оружие предназначается для того, чтобы отстаивать ее превосходство перед всеми рыцарями Франции. Но при существующих обстоятельствах я положительно отказываюсь понять, что означает ваш воинственный вид.
— Государь, — заговорил посол, — граф Кревкёр оплакивает свое несчастье и просит прощения у вашего величества, ибо в настоящем случае он не может вам отвечать с тою смиренною почтительностью, которая является его обязанностью. Филипп Кревкёр де Кордэ говорит не за себя: устами его говорит его доблестный государь — герцог Бургундский.
— Что же скажет мне герцог Бургундский устами графа Кревкёра? — спросил Людовик и быстро прибавил: — Не забывайте, что в эту минуту Филипп Кревкёр де Кордэ говорит с государем своего государя.
Кревкёр поклонился и, гордо выпрямившись, произнес громким голосом:
— Герцог Бургундский шлет еще раз перечень обид и притеснений, совершенных на его границе чиновниками и гарнизонами французского короля. Вот первый пункт, на который он требует ответа: намерен ли король дать ему удовлетворение?
Людовик снова мельком взглянул на бумаги, которые держал перед ним коленопреклоненный герольд, и сказал:
— Это дело давно уже рассмотрено моим советом. Одни из перечисленных здесь обид были лишь возмездием за обиды, нанесенные моим подданным, другие ничем не были доказаны, а третьи уже отомщены войсками и гарнизонами герцога. Если же найдутся еще и другие обиды, то, разумеется, я никогда не откажусь дать за них должное удовлетворение моему соседу, хотя все противозаконное, совершенное на моей границе, было сделано не только без моего ведома, но и вопреки моим строжайшим повелениям.
— Я передам ответ вашего величества моему государю, — сказал посол, — но осмелюсь заметить, что так как ответ этот ничуть не разнится от прежних уклончивых ответов вашего величества на наши жалобы, то не думаю, чтобы он удовлетворил моего государя и мог восстановить мир и согласие между Францией и Бургундией.
— Да свершится воля божья, — ответил король. — Если я даю столь сдержанный и умеренный ответ на дерзкие упреки, которые позволяет себе твой господни, то делаю это не из страха перед его оружием, а единственно из любви к миру. Продолжай!
— Второй пункт, на котором настаивает мой государь, — следующий: он требует, чтобы ваше величество прекратили секретные сношения с его городами Гентом, Люттихом и Маликом; чтобы вы немедленно отозвали оттуда своих тайных агентов, сеющих смуту среди его добрых фламандских граждан, и чтобы вы изгнали из своих пределов тех беглых изменщиков, которые, свершив свои вероломные деяния, нашли радушный прием и надежный приют в Париже, Орлеане, Туре и других французских городах.
— Передай герцогу Бургундскому, — ответил король, — что я ничего не знаю о тех тайных кознях, в которых он так дерзко меня обвиняет, утверждая, будто мои подданные находятся в постоянных сношениях со славными городами Фландрии. Я заявляю, что сношения эти чисто торгового характера и не лишены выгод не только для меня, но и для самого герцога. Я заявляю, что многие фламандцы, живущие в нашем государстве, занимаются такими же торговыми делами и потому пользуются покровительством наших законов, причем, насколько я знаю, между ними нет ни одного беглого изменника или ослушника герцогской воли. Ты слышал мой ответ… Продолжай!
— Как и первый, — спокойно ответил граф Кревкёр, — он не настолько ясен, чтобы герцог, мой повелитель, признал его достаточным удовлетворением за целый ряд происков, — тайных, но, тем не менее, существующих, хотя ваше величество и отказываетесь их признать… Герцог Бургундский требует далее, чтобы король французский немедленно и под верной охраной выслал к нему графиню Изабеллу Круа и ее родственницу графиню Амелину, той же фамилии. Это последнее требование герцог основывает на том, что упомянутая графиня Изабелла, состоящая под его опекой по законам страны и по положению своих феодальных владений, бежала из Бургундии и нашла тайный приют у французского короля, который подстрекает ее к неповиновению герцогу, ее законному государю и опекуну… Еще раз я жду ответа вашего величества.
— Вы хорошо сделали, граф Кревкёр, — сказал Людовик презрительно, — что потребовали аудиенции с утра, потому что если вы намерены спрашивать у меня отчета за каждого вассала, бежавшего от гнева моего взбалмошного брата герцога, то перечень этот грозит затянуться до вечера. Кто смеет утверждать, что эти дамы находятся в моих владениях? А если бы даже и так, кто смеет сказать, что я содействовал их побегу или взял под свое покровительство? Где доказательства, что они во Франции и что мне известно их убежище?
— Государь, — ответил Кревкёр, — вам хорошо известно, что это доказательство у меня было… что был свидетель, видевший этих дам в гостинице под вывеской «Лилия» неподалеку от вашего замка… что он видел их в вашем обществе, хотя ваше величество и были переодеты в не достойный вашего звания костюм простолюдина. В вашем присутствии, государь, этот свидетель получил от этих дам письма и устные поручения к их друзьям во Фландрии. То и другое было передало этим человеком герцогу Бургундскому.
— Где же этот свидетель? — спросил Людовик. — Приведите его сюда, и посмотрим, осмелится ли он повторить в моем присутствии эту гнусную ложь.
— Вы заранее торжествуете, государь, ибо знаете, что свидетеля этого нет больше в живых. При жизни это был бродяга-цыган, и назывался он Заметом Мограбином. Вчера, как я узнал, он был казнен начальником вашей полиции… вероятно, для того, чтобы он не мог подтвердить здесь сведений, которые он сообщил герцогу Бургундскому в присутствии совета и моем — Филиппа Кревкёра де Кордэ.
— Клянусь пречистой девой, — воскликнул король, — что обвинение это так нелепо и совесть моя в этом деле настолько чиста, что я готов скорее смеяться, чем сердиться! Мой прево казнит ежедневно воров и бродяг, и неужели же слова какого-то проходимца, хотя бы они были сказаны самому герцогу в присутствии его мудрого совета, могут запятнать мою королевскую честь? Пожалуйста, граф, передайте от меня любезному брату моему, что если он так любит общество подобного рода людей, то пусть держит их при себе, ибо у меня, кроме самой быстрой расправы да доброй веревки, им не на что больше рассчитывать в моих владениях.
— Мой повелитель не нуждается в таких подданных, ваше величество, — ответит граф таким непочтительным тоном, какого он до сих пор еще себе не позволял, — ибо благородный герцог не имеет обыкновения гадать у колдунов и бродячих цыган о судьбе своих союзников и соседей.
— Всякому терпению есть границы! — перебил его король. — А так как, по-видимому, единственная ваша цель — оскорблять меня, то я лучше пришлю кого-нибудь из моих слуг к герцогу Бургундскому для окончания этих переговоров: я твердо убежден, что, поступая так, как вы это делаете, вы превышаете данные вам полномочия, каковы бы они ни были.
— Напротив, я далеко еще не выполнил их, — возразил Кревкёр. — Слушайте же, Людовик Валуа, король Франции!.. Слушайте и вы все, честные люди!.. А ты, герольд, повторяй за мной слова моего государя… Я, Филипп Кревкёр де Кордэ, именем моего повелителя объявляю во всеуслышание вам, Людовик, король Франции, что так как вы отказываетесь дать удовлетворение за все беззакония, обиды и вред, совершенные и нанесенные лично вами или при вашем содействии моему государю и его верным подданным, то он моими устами отказывается отныне от повиновения вам, объявляет вас лжецом и вызывает на бой как короля и человека! И вот подтверждение того, что я сказал!
С этими словами посол снял с правой руки перчатку и бросил ее на пол.
До этой дерзкой выходки графа в аудиенц-зале царило глубокое молчание. Но едва лишь раздался глухой звук падения на землю тяжелой перчатки и вслед за тем громкий возглас герольда: «Да здравствует Бургундия!» — как произошло общее смятение. В то время как Дюнуа, герцог Орлеанский, лорд Кроуфорд и еще двое-трое придворных, которым их звание дозволяло подобное вмешательство, спорили о том, кому поднять перчатку, все остальные кричали: «Бейте его! Рубите его! Он осмелился оскорбить короля в его собственном замке!»
Но Людовик быстро восстановил тишину, воскликнув громким голосом, покрывшим на миг стоявшим в зале шум и крики:
— Молчать! И чтобы ничья рука не смела прикоснуться ни к этому человеку, ни к брошенной им перчатке. А вы, граф, скажите, чем обеспечена ваша жизнь, что вы решаетесь так рисковать ею? Да и ваш герцог, должно быть, сделан из какого-нибудь особенного вещества, если вздумал отстаивать свои воображаемые права таким необычайным способом.
— Это правда: он создан из другого, более благородного вещества, чем все остальные европейские государи, — ответил бесстрашный граф Кревкёр и, даже не поклонившись, вышел из залы.
— За ним! За ним! Поднимите перчатку и догоните его! — крикнул король. — Я говорю это не тебе, Дюнуа… И не вам, лорд Кроуфорд: вы слишком стары для такого дела… И не вам, любезный наш брат, герцог Орлеанский: вы для этого слишком молоды… Ваше святейшество, господин епископ, ваш прямой долг, ваша священная обязанность — мирить государей. Подымите же перчатку и постарайтесь вразумить графа Кревкёра, какой страшный грех он совершил, оскорбив государя в его собственном замке и вынуждая его ввергнуть в бедствия войны свое и соседнее государства.
Не осмеливаясь ослушаться этого прямого приказа, кардинал Калю поднял перчатку. Он сделал это, однако, с такой осторожностью, точно дотрагивался до ядовитой змеи (так велико было, по-видимому, его отвращение к этой эмблеме воины), и поспешно вышел из залы, чтобы исполнить повеленье короля.
Людовик молча окинул взглядом собрание. За исключением тех, о ком мы уже упоминали, здесь были большею частью люди, обязанные своим возвышением при дворе отнюдь не доблестным подвигам на поле брани. Бледные от испуга после только что происшедшей сцены, они переглядывались в величайшем смущении. Король презрительно посмотрел на них и сказал:
— А все-таки нельзя не сознаться, что, несмотря на всю дерзость и самоуверенность графа Кревкёра, герцог Бургундский имеет в его лице отважного и верного слугу. Хотел бы я знать, где мне найти такого же верного посла, чтобы отвезти мой ответ.
— Вы несправедливы к французскому дворянству, государь, — возразил Дюнуа. — Ни одни из нас, я уверен, не откажется отвезти герцогу ваш вызов на острие своего меча.
— Вы обижаете также и шотландских джентльменов, которые вам служат, государь, — прибавил лорд Кроуфорд. — Ни я и ни один из моих стрелков ни на минуту не задумались бы проучить этого гордого графа за его наглость. Моя рука еще достаточно тверда для этого, государь, и если бы вы соизволили дать мне свое разрешение…
— Но вашему величеству, — перебил его Дюнуа, — не угодно, по-видимому, поручить нам это дело, которое могло бы принести славу нам самим, нашему государю и всей Франции.
— Лучше скажи, Дюнуа, — ответил король, — что я не хочу давать волю вашей безумной отваге, которая из-за какого-нибудь пустого вопроса рыцарской чести готова погубить вас самих, французский престол и все государство. Все вы знаете, как дорог в настоящее время каждый час мира для нашей истерзанной и несчастной страны, а между тем каждый из вас готов очертя голову ринуться в бой из-за какой-нибудь выдумки бродячего цыгана или из-за бежавшей красавицы, которая, может быть, сто́ит немногим больше цыгана… Но вот и кардинал… Надеюсь, с мирными вестями… Ну, что, ваше святейшество, удалось вам вразумить этого взбалмошного графа?
— Государь, — сказал Балю, — это было не легко. Я объяснил этому гордецу, какое оскорбление он нанес вашему величеству своей дерзкой речью, я сказал ему, что, во всяком случае, его повелитель не мог уполномочить его на такой поступок, который следует отнести только за счет его собственного необузданного нрава, я объявил ему, наконец, что его поведение отдает его в руки вашего величества и что теперь в вашей власти наказать его, как вы найдете нужным.
— Вы говорили как следует, — одобрил его король. — Что же он вам ответил?
— В ту минуту, когда я подошел к нему, граф уже занес ногу в стремя, чтобы сесть на коня, — продолжал кардинал. — Он повернул ко мне голову, выслушал мои слова и, не меняя позы, ответил: «Если бы я был за пятьдесят лье отсюда и мне бы сказали, что французский король оскорбил моего государя, я бы, не задумываясь, вскочил в седло и прискакал бы сюда, чтобы облегчить свою душу ответом, который я только что дал».
— Я говорил, господа, — сказал Людовик, обращаясь к присутствующим без всяких признаков гнева или волнения, — я говорил, что в лице графа Филиппа Кревкёра герцог, мой брат, имеет достойнейшего слугу, когда-либо служившего государю… Но вы все-таки уговорили его подождать?
— Только двадцать четыре часа, государь, и на это время он берет обратно свой вызов, — ответил кардинал. — Он остановился в гостинице под вывеской «Лилия».
— Позаботьтесь о достойном для него приеме за наш счет, — распорядился король. — Такой слуга — сущий перл в венце государя… Двадцать четыре часа, — прошептал он, глядя прямо перед собой задумчивым взором, словно старался заглянуть в будущее. — Двадцать четыре часа… Немного времени. Впрочем, за сутки, если их использовать с умом, можно больше успеть, чем за год беспечности и нерадивости… Но что же это я?.. На охоту! В лес, в лес, господа! Любезный наш брат, герцог Орлеанский, отбросьте вашу скромность, хотя она вам очень к лицу, и не обращайте внимания на застенчивость Жанны. Скорее Луара перестанет сливаться с Шером, чем моя дочь откажется от вашей любви, а вы… от ее, — добавил Людовик вслед принцу, который немедленно последовал за своей нареченной. — Запасайтесь копьями, господа, потому что мой доезжачий Аллегри выследил нынче зверя, который задаст работу нам всем: и людям и собакам. Дай мне твое копье, Дюнуа, и возьми мое: оно для меня тяжело, а ты ведь никогда еще не жаловался на тяжесть копья… На коней, на коней!
И охотники поскакали.
Несмотря на то, что кардинал хорошо знал нрав своего господина, он на этот раз сделал непоправимую ошибку. Ослепленный тщеславием, он вообразил, что, уговорив графа Кревкёра отложить свой отъезд, он оказал королю неоценимую услугу. Прелату было известно, какое важное значение придавал Людовик отсрочке войны с герцогом Бургундским; поэтому он даже не пытался скрыть, что вполне понимает всю важность своей услуги. Он держался ближе обыкновенного к Людовику, стараясь все время продолжать разговор о событиях сегодняшнего утра.
Это была с его стороны большая неосторожность. Короли вообще не любят, чтобы подданные напоминали им об оказанных услугах, как бы требуя тем самым если не награды, то, во всяком случае, благодарности; Людовик же, самый подозрительный из всех когда-либо живших монархов, не выносил таких людей.
Все это кардинал забыл и, вполне довольный собою, продолжал при каждом удобном случае толковать о Кревкёре и его посольстве. Наконец, король, долго слушавший Балю, пригласил знаком Дюнуа, следовавшего за ним немного поодаль, подъехать к нему.
— Мы едем охотиться и развлекаться, — сказал он, — а его святейшеству хочется говорить о делах государства.
— Надеюсь, ваше величество, вы избавите меня от участия в этих разговорах, — ответил Дюнуа. — Я рожден сражаться за Францию, мое сердце и моя рука к ее услугам, но голова моя не годится для совещаний.
— А вот у кардинала голова как раз создана для таких дел, — заметил Людовик. — Он исповедывал графа Кревкёра у ворот замка и передал мне всю его исповедь… А может быть, и не всю, — добавил он с особым ударением на последнем слове и бросил на прелата проницательный взгляд, сверкнувший из-под его густых бровей, как обнаженный кинжал.
Кардинал вздрогнул и, пытаясь ответить шуткой на шутку, сказал:
— Мой сан обязывает меня хранить тайны, открытые мне на исповеди, но нет ничего сокровенного, что не стало бы явным в присутствии вашего величества.
— И вы ждете от меня, — подхватил король, — чтобы я отплатил вам тем же, сообщив, действительно ли графиня Круа находится в моих владениях. К сожалению, при всем желании я не могу удовлетворить ваше любопытство. Мне не известно местопребывание странствующих красавиц, переодетых принцесс и оскорбленных графинь, могущих скрываться в пределах моего государства. Оно, благодарение богу, слишком обширно, и я не могу поэтому ответить на вопрос вашего святейшества… Но предположим на минуту, что местопребывание этих дам мне известно: что бы ты ответил, Дюнуа, на моем месте на требование герцога Бургундского?
— Я отвечу вам, государь, только тогда, когда вы откровенно мне скажете, желаете ли вы мира или войны, — сказал Дюнуа со свойственной ему прямотой. Эта черта его характера как раз и делала его фаворитом Людовика, который, как все коварные люди, настолько же любил читать в чужих сердцах, насколько не любил открывать свою душу.
— Клянусь честью, я охотно ответил бы на твой вопрос, Дюнуа, если бы знал, чего я хочу! — воскликнул король. — Но допустим, что я решился на войну: как же мне тогда поступить с этой дамой, с этой красавицей и богатой наследницей, если предположить, конечно, что она находится здесь, у меня?
— Выдать ее замуж за одного из ваших верных слуг, у которого есть сердце, чтобы любить, и рука, чтобы защищать ее, — сказал Дюнуа.
— Например, за тебя? — спросил Людовик. — Однако, мой друг, со всей твоей прямотой ты более тонкий политик, чем я тебя считал.
— Все, что угодно, государь, только не политик, — возразил Дюнуа. — Клянусь богородицей, я так же прямо иду к своей цели, как смело сажусь на коня. Но ваше величество должны заплатить Орлеанскому дому хоть одним счастливым супружеством, — вот что я хотел сказать.
— И заплачу, граф, заплачу! Взгляни вон туда: чем не счастливая парочка?
И он указал на принца Орлеанского и свою дочь. Жених и невеста не смели ни удаляться от короля, ни ехать порознь у него на глазах. Они поэтому держались рядом, но на некотором расстоянии друг от друга.
Дюнуа посмотрел в указанном направлении. Несчастный родственник короля со своей будущей женой невольно напоминали ему двух собак на одной своре, которые тянут в разные стороны, но не могут разъединиться. Он только покачал головой, не смея ничего сказать лицемерному тирану. Людовик, по-видимому, угадал его мысли и собрался возразить… Но вдруг он воскликнул:
— Однако, довольно разговоров!.. Там, кажется, подняли зверя… Пускайте собак! Пускайте собак! Ату, ату его!
Веселые звуки рога понеслись по лесу, и король помчался вперед в сопровождении двух-трех стрелков своей гвардии, в числе которых был и ваш друг Квентин Дорвард. Но даже в пылу увлечения любимой забавой Людовик, уступая своему злобному нраву, нашел время помучить свою новую жертву — кардинала Балю — и посмеяться над ним.
Одной из слабостей этого государственного мужа было его убеждение, что он ловкий кавалер и настоящий придворный. Между прочим, он всегда делал вид, что обожает охоту. Но благородные кони, которых он приобретал за огромные деньги, оставались нечувствительными к чести носить на себе столь блестящего седока и оказывали ему очень мало уважения… Король отлично это знал, и вот, то принимаясь горячить своего скакуна, то затягивая поводья, он привел лошадь несчастного кардинала, рядом с которым он все время ехал, в состояние такого раздражения против своего седока, что близость их неизбежной разлуки сделалась для всех очевидной. Взбешенное животное отчаянно прыгало, то взвиваясь на дыбы, то начиная бить задом, а царственный мучитель как ни в чем не бывало продолжал расспрашивать прелата о делах и давал ему понять, что желал бы сообщить ему важную тайну, по поводу которой Балю только что проявил столь неумеренную любознательность.
Трудно себе представить что-либо нелепее сановника, близкого советчика короля, принужденного выслушивать и отвечать своему государю в то время, когда каждый скачок его коня грозил ему новой бедой. Фиолетовая сутана кардинала развевалась во все стороны, и только седло с высокими закраинами спереди и сзади еще спасало его от падения. Дюнуа хохотал, как сумасшедший, а коварный Людовик все время мягко выговаривал своему министру за его предосудительную страсть к охоте, не позволявшую ему уделить даже несколько минут для серьезного разговора.
— Впрочем, так и быть: не стану больше мешать вашему удовольствию, — добавил король, обращаясь к обезумевшему от страха прелату, и отдал поводья своего скакуна.
Прежде чем Балю успел ответить, его лошадь закусила удила и понеслась, как вихрь, оставив далеко за собой Людовика и Дюнуа, которые ехали более умеренным аллюром и от всего сердца смеялись над несчастным государственным мужем. Почувствовав себя полным господином своего седока, конь кардинала помчался по ровной дороге и вскоре нагнал толпу охотников с собаками, которые неслись по следам кабана. Сбив с ног двух или трех ловчих, никак не ожидавших такого нападения с тыла, передавив нескольких псов и смешав всю травлю, взбесившееся животное, еще более возбужденное криками испуганных людей и лаем переполошившихся собак, вынесло всадника прямо на зверя. Рассвирепевший кабан, с покрытыми пеной клыками, летел, как стрела, наперерез злополучному Балю. Увидя себя в таком близком соседстве со страшным обитателем лесов, кардинал испустил громкий вопль о помощи. Этот ли крик, или вид разъяренного зверя подействовал на лошадь, но только она сделала неожиданный прыжок в сторону, и прелат, державшийся раньше в седле только потому, что скакал по прямому направлению, тяжело грохнулся на землю. Этот печальный конец неудачной скачки мог бы иметь для кардинала самые гибельные последствия, если бы находившийся вблизи от места падения кабан не был поглощен своим собственным спасением. На этот раз могущественный министр отделался только страхом. Поднявшись на ноги, он поспешил убраться с дороги. Вся охота пронеслась мимо него, и никто даже не подумал подать ему помощь. В те времена охотники были так же равнодушны к подобного рода несчастьям, как и в наши дни.
Король, проезжая, мимо, сказал Дюнуа:
— Его святейшество свалился с коня… Охотник он неважный, надо сознаться, но зато, как рыболов, когда надо выудить чужую тайну, он может поспорить с кем угодно. Впрочем, сегодня он и на этом осекся.
Кардинал не слышал этих слов, по насмешливый взгляд, которым они сопровождались, помог ему разгадать смысл королевской шутки. Недаром говорят, что дьявол всегда пользуется плох ими минутами, чтоб искушать человека. Случай был, бесспорно, подходящий, ибо в душе Балю поднялась буря негодования против короля. Падение не причинило кардиналу вреда, испуг его прошел, но не так-то легко могло успокоиться его оскорбленное самолюбие.
Едва охота пронеслась мимо, как к прелату подъехал всадник, который, по-видимому, был скорее зрителем, чем участником кровавой забавы. За ним следовало несколько слуг. Всадник был очень удивлен, застав кардинала одного, беспомощного, без лошади. Вся обстановка ясно показывала, какого рода происшествие с ним только что приключилось. Спрыгнуть с седла, предложить свою помощь и отдать потерпевшему смирную лошадь одного из своих спутников было для Кревкёра делом нескольких мгновений, ибо всадник был не кто иной, как бургундский посол.
Настроение государственного мужа после всего случившегося было как нельзя более подходящим для того, чтобы испытать его верность или, по крайней мере, испробовать действие тех соблазнов, к которым, как известно, Балю питал преступную слабость.
Еще утром, как это тотчас же заметил проницательный Людовик, между графом и кардиналом произошло нечто такое, что его святейшество утаил от своего государя. Прелат с удовольствием выслушал чрезвычайно лестное о себе и о своих талантах мнение герцога Бургундского, переданное ему Кревкёром, не без зависти также внимал он похвалам, которые граф расточал относительно щедрости своего государя и удивительной доходности бенефиций[36] во Фландрии; но до этого случая с лошадью кардинал все еще крепился. Теперь же, уязвленный в своем самолюбии, Балю решил доказать королю, что нет на свете злее врага, чем оскорбленный друг. Но пока, боясь, чтобы их не увидели вместе, он ограничился тем, что, наскоро распростившись с Кревкёром, назначил ему вечером свидание в Туре, в аббатстве святого Мартина. По тону, каким говорил епископ, бургундец решил, что его повелитель сделал большое и выгодное приобретение.
Тем временем Людовик весело несся на своем скакуне вслед за спущенной сворой, уже настигавшей зверя. Несмотря на весь свой ум, делавший его самым тонким политиком той эпохи, он подчас предавался своим страстям в ущерб благоразумию; увлекся он и на этот раз. В самый разгар травли случилось так, что второй кабан пересек дорогу первому, которого преследовали, и этим сбил с толку не только собак, но и людей. Король с тайной радостью видел, что Дюнуа вместе с другими пустился по ложному следу, и заранее торжествовал победу над таким искусным охотником, каким слыл граф Дюнуа. Прекрасная лошадь Людовика не отставала от гончих, и потому, когда измученный кабан остановился посредине небольшого болота, готовясь к последней схватке, король очутился с ним один на один.
Людовик показал себя опытным и отважным охотником. Презирая опасность, он подъехал к страшному зверю, свирепо защищавшемуся от собак, и ударил его копьем… Но в этот самый миг лошадь его, испугавшись, шарахнулась в сторону и тем ослабила силу удара, который не только не повалил, но даже не ранил кабана. Испуганная лошадь короля никак не хотела повторить нападение. Ему пришлось спешиться и итти на разъяренного зверя с коротким прямым мечом, какие в то время употребляли на охоте. Кабан тотчас же бросил собак и кинулся на нового врага. Людовик остановился и спокойно ждал его приближения; упершись одной ногой в землю и наклонившись вперед, он прицелится, чтобы ударить зверя в горло или в грудь, под переднюю лопатку. В случае меткого удара натиск животного и сила его нападения только ускорили бы его гибель. Но как раз в тот момент, когда король собирался нанести удар, нога его поскользнулась на мокрой земле, и его меч вместо того, чтобы вонзиться в грудь кабана, лишь слегка задел его плечо, скользнув по твердой щетине. Сам Людовик при этом упал ничком на траву, и это падение его спасло, потому что зверь, в свою очередь, промахнулся и, проскочив мимо охотника, только разорвал клыком полу его камзола, даже не задев бедра. Но, пробежав с разгона несколько шагов вперед, кабан повернулся, собираясь повторить нападение. Жизнь Людовика, который в эту минуту поднимался с земли, висела на волоске. Но тут неожиданно подоспел Квентин Дорвард, который, отстав от остальных охотников, направился за королем, следуя за звуками его рога. Он подскакал к зверю и заколол его копьем.
Людовик, успевший тем временем подняться, в свою очередь, бросился на помощь Дорварду и прикончил животное, погрузив ему в горло свой меч. Ни слова не сказав, он прежде всего тщательно вымерил величину убитого зверя, потом вытер свой потный лоб и окровавленные руки, снял охотничью шапочку, повесил ее на куст, и, наконец, взглянув на Квентина, сказал:
— Так это ты, мой юный шотландец? Не плохо начинаешь карьеру… Придется, видно, дяде Пьеру угостить тебя таким же вкусным завтраком, каким он уже раз тебя попотчевал в гостинице «Лилия»… Что же ты молчишь, мой друг? Или ты растерял свой пыл и развязность при дворе, где другие набираются и того и другого?
Квентин, малый осторожный и сметливый, давно уже понял, что с Людовиком, внушавшим ему больше страха, нежели доверия, шутить нельзя. У него поэтому хватило благоразумия не продолжать разговора с королем в том фамильярном тоне, на какой тот как будто сам его вызывал. В немногих, но старательно обдуманных словах он ответил, что если бы он и осмелился обратиться к его величеству, то разве лишь затем, чтобы испросить у него прощение за ту смелость, с какой он себя вел, когда не знал, с кем он имел честь говорить.
— Ладно, приятель, — сказал король, — я прощаю тебе твою смелость за твою храбрость. Ты мне пришелся по душе еще тогда, когда почти угадал профессию дяди Тристана. С тех пор, как я считал, ты чуть было не испытал на себе его мастерство. Советую тебе держать с ним ухо востро: у него короткая расправа — затянул узел, и готово. Помоги мне сесть на коня. Ты мне нравишься, и я хочу тебе добра. Рассчитывай на меня и ни на кого больше: ни на дядю, ни на лорда Кроуфорда… Да смотри, ни слова о том, что ты меня выручил из беды, потому что, если ты станешь хвастаться, что спас короля, это будет уже вполне достаточной наградой за твою услугу.
И Людовик затрубил в рог, на звуки которого вскоре прискакал Дюнуа с другими охотниками. Они рассыпались в поздравлениях его величеству с одержанной им блестящей победой над благородным животным, и король без зазрения совести выслушал их, даже не пытаясь умалить долю своего участия в этом подвиге. Правда, он упомянул о помощи Дорварда, но сделал это мимоходом, как это обычно делают охотники-баре, которые, распространяясь о количестве убитой ими дичи, изредка только вспоминают своего помощника-лесника. Король приказал Дюнуа присмотреть, чтобы туша убитого кабана была отослана братии аббатства святого Мартина Турского, в подспорье к их праздничной трапезе.
— Кстати, не видел ли кто кардинала? — спросил он графа. — Мне кажется, я поступил бы невежливо по отношению к нему и проявил бы неуважение к церкви, если бы оставил его в лесу, да еще без лошади.
— Осмелюсь доложить вашему величеству, — сказал Квентин, заменив, что все молчат: — я видел, как его святейшество получил другого коня и выехал из лесу.
— Небо печется о своих слугах! — воскликнул король. — Ну, а теперь в замок, господа! Охота на сегодня кончена. А ты, господин оруженосец, поищи-ка мой нож, который я обронил в этой свалке. Ступай вперед, Дюнуа, я вас сейчас догоню.
Таким образом Людовик, малейшее движение которого бывало иной раз рассчитано не хуже маневров искусного стратега, улучил минуту, чтобы поговорить с Квентином наедине.
— А у тебя зоркие глаза, мой друг, — обратился он к нему. — Не можешь ли ты мне сказать: кто дал кардиналу коня? Должно быть, кто-нибудь из посторонних, потому что вряд ли кто из моей свиты решился бы оказать его святейшеству подобную услугу, коль скоро я проехал мимо, не остановившись.
— Я только мельком видел этих людей, государь, — ответил Квентин, — потому что, к несчастью, я в ту минуту сбился со следа и торопился нагнать ваше величество. Но, кажется, это был бургундский посол со своими людьми.
— Вот как! — воскликнул Людовик. — Ну, что ж! Франция их не боится. Еще посмотрим, чья возьмет!
Больше в этот день не случилось ничего замечательного, и король возвратился в замок.
Едва Квентин вернулся в свою каморку, чтобы переменить платье, как к нему явился его почтенный родственник и принялся расспрашивать обо всех подробностях охоты.
Юноша, давно уже смекнувший, что у дяди ум много слабее рук, обстоятельно ему обо всем рассказал, причем постарался оставить всю славу победы за Людовиком, который был, видимо, непрочь ее присвоить. Меченый пожурил племянника за то, что тот не поспешил на помощь королю, находившемуся в такой опасности, и не преминул распространиться о том, как поступил бы он сам на его месте. Но молодой человек был настолько благоразумен, что даже и тут не стал оправдываться, а только заметил, что по правилам охоты считается нечестным перебивать дорогу товарищу и соваться со своими услугами туда, где их не просят. Едва лишь окончился возгоревшийся было но этому поводу спор, как Дорварду представился случай убедиться, как благоразумно он поступил, не посвятив своего дядю во все подробности происшествия.
Послышался легкий стук в дверь, и в комнату вошел новый гость. Это был не кто иной, как сам Оливье-Дьявол.
Мы уже описывали наружность этого замечательного человека. Все его движения напоминали домашнюю кошку, когда, свернувшись клубком, она как будто дремлет или когда тихо и бесшумно пробирается по комнате, не сводя в то же время глаз с замеченной ею мышиной норки.
Оливье вошел сгорбившись, с униженно-смиренным видом, и так почтительно раскланялся с «господином Лесли», что всякому постороннему свидетелю этой сцены невольно пришло бы в голову, что он явился просить шотландского стрелка о какой-нибудь милости. Он поздравил Меченого с прекрасным поведением его племянника на охоте и сказал, что юноша обратил на себя особое внимание короля. Сделав это сообщение, он умолк и стоял, скромно потупившись, в ожидании ответа, что, впрочем, не помешало ему раза два украдкой взглянуть на Квентина. Меченый высказал сожаление, что подле его величества случился в ту пору его племянник, а не сам он, Лесли, ибо в этом случае он, конечно, пропорол бы насквозь негодного зверя, тогда как из рассказа Дорварда явствует, что этот молокосос предоставил покончить с кабаном самому королю.
— Впредь это будет хороший урок его величеству не давать таких кляч людям моего роста и сложения, — добавил стрелок. — Ну, что я мог сделать, скажите на милость, с моим фламандским ломовиком? Мог ли я угнаться за нормандским скакуном короля? Я так пришпорил мою лошадь, что у нее теперь, наверное, раны в боках… Нет, господни Оливье, такие вещи нельзя допускать: вы непременно должны поговорить об этом с его величеством.
В ответ на это заявление Оливье только бросил на смелого говоруна один из тех загадочных взглядов, которые обычно сопровождаются легким движением руки или готовы и могут одинаково сойти и за утвердительный ответ и за предостережение не касаться столь опасной темы. Гораздо выразительнее был его взор, когда он с двусмысленной усмешкой обратился к Квентину:
— Итак, молодой человек, у вас в Шотландии, как видно, в обычае оставлять своего государя без помощи даже в случаях такой опасности, какой он подвергся сегодня?
— У нас в обычае, — ответил Квентин, решившись ничего не говорить по поводу этого дела, — не лезть со своими услугами туда, где в них не нуждаются. Мы считаем, что в отъезжем поле и король должен подвергаться риску наравне с другими, — на то и охота!
— Нет, вы только послушайте этого сорванца! — воскликнул дядя Квентина. — Вот он всегда так: у него на все готовый ответ. Просто удивительно, где это он так навострился. Я никогда в жизни не умел объяснить, почему я поступаю так, а не этак, кроме тех случаев, когда я ем, потому что голоден, или делаю перекличку, потому что исполняю служебную обязанность…
— А позвольте вас спросить, господин Лесли, — сказал королевский брадобрей, — чем вы руководствуетесь, делая, например, перекличку?
— Приказаниями своего начальника, — ответил Меченый. — Чем же еще прикажете мне руководствоваться? Получи такой приказ Тайри или Кеннингам, и они сделали бы то же самое.
— Вполне вразумительный ответ для солдата! — заметил Оливье. — Но, вероятно, вам будет приятно услышать, что его величество до такой степени не осуждает поведения вашего племянника, что желает дать ему сегодня же одно поручение.
— Ему? — воскликнул Мечений в великом изумлении. — Вы, верно, хотели сказать мне, господин Оливье?
— Я хотел сказать именно то, что сказал, — ответил брадобрей кротким, но решительным тоном. — Король желает дать поручение вашему племяннику.
— Как?.. Что?.. Почему? — снова воскликнул Меченый. — Отчего это он предпочел этого мальчишку?
— Единственное основание, какое я могу вам привести, господин Лесли, — то самое, которым вы сами всегда руководствуетесь: таков приказ его величества. Но, если мне дозволительно делать предположения, — добавил Оливье, — то я думаю, что его величество выбрал вашего племянника потому, что поручение, которое он намерен ему дать, более подходит юноше, чем такому старому и опытному воину, как вы… Итак, молодой человек, берите ваше оружие и ступайте за мной… да захватите с собой мушкетон, так как вы будете стоять на часах.
— На часах! — закричал Меченый. — Да уверены ли вы в том, что говорите, господин Оливье? Внутренние посты в замке доверяются только людям, прослужившим, как я, не менее двенадцати лет в нашей дружине.
— Я вполне уверен, что именно таково желание короля, — ответил брадобрей, — и не могу долее медлить с исполнением его приказания.
— Но мой племянник еще даже и не стрелок, — продолжал Лесли. — Он только оруженосец и служит под моим началом.
— Вы ошибаетесь, — возразил Оливье. — Полчаса тому назад король потребовал списки и изволил внести имя вашего племянника в число стрелков своей гвардии… Будьте же добры, помогите ему приготовиться к исполнению его служебных обязанностей.
Меченый тотчас же принялся снаряжать племянника и читать ему наставления, как он должен вести себя на посту. Сборы были скоро окончены, и, с мушкетоном на плече, молодой человек вышел вслед за Оливье из казармы.
Дядя не то с удивлением, не то с любопытством долго смотрел ему вслед. Мысли честного воина были далеки от зависти или злобы, но в душе его все-таки шевелилось чувство обиды, смущавшее его искреннюю радость по поводу столь благоприятного начала карьеры племянника.
Вернувшись к себе, Меченый открыл потайной шкафик, достал оттуда большую фляжку крепкого старого вина, встряхнул ее, чтобы определить, много ли в ней убавилось содержимого, налил полную чарку, и выпил залпом; потом, развалившись в дубовом кресле, он стал кивать головой, словно игрушечный мандарин, пока не погрузился в сладкий сон, из которого его вывел только сигнал к обеду.
Тем временем Квентин Дорвард шел за Оливье, который повел его не обычной дорогой через двор, а внутренними ходами по сводчатым коридорам и лестницам, сообщавшимся между собой в самых неожиданных местах потайными дверями. Так они добрались до широкой и длинной галлереи, которая своими размерами напоминала залу. Она была обита шелковой материей, замечательной скорее своею древностью, чем красотой; на стенах красовались портреты того сумрачного и холодного стиля, который придавал человеческим лицам вид призраков. Портреты эти изображали рыцарей времен Карла Великого, игравших такую видную роль в романтическую эпоху французской истории. Исполинская фигура знаменитого Роланда занимала здесь главное место и больше других бросалась в глаза; в его честь и самая галлерея получила название Роландовой.[37]
— Вот здесь вы будете стоять на часах, — сказал Оливье шопотом, словно боясь звуком своего голоса потревожить суровые тени предков на стенах или глухие отголоски, дремавшие под высокими сводами этого мрачного покоя.
— Какие будут приказания и пароль? — тоже шопотом осведомился Дорвард.
— Заряжен ли ваш мушкетон? — спросил Оливье вместо ответа.
— Сейчас заряжу… это минутное дело, — ответил Квентин.
Когда мушкетон был заряжен, Оливье сказал Дорварду, что одна из важнейших привилегий стрелковой дружины заключается в том, что каждый из ее членов получает приказания, помимо своего начальника, прямо от короля или от великого коннетабля Франции.
— Вы здесь поставлены по приказанию его величества, — добавил брадобрей, — и скоро узнаете, для какой цели. Можете пока прогуливаться вдоль галлереи или стоять на месте, как вам будет угодно, но вы ни за что не должны ни садиться, ни выпускать из рук оружие. Ни в каком случае вы не имеете права петь или свистать, но можете, если хотите, читать вполголоса молитвы. Прощайте и будьте внимательны к исполнению вашего долга…
«Будьте внимательны к исполнению вашего долга, — подумал юный воин, когда его проводник отошел от него своей бесшумной походкой и исчез где-то в боковой двери, скрытой под обоями. — Хотел бы я знать, какой это долг? В чем он заключается? К кому и к чему он относится? Здесь, кажется, нельзя ожидать никаких врагов, кроме крыс да летучих мышей… А впрочем, какое мне дело? Так или иначе, я исполню свой долг».
Вооружившись этим благим намерением, Квентин, чтобы как-нибудь убить время, принялся тихонько напевать духовные гимны, которым он научился когда-то в монастыре. Так прошло несколько часов. Квентин почувствовал острый голод и невольно вспомнил свою жизнь в монастыре. Там монахи, требовавшие его присутствия на всех церковных службах, заботились, по крайней мере, об удовлетворении его аппетита; здесь же, в королевском замке, никому, по-видимому, и в голову не приходило, что после утра, проведенного на лошади, и долгого утомительного караула часовому, естественно, захочется есть.
Однако, вскоре нашлись такие чары, которые оказались в состоянии усыпить даже такое сильное чувство, какое испытывал голодный Дорвард. Это была музыка.
Противоположные концы галлереи, где расхаживал юный шотландец, замыкались двумя огромными тяжелыми дверями с резными украшениями. Они вели, очевидно, во внутренние покои дворца. Шагая от одной двери к другой, Дорвард услышал вдруг за одной из дверей глубоко поразившие его звуки: то было сочетание женского голоса и лютни, очаровавшее его накануне. Все вчерашние мечты, почти забытые под влиянием волнующих впечатлений следующего дня, воскресли в душе Квентина с новой силой. Застыв на месте там, где его ухо могло легче впивать в себя чудные звуки, он стоял с оружием на плече и полуоткрытым ртом, весь превратившись в слух, напоминая скорее изображение часового на картине, чем живого человека. Нежная мелодия долетала до него как бы издалека и слышалась только урывками… Фантазия Дорварда широко развернула свои крылья. Вспомнив о том, что он слышал от товарищей, дяди, а также сцену, свидетелем которой он был в аудиенц-зале, он больше не сомневался, что сирена, околдовавшая его накануне своим пением, была совсем не родственницей трактирщика, а переодетой графиней, — той самой, из-за которой короли и герцоги готовы были надеть свои бранные доспехи и скрестить копья. Тысячи смелых грез, какие только могли родиться в голове впечатлительного и предприимчивого юноши в тот романтический век, овладели Квентином, вытеснив в его душе волшебными картинами суровую действительность. Вдруг мечты его были прерваны прикосновением чьей-то властной руки, схватившейся за его оружие, и резкий голос произнес над самым ухом:
— Что это значит? Господин часовой изволил, кажется, уснуть на посту!
То был беззвучный, но выразительно насмешливый голос дяди Пьера, и Дорвард, разом опомнившись, чуть не сгорел от стыда и готов был провалиться сквозь землю со страха: он до того замечтался, что не заметил, как к нему подошел сам король, который проник в галлерею, вероятно, через одну из потайных дверей и, проскользнув вдоль стены, подкрался к стрелку так близко, что чуть не обезоружил его.
Первым и невольным побуждением Квентина было стремление высвободить свое оружие, и он сделал резкое движение, от которого Людовик покачнулся. Еще более смущенный этой дерзостью, Дорвард почти бессознательно взял ружье на караул и застыл в этой позе перед королем, который, как он имел полное основание думать, был им смертельно оскорблен.
Людовик был тираном не столько в силу сваей природной жестокости, сколько по свойственной ему подозрительности и из холодного расчета. Но натуре Людовика, кроме того, были свойственны доля злорадства и бессердечной язвительности, которые он часто проявлял без всякого расчета, из одного только желания насладиться замешательством и страхом своего собеседника. На этот раз, однако, он не стал длить это наслаждение и удовольствовался тем, что сказал:
— Твой сегодняшний поступок на охоте с избытком искупает небрежность такого молодого солдата, как ты… Ты уже обедал?
Услышав эти милостивые слова, Квентин, ожидавший, что его, вероятно, пошлют на расправу к прево, почтительно ответил, что он ничего еще не ел.
— Бедняга, — произнес король, и в голосе его послышалась даже некоторая мягкость, — так это голод тебя усыпил? Я знаю, что голод грызет тебя, как волк. Но я спасу тебя от этого зверя, как ты спас меня от кабана… Ты был скромен в этом деле, и я обязан тебе благодарностью. Можешь поголодать еще час?
— Хоть двадцать четыре часа, государь! — ответил Дорвард. — Иначе какой же я был бы шотландец?!
— Ну, я не хотел бы, даже еще за одно королевство, быть тем пирогом, на который ты набросишься после такого поста, — заметил шутливо Людовик и добавил: — Но речь теперь не о твоем обеде, а о моем… Сегодня за моим столом будут кардинал Балю и этот бургундец, граф Кревкёр. Мы будем только втроем… Ты мне нужен… Как знать, что может случиться!.. Сатана всегда найдет себе дело, когда враги встречаются под личиной дружбы…
Король умолк и о чем-то глубоко задумался.
Видя, что он совсем о нем позабыл, Квентин решился спросить, в чем же, собственно, будут заключаться его обязанности.
— Ты будешь стоять с заряженным ружьем на карауле за буфетом, — ответил Людовик, — и как только увидишь измену, убьешь злодея наповал.
— Измена, государь, в вашем замке, который так охраняется! — воскликнул Дорвард.
— Ты считаешь это невозможным? — спросил король, нисколько, по-видимому, не задетый такой откровенностью. — Но история доказывает, что измена может проникнуть даже в щель… Разве тут поможет охрана? Кто мне порукой, что мне не изменит та самая стража, которой я вверил охрану?
— Порукой тому, шотландская честь, государь, — смело ответил Дорвард.
— Правда твоя, мой друг! — весело воскликнул Людовик. — Шотландская честь всегда была безупречна: на нее можно положиться, и я ей верю. Но измена?! — И лицо короля опять омрачилось. Шагая взад и вперед, он продолжал в волнении: — Измена сидит за нашим столом, искрится в наших кубках, скрывается под бородой наших советчиков, улыбается устами наших придворных, смеется остротами наших шутов, а пуще всего таится она под дружеской личиной примирившегося с нами врага — я никому не верю, никому!.. Слушай: я не доверяю этому дерзкому графу, да и кардиналу тоже, и потому, когда я скажу: «Шотландия, вперед!», стреляй в Кревкёра!
— Это моя обязанность, государь, если ваша жизнь в опасности, — сказал Квентин. — Я буду ждать вашего сигнала, но…
— Ты колеблешься? — спросил король. — Говори: я тебе разрешаю… От такого, как ты, можно иногда получить хороший совет.
— Я осмелюсь заметить вашему величеству, что если у вас есть причины не доверять этому бургундцу, зачем же вы хотите допустить его к своей особе, и притом наедине?
— Успокойся, мой друг, — ответил ему Людовик. — Есть опасности, которым надо смотреть в глаза, иначе гибель становится неизбежной. Если я смело подойду к собаке, которая рычит на меня, и приласкаю ее, то десять шансов против одного, что она меня не тронет, но если я выкажу свой страх, ока наверняка укусит. Я буду с тобой откровенен: для меня очень важно, чтоб этот человек вернулся к своему сумасбродному господину без чувства гнева против меня. Вот почему я и иду на такую опасность… Следуй за мной!
Король повел своего юного телохранителя через ту потайную дверь, в которую вошел сам, и по дороге, указывая на нее, сказал:
— Тот, кто хочет иметь успех при дворе, должен знать все ходы, закоулки и западни этого замка так же хорошо, как вход в его главные ворота.
Пройдя запутанным лабиринтом внутренних коридоров, Людовик привел Дорварда в небольшое сводчатое помещение, где был накрыт стол на троих. Убранство комнаты было бы до крайности простым, почти скудным, если бы не прекрасный и весьма солидный буфет с расставленной на нем золотой и серебряной посудой, свидетельствовавшей о том, что это была королевская столовая. За этим-то буфетом король и поставил Дорварда, после чего, обойдя всю комнату и убедившись, что страж ниоткуда не виден, он еще раз повторил Квентину свои наставления:
— Смотри же, хорошенько запомни слова: «Шотландия, вперед!» Как только я их скажу, ты выскочишь из-за буфета и, не заботясь о целости бокалов и кубков, выстрелишь в Кревкёра. Если промахнешься, пусти в ход свой нож… А мы вдвоем с Оливье справимся с кардиналом.
После этого Людовик громко свистнул, и на пороге мгновенно вырос брадобрей, исполнявший при особе короля не только должность цирюльника, но и главного камердинера. Он явился в сопровождении двух старых слуг, которые должны были прислуживать за королевским столом. Как только Людовик занял свое место, в комнату ввели приглашенных, и Квентин убедился, что, стоя в своей засаде, он мог прекрасно следить за всеми подробностями этого свидания.
Король приветствовал гостей с таким радушием, что Дорвард в простоте душевной никак не мог согласовать такой прием с только что полученными им инструкциями и с той целью, для которой он был поставлен за буфетом. Теперь в Людовике не только нельзя было подметить и тени опасения или тревоги, но, глядя на него, можно было подумать, что кардинал и граф, которым он оказывал высокую честь совместной с ним трапезы, пользовались особенным его уважением и доверием. Обхождение его с ними отличалось достоинством и в то же время непринужденной любезностью. Квентин готов был допустить, что либо весь его предыдущий разговор с королем был только сном, либо почтительность Балю и чистосердечная искренность Кревкёра усыпили в Людовике все его подозрения.
Но в тот момент, когда гости, по приглашению хозяина, занимали места за столом, король бросил на них быстрый, как молния, взгляд и тотчас же перевел его туда, где был спрятан Квентин. И в этот краткий миг глаза Людовика сверкнули такой ненавистью и недоверием, в них заключалось такое настойчивое приказание часовому быть наготове, что у Дорварда не осталось больше сомнений насчет истинных мыслей и чувств короля.
Как будто позабыв обо всех дерзостях, которые Кревкёр наговорил ему в присутствии всего двора, Людовик беседовал с ним, как со старым знакомым, к которому он питал глубокое расположение.
— Всякого другого посла, — говорил он, — я принял бы с гораздо большей пышностью, но для такого старого друга, как вы, я хочу остаться тем, что я есть, — прежним Людовиком Валуа, таким же скромным и умеренным во всех своих привычках, как любой парижский носильщик. Впрочем, я позаботился, любезный граф, чтобы наш обед был лучше обыкновенного. А что касается вина, которое, как вам известно, составляет предмет давнишнего соперничества между Францией и Бургундией, то мы постараемся уладить это дело к удовольствию обеих сторон: я выпью бургундского, а вы, любезный граф, зато отведайте шампанского… Налей-ка мне, Оливье, чарку бургундского.
Подняв брови, король воскликнул:
— Пью за здоровье благородного герцога Бургундского, нашего любезного брата!
Затем он продолжал:
— Оливье, наполни вон тот золотой кубок шампанским и подай его графу, а вашу чарку, господин кардинал, я наполню сам…
— Вы уже и так переполнили ее вашими милостями, государь, — сказал Балю фамильярным тоном любимца, жаждущего новой благосклонности своего покровителя.
— Это потому, что вы держите ее твердой рукой, — ответил Людовик. — Но чью же сторону вы примете в нашем великом споре о вине: Франции или Бургундии?
— Я останусь нейтральным, ваше величество, — усмехнулся кардинал, — и выпью оксерского.
— Нейтралитет — опасная вещь, — сказал король, но, заметив, что прелат покраснел, он поспешил переменить разговор: — Я знаю, почему ваше святейшество отдаете предпочтение этому вину: оно не терпит воды… Но что же вы не пьете, любезный граф? Надеюсь, вы не увидите национальной горечи на дне вашего кубка?
— Я бы хотел, государь, — ответил граф Кревкёр, — чтобы наши национальные распри разрешились так же легко, как соперничество между нашими виноградниками.
— На все нужно время, любезный граф, на все нужно время, даже на то, чтобы выпить шампанского! — шутливо воскликнул Людовик. — А теперь, когда вы его выпили, позвольте предложить вам этот кубок в дар, как знак нашего особого к вам уважения. Я не всякого удостоил бы такой чести… Кубок этот принадлежал некогда грозе Франции, Генриху V, и был приобретен при взятии Руана, когда англичане оказались изгнанными из Нормандии соединенными усилиями Франции и Бургундии. Мне кажется, я не мог придумать для него лучшего употребления, как отдать его храброму и благородному бургундцу, который хорошо знает, что только союз наших стран может спасти свободу континента от английского ига.
Граф ответил, как того требовали обстоятельства, после чего король отдался тому веселому настроению, которое иногда оживляло его обычно ядовито-мрачный характер.
Направляя разговор, он разнообразил его забавными, подчас весьма меткими и остроумными, но не всегда добродушными шутками и пересыпал свою речь анекдотами, отличавшимися скорее юмором, чем благопристойностью. И при этом ни одно его слово, ни один его жест не выдавали в нем человека, который, опасаясь за свою жизнь, припрятал вооруженного солдата на случай нападения.
Граф Кревкёр вторил от всей души веселью Людовика, а хитрый кардинал хохотал над каждой его остротой и с восторгом повторял каждую двусмысленность, нимало не смущаясь выражениями, от которых молодой шотландец краснел в своей засаде.
Часа через полтора все встали из-за стола, и король, любезно простившись с гостями, дал понять, что он желает остаться один.
Когда все, не исключая и Оливье, удалились, он подозвал Дорварда, но таким слабым голосом, что молодой шотландец был поражен. А когда он подошел к Людовику, то еще больше был изумлен той переменой, какая произошла в его наружности: глаза короля потухли, улыбка исчезла, и все лицо его выглядело измученным и усталым, как у искусного актера, только что доигравшего трудную роль, для исполнения которой потребовалось напряжение всех его сил.
— Твоя служба еще не окончена, — сказал Людовик Дорварду, — но прежде всего сядь и подкрепись. Здесь, на столе, ты найдешь все необходимое… А потом я скажу, что ты еще должен будешь сделать. Садись же и ешь, потому что, как сытый не понимает голодного, так и голодный не разумеет сытого.
С этими словами он откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза рукой и умолк.
С терпением, которое всякий другой властелин счел бы унизительным для своего достоинства, и даже не без чувства удовольствия французский король ждал, пока простой рядовой его гвардии насытит свой здоровый молодой аппетит. Надо, впрочем, заметить, что Квентин был достаточно благоразумен и сообразителен, чтобы не подвергать терпение Людовика слишком долгому испытанию. Несколько раз он собирался покончить с едой, но король каждым раз его останавливал.
— Нет, нет! Я вижу по глазам, что ты и наполовину еще не насытился, — говорил он ему добродушно. — Продолжай так же храбро, как и начал, и да поможет тебе бог… Ну, что же ты? Ешь, мой друг, ешь!.. Верь мне: еда никогда не вредит доброму христианину. Можешь выпить и чарку. Вино — тоже хорошая вещь, но только в меру, а потому не привыкай к бутылке: это порок всех твоих соотечественников, а также англичан, которые были бы лучшими солдатами в мире, не страдай они этим порокам… Ну, вот!.. А теперь вымой руки и ступай за мной.
Квентин повиновался и, пройдя ряд новых, не менее запутанных коридоров, снова очутился в Роландовой галлерее.
— Помни: ты не покидал своего поста, — сказал ему король повелительным тоном. — Так ты скажешь твоему дяде и товарищам… А вот тебе и подарочек на память! — С этими словами он бросил Дорварду довольно дорогую золотую цепь. — Сам я не люблю щеголять, но мои слуги могут в этом отношении потягаться с кем угодно. Если же этой цепочки окажется недостаточно, чтобы завязать болтливый язык, то у моего кума, Тристана Отшельника, есть другое верное средство. Теперь слушай внимательно. Никто, кроме меня и Оливье, не должен сегодня входить в эту залу, но сюда могут притти дамы из этой двери или из той, а может быть, и из обеих. Если к тебе обратятся с вопросом, отвечай, но помни, что ты на часах и что твои ответы должны быть краткие. Ты не имеешь права вести длинную беседу, а тем более, заговаривать сам. Но зато ты должен внимательно слушать. Твои уши так же, как и твои руки, — в моем распоряжении, потому что я купил твое тело и душу. Поэтому все, что ты здесь услышишь, ты должен твердо запомнить, пока не передашь мне, а затем забыть… Или нет, сделаем так: пусть ты рекрут-горец, только что прибывший из Шотландии и не успевший еще научиться нашему языку… Да, так будет лучше! И если с тобой заговорят, не отвечай: и тебе меньше хлопот, и им будет свободнее говорить в твоем присутствии. Ты меня понял?.. Прощай! Будь внимателен, и ты найдешь во мне друга!
С этими словами король скрылся в потайной двери под обоями, предоставив Квентину размышлять на свободе обо всем, что он видел и слышал. Юноша попал в одно из тех положений, когда приятнее смотреть вперед, чем назад. Воспоминание о том, как он, подобно охотнику, подстерегающему добычу, только что стоял в засаде, намереваясь убить графа Кревкёра, не доставляло ему никакого удовольствия. Правда, со стороны Людовика это была мера чисто оборонительного характера, но кто мог поручиться, что не сегодня — завтра он, Дорвард, не получит приказания убить кого-нибудь уже по соображениям наступательной тактики? И если это случится, его положение будет не из веселых… Теперь, познакомившись ближе с характером своего господина, Квентин не сомневался, что отказ повиноваться будет для него равносилен гибели, а с другой стороны — повиновение могло оказаться несовместимым с его честью… Но он постарался отогнать от себя это неприятное соображение, успокоившись на другой мысли. Не было никакого сомнения, что одна из дам, за которыми он был приставлен наблюдать, была его прелестная певица, и молодой человек принял твердое решение в точности исполнить приказание короля. По крайней мере, в той его части, которая предписывала ему не проронить ни одного сказанного ею слова.
Он сгорал от желания узнать, так ли обаятельна ее речь, как и пение… Теперь уже не было ни малейшей опасности, что он задремлет на своем посту. Каждый шорох ветхих обоев, шевелившихся от легкого ветерка, проникавшего в залу через открытое окно, казался ему предвестником той, кого он ожидал с таким нетерпением. Короче говоря, им овладела та таинственная тревога, то необъяснимое волнение, которые бывают неразлучными спутниками любви и часто даже способствуют ее зарождению.
Наконец, одна из дверей заскрипела, но, увы, не в том конце галлереи, откуда Дорвард слышал пение. Через минуту на пороге показалась женская фигура. Сделав знак двум сопровождавшим ее женщинам оставить ее одну, незнакомка вошла в залу. По ее неровной и ковыляющей походке, особенно бросавшейся в глаза в длинной и пустой галлерее, Квентин сразу узнал в ней принцессу Жанну и с подобающей почтительностью отдал ей честь, когда она проходила мимо него. Она ответила милостивым наклонением головы. Дорвард имел теперь возможность рассмотреть принцессу лучше, чем утром.
Черты ее лица нисколько не искупали безобразия ее неуклюжего тела. Правда, в ней не было ничего отталкивающего, а ее большие голубые глаза, которые она почти всегда держала опущенными, были даже хороши своим кротким, грустным и почти страдальческим выражением. Но цвет ее кожи имел какой-то землистый оттенок, — признак плохого здоровья, — а крупный рот с тонкими и бескровными губами, несмотря на ровные белые зубы, был совсем не изящен. Ее прекрасные густые волосы были до того бесцветны, что казались почти серыми, и камер-фрейлина принцессы, считавшая, вероятно, косы своей госпожи лучшим ее украшением, оказывала ей плохую услугу, укладывая их пышными буклями вокруг ее худого лица, которому эта прическа придавала мертвенный облик. Как будто нарочно, чтоб окончательно изуродовать девушку, на нее надели широкое светло-зеленое платье, делавшее ее похожей на призрак.
Пока Квентин полным любопытства и сострадания взглядом следил за этой странной фигурой, дверь на противоположном конце галлереи тоже отворилась, и в залу вошли еще две дамы.
Одна из них была та самая молодая девушка, которая прислуживала Людовику во время памятного для Дорварда завтрака в гостинице «Лилия». Юный шотландец не сомневался, что таинственная нимфа с лютней была богатой и знатной наследницей; красота ее теперь производила на него неизмеримо большее впечатление, чем тогда, когда он принимал девушку за дочь мелкого трактирщика, угождавшую богатому самодуру-торгашу. Юноша недоумевал, как это он сразу не отгадал ее настоящего звания. А между тем она была одета почти так же просто, как и в тот раз, когда он ее впервые увидел: на ней было траурное платье без всяких украшений, а на голове — длинный креповый вуаль, откинутый назад. Но в глазах Квентина, который знал теперь, кто она, ее прекрасный образ получил новое обаяние, в ее осанке и поступи он находил какое-то особенное благородство, еще более возвышавшее ее красоту.
Даже под страхом смертной казни Дорвард, вероятно, не устоял бы против искушения воздать красавице и ее спутнице ту же степень почета, какой он только что оказал принцессе. Обе дамы приняли его приветствие, как женщины, привыкшие к почестям, и ответили учтивым поклоном. Но Квентину показалось, что молодая графиня при этом слегка покраснела и потупилась. Это смущение можно было объяснить только тем, что она узнала в Дорварде отважного незнакомца, своего соседа по башне в гостинице «Лилия».
Спутница графини, одетая также в глубокий траур, была в тех летах, когда женщина больше всего заботится о сохранении своей увядающей красоты. Впрочем, и теперь еще можно было видеть, что когда-то она была очень хороша собой. Ее манера держаться доказывала, что она не только помнила о прежних своих победах, но еще не оставила надежды одержать новые… Она была высока и стройна, ее походка казалась высокомерной. Снисходительно улыбнувшись на приветствие Дорварда, она наклонилась и что-то шепнула на ухо своей спутнице. Та повернулась в сторону часового как будто затем, чтобы проверить сказанное, но ответила пожилой даме, не поднимая глаз. Квентину показалось, что замечание пожилой дамы было весьма лестного для него свойства, и, неизвестно почему, сердце его радостно забилось, когда он увидел, что молодая графиня даже не потрудилась убедиться в верности того, что она услышала. Впрочем ему некогда было об этом раздумывать, так как в следующую же минуту все его внимание было поглощено встречей двух дам с принцессой. Когда они вошли, Жанна остановилась и ждала их приближения, сознавая, быть может, что ей выгоднее стоять, нежели двигаться. Отвечая на поклон, принцесса была, видимо, смущена, и спутница графини, не зная, с кем она говорит, обратилась к ней небрежным тоном, как будто оказывая ей этим большую честь.
— Я очень рада, сударыня, — начала она с улыбкой, желая ободрить робкую незнакомку, — что вам разрешено пользоваться обществом особы нашего пола, и притом такой достойной, какой вы нам кажетесь. До сих пор, надо сознаться, мы с племянницей не можем похвастаться особым радушием короля Людовика по отношению к нам. Да, да!.. Нечего дергать меня за рукав, моя дорогая!.. Вы не поверите, что с тех пор, как мы здесь, с нами обходятся не лучше, чем с пленницами. После всех приглашений и советов ввериться покровительству Франции его величество сперва поместил нас в какой-то дрянной гостинице, а теперь отвел нам угол в этой старой руине. Нам разрешается отсюда выползать только с закатом солнца, точно мы совы или летучие мыши, появление которых при дневном свете может навлечь несчастье.
— Очень сожалею, — сказала принцесса, еще более смущенная тем оборотом, какой принял разговор, — очень сожалею, что мы не могли устроить вас соответственным образом. Надеюсь, по крайней мере, что ваша племянница чувствует себя здесь лучше, чем вы.
— Да, да, гораздо лучше, — торопливо ответила графиня. — Я искала лишь безопасности, а нашла сверх того и уединение. Затворничество нашего первого местопребывания и здешняя, можно сказать, отшельническая жизнь увеличивают в моих глазах милость, которую король оказывает нам, бедным беглянкам.
— Замолчи, глупая девочка! — перебила ее старшая дама. — Дай отвести душу, благо мы здесь наедине с этой молодой особой… Я говорю наедине, потому что не считаю за человека этого красавца-часового, который похож скорее на статую, чем на живое существо, и едва ли даже владеет языком, по крайней мере, нашим, французским… Итак, повторяю, я очень жалею, что решилась на эту поездку во Францию. Я ожидала великолепного приема, турниров, каруселей и празднеств, а вместо этого попала почти что в тюрьму. Вместо блестящего общества, король познакомил нас с каким-то цыганом, через которого мы должны были вести переписку с нашими друзьями во Фландрии… Быть может, — добавила она, — король желает, из политических соображений, продержать нас здесь до конца наших дней, чтобы захватить наши владения, когда вместе с нами угаснет древний род Круа. Герцог Бургундский не был так жесток: он, по крайней мере, предлагал моей племяннице мужа, хоть и дурного, но все-таки мужа…
— По-моему, уж лучше монастырь, чем брак без любви, — сказала принцесса, улучив минуту, чтобы вставить слово.
— Может быть… А все-таки не мешало бы дать нам возможность выбрать, кого мы хотим, — ответила расходившаяся дама. — Во всяком случае, король поступает нехорошо и напоминает скорее нашего гентского менялу Мишо, чем преемника Карла Великого.
— Замолчите! — воскликнула Жанна, и в голосе ее послышалась страстная нотка. — Не забывайте, что вы говорите о моем отце!
— О вашем отце?.. — повторила в изумлении дама.
— Да, о моем отце, — отчеканила принцесса. — Я его дочь Жанна… Но не пугайтесь, сударыня, — продолжала она со своей обычной мягкостью, — я знаю, что вы не хотели меня оскорбить, и я не сержусь. Располагайте мною: я сделаю все, чтобы облегчить изгнание вам и этой милой молодой особе.
Графиня Амелина Круа (так звали пожилую даму) ответила на обещание принцессы почтительным поклоном. Она недаром столько лет прожила при дворе и в совершенстве изучила его обычаи. Она твердо соблюдала правило: судить и рядить, не стесняясь, в частной беседе о пороках и глупости своего государя, но никогда не заикаться о них в присутствии самого монарха или членов его семьи. Понятно после этого, что бойкая аристократка была страшно сконфужена своей ошибкой, вследствие которой она так непочтительно выразилась о короле в присутствии его дочери. Она никогда не кончила бы рассыпаться в извинениях, если бы Жанна не остановила ее, коротко заметив, что не нуждается в ее объяснениях и не желает продолжать разговор на эту тему.
Затем принцесса опустилась в кресло и пригласила обеих дам занять места рядом, что младшая исполнила с непритворной робостью, а старшая с деланным смирением. Они продолжали разговор, но так тихо, что Дорвард не мог расслышать ни слова. Он заметил только, что Жанна гораздо больше интересовалась младшей из своих собеседниц. Несмотря на красноречие графини Амелины, говорившей больше всех, она охотнее выслушивала скромные ответы молодой девушки, чем высокопарные и льстивые комплименты ее почтенной родственницы.
Беседа длилась уже около четверти часа, когда в противоположном конце залы отворилась дверь, и вошел человек, весь закутанный в длинный плащ с капюшоном. Помня приказание короля и не желая подвергнуться вторичному выговору, Квентин в один миг очутился перед пришельцем и, загородив ему дорогу, попросил его удалиться.
— По чьему приказу? — спросил незнакомец с презрительным удивлением.
— По приказу короля! — ответ ил шотландец с твердостью.
— Этот приказ не может относиться к Людовику Орлеанскому, — сказал герцог, сбрасывая свой плащ.
Квентин с минуту стоял в нерешимости. Что ему делать? Мог ли он требовать повиновения от первого принца крови, который, как все говорили, должен был вскоре сделаться зятем самого короля?
— Не смею противиться воле вашего высочества, — проговорил Дорвард. — Надеюсь, выше высочество, вы засвидетельствуете, что я исполнил свою обязанность, насколько его было в моей власти.
— Не бойся, юный воин: тебя не станут бранить, — сказал герцог и, подойдя к принцессе, поклонился ей с натянутой любезностью, с какой он всегда обращался с невестой.
— Я обедал с Дюнуа, — объяснил ей Людовик, — и, услыхав, что в Роландовой галлерее собралось общество, взял на себя смелость присоединиться к нему.
Яркий румянец, заливший бледные щеки Жанны и скрасивший на минуту ее безобразие, показал, что его присоединение к их небольшой компании отнюдь не было для нее неприятным. Она поспешила представить герцога обеим графиням Круа, приветствовавшим его сообразно его высокому сану, и, указав ему на кресло, предложила принять участие в их разговоре.
Людовик заявил, что в таком прекрасном обществе он никогда не позволит себе сесть в кресло. Он взял с одного из стульев подушку и, положив ее к ногам молодой графини, сел так, чтобы ему можно было, не оскорбляя принцессу, уделять свое внимание и ее красивой соседке.
Сначала любезность жениха к прелестной чужестранке была, видимо, приятна Жанне, решившей, что Людовик хочет этим способом проявить интерес и к ней самой. Но в сердце герцога Орлеанского, привыкшего подчинять свою волю суровому деспотизму короля, было еще достаточно самостоятельности, чтобы поступать по-своему во всех тех случаях, когда над ним не тяготело иго его повелителя. Он принялся очень развязно восхищаться красотой графини Изабеллы и с таким жаром отпускал ей самые восторженные комплименты, что, наконец, в своем увлечении совсем позабыл о принцессе.
Такой оборот разговора если и был кому приятен, то разве одной только графине Амелине, которой уже мерещилась в будущем честь близкого родства с первым принцем крови. В этих планах не было ничего несбыточного. Знатное происхождение, красота и богатство молодой графини вполне оправдывали самые смелые мечтания ее тетки. Графиня Изабелла выслушивала, однако, любезности герцога с явной тревогой и смущением, поминутно бросая на Жанну выразительные взгляды, как бы молившие о помощи. Но природная робость принцессы и ее оскорбленное самолюбие мешали ей придать беседе другое направление и сделать ее общей. Если не считать нескольких учтивых фраз графини Амелины, разговором всецело завладел Людовик, красноречие которого, вдохновляемое близостью молодой графини, было положительно неистощимым.
Графиня Изабелла, видя, как оскорбляло принцессу поведение ее жениха, решила положить конец его излияниям.
Обратившись к Жанне, она скромно, но твердо попросила принцессу помочь ей убедить герцога в том, что бургундские дамы хотя и уступают француженкам в уме и грации, но во всяком случае не так глупы, чтобы находить удовольствие в преувеличенных комплиментах.
— Очень сожалею, графиня, — возразил Людовик, предупреждая ответ принцессы, — что вашим приговором вы разом отвергаете и красоту бургундских дам и чистосердечие французских рыцарей. Если мы, французы, слишком скоры и неумеренны в изъявлениях нашего восторга, то это потому, что мы, как в любви, так и в битвах не позволяем холодным рассуждениям охлаждать наши чувства. Мы с такою же легкостью преклоняемся перед красотою, с какою побеждаем храбрых.
— Красота моих соотечественниц не претендует на такие победы, а храбрость бургундских рыцарей непобедима, — ответила графиня высокомерным тоном, не в силах долее скрывать негодование, которое она до сих пор не решалась выказать своему высокопоставленному собеседнику.
— Преклоняюсь перед вашим патриотизмом, графиня, — сказал герцог, — и не стану оспаривать вторую половину вашего возражения, пока не явится какой-нибудь бургундский рыцарь, чтобы с мечом в руке подтвердить ваши слова. Но что касается красоты ваших дам, то вы несправедливы, и лучшее тому доказательство вы сами. Взгляните сюда, — добавил он, указывая на большое роскошное зеркало (подарок Венецианской республики и величайшая редкость в те времена), — взгляните сюда и скажите, какое сердце устоит против чар, которые вы там видите.
При этих словах несчастная принцесса, окончательно сраженная пренебрежением жениха, откинулась с подавленным стоном на спинку кресла. Это движение сразу вернуло Людовика из страны грез к скучной действительности. Графиня Амелина поспешила в свою очередь осведомиться, не чувствует ли себя дурно ее высочество.
— Да, мне нехорошо… голова заболела… — еле выговорила Жанна, стараясь улыбнуться. — Но вы не беспокойтесь: это сейчас пройдет.
Однако, возраставшая бледность ее лица противоречила ее словам, и графиня Амелина, видя, что принцесса готова упасть в обморок, обратилась к герцогу, с просьбой позвать кого-нибудь на помощь.
Тот, закусив губы и проклиная свою опрометчивость и болтливость, бросился в соседнюю комнату за фрейлинами принцессы, которые сейчас же явились со всеми необходимыми в таких случаях лекарствами. Все стали хлопотать около Жанны. Герцог, как рыцарь и кавалер, не мог не принять участия в общих заботах. Его голос, звучавший теперь почти нежно от жалости к невесте и от сознания своей вины, оказался действительнее всех лекарств. В ту минуту когда принцесса открыла глаза и начала приходить в себя, в залу вошел король.
Брови Людовика были грозно нахмурены. Он окинул всех пронзительным взглядом, причем взор его, как рассказывал впоследствии Квентин, сверкнул, как глаза притаившейся для нападения змеи.
Моментально поняв причину происходившей суматохи, он обратился к герцогу Орлеанскому:
— Как, и вы здесь, любезный брат? — И, повернувшись к Квентину, добавил сурово: — Так-то ты исполняешь мои приказания?
— Простите его, ваше величество, — вступился герцог. — Он исполнил свою обязанность, но я узнал, что принцесса была в зале, и…
— И вы преодолели все преграды, потому что вас окрыляла любовь! — докончил король, который с отвратительным лицемерием упорно старался выставить принца пламенным поклонником, разделявшим страсть своей несчастной невесты. — И для этого вы даже развращаете моих часовых, молодой человек… Ну, хорошо: чего не простишь влюбленному!..
Герцог Орлеанский поднял голову, словно хотел что-то возразить, но привычное уважение или, вернее, страх перед Людовиком, в котором он был с детства воспитан, сковал его язык.
— Что это, Жанне нездоровится? — спросил король, повернувшись к принцессе, и прибавил: — Ну, ничего, Луи, не огорчайтесь: она скоро поправится. Дайте ей руку и проводите ее, а я провожу этих дам.
Эти слова были равносильны приказанию. Герцог Орлеанский подал руку Жанне и направился с ней в один конец галлереи, а Людовик, сняв перчатку, любезно предложил руку графине Изабелле и повел обеих дам к противоположной двери. Почтительно раскланявшись с ними, он постоял на пороге, пока они не скрылись из виду, после чего спокойно притворил дверь, запер ее на замок, вынул ключ и сунул его к себе за пояс. В эту минуту он был похож на старого скрягу, который только тогда и спокоен, когда чувствует, что его сокровища в безопасности.
Медленным шагом Людовик направился прямо к Дорварду, который, зная, что он прогневал короля, со страхом ждал его приближения.
— Ты виноват, — сказал Людовик шотландцу, глядя на него в упор, — и заслуживаешь смерти. Молчи! Без оправданий! Какое тебе дело до герцогов и принцесс? Ты должен знать только мои приказания.
— Но что же мне было делать, ваше величество? — пробормотал юный воин.
— Что было делать? И это спрашиваешь ты… часовой? — ответил король с гневом. — А где было твое оружие? Ты должен был приставить его к груди дерзкого ослушника и, в случае его отказа удалиться, уложить его на месте. Ступай! В соседней комнате ты увидишь лестницу: спустись по ней во внутренний двор, где ты найдешь Оливье. Пошли его сюда, а сам иди в казарму. Если дорожишь жизнью, держи язык за зубами крепче, чем держал сегодня оружие.
Довольный, что так дешево отделался, но возмущаясь в душе той холодной жестокостью, которой от него требовали в исполнении его служебных обязанностей, Дорвард поспешил спуститься по указанной королем лестнице и очутился во дворе. Здесь его ожидал Оливье, которому он передал приказ короля. Лукавый брадобрей поклонился, вздохнул, улыбнулся, пожелал мягким, вкрадчивым голосом доброго вечера и удалился.
Квентин пошел к себе в казарму.
Когда любимец короля вошел в Роландову галлерею, он застал своего повелителя погруженным в глубокую задумчивость. Хорошо зная характер своего государя, Оливье бесшумно скользнул в сторону и остановился в отдалении, ожидая когда с ним заговорят. Первые слова Людовика были не совсем приятного свойства:
— Итак, Оливье, все твои прекрасные планы тают, как снег от южного ветра. Об одном молю я теперь бога, чтобы эти планы не обрушились нам на голову, как те лавины, о которых швейцарцы рассказывают столько чудес.
— С прискорбием узнал я, государь, что дела идут не совсем хорошо, — ответил брадобрей.
— Не совсем хорошо?! — воскликнул король, вскакивая и принимаясь шагать по зале. — Скажи лучше — плохо!.. Так плохо, что хуже и быть не может! А всё твои советы! Где уж нам покровительствовать угнетенным красавицам?! Бургундия готова поднять против нас оружие и заключить союз с Англией. И, конечно, Эдуард, которому теперь нечего делать у себя дома, не преминет наводнить Францию своими войсками через эти несчастные ворота — Калэ. Может быть, я бы еще мог вразумить моих врагов или одолеть каждого порознь, но когда они соединятся… когда они соединятся… И во всем этом виноват ты, Оливье, с твоим дурацким советом принять этих дам и послать проклятого цыгана с поручением к их вассалам.
— Но вам, государь, известны мои соображения, — возразил брадобрей. — Владения графини лежат на границе Бургундии и Фландрии, замок ее почти неприступен, а права на соседние земли таковы, что если их как следует поддержать, то можно заставить бургундца призадуматься и принудить его выдать Изабеллу Круа за человека, преданного интересам Франции.
— Приманка, действительно, соблазнительная, — сказал король, — и если бы нам удалось сохранить в тайне местопребывание графини, мы легко могли бы устроить этот выгодный для Франции брак… Но этот проклятый цыган! Как ты мог доверить такое важное дело этой неверной собаке, да еще язычнику?
— Прошу вас вспомнить, ваше величество, — ответил Оливье, — что вы сами доверились ему гораздо больше, чем я советовал. Без сомнения, он бы исполнил поручение этих дам и доставил бы родственнику графини ее письмо, в котором она просила его держаться в замке, обещая ему скорую помощь. Но вашему величеству угодно было испытать пророческий дар этого бродяги, и таким образом он выведал тайны, которые ему было, конечно, соблазнительно выдать герцогу Карлу.
— Мне стыдно за себя, Оливье, — проговорил Людовик. — Но ведь недаром же эти язычники считаются потомками мудрых халдеев[38], изучивших искусство читать будущее по звездам.
Хорошо зная, что, несмотря на свой ум и проницательность, Людовик верил колдунам, астрологам, чародеям и прочим представителям темной науки прорицания, Оливье не посмел отстаивать свое мнение и удовольствовался замечанием, что на этот раз цыган оказался плохим пророком, — по крайней мере, относительно собственной судьбы, так как он, конечно, не вернулся бы в Тур, если бы заранее знал, что его ожидает здесь виселица.
— Люди, обладающие пророческим даром, — возразил Людовик с большой серьезностью, — бывают часто лишены способности предвидеть события, касающиеся их самих.
— С позволения вашего величества, — сказал Оливье, — это все равно, как если бы человек со свечою видел окружающие предметы и не мог бы разглядеть свою руку.
— Да… Но он не может видеть свое лицо, хотя и видит лица других людей, — отпарировал Людовик. — Это сравнение хорошо поясняет мою мысль… Но это не относится к делу. Цыган получил по заслугам, и мир праху его… А эти дамы… Присутствие их здесь может не только навлечь на нас войну с Бургундией, но еще вдобавок помешать моим личным видам и планам. Этот дурачок герцог заметил нашу красотку, и я предвижу, что это сделает его менее сговорчивым в вопросе о браке с Жанной.
— Ваше величество могли бы отослать дам в Бургундию и таким образом сохранить с нею мир, — заметил советчик. — Конечно, это может вызвать ропот и будет названо бесчестным поступком, но если такая жертва необходима…
— Если она выгодна, Оливье, я ни на минуту не задумаюсь ее принести, — перебил его король. — Я старый воробей и не попадусь на удочку, называемую честью. Но что мне в этом проекте, если, отсылая этих дам в Бургундию, я теряю ту пользу, которую мог бы получить, давая им убежище при моем дворе? Было бы слишком обидно упустить такой случай посадить друга Франции и врага Бургундии в самом центре владений герцога и в такой близости от мятежных городов Фландрии. Нет, Оливье, я не могу отказаться от выгод, которые сулит нам брак этой девушки с близким нашему дому человеком.
— Ваше величество, — произнес Оливье после минутного раздумья, — могли бы выдать ее за верного человека… за такого, который бы принял всю вину на себя и тайно служил бы вам.
— Да, но где его найти, этого верного человека? — спросил Людовик. — Если я выдам ее за одного из наших мятежных дворян, это только упрочит его независимость. А к чему клонится вся моя политика стольких лет, как не к упразднению этой независимости. Разве вот Дюнуа… Только ему одному я еще мог бы поверить. Какое бы он ни занимал положение, он всегда будет сражаться за французский престол. Но нет, богатство и почести меняют человека… Нет, я не верю даже Дюнуа.
— Ваше величество могли бы найти других, — сказал Оливье еще более смиренным и вкрадчивым тоном, чем он имел обыкновение говорить с королем, позволявшим ему подчас много вольностей, — вы могли бы найти человека, вполне зависящего от вашего расположения и ваших милостей, человека, которому ваша поддержка была бы столь же необходима, как солнце и воздух, человека серьезного, не опрометчивого в своих поступках, человека, который…
— Который походил бы на тебя, не так ли? — перебил его Людовик. — Ну, нет, Оливье, ты залетел чересчур высоко. Неужели только потому, что я оказываю тебе доверие, что я, в благодарность за твои услуги, позволяю тебе иной раз постричь того или другого из моих баранов-вассалов, неужели только поэтому ты рассчитываешь сделаться мужем такой красавицы, да еще и графини в придачу? Это ты-то… человек без роду и племени, человек без всякого образования, чей хваленый ум не более как хитрость, а храбрость весьма сомнительна.
— Ваше величество, у меня и в помыслах не было подобных притязаний! — воскликнул брадобрей.
— Очень рад это слышать, мой друг, — ответил король, — ибо это доказывает твое благоразумие. А мне почудилось, что ты именно на это и метишь… Но вернемся к делу. Я не могу выдать эту красавицу ни за кого из моих подданных; я не могу отправить ее обратно в Бургундию; я не могу отослать ее ни в Англию, ни в Германию, где она легко может достаться человеку, который будет более склонен к союзу с Бургундией, чем с Францией, и еще начнет, чего доброго, усмирять законное недовольство Гента и Люттиха вместо того, чтобы оказать им поддержку и заварить хорошую кашу герцогу Карлу в его собственных владениях. Пускай бы расхлебывал… А ведь они совсем готовы к восстанию… Стоит только их еще немного раззадорить, и они наделают хлопот моему любезному брату больше, чем на год. А если бы еще к этому поддержка какого-нибудь воинственного рыцаря вроде графа Круа… Нет, Оливье, этот план слишком соблазнителен, чтобы отказаться от него без борьбы. Не может ли придумать что-нибудь твоя мудрая голова?
Брадобрей долго молчал и, наконец, сказал:
— Что вы думаете, ваше величество, насчет брака графини Изабеллы с Адольфом, герцогом Гельдернским?
— Что? — воскликнул король в удивлении. — Принести такое прелестное создание в жертву этому разбойнику, который низложил, заключил в тюрьму и грозился убить родного отца… Нет, нет, Оливье, это было бы слишком жестоко даже для нас с тобой — людей мало разборчивых в средствах для достижения нашей прекрасной цели: спокойствия и процветания Франции. К тому же владения Адольфа слишком удалены от нас, да и граждане Гента и Люттиха его ненавидят… Нет, не надо мне твоего Адольфа Гельдернского, найди кого-нибудь другого…
— Моя изобретательность истощилась, ваше величество, — ответил Оливье. — Я отказываюсь отыскать для графини Круа такого мужа, который удовлетворял бы всем вашим требованиям… Слишком уж их много: он должен быть другом вашего величества и врагом Бургундии; он должен быть настолько тонким политиком, чтобы расположить к себе жителей Гента и Люттиха; он должен быть достаточно храбр, чтобы защищать свои небольшие владения от могущественного герцога Карла; он должен быть, наконец, знатного рода — на этом вы особенно настаиваете, — да еще отличаться добродетелями…
— Нет, Оливье, на последнем я не настаиваю, но все же нельзя выдать Изабеллу Круа за такого отъявленного негодяя, как Адольф Гельдернский. Что ты думаешь, например, раз уж приходится мне самому изощрять свою изобретательность, что ты думаешь о Гильоме Марке?
— Что вы, ваше величество! — воскликнул с невольным негодованием Оливье. — Да ведь это известнейший по всей границе разбойник и убийца! Сам папа отлучил этого «Арденнского Вепря» от церкви за его злодейства.
— Мы выхлопочем ему отпущение, — сказал король. — Святая церковь милосердна.
— Но ведь этот человек находится почти вне закона, — настаивал Оливье, — он изгнан из пределов государства…
— Мы снимем с него это запрещение…
— Он знатного происхождения, это верно, — продолжал брадобрей, — но по манерам, по наружности да и по натуре своей он настоящий фламандский мясник… Нет, графиня никогда не согласится на этот брак.
— Мы сделаем так, что способ его сватовства не оставит ей другого выбора, — заметил Людовик.
— Я вижу, что был неправ, обвиняя ваше величество в излишней щепетильности, — сказал Оливье. — Но как же нам устроить его встречу с невестой? Ведь вашему величеству известно, что Марк не смеет показываться за пределами своего Арденнского леса.
— Об этом надо подумать, — ответил король. — Первым делом надо дать понять этим дамам, что их дальнейшее пребывание при нашем дворе может повлечь за собою разрыв с Бургундией и что, с другой стороны, не желая выдавать их нашему любезному брату герцогу, мы хотели бы немедленно и тайно удалить их из наших владений.
— Они потребуют, чтобы их отправили в Англию, — заметил Оливье, — а там, глядишь, они возьмут да вернутся во Фландрию с каким-нибудь долгогривым красавцем-лордом, да еще в сопровождении нескольких тысяч отборных стрелков…
— Нет, нет, — возразил Людовик. — Мы не должны оскорблять нашего любезного бургундского брата отправкой наших дам в Англию. Это навлекло бы на нас его неудовольствие так же верно, как и пребывание их при нашем дворе. Нет, мы можем только вверить их покровительству святой церкви. Все, что мы можем сделать для них, — это помочь им бежать в резиденцию епископа Люттихского, который поместит на время прекрасную Изабеллу, под защиту какого-нибудь монастыря.
— И если этому монастырю действительно удастся защитить ее от Гильома Марка, когда тот узнает о благоприятных для него планах вашего величества, это будет обозначать, что я грубо ошибался насчет этого человека.
— Ты прав, — сказал король. — Благодаря нашей денежной помощи Марку удалось собрать шайку таких отчаянных головорезов, что теперь он может не только держаться в своем лесу, но еще быть опасным соседом и для герцога Бургундского и для епископа Люттихского. Ему недостает только земель, которые он мог бы называть своими, а так как ему представится неожиданно удобный случай приобрести их посредством брака, то едва ли нам придется долго уговаривать его. И тогда у герцога Бургундского окажется такая заноза в боку, что вряд ли ее сумеет извлечь даже самый искусный хирург… Тут мы и посмотрим, как это наш любезный брат объявит войну Франции и не будет ли он благословлять свою судьбу, если мы не нападем на него сами… Ну, как ты находишь мой проект, Оливье?
— Он превосходен! — ответил брадобрей.
— Отлично! — обрадовался Людовик. — А теперь мне остается только убедить наших дам в необходимости немедленного и тайного бегства, разумеется, под надежной охраной. Добиться этого будет нетрудно: стоит им только намекнуть, что в случае их отказа они могут попасть в руки герцога Бургундского. Ты же должен найти способ уведомить Марка об отъезде дам, а уж там его дело выбрать время и место для своего сватовства. Я уже нашел, кому поручить охрану наших дам в пути.
— Могу я осведомиться, на кого ваше величество думаете возложить столь важное дело? — спросил Оливье.
— Разумеется, на чужестранца, — ответил король, — на человека, у которого здесь нет никаких интересов и для которого нет никакой выгоды мешать моим планам… Одним словом, я думаю поручить охрану путешественниц молодому шотландцу, который сейчас прислал тебя сюда.
Брадобрей помолчал, показывая всем своим видом, что он сомневается в благоразумии подобного выбора. Наконец, он сказал:
— Прежде ваше величество не имели обыкновения так скоро доверяться неизвестным людям…
— У меня на то свои причины, — заметил Людовик. — Я верю, что этот юноша мне послан судьбой… У себя на родине он уцелел во время избиения всего его семейства, а здесь, в короткий промежуток двух дней, он дважды чудом спасся от воды и петли и уже успел, как я тебе говорил, оказать мне немаловажную услугу… А кроме того, Галеотти Мартивале, с которым мы составляли гороскоп[39] этого шотландца, уверяет, что его жизнь во многом управляется теми же созвездиями, что и моя…
Что бы ни думал Оливье об истинных причинах, которыми король объяснял свое странное доверие к Квентину Дорварду, он не осмелился ему возражать, хорошо зная, что Людовик, сильно увлекавшийся изучением астрологии, не потерпит насмешки над своими воображаемыми познаниями. И потому он удовольствовался изъявлением надежды, что юный шотландец с честью выполнит возложенное на него поручение.
— Мы примем меры, чтобы это дело увенчалось успехом, — сказал король. — Дорвард будет знать только одно: что ему поручено доставить обеих графинь в резиденцию епископа Люттихского. О возможном вмешательстве Гильома Марка ему будет известно не больше, чем самим дамам.
— Но в таком случае, — заметил Оливье, — особенно, если принять в расчет, что молодой человек — шотландец, он не так-то легко помирится с вмешательством Арденнского Вепря, а если он возьмется за оружие, то, пожалуй, на этот раз ему не удастся так удачно спастись от клыков зверя, как сегодня утром.
— Ну что же, — хладнокровно возразил Людовик, — какая беда, если посланный будет убит, исполнив мое поручение?.. Какая беда, что бутылку разобьют после того, как вино из нее выпито?.. Все это не важно… Гораздо важнее — это торопиться с отъездом дам, а затем уверить графа Кревкёра, что их побег совершился без нашего ведома. Мы скажем ему, что собирались выдать графинь нашему любезному брату, но что их неожиданное бегство помешало нам, к несчастью, выполнить это намерение…
— А что, если граф окажется слишком догадливым, а господин его слишком предубежденным против вашего величества и они вам не поверят?!
— Нет, Оливье! — воскликнул король твердым голосом. — Они должны будут поверить! Я выкажу столько безграничного доверия по отношению к герцогу Карлу, что если он не уверует в мою полную искренность, то будет хуже всякого неверного. Поверь мне, Оливье: я так твердо убежден, что могу заставить Карла Бургундского думать обо мне все, что мне заблагорассудится, что готов поехать в его лагерь безоружным и без всякой охраны, кроме твоей схемной особы.
— А я, — сказал брадобрей, — хоть и не могу похвастать, что умею владеть другим оружием, кроме бритвы, готов скорее выдержать натиск целого швейцарского батальона с копьями наперевес, чем сопровождать ваше величество при этом дружеском посещении Карла Бургундского: слишком уж много у него оснований не верить искренности вашей дружбы.
— Ты глуп, Оливье, — возразил ему Людовик, — ты глуп, вопреки всем твоим притязаниям быть умным. Ты не понимаешь, что тонкая политика часто надевает личину величайшего простодушия, подобно тому, как под самой скромной наружностью скрывается иной раз настоящая храбрость… Уверяю тебя, что, если бы понадобилось, я, не задумавшись, сделал бы то, о чем сейчас говорил.
Расставшись со своим советчиком, король отправился прямо к графиням Круа. Ему нетрудно было убедить дам в необходимости для них немедленно оставить французский двор: для этого довольно было одного намека на возможность выдачи их герцогу Бургундскому. Но не так легко было уговорить их избрать своим новым убежищем Люттих. Они просили и умоляли отправить их в Бретань или в Калэ, к герцогу Бретонскому или к английскому королю, где они могли бы безопасно прожить до тех пор, пока не смягчится гнев герцога Бургундского. Но ни одно из этих мест не входило в расчеты Людовика, и в конце концов ему удалось уговорить обеих графинь уехать именно туда, где ему было всего удобнее осуществить свой план.
Надежность покровительства епископа Люттихского была вне всяких сомнений: с одной стороны, его духовный сан вполне гарантировал беглянок от насилия со стороны любого феодала, а с другой — его военных сил, хоть и не особенно многочисленных, было вполне достаточно, чтоб оградить от внезапного нападения как его самого, так и тех, кому он оказывал помощь. Все затруднение заключалось в том, чтобы благополучно добраться до маленького двора епископа. Но об этом Людовик обещал позаботиться: он сказал, что распространит слух, будто графини Круа бежали ночью из Тура, боясь быть выданными послу герцога Бургундского, и направили свой путь в Бретань. Кроме того, он обещал дать им небольшую, но надежную стражу и письма к начальникам всех городов и крепостей, через которые им придется проезжать, с приказанием оказывать путешественницам всяческое содействие.
Обе графини были очень обижены нелюбезным поступком короля, лишившего их обещанного им приюта, но ни та, ни другая не высказали ему своею недовольства. Они не только ничего не возразили против поспешного отъезда, который он предлагал, но даже просили разрешения выехать в ту же ночь. Графине Амелине до смерти надоела уединенная жизнь при дворе, где не было ни празднеств, ни веселого общества, а графиня Изабелла, присмотревшись поближе к французскому королю, пришла к заключению, что, будь соблазн немного посильнее, Людовик не только мог выслать их из Франции, но не задумался бы выдать их герцогу Бургундскому. С другой стороны, желание дам поскорее уехать пришлось как нельзя более по сердцу и самому королю, который только и думал, как бы сохранить мир с герцогом Карлом, да еще боялся притом, как бы присутствие красивой Изабеллы не помешало его планам насчет брака принцессы Жанны с герцогом Орлеанским.
События и приключения чередовались в жизни Квентина Дорварда с быстротою волн весеннего разлива. Не успел он притти в казарму, как его потребовали к начальнику, лорду Кроуфорду, где, к своему великому изумлению, он опять увидел Людовика. После первых слов насчет чести и доверия, которыми король намеревался его удостоить, юноша сильно встревожился, думая, что дело опять идет о какой-нибудь тайной засаде, вроде недавней западни против графа Кревкёра. Но он не только успокоился, а даже пришел в восторг, когда узнал, что его выбирают начальником небольшого отряда из трех солдат и проводника, назначенного сопровождать обеих графинь Круа ко двору их родственника, епископа Люттихского. Поручение это, как ему объяснили, надо было выполнить с возможной безопасностью и удобствами для дам и притом как можно секретнее. Молодому человеку тотчас же вручили маршрут, где был подробно обозначен его путь и все места предполагаемых остановок; по большей части это были глухие деревни, уединенные монастыри и другие удаленные от городов места. Тут же он получил устные наставления насчет мер предосторожности, которые надо будет принимать, особенно с приближением к бургундской границе, и насчет того, как ему надлежало себя вести, что делать и говорить, чтобы сойти за дворецкого двух знатных англичанок, путешествующих к святым местам. Под этим благовидным предлогом должен был совершиться, по замыслу короля, весь путь беглянок.
Не отдавая себе ясного отчета в причине своей радости, Квентин чувствовал, как сильно билось его сердце при одной мысли, что он будет так близко к таинственной красавице, и притом в положении, которое даст ему некоторое право на ее доверие, так как счастливый исход путешествия, будет во многом зависеть от его находчивости и храбрости. Он нисколько не сомневался, что вполне благополучно доставит графиню к месту назначения, несмотря на все опасности предстоявшего пути…
Избегая всяких разговоров (так ему было приказано), Квентин поспешил облачиться в простые, но изящные латы с набедренниками и налокотниками и надеть на голову, крепкий стальной шлем без забрала. Затем он набросил на себя красивый камзол из верблюжьей кожи, искусно расшитый позументами, вроде тех, какие носили в то время доверенные слуги знатных фамилий.
Все это принес ему в комнату Оливье и сообщил со своей обычной вкрадчивой улыбкой, что дядя его нарочно назначен в караул во избежание излишних расспросов.
— Мы уж постараемся оправдать вас перед родственником, — сказал, усмехаясь, брадобрей, — а когда вы благополучно вернетесь, исполнив возложенное на вас почетное поручение, вы, я уверен, получите повышение, которое не только избавит вас от необходимости давать кому-либо отчет в ваших действиях, но позволит вам самому отдавать приказания.
Так говорил коварный Оливье, с уверенностью рассчитывая, что юношу, чью руку он при этом дружески пожимал, ждет или смерть, или, по меньшей мере, неволя. Окончив свою любезную речь, он вручил Дорварду от имени короля небольшой кошелек с золотом на необходимые дорожные расходы.
За несколько минут до полуночи Квентин, согласно полученной им инструкции, направился во второй двор и остановился у Дофиновой башни, которая служила временным местопребыванием графинь Круа. Здесь он нашел назначенных для охраны верховых, двух навьюченных багажом мулов, трех смирных лошадок для обеих дам и их камеристки, а для себя — статного боевого коня под окованным сталью седлом, сверкавшим при бледном свете месяца. Дорвард ни с кем не обменялся ни словом. Все приготовления к отъезду делались молча, и так же молча и неподвижно сидели всадники со своими длинными копьями. Их было всего только трое, но один из них нагнулся и с сильным гасконским акцентом шепнул Квентину, что проводник нагонит их возле Тура.
Между тем мелькавший в окнах башни огонь доказывал, что путешественницы торопились с последними сборами. Вскоре отворилась маленькая наружная дверь, и в ней показались три женщины в сопровождении какой-то фигуры, закутанной в плащ. Они сели на приготовленных для них лошадей, а человек в плаще пошел вперед, отдавая пароли и другие условные знаки бдительной страже, мимо которой им пришлось проезжать.
Наконец, миновав наружные ворота, человек в плаще остановился и тихо заговорил с дамами.
— Да благословит вас бог, государь, — произнес голос, заставивший Квентина вздрогнуть, — и да простит он вам, если ваши чувства не так искренни, как ваши слова. Теперь мое единственное желание — как можно скорее приехать к епископу Люттихскому и оказаться под его покровительством.
Тот, к кому были обращены эти слова, что-то невнятно пробормотал и повернул обратно к замку. Шотландцу показалось, что он узнал в нем короля: очевидно, забота о скорейшем отъезде гостей заставила Людовика оказать им честь и лично проводить их во избежание промедления или задержки со стороны охраны.
Пока путники не выехали из окрестностей замка, им приходилось двигаться с большой осторожностью, чтобы избежать ловушек, капканов и тому подобных ухищрений, придуманных королем для обуздания любопытства посторонних. Впрочем, гасконец, по-видимому, вполне владел нитью этого лабиринта, и через четверть часа кавалькада очутилась неподалеку от Тура.
Месяц, светивший сначала очень слабо, вынырнул из-за туч и залил ярким сиянием расстилавшийся перед путешественниками прекрасный ландшафт. Величественная красавица Луара катила свои волны вдоль одной из прелестнейших равнин Франции, среди очаровательных берегов с возвышавшимися на них замками, с оливковыми рощами и виноградниками. Вдали виднелись стены древней столицы Турени с белевшими при луне зубцами укреплений. За ними темнело огромное готическое здание, воздвигнутое еще в пятом столетии и украшенное впоследствии, благодаря усердию Карла Великого и его преемников, а рядом виднелись колокольни церкви святого Грациана и мрачная громада замка, служившего, по преданию, резиденцией в древние времена императору Валентиниану[40].
Несмотря на всю необычность своего положения, занимавшего целиком его мысли, молодой шотландец, привыкший к диким и пустынным, хотя и величественным горам своей родины и к крайней бедности даже красивейших из ее видов, не мог не восхищаться открывавшейся перед ним чудесной панорамой. Но вскоре из этого восторженного настроения его вывел голос старшей дамы, прозвучавший, по крайней мере, на октаву выше против того нежного тона, каким она прощалась с королем. Графиня требовала к себе начальника отряда. Квентин пришпорил коня, подъехал и представился, после чего графиня Амелина приступила к следующему допросу:
— Ваше имя и звание?
Дорвард назвал себя.
— Хорошо ли вы знаете дорогу?
— Я не могу этого утверждать, — ответил Дорвард, — но у меня имеются на этот счет подробные инструкции; кроме того, на первом же привале нас должен нагнать проводник, на которого можно вполне положиться; до первой же остановки нас будет сопровождать только что присоединившийся к нам всадник, четвертый счетом в нашем маленьком отряде.
— А почему именно на вас возложили такую важную обязанность? — продолжала графиня. — Я слышала, что вы тот самый юноша, который стоял вчера на часах во время нашего свидания с принцессой… Вы слишком молоды и неопытны, и к тому же, судя по выговору, вы иностранец.
— Моя обязанность — исполнять приказания короля, графиня, а не рассуждать, — ответил юный воин.
— Вы дворянин? — был новый вопрос.
— На этот вопрос я могу ответить вполне утвердительно, сударыня, — сказал Квентин.
— Не вас ли, — робко спросила молодая графиня, — я видела в гостинице, когда король посылал за мною?
Понизив голос, — вероятно, из-за овладевшего им чувства робости, — Дорвард подтвердил это обстоятельство.
— В таком случае, милая тетушка, — сказала графиня Изабелла, — нам под охраной этого молодого дворянина нечего бояться: он не похож на человека, которому можно поручить исполнение коварного замысла. Думаю также, что он не способен быть жестоким к беззащитным женщинам.
— Клянусь честью, графиня, — воскликнул Квентин, — честью моего дома и прахом моих предков, что я никогда бы, даже за Францию и Шотландию вместе, не согласился изменить вам или быть с вами жестоким!
— Хорошо сказано, — заметила графиня Амелина, — но мы с племянницей уже не в первый раз слышим такие прекрасные речи… Они-то и заставили нас искать убежища у французского короля, тогда как мы могли бы с гораздо меньшим риском, чем теперь, найти его у епископа Люттихского или у Венцеслава Германского, или, наконец, у Эдуарда Английского. Но к чему же в конце концов привели все эти прекрасные обещания? Нас постыдно скрывали в дрянном трактире, под какими-то плебейскими именами, точно запрещенный товар, и нам, привыкшим делать свой туалет не иначе, как под балдахином, нам пришлось одеваться, стоя на голом полу, как каким-нибудь молочницам… Не правда ли, Марта? — обратилась она к своей камеристке.
Та заявила, что слова ее госпожи были печальной истиной.
— Хорошо, если бы только этим ограничились все наши несчастья, милая тетушка, — заметила графиня Изабелла. — Я охотно обошлась бы некоторое время без блеска и роскоши.
— Но не без общества, моя дорогая, — возразила, тетушка, — только не без общества. Эго вещь невозможная!
— И даже без общества, милая тетушка, — ответила Изабелла голосом, проникавшим в самое сердце ее молодого телохранителя. — Я бы от всего отказалась, лишь бы найти верный и подобающий нам приют. Я не хочу и никогда не хотела быть причиной войны между Францией и Бургундией, моей родиной, не хотела быть причиной смерти хотя бы одного человека. Я только просила, чтобы мне разрешили удалиться в монастырь Мармутье или в какую-нибудь другую обитель.
— Твои неразумные слова не достойны дочери моего благородного брата, — возразила пожилая графиня. — Хорошо еще, что есть кому поддержать честь и достоинство нашего славного рода… Знаешь ли ты, что в моей ранней молодости я была причиной ожесточенного турнира. Вызывающих было четверо, а на вызов ответило двенадцать человек. Турнир длился три дня и стоил жизни двум храбрым рыцарям… А сколько было переломанных рук и ног, перебитых спин и ключиц, не говоря уже о легких ранах и контузиях, которых герольды не могли и сосчитать… Вот в каком почете были дамы нашей семьи… Нет, моя милая, будь в тебе хотя бы половина гордости твоих предков, ты бы нашла средство устроить при каком-нибудь дворе, где любовь дам и слава оружия еще не совсем позабыты, ты нашла бы, говорю я, средство устроить турнир, призом которого была бы твоя рука, как это было с твоей покойной прабабушкой. Таким образом ты могла бы найти в лице какого-нибудь из храбрейших рыцарей крепкую опору в нашей борьбе за права дома Круа, против притеснений герцога Бургундского и интриг французского короля.
— Так-то так, дорогая тетушка, — сказала молодая графиня, — но старуха-кормилица рассказывала мне, что, хотя рейнграф[41], оказавшийся победителем на этом турнире, и получил руку моей прабабушки, брак их не был счастлив, и покойный прадедушка не только часто бранил, а иногда даже бил мою прабабушку.
— Ну и что же? — воскликнула запальчиво графиня Амелина. — Почему же храброму и доблестному рыцарю, привыкшему драться на поле брани, не повоевать иногда и у себя дома? Я бы охотнее согласилась, чтобы меня хоть два раза в день бил какой-нибудь неустрашимый паладин, чем быть женою труса, не смеющего поднять руку ни на жену, ни на врага.
— Я пожелала бы вам всякого благополучия с таким буйным мужем, милая тетушка, — сказала Изабелла, — но уж, конечно, не стала бы вам завидовать. Если драка еще к допустима в турнирах, то, во всяком случае, она никак не подходит для дамской гостиной.
— Однако, не все рыцари — драчуны, — возразила графиня Амелина. — Наш славный предок, рейнграф Готфрид, был, действительно, очень вспыльчив и питал пристрастие к вину. Истинный же рыцарь — ягненок в обществе дам и лев в бою… Возьми хотя бы Тибо де Монтиньи, — мир праху его! Что это была за кроткая душа! Никогда он не решился бы поднять руку на женщину, и говорят даже, что дома этот непобедимый воин позволял себя бить прекрасному врагу — своей жене. Но он сам, впрочем, виноват… Он был одним из участников турнира в мою честь и бился так храбро, что, если бы не воля неба, у него была бы супруга, более подходящая к его тихому нраву.
Графиня Изабелла, у которой, по-видимому, были свои причины опасаться подобных турниров, промолчала, и разговор прервался. Квентин, не желая быть помехой в этой дамской беседе, покинул своих спутниц под предлогом, что ему нужно расспросить проводника о дороге.
Вскоре стало светать; путешественники были в дороге уже несколько часов, и Дорвард, боясь, что женщины слишком утомятся, с нетерпением допрашивал провожатого, далеко ли до первой остановки.
— Мы будем там через полчаса, — ответил тот.
— И вы передадите нас другому проводнику?
— Да, господин стрелок… Я никогда не отлучаюсь далеко от замка, и переезды мои всегда так же коротки, как и моя расправа. Там, где вы и другие пускают в дело изогнутый лук, я просто-напросто употребляю веревку…
Месяц давно уже скрылся, и на востоке занималась заря. Первые ее лучи отражались на гладкой поверхности небольшого озера, вдоль которого пролегала теперь дорога. Квентин взглянул на человека, ехавшего рядом с ним, и под широкими полями его надвинутой на глаза шляпы, вроде сомбреро испанских крестьян, он узнал веселую физиономию того самого Петит-Андрэ, чьи пальцы, вместе с дланью его угрюмого товарища Труазешеля, еще недавно так деятельно работали вокруг его шеи… Повинуясь невольному чувству отвращения, смешанному со страхом, которое всегда внушает палач, Дорвард пришпорил коня и через мгновенье оказался в нескольких шагах от своего спутника.
— Ого-го! — воскликнул Петит-Андрэ. — Клянусь богородицей, юный воин не позабыл старого знакомого!.. Надеюсь, что вы не сердитесь на меня, милый друг? Что делать: каждый зарабатывает свой хлеб, как умеет. Никому еще не приходилось стыдиться, что он побывал в моих руках, потому что я не хуже другого умею повесить живой плод на мертвом дереве. Притом же господь наградил меня веселым нравом. Ха-ха-ха!
С этими словами он подогнал свою лошадь, намереваясь снова подъехать к шотландцу.
— Полно, господин стрелок, — продолжал он, — не будем ссориться. Я, например, никогда не сержусь, а делаю свое дело с легким сердцем, без злобы, и никогда не питаю большей любви к моим друзьям, как в тот миг, когда надеваю им на шею шнурок, который делает их рыцарями Всех Святых…
— Прочь от меня, негодяй! — закричал Квентин. — Прочь, или я научу тебя понимать разницу между благородным человеком и таким проходимцем, как ты!
— Вишь, какой горячий! — проговорил палач. — Скажите лучше «честным человеком», в этом будет хоть крупица правды… С благородными мне приходится ежедневно иметь дело так же близко, как недавно с вашей милостью. Ну, да уж бог с вами: оставайтесь один, коли хотите. Я думал было распить с вами бутылочку, чтобы загладить нашу старую размолвку, но вы пренебрегаете моей любезностью… Ладно: сердитесь, коли вам это нравится. Я никогда ни с кем не ссорюсь, и вы сами увидите, если вам придется опять со мной встретиться, что Петит-Андрэ умеет прощать обиды…
С этими словами, лукаво подмигнув Дорварду и прищелкнув языком, словно он подгонял ленивого коня, Петит-Андрэ отъехал на противоположную сторону дороги. У Квентина чесались руки, так ему хотелось обломать о бездельника древко своего копья, но он обуздал свой гнев, решив, что стычка с подобным человеком не сделает ему чести, а вместе с тем будет прямым нарушением его обязанностей и может повести к самым гибельным последствиям. И он промолчал… Через несколько минут до него донеслись крики дамы:
— Посмотрите!.. Обернитесь назад!.. Ради бога, спасайтесь и спасите нас! За нами погоня!
Дорвард поспешно обернулся и, действительно, увидел, что за ними скакали два вооруженных всадника, и при этом так быстро, что должны были вскоре их догнать.
— Это, вероятно, стража прево делает объезд леса, — сказал он. — Посмотри-ка, — обратился он к палачу, — не узнаешь ли ты, кто эти люди?
Петит-Андрэ повиновался. Внимательно поглядев на всадников, он изогнулся в седле и шутливо ответил Квентину:
— Это не ваши и не мои товарищи, ваша милость… Эго не стрелки и не стража прево. Мне кажется, на них шлемы с опущенными забралами и нашейниками… И кто только выдумал эти штуки? С ними такая возня, пока их расстегнешь.
— Поезжайте вперед, — сказал Квентин, обращаясь к женщинам. — Только не слишком быстро, чтобы это не было похоже на бегство, но и не мешкайте. Пользуйтесь временем, пока я задержу здесь этих незнакомцев…
Графиня Изабелла взглянула на проводника и что-то шепнула тетке, которая обратилась к Дорварду:
— Мы настолько верим вам, господин стрелок, что готовы скорее подвергнуться опасности в вашем обществе, чем ехать впереди с человеком, у которого такая подозрительная наружность.
— Как вам угодно, графиня, — ответил Квентин, — всадников только двое, и будь они даже рыцари, как это, по-видимому, доказывает их вооружение, они увидят (если они едут с дурным умыслом), как шотландец умеет исполнять свой долг… Кто из вас, — добавил он, обращаясь к своему конвою, — хочет быть моим товарищем и скрестить копья с одним из этих молодцов?
Двое из солдат колебались, но третий, Бертран Гюйо, поклялся, что он готов сразиться с кем угодно за честь Гасконии.
Тем временем оба всадника (которые, действительно, оказались рыцарями) нагнали арьергард кавалькады, состоявший из Квентина и присоединившегося к нему храброго гасконца. Оба незнакомца были в полном вооружении из блестящей полированной стали, но без всяких девизов, по которым их можно было бы узнать.
Один из них, подъехав, крикнул Квентину:
— Дорогу, господин стрелок! Мы хотим освободить вас от обязанности, которая выше вашего звания и положения… Предоставьте этих дам нашему попечению: они от этого только выиграют, тем более, что под вашей охраной они почти пленницы.
— В ответ на ваше требование, господин рыцарь, — ответил Дорвард, — скажу вам, во-первых, что я исполняю приказание моего государя, а во-вторых, что, как ни мало я этого достоин, эти дамы сами желают оставаться под моей охраной.
— Прочь, бездельник! — закричал тот же всадник. — Уже не намерен ли ты, бездомный бродяга, сопротивляться двум витязям, посвященным в рыцарский сан!
— Вы угадали, господин рыцарь, — ответил Квентин: — я, действительно, намерен воспротивиться вашему, дерзкому и беззаконному нападению. И если между вашим и моим званием есть какая-нибудь разница, что мне еще пока не известно, то ваша грубость ее уже уничтожила. Обнажайте мечи или выбирайте место для боя, если хотите сразиться на копьях….
Пока рыцари, поворотив коней, отъезжали назад на требуемое для битвы расстояние, то есть ярдов на полтораста или двести, Квентин, пригнувшись к луке, взглянул на своих спутниц, как бы прося ободрить его взглядом. Они махнули ему платками. Враги, отъехав назад, остановились в ожидании.
Крикнув гасконцу, чтоб он не робел, Дорвард пришпорил коня, и через минуту четыре всадника сшиблись в жестокой схватке. Стычка оказалась гибельной для бедного солдата: его противник, метивший в его не защищенное забралом лицо, попал ему в глаз; копье пробило мозг, и бедняга замертво свалился с лошади.
Зато Квентин, которому грозила та же опасность, так быстро и ловко увернулся в сторону, что вражеское оружие, пройдя поверх его плеча, только слегка оцарапало ему щеку, между тем как его собственное копье с силой ударило противника в грудь и свалило его с коня. В один миг Дорвард был на земле и бросился к поверженному врагу, чтобы снять с него шлем, но в это мгновение другой рыцарь опередил его и, загородив собою лежавшего без чувств товарища, воскликнул:
— Именем бога и святого Мартина заклинаю тебя, друг, уезжай со своими бабами! Они и так натворили слишком много бед.
— С вашего позволения, господин рыцарь, — возразил Квентин, которого рассердил высокомерный тон этого требования, — я сперва посмотрю, с кем имел дело, чтобы знать, кто должен мне ответить за смерть моего товарища.
— Ну, этого ты никогда не узнаешь, — сказал рыцарь. — Поезжай себе с миром, друг любезный. Глупо было с нашей стороны путаться в такое скверное дело… Ах, вот как! — воскликнул он, увидя, что Дорвард обнажает свой меч. — Так вот же тебе, получай!
И он нанес по шлему шотландца такой страшный удар, о каких Квентину (хотя он вырос в стране, где добрые удары были не редкость) приходилось читать только и книгах. Вражеский меч с молниеносной быстротой обрушился на него, отбил поднятое им для защиты оружие и рассек пополам его шлем. К счастью, он лишь слегка задел его волосы, не причинив ему никакого вреда. Оглушенный, Дорвард упал на одно колено и с минуту оставался в полной власти противника. Но из сострадания ли к его молодости, из уважения ли к его храбрости, или просто из великодушия, рыцарь не воспользовался беспомощностью своего противника и не нанес второго удара. Между тем Квентин, опомнившись, вскочил на ноги и напал на рыцаря со всею энергией человека, решившегося победить или умереть, и со всем хладнокровием, необходимым для такого серьезного дела. Чтобы не подвергать себя более ударам, вроде только что им полученного, он пустил в ход всю свою ловкость, пользуясь преимуществом своего сравнительно легкого вооружения. Он нападал на врага со всех сторон, нанося ему такие быстрые удары, что рыцарю в его тяжелых латах стоило большого труда их отражать. Напрасно великодушный противник Квентина кричал ему, что теперь им «нет больше причины сражаться» и что он не хочет его убивать: шотландец, охваченный страстным желанием искупить позор своего поражения, ничего не слушал и продолжал нападать, угрожая врагу то лезвием, то острым концом своего меча и зорко следя за каждым его движением.
— Нет, кажется, сам чорт вселится в этого упрямого дурака! — пробормотал рыцарь. — Видно, он не успокоится, пока не получит доброго щелчка.
Проговорив это, он переменил тактику и, став в оборонительную позу, принялся отражать градом сыпавшиеся на него удары Квентина, не отвечая на них и выжидая момента, когда усталость или неловкое движение юного воина дадут ему возможность покончить бой одним ударом. Весьма вероятно, что эта тактика увенчалась бы полным успехом, но судьба решила иначе. Поединок был в самом разгаре, когда вдали показалась группа всадников, кричавших: «Остановитесь, именем короля!» Оба противника разом опустили оружие, и Дорвард, к великому своему удивлению, увидел, что во главе отряда ехал его начальник, лорд Кроуфорд. С ним был и Тристан Отшельник с несколькими солдатами своей стражи. Всех всадников было около двадцати человек.
Рыцарь моментально сбросил с себя шлем и отдал свой меч старому лорду со словами:
— Кроуфорд, я сдаюсь, но выслушайте, что я вам скажу… Наклонитесь, я шепну вам на ухо: ради бога, спасите герцога Орлеанского.
— Что?.. Это герцог? — воскликнул шотландец. — Да как же он сюда попал? Ведь это навеки погубит его в глазах короля.
— Не расспрашивайте, — сказал Дюнуа (ибо это был он). — Во всем виноват я один…. Смотрите, кажется, он приходит в себя. Я хотел похитить графиню, жениться на ней и разбогатеть, и вот что из этого вышло. Прикажите вашей челяди убраться подальше, чтобы его не узнали…
С этими словами Дюнуа поднял забрало герцога и стал брызгать ему в лицо водой, которую принесли из соседнего озера.
Между тем Квентин Дорвард стоял, совершенно пораженный: с такой ошеломляющей быстротой следовали одно за другим события в его жизни. В бледных чертах своего сраженного врага он узнал первого принца крови, а вторым его противником оказался знаменитый рыцарь Дюнуа. Молодой шотландец мог бы только гордиться, что ему вышла честь сразиться с таким противником, но его очень смущало, как еще отнесется король к его подвигам…
Тем временем герцог настолько оправился, что сел и стал внимательно прислушиваться к разговору Кроуфорда с Дюнуа. Последний горячо доказывал старому лорду, что ему нет никакой необходимости, рассказывая королю об этой истории, упоминать имя герцога Орлеанского; он, Дюнуа, берег всю вину на себя, так как принц только из дружбы к нему принял участие в этом деле.
Кроуфорд слушал, потупившись, и только изредка вздыхал и покачивал головой. Наконец, он поднял глаза на Дюнуа и сказал:
— Ты знаешь, Дюнуа, что в память твоего отца, да и ради тебя самого, я всегда готов оказать тебе услугу.
— Для себя я ничего не прошу, — ответил Дюнуа. — Я отдал вам меч, я ваш пленник…. чего же вам больше? Но я прошу за принца, за единственную надежду Франции. Он явился сюда ради меня, чтобы помочь мне в деле, на которое меня до некоторой степени поощрял сам король.
— Дюнуа, — возразил ему Кроуфорд, — скажи мне кто-нибудь другой, что ты увлек герцога в такое опасное дело ради собственных интересов, и я бы сказал такому человеку в глаза, что он лжет. Да и теперь я, право, не верю даже тебе…
— Благородный Кроуфорд, — вмешался герцог, который тем временем окончательно оправился от своего обморока, — вы сами так похожи на Дюнуа, что не можете в нем ошибаться. Не он, а я, и против его желания, увлек его в эту безрассудную затею, которую мне внушила безумная страсть… Смотрите на меня, — добавил он, вставая и обращаясь к страже: — Я, Людовик Орлеанский, готов дать ответ за мой поступок. Надеюсь, гнев короля падет на меня одного, и это будет только справедливо. Но так как принц крови не должен отдавать свое оружие никому, даже вам, мой храбрый Кроуфорд, то прощай же, мой верный меч.
Сказав это, он вынул оружие из ножен и швырнул его в озеро. Сверкнув, как молния, в воздухе, меч упал в воду, расступившуюся под ним с тихим плеском, и исчез. Пораженные изумлением, все стояли кругом, не зная, на что решиться: так высок был сан преступника и так велико было уважение, которым он пользовался.
Зная, какие планы король связывал с герцогом, все понимали, что безумный поступок принца может иметь для него самые гибельные последствия.
Дюнуа первый прервал молчание.
— Итак, — сказал он тоном человека, глубоко оскорбленного в своих лучших чувствах, — ваше высочество сочли нужным расстаться со своим мечом и пренебречь королевской милостью, а заодно уже и дружбой Дюнуа.
— Мой дорогой друг, — возразил герцог, — разве сказать правду, как этого требовали твоя безопасность и моя честь, значит пренебречь твоей дружбой?
— А какое вам дело до моей безопасности, мой высокородный друг, хотел бы я знать? — с досадой ответил Дюнуа. — Что вам до того, хочу ли я, чтобы меня повесили, удавили, бросили в Луару, закололи кинжалом, колесовали, посадили в железную клетку или закопали живьем, — словом, какое вам дело до того, что заблагорассудится сделать со мною королю Людовику?.. Нечего вам кивать и подмигивать в сторону Тристана: я и сам не хуже вашего вижу этого негодяя. Но до меня ему не добраться… Однако, довольно обо мне и моей безопасности. А вот для вашей чести, клянусь святой Магдалиной, было бы куда лучше, если бы вам не взбрела в голову сегодняшняя затея или вы сумели бы, по крайней мере, спрятать концы в воду. А то много ли чести в том, что герцога ссадил с коня какой-то шотландский мальчишка!
— Ну, нет, уж в этом-то для его высочества нет ничего зазорного, — сказал лорд Кроуфорд. — Не в первый раз шотландцу побеждать рыцаря… Я очень рад, что юноша вел себя молодцом.
— Против этого я ничего не могу возразить, — заметил Дюнуа, — но подоспей вы пятью минутами позже, как знать, не открылась ли бы у вас в гвардии новая вакансия.
— Как же, как же, — проговорил лорд Кроуфорд, — я узнаю вашу руку по этому разрубленному шишаку… Эй, вы там, дайте-ка этому парню шапку: ее стальная подбивка лучше защитит ему голову, чем эти разбитые черепки… Но позвольте мне, граф, заметить, что ваши латы тоже носят следы добрых шотландских ударов… Однако, Дюнуа, я должен просить вас и герцога Орлеанского сесть на коней и следовать за мной, ибо я имею предписание доставить вас в одно место, куда бы мне вовсе не хотелось вас сопровождать.
— Не могу, ли я, лорд Кроуфорд, сказать несколько слов дамам? — спросил герцог.
— Ни полслова! — воскликнул старый шотландец. — Я слишком верный ваш друг, ваше высочество, чтобы допустить такое безумие. — И, обратившись к Квентину, он добавил: — Ты хорошо исполнил свой долг. Продолжай свой путь и доведи до конца данное тебе поручение.
— С вашего позволения, милорд, — вмешался Тристан своим обычным грубым тоном, — пусть этот молодец поищет себе другого провожатого. Я не могу обойтись без Петит-Андрэ, раз нам предстоит «работа».
— Пусть только храбрый шотландец едет прямо, не сворачивая, по этой дороге, — сказал палач, выдвигаясь вперед, — и она приведет его к тому месту, где его будет ждать проводник. А я теперь и за тысячу дукатов не соглашусь расстаться с моим начальникам. Немало перевешал я на своем веку рыцарей и дворян, разных старшин да бургомистров и даже графов и маркизов, но гм… гм…
И, не договорив, он посмотрел на герцога с таким видом, как будто ему очень хотелось заполнить этот «пробел» принцем крови.
— Как вы позволяете вашей сволочи в присутствии принца держать такие речи? — сказал лорд Кроуфорд, строго взглянув на Тристана.
— Отчего же вы сами не остановите его, милорд? — угрюмо огрызнулся Отшельник.
— Оттого, что из всех здесь присутствующих вы один можете это сделать, не запятнав своей чести.
— В таком случае вы распоряжайтесь своими людьми, а уж я буду отвечать за своих, — проворчал прево.
Лорд Кроуфорд готов был, по-видимому, рассердиться, но раздумал, повернулся спиной к Тристану и, обратившись к герцогу и Дюнуа, попросил их ехать с ним рядом. Затем он послал прощальное приветствие дамам и сказал Квентину:
— Да благословит тебя бог, сын мой. Ты доблестно начал свою службу, хотя и в мало подходящем для тебя деле.
Всадники тронулись в путь. Когда они отъезжали, Дорвард расслышал, как Дюнуа спросил вполголоса лорда Кроуфорда:
— Куда вы нас везете, милорд? В Плесси?
— Нет, мой бедный, безрассудный друг, — ответил со вздохом старик, — мы едем в Лош.
«В Лош!» Это ужасное слово (так назывался замок, или, вернее, тюрьма, еще более страшная, чем Плесси) отдалось в сердце молодого шотландца, как звон погребального колокола. Ему рассказывали о Лоше, как о месте, где тайно совершались неслыханные жестокости. В этом грозном замке было несколько этажей подземных темниц, из которых многие не были известны даже самим тюремщикам. Люди, заживо погребенные в этих казематах, до конца своих дней дышали гнилым, зараженным воздухом, питаясь хлебом и водой. Здесь же находились так называемые «клетки», где арестанты не могли ни встать, ни протянуться. (Изобретение этих клеток приписывали кардиналу Балю, который сам впоследствии провел в одной из них почти одиннадцать лет.) Размышления об этом ужасном месте и сознание, что он был сам отчасти причиной гибели двух столь доблестных рыцарей наполнили грустью душу молодого шотландца, и несколько времени он ехал, низко опустив голову и глубоко задумавшись.
Когда же, наконец, он выехал вперед по указанной ему дороге и стал во главе отряда, графиня Амелина воспользовалась этим случаем, чтобы сказать ему:
— Кажется, вы сожалеете, господин стрелок, о победе, которую одержали, защищая нас?
Тон этого голоса звучал насмешкой, но у Квентина хватило такта ответить на него просто и искренне:
— Я не могу сожалеть об оказанной вам услуге, графиня, какова бы она ни была, но если бы дело шло не о вашей безопасности, я бы, кажется, охотнее согласился пасть от руки такого славного воина, как Дюнуа, чем быть причиной заточения в Лоше этого знаменитого рыцаря и его несчастного родственника, герцога Орлеанского.
— Так это был герцог Орлеанский?.. Вот видишь, это был он! — воскликнула графиня, обращаясь к племяннице. — Я так и думала, хотя издали не могла его рассмотреть… Теперь ты видишь, моя милая, что из всего этого могло бы выйти… Этот молодой шотландец отлично исполнил свой долг, надо ему отдать справедливость, но, право, мне почти жаль, что он оказался победителем: его неуместная храбрость лишила нас двух доблестных спасителей.
Изабелла ответила Амелине жестким, недовольным тоном и с такой энергией, какой Квентин до сих пор в ней не подозревал.
— Тетушка, — сказала она, — если бы я не знала, что вы шутите, я обвинила бы вас в неблагодарности к нашему мужественному защитнику, которому мы обязаны, может быть, гораздо больше, чем вы думаете. Ведь если бы нападение не было отражено, мы бы, бесспорно, с прибытием королевской гвардии разделили участь нападавших. Я, с своей стороны, горько оплакиваю погибшего за нас храбреца и надеюсь, — добавила она застенчиво, — что тот, кто остался в живых, не откажется принять мою сердечную благодарность…
Когда Квентин повернулся, собираясь ответить подобающим образом, Изабелла увидела у него на щеке кровь и воскликнула в испуге:
— Пресвятая дева, он ранен! Сойдите с коня, сударь: мы перевяжем вам рану…
Напрасно Дорвард убеждал дам, что это лишь пустая царапина: его заставили сойти с коня, сесть на пень и снять шлем, после чего обе графини Круа, претендовавшие, согласно тогдашней моде, на знание лекарского искусства, остановили ему кровь, обмыли рану и перевязали ее платком Изабеллы.
Мы уже упоминали, что молодой шотландец был очень красив. Теперь же, когда он снял свой шлем и его густые светлые кудри рассыпались вокруг его разгоревшегося от удовольствия лица, он стал еще лучше. Изабелла придерживала платок на его ране, пока ее тетка разыскивала в своих вещах необходимые лекарства; она испытывала смущение и робость, а жалость к раненому и благодарность за оказанную им услугу еще больше усиливали в ее глазах его привлекательность. Короче говоря, судьба словно нарочно подстроила так, чтобы упрочить ту таинственную связь, которая установилась, по-видимому, совершенно случайно между двумя людьми, столь различными по своему званию и состоянию, но в то же время столь схожими, ибо оба они были молоды и красивы, и у обоих было нежное сердце и пылкое, романтически настроенное воображение.
Неудивительно, что с этой минуты образ графики Изабеллы, и без того уже сильно занимавший Квентина, всецело завладел им. Девушка, хотя чувства ее были не столь определенны, в свою очередь, начала проявлять внимание к своему юному защитнику; перевязывая ему рану, она отнеслась к нему с таким участием, какого не вызывал в ней до сих пор ни один из толпы ее знатных поклонников. И теперь, когда она вспоминала о человеке, которого ей хотели навязать в супруги, о его коварстве и подлости, о его лицемерной физиономии, кривой шее и устремленных на нее косых глазах, он показался ей отвратительнее прежнего, и она твердо решила, что никакая сила в мире не принудит ее вступить в этот ненавистный брак.
Между тем графиня Амелина, потому ли, что она умела ценить мужскую красоту и восхищаться ею, или потому, что считала себя виноватой в неблагодарности к юному воину, подвиг которого она в первый момент не сумела оценить по достоинству, — графиня Амелина стала выказывать Квентину явную благосклонность.
— Племянница дала вам платок, чтобы перевязать рану, — сказала она, — а я даю вам другой в награду за отвагу…
Вслед за тем кавалькада продолжала свой путь. Но теперь Дорвард ехал рядом со своими спутницами, которые как бы безмолвно решили принять его в свое общество. Впрочем, он говорил очень мало, ибо сердце его было переполнено счастьем, а счастье всегда молчаливо. Изабелла говорила еще меньше, так что весь труд поддерживать беседу лежал на Амелине, которая, по-видимому, вовсе этим не тяготилась. Чтобы посвятить молодого стрелка во все правила рыцарства, графиня принялась описывать ему со всеми подробностями тот достопамятный турнир, на котором она собственноручно раздавала призы победителям. Но шотландец, весьма мало интересовавшийся геральдическими отличиями фламандских и германских рыцарей, слушал графиню невнимательно; к тому же он начинал уже беспокоиться, не пропустил ли он то место, где их должен был ждать проводник. Такая оплошность была бы большим несчастием и могла повлечь за собой самые печальные последствия для молодой графини.
Пока Квентин раздумывал, не послать ли ему кого-нибудь из людей на разведку, он услышал вдруг звуки рога и, обернувшись в ту сторону, откуда они доносились, увидел скакавшего к ним во весь опор всадника. Маленький рост, косматая шерсть и дикий, неукротимый вид его лошади напомнили Дорварду горную породу коней его родины; но эта лошадь была стройнее и тоньше шотландских и обладала, по-видимому, большей быстротой бега. Особенно же удивила Дорварда голова лошади: крупная и часто неуклюжая у шотландских пони, она была у этого скакуна красиво поставлена, очень мала, с огромными, полными огня глазами и с подвижными ноздрями.
Всадник поражал своей оригинальностью еще больше, чем его лошадь, которою он управлял с замечательной ловкостью, несмотря на то, что сидел, глубоко засунув ноги в широкие стремена, несколько напоминавшие своей формой лопату. На голове у него красовалась красная чалма с полинялым пером, пристегнутым серебряной пряжкой, его кафтан был зеленого цвета и обшит потертым золотым галуном, широкие, когда-то белые, теперь же грязные шаровары были собраны у колен, а загорелые ноги были совершенно голы, если не считать ремней, которыми были прикреплены его сандалии. На нем не было шпор — их заменяли заостренные с одного конца стремена, которыми можно было привести к послушанию любого коня. За широким алым кушаком этого странного всадника с правого бока был заткнут кинжал, с левого — короткая кривая мавританская сабля, а на старой, истрепанной перевязи, надетой через шею, висел рог, только что возвестивший Дорварду о приближении незнакомца. Его смуглое, загорелое лицо с жидкой бородкой, темным, живым взглядом и правильными, тонкими чертами можно было бы назвать красивым, если бы не длинные космы его черных волос да страшная худоба и дикий взгляд, придававшие ему скорее вид дикаря, чем цивилизованного человека.
— Опять цыган! — с испугом воскликнули дамы. — Неужели король доверяется этим бродягам?
— Я расспрошу его, если желаете, — сказал Квентин, — и посмотрю, можно ли на него положиться.
По наружности и своеобразному костюму незнакомца Дорвард сразу признал в нем одного из тех бродяг-цыган, с которыми недавно его чуть не смешали Труазешель и Петит-Андрэ, и вполне естественное опасение закралось в его душу.
— Ты явился сюда за нами? — был его первый вопрос.
Дикарь кивнул головой.
— С какою целью?
— Чтобы проводить вас к этому… как его…
— К епископу Люттихскому?
Цыган опять кивнул.
— Какие же ты можешь привести доказательства, что ты действительно тот, кого мы должны встретить?
— Только слова старой песенки, и больше ничего, — ответил дикарь и пропел:
Кабан был сражен оружием пажа,
Но слава вся досталась господину…
— Хорошо, поезжай вперед… Я сейчас с тобой переговорю.
Подъехав к дамам, Квентин сказал:
— Я убежден, что это тот самый проводник, которого мы ждали: он сказал пароль, известный только мне и королю. Но я поговорю с ним еще раз и постараюсь выведать, насколько ему можно доверять.
Пока Дорвард беседовал со своими спутницами, он заметил, что цыган не только беспрестанно поворачивал голову в их сторону, но, изогнувшись с чисто обезьяньей ловкостью, сидел в седле почти боком, не спуская с них глаз.
Обеспокоенный таким подозрительным вниманием, Квентин подъехал к дикарю (который при его приближении быстро переменил позу) и сказал:
— Послушай, приятель, если ты будешь смотреть на хвост своей лошади, вместо того, чтобы глядеть на дорогу, у нас вместо зрячего проводника окажется слепой.
— Если бы я даже был слепым, — ответил цыган, — то и тогда я мог бы провести вас по любой из французских провинций.
— Но ведь ты не француз? — спросил Дорвард.
— Нет, не француз!
— Где же твоя родина?
— Нигде.
— Как это нигде? — переспросил Квентин.
— Так… нигде… Я цыган, и у меня нет родины…
— Ты христианин?
Цыган покачал головой.
— Значит, ты поклоняешься Магомету! — воскликнул шотландец, не отличавшийся, как и все в те времена, большой терпимостью.
— Нет, — хладнокровно ответил проводник, нимало, по-видимому, не обиженный грубым тоном Квентина.
— Так ты язычник?
— У меня нет религии, — возразил цыган.
Дорвард отшатнулся. Он слышал о сарацинах и идолопоклонниках, но ему никогда и в голову не приходило, что существует целое племя, не имеющее никакой религии. Опомнившись от первого изумления, он спросил проводника, где тот живет.
— Живу, где придется, — ответил цыган.
— Где же ты хранишь свое имущество?
— Кроме платья, что на мне, да этого коня, у меня нет никакого имущества.
— Но ты хорошо одет, и лошадь у тебя превосходная, — сказал Дорвард. — Какие же у тебя средства к жизни?
— Я ем, когда голоден, пью, когда чувствую жажду, а средств к жизни у меня нет никаких, кроме случайных подачек, которые посылает судьба, — возразил бродяга.
— Каким же законам повинуется ваше племя?
— Никаким. Я слушаюсь, кого хочу или того, кого меня заставляет слушаться нужда, — сказал цыган.
— Но есть же у вас начальник? Кто он?
— Старший в роде, если я захочу его признавать, — объяснил проводник, — а если не захочу, то живу и без начальства.
— Так, значит, вы лишены всего, что связывает других людей! — воскликнул изумленный Квентин. — У вас нет ни законов, ни начальников, ни определенных средств к жизни, ни домашнего очага. У вас нет родины. Вы не веруете в бога… Так что же у вас есть, если нет ни правителей, ни семьи, ни религии?
— У меня есть свобода, — ответил цыган. — Я ни перед кем не гну спину и никому не кланяюсь. Я иду, куда хочу, живу, как могу, и умру, когда настанет мой час.
— Но ведь по произволу любого судьи тебя могут казнить?
— Так что же! — засмеялся дикарь. — Раньше или позже, все равно придется умирать.
— А если тебя посадят в тюрьму, — сказал шотландец, — где же тогда будет твоя хваленая свобода?
— В моих мыслях, которые никакая цепь не в силах сковать, — возразил цыган, — тогда как ваш разум, даже когда ваше тело свободно, скован вашими законами и предрассудками, вашими измышлениями об общественных и семейных обязанностях. Такие, как я, свободны духом, хотя бы их тело было в оковах, а вы и вам подобные скованы даже тогда, когда ваши руки и ноги свободны.
— Однако, свобода твоего духа едва ли поможет тебе уменьшить тяжесть тюремных цепей, — заметил Дорвард.
— Недолго можно и потерпеть, — ответил бродяга. — Если же мне не удастся вырваться на волю самому или не помогут товарищи, то умереть всегда в моей власти, а смерть — это самая полная свобода.
Наступило довольно продолжительное молчание, которое Квентин прервал, наконец, новым вопросом:
— Как твое имя?
— Мое настоящее имя известно только моим единоплеменникам. Люди, которые не живут в наших шатрах, зовут меня Гайраддином Мограбином, что значит «африканский мавр».
— Однако, ты слишком хорошо выражаешься для человека, выросшего в дикой орде, — сказал Дорвард.
— Я кое-чему научился в этой стране, — ответил Гайраддин. — Когда я был ребенком, за нашим племенем гонялись охотники, ловцы бродяг. Вражья стрела попала в голову моей матери и уложила ее на месте. Я висел в одеяле у нее за плечами, и меня подобрали. Один священник выпросил меня у солдат и воспитал. У него я года два или три учился франкским наукам.
— Как же ты ушел от него? — спросил Квентин.
— Я украл у него деньги и бога, которому он поклонялся, — с полным хладнокровием ответил Гайраддин. — Он меня поймал и прибил. Тогда я зарезал его, убежал в лес и снова соединился с моим народом.
— Негодяй! Ты убил своего благодетеля? — воскликнул Дорвард.
— Разве я просил его оказывать мне благодеяния? Мальчик-цыган — не комнатная собачка, чтобы лизать руки хозяину и ползать под его ударами из-за куска хлеба. Волчонок, посаженный на цепь, в конце концов всегда порвет ее и убежит в лес.
Наступила новая пауза, снова прерванная молодым шотландцем, который задался целью поближе познакомиться с подозрительным проводником.
— А правда ли, — спросил он Гайраддина, — что люди вашего племени, несмотря на свое полное невежество, утверждают, будто им открыто будущее, то есть то знание, в котором отказано ученым и философам более цивилизованных народов?
— Да, мы это утверждаем, и не без основания, — подтвердил цыган.
— Но каким образам такие высокие познания могут быть у таких отверженных, как вы?
— Этого я не могу объяснить, — сказал Гайраддин. — Впрочем, я тебе это скажу, если ты мне сперва объяснишь, каким образом собака находит человека по следам, тогда как человек, более совершенное животное, не может по следам найти собаку? Эта способность, которая вам кажется столь чудесной, дана нам от рождения, как своего рода инстинкт. По чертам лица и линиям руки мы можем предсказывать будущее так же верно, как вы по весеннему цвету дерева можете определить, какой плод оно принесет.
— Я не верю такой способности и смеюсь над нею.
— Не смейся, господин стрелок, — сказал Гайраддин Мограбин. — Я могу, например, тебе сказать, что, какую бы ты там ни исповедывал веру, божество, которому ты поклоняешься, находится здесь.
— Молчи! — воскликнул пораженный Квентин. — Молчи, если дорожишь своей жизнью, и отвечай только на мои вопросы… Можешь ли ты хранить верность?
— Могу, как и всякий человек, — ответил цыган.
— Но будешь ли ты мне верен?
— Разве ты мне больше поверишь, если я поклянусь? — усмехнулся Мограбин.
— Хорошо, но помни: твоя жизнь в моих руках, — сказал шотландец.
— Что же, попробуй… ударь, и ты увидишь, боюсь ли я смерти, — возразил цыган.
— Могут ли деньги обеспечить мне твою верность? — спросил Дорвард.
— Нет, не могут.
— В таком случае чем же можно приобрести твою верность? — удивился шотландец.
— Добротой, — сказал цыган.
— Хорошо, я готов поклясться, что буду с тобой ласков и добр, если ты останешься нам верен.
— Нет, — возразил Гайраддин, — к чему напрасно тратить клятвы? Доброта — редкий товар. Я и так обязан тебе верностью.
— Это почему же? — спросил еще более изумленный Квентин.
— Вспомни каштаны на берегу Шера. Человек, труп которого ты вынул из петли, был мой брат Замет Мограбин.
— И ты водишься с убийцами твоего брата? — удивился Квентин. — Ведь это один из них сообщил нам, где мы встретим тебя, и он же, вероятно, нанял тебя в проводники к этим дамам.
— Что поделаешь? — мрачно заметил Гайраддин. — Эти люди обращаются с нами, как овчарки со стадом: сперва они нас охраняют, а затем гонят на бойню…
Впоследствии Дорвард имел случай убедиться, что цыган говорил правду: полицейская стража, на обязанности которой лежало истребление бродячих шаек, наводнявших страну, поддерживала с ними постоянные отношения, смотрела до поры до времени сквозь пальцы на их проделки, а затем, в конце концов, приводила их на виселицу. Такого рода связь между полицией и преступниками, одинаково выгодная для обеих сторон, существовала в ту эпоху во всех государствах Европы.
Отъехав от проводника, шотландец, очень недовольный добытыми от него сведениями и нимало не полагаясь на его уверения в верности, основанной на личной благодарности, присоединился к своему маленькому отряду с целью познакомиться с двумя другими своими подчиненными. К своему великому огорчению, он пришел к выводу, что оба они непроходимо глупы и не способны оказать ему помощь не только оружием, в чем он уже имел недавно случай убедиться, но и советом.
«Тем лучше, — сказал себе Квентин, — значит, эта прелестная девушка будет всем обязана мне. Что бы ни случилось, она сможет на меня положиться…»
Остановившись на этом решении, Дорвард во все время пути проявлял такую энергию и бдительность, что можно было только дивиться, как он повсюду поспевает. Конечно, больше всего он находился возле дам, которые были так тронуты его вниманием и заботами об их безопасности, что в своих беседах с ним незаметно перешли почти на дружеский тон. Им, видимо, очень нравилась наивная, но всегда неглупая, а подчас даже остроумная болтовня молодого шотландца. Однако, несмотря на все обаяние таких отношений, Квентин был по-прежнему внимателен до мелочей в исполнении своего долга. И потому, наслаждаясь обществом своих спутниц, он тем не менее часто беседовал с Гайраддином, расспрашивая его о дороге и стоянках. Он старался как можно тверже запоминать слова цыгана, чтобы затем путем повторных вопросов удостовериться, не собьется ли тот в ответах и не замышляет ли он, следовательно, измену. Не забывал Дорвард и двух других своих подчиненных, стараясь подарками и обещаниями денежной награды по окончании путешествия расположить их в свою пользу.
Так ехали они больше недели по малонаселенной местности, пробираясь уединенными тропинками и кружными дорогами и обходя города. За все это время у них не было никаких особых приключений. Встречались им, правда, бродячие шайки цыган, но, видя во главе каравана своего единоплеменника, они не проявляли никаких враждебных намерений. Попадались им и какие-то оборванцы, не то беглые солдаты, не то разбойники, но и они, очевидно, боялись нападать на хорошо вооруженный отряд. Случалось им натыкаться и на военные разъезды, которые Людовик, лечивший огнем и мечом раны своей несчастной страны, рассылал по всему государству для истребления бродячих шаек, наводнявших Францию. Эти патрули также пропускали путников без всяких задержек, благодаря паролю, которым Квентина снабдил сам король.
Местами остановок были преимущественно монастыри, большинство которых было обязано, по своему уставу, оказывать гостеприимство странствующим богомольцам (а спутницы Квентина, как известно читателю, путешествовали именно под этим предлогом), не докучая им расспросами об их звании и положении в свете. Во время этих остановок обе дамы, сославшись на усталость, обычно тотчас по приезде удалялись в отведенное им помещение, а Дорвард в качестве начальника каравана обеспечивал все необходимое для их отдыха. Делал он это с таким вниманием и усердием и так заботился обо всех мелочах, что вызывал чувство глубокой признательности со стороны тех, к кому относились эти заботы.
Немало хлопот доставлял Квентину его проводник. В монастырях, где они чаще всего останавливались, на него смотрели, как на язычника, бродягу и колдуна; такая слава упрочилась в то время за всеми его единоплеменниками. Как не желанного и неподходящего гостя, цыгана поэтому допускали, да и то с большим трудом, не дальше наружной церковной ограды. Это было неприятно и неудобно. Дорвард прежде всего считал, что ни в коем случае не следует раздражать человека, которому была известна тайна их путешествия; помимо этого, он хотел иметь проводника всегда на глазах, чтобы за ним наблюдать и мешать ему, по возможности, входить в какие-либо сношения с посторонними. Но наблюдать за цыганом, когда ему отводили помещение вне ограды тех монастырей, где отряд останавливался, было невозможно. Квентин начал вскоре подозревать, что этого-то именно и добивался Гайраддин. Вместо того, чтобы смирно сидеть в отведенном ему помещении, цыган выкидывал разные штуки, распевал песни и пускался в веселые разговоры. Послушникам и младшей братии такое поведение цыгана доставляло явное удовольствие, но в то же время оно восстанавливало против него старших монахов. Несколько раз, чтобы умерить неуместную резвость своего проводника, шотландцу приходилось пускать в ход всю свою власть и даже прибегать к угрозам; немало также приходилось ему тратить красноречия в объяснениях с монастырским начальством, которое непрочь было вышвырнуть цыгана за ворота. Обычно такие переговоры кончались успешно.
Но вот однажды, на десятый или двенадцатый день пути, когда отряд уже был во Фландрии, неподалеку от города Намюра, все старания Квентина предотвратить последствия буйного поведения проводника и замять поднятый им скандал не привели ни к чему. Дело происходило в одном францисканском монастыре с очень строгим и суровым уставом. После бесконечных препирательств Дорварду, наконец, удалось поместить несносного цыгана в отдельном домике монаха, исполнявшего при обители обязанности садовника. Тотчас по приезде дамы, как всегда, удалились в отведенные им комнаты. Настоятель, у которого оказались в Шотландии друзья и знакомые и который вообще любил иногда послушать рассказы иностранцев, пригласил Квентина, почему-то сразу ему приглянувшегося, в свою келью разделить с ним скромную трапезу. Настоятель оказался человеком умным и образованным, и Дорвард решил расспросить его о положении дел в Люттихе и его окрестностях, так как до него стали доходить разные тревожные слухи. Шотландец стал серьезно опасаться, что им не удастся благополучно достигнуть Люттиха, у него появились также сомнения насчет того, в состоянии ли будет епископ дать верное убежище его спутницам. Ответы монаха были неутешительны.
— Люттихские граждане, — сказал он, — все богатые люди, которые разжирели и забыли бога. Они возгордились своим богатством и привилегиями, много раз спорили с герцогом, своим законным повелителем, о разных льготах и налогах, и не раз эти споры переходили в открытый мятеж. Выведенный, наконец, из терпения, герцог, человек горячий, вспыльчивый и отнюдь не склонный к терпению, поклялся, что при первой же новой попытке мятежа он беспощадно накажет люттихцев для примера и острастки всем остальным городам.
— Судя по слухам, герцог такой человек, который выполнит свою угрозу, — заметил Квентин. — Надо надеяться, что жители Люттиха будут теперь вести себя осторожнее.
— Надо надеяться, — с тяжелым вздохом сказал настоятель и, печально покачав головой, умолк.
Дорвард объяснил монаху, как важно было бы для дам, которых он сопровождал, иметь точное представление о положении в стране, и скромно, но твердо добавил, что со стороны настоятеля было бы актом милосердия сообщить все что ему известно по этому поводу.
— Никто не говорит охотно о таких вещах, — возразил настоятель, — ибо все сказанное о сильных мира сего обращается в крылатую весть, которая в конце концов всегда дойдет до их ушей. Тем не менее, желая оказать посильную услугу вам, ибо вы кажетесь мне рассудительным и заслуживающим доверия молодым человеком, и вашим спутницам, исполняющим столь богоугодное дело, я буду с вами вполне откровенен.
Тут он подозрительно оглянулся, словно боясь быть подслушанным, и продолжал, понизив голос:
— Жителей Люттиха постоянно подбивают на восстания и мятежи темные смутьяны, утверждающие (надеюсь, ложно), будто они действуют по поручению вашего короля. Я, со своей стороны, не допускаю возможности, что его величество станет нарушать мир и благоденствие соседнего государства. Но, как бы то ни было, имя его вечно на языке у тех, кто сеет и раздувает недовольство среди люттихских граждан и призывает их к мятежу. Помимо этого, есть здесь у нас один дворянин, прославившийся своими воинскими подвигами, но во всем остальном он — настоящее бельмо на глазу для всей Фландрии и Бургундии. Человека этого зовут Гильом Марк.
— По прозванию «Бородатый», — докончил Дорвард, — или «Арденнский Дикий Вепрь».
— И это прозвище вполне к нему подходит, сын мой, — продолжал настоятель, — ибо он, в самом деле, дикий вепрь, который топчет своими копытами и разрывает клыками все, что попадается ему на пути. Он набрал себе шайку — более тысячи человек — таких же разбойников, как он сам, не признающих никакой власти, и, держась независимо от герцога Бургундского, живет грабежами и насилием. Он поднимает руку даже на людей духовного звания, и даже нашей смиренной обители он предъявил требование снабдить его серебром и золотом в виде выкупа за нашу жизнь. На это мы ответили ему латинским посланием, объясняя всю невозможность исполнить подобный приказ, но он возразил нам кратко и ясно, на каком-то невозможном жаргоне, который он, по-видимому, считает латынью: «Ti non payatis, brulado monasterium vestrum»[42].
— Тем не менее, отец мой, вы поняли смысл этой варварской латыни? — заметил Квентин.
— Увы, сын мой, страх и нужда — лучшие из наставников. — вздохнул монах. — Делать нечего: пришлось расплавить серебряные сосуды нашего алтаря, чтобы удовлетворить алчность этого разбойника.
— Я только одному дивлюсь, — сказал Дорвард, — как это могущественный герцог Бургундский до сих пор не укротил этого зверя?
— Увы, сын мой, — снова вздохнул настоятель, — герцог Карл находится в настоящее время в Перонне, где он собирает свои силы, чтобы объявить войну Франции, и, пока между этими великими государями идет раздор, страна остается во власти разбойников и бандитов. Но все-таки скажу: напрасно герцог не принимает решительных мер против этой внутренней язвы, ибо Гильом Марк вошел уже в открытые сношения с вожаками недовольных люттихцев, Русларом и Павильоном, и теперь того и гляди подобьет их на какую-нибудь отчаянную выходку.
— Но разве епископ не в состоянии подавить мятеж, отец мой? — спросил Квентин. — Умоляю вас, скажите мне откровенно ваше мнение: ваш ответ для меня очень важен.
— Епископ пользуется покровительством могущественного Бургундского дома, — ответил монах, — и в его руках сосредоточена светская и духовная власть. В случае нужды он может поддержать свою власть с помощью значительного и хорошо вооруженного войска… Гильом Марк вырос у него в доме и очень многим обязан епископу. Но даже в юности он уже проявлял свой необузданный и кровожадный нрав и был изгнан его преосвященством за убийство одного из слуг. С тех пор он сделался непримиримым врагом епископа и в настоящее время, — говорю это с глубокой скорбью, — точит зубы, чтобы отомстить ему со всей свирепостью, на какую он способен.
— Так, значит, вы считаете положение епископа опасным? — спросил с беспокойством шотландец.
— Увы, сын мой! — ответил францисканец. — А кто вообще в этом беспокойном мире может считать себя в безопасности? Но сохрани меня бог утверждать, что нашему почтенному прелату грозит гибель. Он богат, у него много верных советников и храброе войско. А вместе с подмогой, которую ему недавно выслал герцог Бургундский, он, без сомнения, отразит любое нападение Гильома Марка…
На этом месте разговор Квентина с настоятелем был прерван вошедшим причетником, который дрожащим от гнева голосом донес, что цыган сеет неслыханный соблазн среди меньшой братии. За вечерней трапезой он подлил в их питье какого-то пьяного зелья, в десять раз сильнее самого крепкого вина, так что многие из монахов опьянели. Сам причетник при этом всячески старался показать, что он устоял против действия этого одуряющего напитка, но его отяжелевший язык и сверкающие глаза говорили как раз обратное. Кроме того, цыган, спаивая братию, распевал непристойные песни, смеялся над святым Франциском, издевался над его чудесами и обзывал его последователей дураками и тунеядцами…
Настоятель выслушал это донесение в полном молчании, словно онемев от ужаса.
Когда же причетник окончил перечень совершенных цыганом преступлений, настоятель встал, вышел на монастырский двор и, под страхом тяжелой кары, приказал всем послушникам вооружиться мечами и бичами и выгнать язычника за ограду обители.
Это приказание было немедленно исполнено в присутствии Квентина, который очень сожалел о случившемся, но не решился ни словом заикнуться в защиту Гайраддина, так как понимал, что на этот раз его вмешательство ни к чему не приведет.
Несмотря на все увещания настоятеля, наказание виновного вышло скорее забавным, чем поучительным. Цыган, как бесноватый, метался по двору среди общего гвалта, криков и свиста бичей, которые по большей части били мимо — частью преднамеренно, частью благодаря удивительной ловкости и изворотливости преступника. Если же ему и досталось несколько ударов по плечам и спине, то он вынес их совершенно спокойно. Суматоха была тем сильнее, что непривычные к такого рода упражнениям монахи чаще попадали друг в друга, чем в Гайраддина. Наконец, желая прекратить это поистине скандальное зрелище, настоятель велел отворить ворота, и цыган, проскользнув в них с быстротою молнии, бросился прочь от монастырских стен.
Пока происходила эта сцена, подозрение, не раз уже мелькавшее у Квентина, овладело им с новою силою. Не дальше как утром этого дня проводник обещал ему исправиться и на следующем привале в монастыре вести себя благопристойно, а между тем он не только не сдержал своего обещания, но вел себя еще хуже и безрассуднее прежнего. Очевидно, дело было нечисто: каковы бы ни были пороки цыгана, его никак нельзя было упрекнуть в недостатке здравого смысла или самообладания. Тут, наверное, крылся какой-нибудь умысел: вероятно, ему необходимо было повидаться с кем-нибудь из своих единоплеменников или с кем-нибудь другим, а так как сделать это днем, благодаря бдительному надзору Дорварда, не было возможности, он, очевидно, придумал этот скандал, чтобы хоть ночью вырваться из монастыря.
Как только у шотландца мелькнуло это подозрение, всегда смелый и быстрый в своих действиях, он решил немедленно его проверить и, если удастся, незаметно проследить за Гайраддином.
И потому не успел цыган выскочить за ворота, как Квентин, наскоро объявив настоятелю, что ему нельзя терять из виду своего проводника, бросился вслед за ним.
Выбежав за монастырскую ограду, Дорвард увидел при ярком свете месяца бежавшего вдали цыгана. С быстротою гончей Гайраддин пронесся по улицам небольшого селения и устремился на прилегавший к нему лог.
«Шибко ты бежишь; бездельник, — подумал Квентин, — но беги ты и вдвое быстрее, все равно не уйти тебе от самых быстрых ног во всем Глэн-Гулакине».
По счастью, молодой горец был без плаща и доспехов, и ничто, таким образом, не мешало ему бежать со всей легкостью, равной которой не было во всем его графстве.
Дорвард не замедлил бы поэтому догнать цыгана, но это не входило в его намерения, так как он хотел прежде всего выследить Гайраддина. Еще больше утвердило его в этом намерении то обстоятельство, что проводник не останавливался и не замедлял своего бега, а несся по одному направлению, что едва ли сделал бы на его месте человек, неожиданно лишившийся среди ночи ночлега и поставленный в необходимость искать себе новый приют. Беглец ни разу даже не обернулся, что дало Квентину возможность следовать за ним незамеченным. Наконец, перерезав луг, цыган остановился на берегу ручья, густо заросшего ивняком и вязами, и осторожно, едва слышно, протрубил в рог. В ответ невдалеке раздался свист.
«Условленное свиданье, — подумал Квентин. — Надо мне подобраться поближе, чтобы подслушать их разговор. Шорох шагов или треск ветки при малейшей неосторожности могут легко меня выдать: ведь мне придется пробираться между кустами… и все-таки, клянусь святым Андреем, я их накрою: недаром я выслеживал самых пугливых оленей в Глэн-Айле. Я докажу им, что я кое-чему научился на охоте… Вот они уже сошлись; я их вижу… две тени, — значит, их только двое. Во всяком случае, их интересы расходятся с моими, — это теперь ясно, — и, если они откроют меня, тогда графиня Изабелла лишится своего бедного друга. Но я был бы недостоин этого звания, если бы не был готов сразиться за нее хоть с целой дюжиной злодеев, а не то что с двумя… Разве я не померился силами с лучшим воином Франции — с самим Дюнуа? Неужели же я испугаюсь каких-то бродяг? Нет, я докажу им, что я сильнее и умнее их».
Остановившись на этом решении, Дорвард со всею осторожностью, которой научила его охотничья жизнь, спустился в русло ручья, где вода местами доходила ему до колен, а местами едва прикрывала ступни, и стал тихонько пробираться вдоль берега под густыми ветвями ив, причем шум его шагов заглушался журчаньем ручья. Так ему удалось подойти незамеченным настолько близко к говорившим, что до него стали явственно доноситься звуки их голосов, но слов он все-таки расслышать не мог. Теперь он находился под огромной плакучей ивой, почти касавшейся воды. Недолго думая, шотландец ухватился рукой за один из ее толстых суков и, пустив в ход всю свою силу и ловкость, одним прыжком очутился на дереве и уселся посреди густых ветвей, совершенно скрывавших его.
Отсюда он увидал, что человек, с которым говорил проводник, был тоже цыган, и, к своему великому, огорчению, убедился, что они беседовали на совершенно непонятном для него языке. Оба при этом громко смеялись, и по движению, которое сделал Гайраддин, будто собираясь бежать, и по тому, как он потер себе плечи, Квентин догадался, что он рассказывал товарищу историю своего изгнания из монастыря.
Вдруг где-то неподалеку снова раздался свист, и цыган опять ответил тихим звуком рога. Минуту спустя к собеседникам присоединилось новое лицо — высокий и статный человек с воинственной осанкой, внешность которого представляла полную противоположность двум тщедушным бродягам.
На широкой перевязи у незнакомца висел большой, широкий меч. Его панталоны, с многочисленными разрезами и пышными разноцветными шелковыми буфами, были прикреплены по крайней мере в ста местах завязками из лент к куртке из буйволовой кожи, на правом рукаве которой красовалась серебряная кабанья голова — герб его начальника. Ухарски заломленная набекрень шапка едва прикрывала густые вьющиеся волосы, обрамлявшие широкое лицо и соединявшиеся с густой бородой. В руке человек этот держал копье. По этой одежде и вооружению в нем можно было сразу признать одного из тех германских искателей приключений, которые назывались ландскнехтами и составляли в те времена самую грозную силу пехоты. Эти наемники отличались особой свирепостью и хищническими замашками.
— Гром и молния! — воскликнул новоприбывший в виде приветствия на своем ломаном франко-германском наречии. — С какой стати ты заставил меня проплясать три ночи подряд в ожидании свидания?
— Я не мог повидаться с вами раньше, мой господин, — ответил Гайраддин почтительным тоном. — С нами едет молодой шотландец, у которого глаза, как у дикой кошки. Он следит за каждым моим движением и, кажется, уже подозревает меня. А если он проведает правду, то убьет меня и увезет женщин назад во Францию.
— Ах, ты, бездельник, ведь нас трое! — сказал ландскнехт. — Мы нападем на них завтра же поутру и похитим дам без дальних церемоний. Ты говорил, что двое других ваших спутников — трусы. Ну, вот, ты с товарищами и займешься ими, а я… чорт меня побери, если я не управлюсь с твоей дикой шотландской кошкой.
— Ну, это не так-то легко, — сказал цыган. — Вам придется иметь дело с молодцом, померившимся силами с лучшим рыцарем Франции. Я слышал от очевидцев, что он задал порядочную трепку самому Дюнуа.
— Гром и молния! Ты говоришь это потому, что ты трус! — воскликнул германец
— Я не трусливее вас, — ответил Гайраддин, — но драка — не мое ремесло. Если вы согласны действовать, как было условлено, — отлично, а если нет — я доставлю женщин во дворец епископа, и уж пусть тогда Гильом Марк сам добывает их оттуда, если он, действительно, так силен, как хвастал неделю назад.
— Десять тысяч чертей! — рассердился ландскнехт. — Конечно, мы сильны и даже больше, чем прежде! Но к епископу идет подкрепление.
— В таком случае решайтесь на засаду у Креста Трех Волхвов или откажитесь совсем от этого дела, — сказал решительно цыган.
— Отказаться?.. Отказаться добыть богатую наследницу в жены нашему доблестному вождю?.. Чорт возьми, да я согласен вытащить ее хоть из ада! Клянусь жизнью, все мы станем тогда князьями и герцогами, у нас будут свои собственные винные погреба, много французского золота, а может быть, и красотки в придачу…
— Значит, решено: засада у Креста Трех Волхвов? — спросил Гайраддин.
— Ну да, чорт возьми!.. Поклянись мне, что ты доставишь их на место, и, когда они сойдут с коней, чтобы преклонить колени перед крестом, — что делают решительно все, кроме таких неверных собак, как ты, — мы нападем на них, и они будут наши.
— Ладно, но только помните: я взялся за это скверное дело с одним уговором, — сказал цыган. — Я требую, чтоб ни один волос не упал с головы шотландского молодца. Если вы поклянетесь мне в этом, я тоже поклянусь, что послужу вам верой и правдой…
— Но почему, дьявол тебя задуши, ты так заботишься об этом молодчике? Ведь он тебе не родня и не земляк? — заметил воин.
— Ну, это уж вас не касается, честный Генрих. Есть люди для которых наслаждение — перерезать глотку своему ближнему, а есть и такие, которым нравится как раз обратив. Итак, поклянитесь мне, что парень останется жив и невредим, или, будьте спокойны, дело ваше не выгорит…
— Вот, право, чудак! — усмехнулся ландскнехт. — Ну, да ладно… Так и быть… Клянусь!..
Солдат произнес клятву, после чего подтвердил свое обещание быть к сроку в условленном месте, заметив при этом, что оно выбрано очень удачно, так как находится не дальше пяти миль от их теперешней стоянки.
— А не лучше ли будет, — добавил он, — поставить для верности несколько наших надежных людей на том берегу, влево от харчевни, на случай, если бы шотландцу вздумалось отправиться по этой дороге?
Цыган подумал с минуту и ответил:
— Нет, появление ваших солдат на том берегу может возбудить подозрения намюрского гарнизона и еще, чего доброго, вместо успеха, повести к стычке, исход которой очень сомнителен. А кроме того, я поведу отряд правым берегом Мааса: ведь от меня зависит выбрать тот или другой путь. Как ни осторожен мой шотландский горец, а в этом отношении он вполне на меня полагается и еще ни разу ни к кому не обращался с расспросами о дороге. Да и немудрено: меня назначил к нему в проводники человек, в котором никто не сомневается, пока не узнает его ближе.
— Послушай, друг Гайраддин, — обратился к нему германец, — я хотел тебя опросить вот о чем. Как это случилось, что ты, такой искусный предсказатель будущего, не предвидел, что брат твой Замет будет повешен?
— На это я тебе, Генрих, вот что скажу: знай я только, что мой брат сделает такую глупость и выдаст герцогу Бургундскому тайну короля, я бы предсказал его смерть так же верно, как хорошую погоду в июле. У Людовика есть и руки и уши при Бургундском дворе, а у Карла немало советчиков, для которых звон французского золота так же приятен, как для тебя звон стаканов… Однако, прощай и помни уговор!.. А мне надо спешить: не то мой хитрый шотландец как раз что-нибудь заподозрит.
— Погоди: выпей сперва глоток утешительного, — сказал ландскнехт, протягивая флягу с вином. — Тьфу, я и забыл! Ведь ты — неверный и не пьешь ничего, кроме чистой воды.
— Да, я не раб бутылки, как ты, — ответил с гордостью цыган. — Я не удивляюсь, что тебе поручили выполнение самой жестокой части коварного плана, задуманного более умными головами, чем твоя. Тот, кто хочет знать мысли других и не выдавать своих собственных, не должен брать в рот ни капли вина… Да что толку говорить тебе об этом? Твоя глотка так же ненасытна, как пески Аравийской пустыни… Прощай! Да захвати с собой моего земляка Туиско: его присутствие в окрестностях монастыря может возбудить подозрение…
На этом достойные собеседники расстались, еще раз подтвердив взаимное обещание встретиться на следующий день у Креста Трех Волхвов.
Квентин Дорвард подождал, пока они скрылись из виду, и осторожно спустился из засады. Сердце его колотилось в груди при мысли о страшной опасности, которой подвергалась прекрасная графиня. Увы! Он далеко не был уверен, миновала ли эта опасность и удастся ли ему помешать осуществлению предательского замысла… Опасаясь встретиться с Гайраддином на обратном пути, он направился окольной дорогой, пробираясь по отвратительным, изрытым тропинкам, чтобы подойти к монастырю со стороны, противоположной той, откуда он вышел.
Он тщательно обдумал план действий. Вначале, узнав об измене цыгана, он принял было решение убить его, как только кончится совещание и товарищи его отойдут достаточно далеко. Но, когда он услышал, как заботился бродяга о сохранении его, Дорварда, жизни, он подумал, что убить его значило бы проявить неблагодарность. И он решил пощадить его жизнь и даже оставить его в качестве проводника, приняв в то же время все меры предосторожности для полной безопасности прелестной девушки, ради спасения которой он был готов на все…
Но как в этом случае следовало ему поступить?
Графини Круа не могли искать убежища ни в Бургундии, откуда они бежали, ни во Франции, откуда их почти выгнали. Трудно было сказать, что для них было опаснее: гнев герцога Карла или вероломная политика короля Людовика. По зрелом размышлении Дорвард принял решение, во избежание засады, направить свой путь по левому берегу Мааса и по возможности скорее доставить дам к епископу Люттихскому, как они сами того желали.
Не могло быть сомнения в том, что прелат согласится принять их под свою защиту, а если он, действительно, как говорили, получил подкрепление из Бургундии, тогда графини найдут у него, действительно, безопасное убежище. Во всяком случае, если даже враждебные намерения Гильома Марка и волнения в Люттихе примут опасный оборот, епископ всегда успеет отослать обеих женщин в соседнюю Германию. Квентин решил также, что хладнокровие, с которым Людовик осудил его на верную смерть или неволю, развязывало ему руки и освобождало от каких-либо обязательств по отношению к королю. Епископ Люттихский, вероятно, нуждался в солдатах, и юноша надеялся, что с помощью своих спутниц, которые (особенно старшая) обращались с ним теперь, как с другом, ему легко будет устроиться у прелата, а тогда (как знать?), может быть, ему снова поручат препроводить графинь Круа куда-нибудь в другое, более безопасное место. Тут ему вспомнилось, что во время пути дамы не раз заводили речь (правда, больше в шутку) о том, чтобы поднять вассалов молодой графини и укрепить ее замок (как это делали многие в те смутные дни). Один раз они даже спросили «шутя» Квентина, не возьмет ли он на себя опасную должность их сенешаля[43], и, когда тот с восторгом изъявил свое согласие, они, смеясь, дали ему поцеловать свои руки в знак того, что утверждали его в этом почетном звании. При этом ему показалось, что пальцы графини Изабеллы дрожали, пока его губы прижимались к ним (минутой дальше, чем того требовал этикет), и он не мог также не заметить ее смущенного взгляда и вспыхнувшего личика, когда она, наконец, отняла у него свою руку…
Но Дорвард быстро отогнал от себя это воспоминание и начал обдумывать подробности своего плана действий против изменника-цыгана. Отказавшись от своего первоначального намерения убить его тут же, не выходя из лесу, он не мог, однако, ваять другого проводника и оставить Гайраддина на свободе, так как это значило бы дать Гильому Марку шпиона, которому был известен каждый их шаг. Думал он было рассказать обо всем настоятелю и просить его задержать у себя бродягу силой до тех пор, пока они доедут до замка епископа, но, поразмыслив, он не решился обратиться с такой просьбой к человеку, положение и возраст которого делали его робким и нерешительным.
Наконец, Квентин остановился на одном плане, успешное выполнение которого всецело зависело от него самого. Сознавая всю опасность своего положения, он все-таки смотрел бодро вперед, как человек, сгибающийся под бременем тяжелой, но все же посильной ноши… В ту минуту, когда он подходил к монастырю, этот план был готов у него в голове во всех подробностях.
Шотландец тихонько постучался в ворота, и ему тотчас отпер монах, дожидавшийся его по приказанию любезного настоятеля; он сообщил Дорварду, что вся братия в церкви и останется там до рассвета, замаливая грех своего участия в скандале, разыгравшемся в стенах святой обители.
Послушник предложил Квентину разделить общую молитву, но платье молодого шотландца до такой степени промокло, что он должен был отказаться и попросил разрешения только обсушиться на кухне.
Он ни за что не хотел, чтобы цыган, встретившись с ним поутру, догадался о его ночном похождении. Монах не только дал согласие, но даже проводил Дорварда и вступил с ним в беседу. Таким образом шотландцу удалось получить подробные сведения об окрестных дорогах, так как послушник часто отлучался из обители по монастырским делам и прекрасно знал местность.
Между прочим, францисканец заметил, что дамам, которых Квентин сопровождал, следовало бы направиться по правому берегу Мааса, чтобы поклониться Кресту Трех Волхвов. Выслушав его, шотландец ответил, что его спутницы сделают это на обратном пути, так как в настоящее время этот берег реки был не совсем безопасен вследствие появившихся там в последнее время шаек свирепого Гильома Марка.
— Господи, спаси и помилуй! — воскликнул монах. — Неужто Арденнский Дикий Вепрь опять устроил свое логовище так близко от нас?.. Впрочем, — утешал он себя, — Маас достаточно широк и будет надежной преградой между ним и нами.
— Но он не будет преградой между нами и этим разбойником, если мы перейдем на ту сторону и направимся по правому берегу, — заметил Квентин.
Побеседовав еще немного с послушником, Дорвард распрощался с ним и пошел отдохнуть.
С первым лучом рассвета Квентин Дорвард вышел из своей маленькой кельи, разбудил слуг и еще тщательнее, чем обыкновенно, стал следить за приготовлениями к путешествию. Он сам осмотрел все уздечки, поводья, сбрую и даже подковы лошадей во избежание тех мелких случайностей, которые, при всей их кажущейся незначительности, часто задерживают путников. Он заставил при себе хорошо накормить коней, чтобы они могли выдержать долгий путь и, если понадобится, быструю скачку.
Покончив со всеми этими сборами, шотландец вернулся в свою келью, где он особенно тщательно вооружился и опоясался мечом, как человек, который видит приближающуюся опасность, но смотрит ей в глаза с твердой решимостью противостоять ей до последней возможности. Затем он объявил дамам, что в этот день они должны будут выехать раньше обыкновенного. Они двинулись сейчас же после утреннего завтрака, за который, как и вообще за гостеприимство, оказанное им монастырем, графини Круа отблагодарили богатым приношением, более соответствовавшим их настоящему, нежели вымышленному званию. Но эта щедрость не возбудила ничьих подозрений, так как их принимали за англичанок, а в те времена, как и в наши дни, англичане пользовались репутацией очень богатых людей.
Настоятель благословил путников, когда они садились на коней, и поздравил Дорварда со счастливым избавлением от пройдохи-проводника.
— Лучше споткнуться в дороге, чем быть обязанным поддержкой вору и разбойнику, — добавил монах.
Квентин не вполне разделял это мнение. Он понимал, что на цыгана полагаться нельзя, но теперь, зная о его измене, он надеялся его перехитрить, не отказываясь в то же время от его услуг. Не успела маленькая кавалькада отъехать и сотни ярдов от монастыря, как Мограбин нагнал ее на своей косматой и горячей лошадке. Дорога пролегала по берегу того самого ручья, где ночью состоялось таинственное совещание, и вскоре после того, как Гайраддин присоединился к отряду, они поровнялись с той самой развесистой ивой, где юноша накануне подслушал разговор цыгана с ландскнехтом. Квентин вспомнил, что он еще ни словам не обменялся с изменником, и резко обратился к нему:
— Где ты ночевал, негодяй?
— Ваша мудрость вам это подскажет, если вы взглянете на мой плащ, — ответил цыган, указывая на сено, приставшее к его верхнему платью.
— Хороший стог сена — вполне подходящая для звездочета постель, — сказал Квентин.
— И все же она пришлась больше по вкусу моему скакуну, чем мне, — заметил как ни в чем ни бывало Гайраддин, похлопывая свою лошадку по шее, — он нашел там разом и корм и приют. Монастырские бритые дурни выгнали его за ворота, — видно, боялись, чтобы конь разумного человека не заразил умом их стадо ослов. Хорошо еще, что скакун знает мой свист и бегает за мной, как собака, а не то мы с ним, пожалуй, никогда не нашли бы друг друга, и тогда вы, в свою очередь, могли бы три года разыскивать своего проводника.
— Я уже не раз советовал тебе, — рассердился Дорвард, — придержать твой длинный и грязный язык, когда тебе приходится бывать в обществе порядочных людей… Но ты, видно, неисправим… Смотри, презренный язычник и богохульник, как бы мой шотландский кинжал не нашел дорогу к твоему нечистому сердцу, хотя такая расправа была бы для меня столь же унизительной, как если бы я зарезал свинью.
— Дикий кабан сродни свинье, — возразил цыган, не моргнув под проницательным взглядом Квентина и нисколько не меняя язвительно-равнодушного тона, которым он начал разговор. — И, однако, есть очень порядочные люди, считающие для себя честью бить кабанов.
Пораженный этими словами, в которых ему почудился намек, шотландец прекратил разговор, смутивший, против ожидания, не цыгана, а его самого, и отъехал на свое обычное место — к своим спутницам.
Мы уже упоминали, что с некоторых пор между молодым человеком и обеими дамами установились почти дружеские отношения.
Старшая графиня, убедившись, что Дорвард настоящий дворянин, стала обращаться с ним, как с равным и даже как с человеком, пользующимся ее особенной благосклонностью. Что касается ее племянницы, то она была гораздо сдержаннее, но Квентину казалось, что и в ее обращении проглядывал некоторый интерес к его скромной особе.
Обычно они проводили время в пути очень весело. Квентин, сознавая, что его охотно слушают, старался занимать своих спутниц то оживленной беседой, то песнями и сказаниями своей родины. Песни он пел на своем родном языке, а сказания пытался передавать на ломаном французском, что часто подавало повод к разъяснениям, не менее забавным, чем самые рассказы. Но в это утро встревоженный шотландец ехал молча подле дам, углубившись в свои размышления. Обе графини тотчас же заметили его необычное настроение.
— Должно быть, наш кавалер увидел волка, и эта встреча лишила его языка[44], — усмехнулась графиня Амелина, намекая на старинное поверье.
«Вернее было бы сказать, что я выследил лисицу», — подумал Дорвард, но промолчал.
— Здоровы ли вы, синьор Квентин? — спросила Изабелла со столь очевидной тревогой, что сразу же вспыхнула, почувствовав, что выказала молодому человеку больше участия, чем это допускали приличия.
— Он, верно, пировал вчера с монахами, — продолжала Амелина. — Шотландцы, как и немцы, расходуют всю свою веселость по ночам за рейнвейном и не стесняются являться утром, в гостиные с больной головой.
— Во всяком случае, графиня, уж я-то не заслужил с вашей стороны этого упрека, — ответил молодой шотландец. — Монастырская братия пропела всю ночь в молитве, а я за весь вечер выпил не больше чарки самого слабого вина.
— Ах, так это скудный погреб святой обители привел его в такое дурное расположение духа! — воскликнула Изабелла. — Ну, тогда развеселитесь, синьор Квентин: я вам обещаю, что, если нам когда-нибудь придется посетить вместе мой старинный Бракемонтский замок, я сама подам вам чашу такого вина, какого никогда не производили виноградники Гохгейма и Иоганнисберга.
— Стакан воды из ваших рук, графиня… — начал было Дорвард, но голос его дрогнул, а Изабелла продолжала, как будто не заметив ударения, которое он сделал на слове «ваших»:
— Вино это стояло многие годы в глубоких погребах Бракемонта: оно еще из запасов моего прадеда, рейнграфа Готфрида…
— Который получил руку ее прабабки, — подхватила графиня Амелина, — в награду за победу на страсбургском турнире, где было убито десять рыцарей… Но, увы, те времена уже прошли, и ныне вряд ли кто способен пойти навстречу опасности ради освобождения угнетенной красавицы…
На эту речь, произнесенную тем же самым тоном, каким и в наши дни увядающие прелестницы обыкновенно жалуются на грубость современных нравов, Квентин позволил себе возразить, что «рыцарский дух, который графиня считает угасшим, не совсем исчез с лица земли, и если даже он кое-где ослабел, то, во всяком случае, он пылает с прежним жаром в сердцах шотландских дворян».
— Нет, это прелестно! — воскликнула Амелина. — Он хочет нас уверить, что в его холодном и унылом отечестве горит благородный огонь, давно угасший во Франции и Германии. Бедняга напоминает мне несчастных швейцарцев, помешанных на любви к своей родине… Он скоро начнет нам рассказывать о шотландских виноградниках и оливковых рощах.
— Нет, графиня, о вине и оливках я могу только сказать, что мы добываем их с мечом в руке, как дань с наших более богатых соседей, — ответил Дорвард. — Что же касается верности и чести шотландцев, то я скоро предоставлю решить вам самим, насколько можно на них положиться, ибо ваш покорный слуга может предложить вам, в залог вашей безопасности, только свою верность и честь.
— Вы говорите загадками… Уж не грозит ли нам опасность? — встревожилась графиня Амелина.
— Я давно прочла это в его глазах. Пресвятая дева, что с нами будет? — воскликнула в испуге Изабелла.
— Только то, чего вы сами пожелаете, — успокоил ее Дорвард. — Но позвольте мне спросить вас, благородные дамы: верите ли вы мне?
— Верим ли мы вам? Конечно, — ответила графиня Амелина. — Но к чему этот вопрос? И в чем должно сказаться наше доверие?
— Я тоже вам верю вполне и безусловно, — прибавила Изабелла. — Если вы обманете нас, Квентин, я буду считать, что нет правды на земле…
— И я оправдаю ваше доверие, — воскликнул Дорвард, восхищенный словами молодой девушки. — Дело в том, что я намерен немного изменить наш маршрут, и вместо того, чтобы переправиться через Маас у Намюра, я хочу направиться в Люттих левым берегом реки. Это не вполне согласуется с приказаниями короля Людовика и с инструкциями, данными им нашему проводнику, но я слышал в монастыре, что по правому берегу Мааса рыщут шайки мародеров и что из Бургундии выслан военный отряд для их усмирения. И то и другое кажется мне одинаково неблагоприятным для нас. Даете ли вы мне разрешение изменить наш маршрут?
— С радостью, если вы это находите нужным, — ответила молодая графиня.
— Племянница, — сказала старшая, — я верю, как и ты, что этот юноша желает нам добра, но помни, что, поступая таким образом, мы делаемся ослушницами приказаний короля.
— А почему мы должны слушаться его приказаний? — спросила Изабелла. — Слава богу, я не его поданная, и если я вверилась его покровительству по его же настоянию, то он обманул мое доверие и таким, образом освободил меня от всяких обязательств по отношению к нему… Нет, я не хочу оскорблять нашего молодого защитника и, ни минуты не колеблясь, поступлю по его совету.
— Благодарю вас за ваши слова, графиня! — с восторгом воскликнул Квентин. — И если я обману вас, пусть меня четвертуют в этой жизни и отдадут на вечные муки в будущей.
Шотландец, пришпорив коня, подъехал к цыгану. Этот человек отличался, по-видимому, миролюбивым и незлопамятным нравом: он быстро забывал оскорбления и обиды, — так, по крайней мере, казалось. На первую же фразу, с которой обратился к нему Дорвард, он ответил так спокойно, как будто между ними ничего не произошло…
«Собака не рычит, — подумал шотландец, — потому что собирается, улучив минуту, схватить меня за горло. Но мы еще посмотрим: может быть, мне удастся побить изменника его же оружием».
— Послушай, друг Гайраддин, — сказал он, — вот уже десять дней, как мы с тобой путешествуем, и ты еще ни разу не показал нам твое хваленое искусство прорицания. А между тем ты так его любишь, что не можешь устоять против искушения похвастаться своими знаниями в каждом монастыре, где мы останавливаемся, рискуя быть выгнанным.
— Да вы ни разу не просили меня погадать, — ответил цыган. — Ведь вы, как и другие, смеетесь над тем, чего не понимаете.
— Ну, хорошо, покажи мне свое уменье, — сказал Квентин, снимая рукавицу и протягивая проводнику руку.
Тот внимательно осмотрел все линии на ладони шотландца, как и небольшие возвышения у основания пальцев, и наконец, произнес:
— Эта рука говорит о раннем труде, испытаниях и опасностях. Я вижу, что она с детства знакома с мечом. Но, кажется, и застежки молитвенника ей тоже не были чужды.
— Ну, мое прошлое ты мог от кого-нибудь узнать, — перебил его Квентин.
— Вот эта линия, — продолжал цыган, — которая начинается у Холма Венеры и, не прерываясь, сопровождает линию жизни, говорит о богатстве, о большом богатстве, приобретенном женитьбой. Ваша любовь будет удачна и доставит вам деньги и знатность.
— Такие посулы вы делаете всем, кто к вам обращается, — сказал Квентин. — Это обычная уловка вашего брата.
— То, о чем я сейчас говорил, так же верно, как и то, что вам грозит близкая опасность, — продолжал Гайраддин. — Вот эта резкая багровая черта, пересекающая линию жизни, означает опасность от меча или от другого насилия, которого вы, впрочем, избегнете благодаря верному другу.
— Уж не ты ли мне поможешь? — спросил Квентин, раздосадованный тем, что бродяга, рассчитывая на его легковерие, хотел воспользоваться последствиями своей же собственной измены.
— Мое искусство ничего не говорит обо мне самом, — возразил цыган.
— В таком случае, — ответил Квентин, — гадатели моей родины превосходят вас, ибо они могут предсказывать не только чужое несчастье, но и опасности, которые грозят им самим. Я и сам, как шотландец, не лишен дара ясновидения, которым наделены наши горцы, и, если хочешь, сейчас тебе это докажу. Гайраддин, опасность, которую ты мне предсказал, ждет меня на правом берегу Мааса, и, желал ее избежать, я намерен направиться в Люттих по левому берегу…
Проводник выслушал эти слова с полным равнодушием, которого Дорвард, зная его замысел, никак не мог себе объяснить.
— Если вы исполните свое намерение, — ответил Гайраддин, — то опасность, которая вам грозит, перейдет на меня.
— Но ведь ты сейчас только сказал, что не можешь гадать себе самому, — заметил Квентин.
— Да, не могу, но только тем способом, которым предсказывал вам, — ответил цыган. — Однако, зная Людовика Валуа, нетрудно угадать, что он повесит вашего проводника, если вам вздумается изменить начертанный им маршрут.
— Он не поставит в вину это небольшое уклонение от предписанного им пути, если нам удастся в точности выполнить поручение и благополучно достигнуть цели путешествия, — возразил Дорвард.
— Конечно, — согласился цыган, — если только вы уверены, что цель короля именно в этом.
— На что же другое он мог рассчитывать? И почему ты думаешь, что он имел в виду не ту цель, о которой говорил? — спросил Квентин.
— Да просто потому, что всякий, кто имеет хоть малейшее представление о короле, знает, что он никогда не заикнется о том, чего он больше всего домогается, — ответил цыган. — Я готов протянуть шею в петлю на год раньше, чем это ей предназначено, если из двенадцати посланий, отправляемых Людовиком в соседние страны, в одиннадцати нет чего либо такого, что в них не написано, а что остается на дне чернильницы.
— Мне дела нет до твоих низких подозрений, — рассердился Дорвард. — Моя обязанность ясна: я должен благополучно доставить дам в Люттих, а так как я лучше выполню это поручение, допустив некоторые изменения в маршруте, то я и беру на себя смелость проехать в Люттих левым берегом Мааса. Кстати, тут и путь будет короче… Зачем же нам даром терять время и понапрасну утомляться, переходя реку.
— А хотя бы затем, что все богомольцы, направляющиеся в Кельн (а ведь графини выдают себя за пилигримок), всегда едут в Люттих правым берегом Мааса, — сказал Гайраддин, — и если мы изменим общепринятому обычаю, это трудно будет связать с мнимой целью нашего путешествия.
— Если у нас потребуют объяснений, — возразил Квентин, — мы скажем, что уклонились от предписанного пути из-за слухов о шайках Гильома Марка.
— Как хотите, сударь, — ответил цыган, — мне ведь все равно, как вести вас: левым берегом или правым… Только потом уж вы сами и отвечайте перед королем…
Дорвард немного удивился, но вместе с тем и обрадовался, что Гайраддин так быстро согласился на перемену маршрута. Он очень опасался, как бы цыган, убедившись, что план его не удался, не пошел бы на разрыв. А между, тем рассориться с проводником теперь значило бы наверняка навлечь на себя преследование Гильома Марка, с которым цыган поддерживал все время связь. Только имея постоянно Гайраддина на виду, Квентин мог помешать его тайным сношениям.
Итак, отказавшись от первоначально намеченного пути, отряд поехал левым берегом широкого Мааса и совершил путешествие так быстро и счастливо, что на следующий день, рано утром, уже достиг Люттиха. Здесь путники узнали, что епископ (для поправления здоровья, как он говорил, а быть может, просто потому, что боялся быть захваченным врасплох мятежными жителями города) перенес резиденцию в свой Шонвальдский замок, расположенный в одной миле от города.
Квентин и его дамы отправились туда. Подъезжая к замку, они увидели прелата, возвращавшегося с огромной свитой из соседнего города, где он служил обедню. Епископ шел во главе длинной процессии духовных, гражданских и военных чинов.
Толпа была настолько внушительна, что когда ее хвост еще извивался вдоль зеленеющих берегов Мааса, голова уже исчезала в огромном готическом портале замка.
Подъехав ближе, путники убедились, что наружный вид резиденции епископа далеко не соответствовал мирному величию только что виденного ими шествия. У ворот замка и вокруг него была расставлена сильная стража, да и весь воинственный вид Шонвальда доказывал, что прелат опасался нападения и счел необходимым принять тщательные меры предосторожности.
Когда епископу доложили о прибытии графинь Круа, он тотчас же попросил их в большую залу и радушно принял во главе своего маленького двора. Подробно расспросив о причинах их отъезда из Франции, он обещал использовать в их интересах все свое влияние при Бургундском дворе. Епископ рассчитывал на успех своего посредничества, так как, по последним известиям, Кампо Бассо далеко не пользовался прежней благосклонностью герцога. Прелат обещал дамам свое покровительство и защиту, — конечно, насколько это будет в его власти. Вздох, сопровождавший его обещание, свидетельствовал о том, что епископ был далеко не так уверен в своих силах, как он хотел это показать.
— Во всяком случае, — закончил он свою речь, — сохрани бог, чтобы я бросил невинную овцу на съедение волку или позволил негодяю оскорбить женщину. Я человек миролюбивый (хотя в эту минуту в моем замке и раздается звон оружия), но будьте уверены, что я позабочусь о вашей безопасности. Если же дела примут дурной оборот и смута разгорится, я всегда смогу под надежной охраной отправить вас в Германию. И верьте, что даже воля брата моего Карла Бургундского не принудит меня поступить с вами вопреки вашему желанию… Что же касается вас самих, — продолжал он, — вы будете жить с моей сестрой Изабеллой, которая позаботится о вас, как о сестрах.
Расставшись с графиней Изабеллой, образ которой столько дней служил ему путеводной звездой, Квентин почувствовал в сердце страшную пустоту и холод, каких он еще не испытывал никогда в своей жизни. Молодая девушка нашла себе теперь постоянный приют, и близость, естественно установившаяся между нею и Дорвардом в дороге, должна была неизбежно прекратиться.
Однако, сознание неминуемости разлуки ничуть не облегчало ее тяжести, и гордый дух Квентина возмущался при мысли, что его отпустили, как обыкновенного проводника, как ставшего более ненужным наемника, выполнившего порученное ему дело. И он немало погрустил над развалинами прекрасного воздушного замка, который он сооружал с такой любовью в продолжение восхитительного путешествия. Он всеми силами старался побороть охватившую его печаль, но все старания были тщетны. Он попытался было рассеяться, занявшись делами: написал донесение о благополучном прибытии в Люттих графинь Круа и отослал его королю с одним из своих солдат, но и это заняло его только на время. Наконец, неожиданный случай возвратил шотландцу его обычную бодрость: взгляд его упал нечаянно на лежавшее подле него только что отпечатанное в Страсбурге издание старинной романтической поэмы, заглавие которой гласило: «О том, как молодой оруженосец полюбил дочь венгерского короля!» Дорвард погрузился в размышления по поводу этой книги, сюжет которой так подходил к его собственному положению, как вдруг почувствовал, что кто-то трогает его за плечо. Дорвард поднял голову и увидел цыгана.
Гайраддин никогда не был ему симпатичен, а после измены Квентин его возненавидел. Увидев его перед собой, он строго спросил, как это цыган осмелился так бесцеремонно его потревожить.
— Мне хотелось убедиться, не потеряли ли вы осязание, как потеряли слух и зрение, — ответил Гайраддин. — Вот уже пять минут, как я говорю с вами, а вы уставились в книгу и ничего не видите и не слышите, словно в ней заключаются чары, способные превратить вас в статую и уже наполовину оказавшие свое действие.
— Что тебе нужно? Говори и убирайся!
— Я хочу, — сказал цыган, — получить должок — десять золотых за доставку дам.
— И ты еще смеешь требовать платы после того, как я пощадил твою подлую жизнь? — гневно воскликнул Квентин. — Ведь ты намеревался предать нас по дороге.
— Однако, не предал, — возразил Гайраддин. — Если бы я предал, я требовал бы плату не с вас, а с того, кто настаивал, чтобы вы ехали правым берегом Мааса. Кому я служу, тот и должен мне платить.
— Вот твои деньги, изменник! И пропади они пропадом вместе с тобой! — воскликнул Квентин, отсчитывая деньги. — Убирайся с глаз моих… к Арденнскому Вепрю или к чорту, пока я сам тебя к нему не спровадил.
— К Арденнскому Вепрю? — повторил цыган с таким изумлением, которое странно было видеть на его всегда непроницаемом лице. — Так, значит, то не были пустые, ни на чем не основанные подозрения? Значит, вы все знали и поэтому добивались перемены маршрута? Но как же… неужели в вашем отечестве действительно, есть люди, которые умеют гадать лучше, чем наше бродячее племя?.. Ведь не деревья же, под которыми мы совещались, вам все рассказали… Деревья?.. Ах, я дурак! Не деревья, а дерево!.. Теперь я понимаю. Та большая ива у ручья, недалеко от монастыря… Я видел, как вы на нее посмотрели, когда мы проезжали мимо… У деревьев, конечно, нет языка, по зато есть ветви, где можно спрятаться… Ну, что же, впредь наука — держать совет не иначе, как посреди равнины, на которой нет ни кустика, ни репейника, где мог бы укрыться шотландец… Ха, ха, ха! Шотландец побил цыгана его же оружием! Но, знай, Квентин Дорвард, что ты перехитрил меня в ущерб себе самому… Да, мое предсказание непременно сбылось бы, если бы не твое безрассудство.
— Клянусь святым Андреем, твоя наглость не имеет границ! — воскликнул Квентин. — Чем и каким образом успех твоего предательства мог быть выгоден для меня? Правда, я слышал, ты ставил условие, чтобы мою жизнь пощадили. Но разве твои почтенные союзники не забыли бы об этом, как только дело дошло бы до рукопашной? Но если бы даже они и сдержали слово, к чему, кроме смерти или плена, привела бы меня твоя измена? Право, я ничего не понимаю в твоих загадках.
— Так нечего, значит, и голову ломать напрасно, — сказал Гайраддин, — тем более, что я все-таки хочу отплатить вам за прежнее. Если бы вы обидели меня и не отдали следуемых мне денег, я считал бы, что мы поквитались, и предоставил бы вас вашему безрассудству. Но теперь я признаю себя вашим должником.
— Мне кажется, я уже взыскал весь долг, ругая и проклиная тебя, — заметил Квентин.
— Брань на вороту не виснет, — ответил цыган. — Вот если бы вы ударили меня, например…
— Что ж, я и таким способом могу свести с тобой счеты, если ты выведешь меня из терпения.
— Ну, этого я вам не советую, — возразил цыган. — Такая расплата при вашей тяжелой руке может превысить мой долг, и я окажусь вашим кредитором. А я не такой человек, чтобы прощать долги. Ну, будьте здоровы! Я должен вас ненадолго оставить и пойти откланяться графиням Круа.
— Что? — воскликнул Квентин вне себя от изумления. — Чтобы тебя допустили к графиням? Это здесь-то, где они живут, как монахини, у сестры епископа? Какой вздор!
— Но, тем не менее. Марта меня ждет, чтобы проводить к ним, — с усмешкой ответил цыган. — Прошу извиненья, что так внезапно покидаю вас.
Он повернулся, сделал несколько шагов, но тотчас же возвратился и произнес многозначительным тоном:
— Мне известны ваши надежды, надежды очень смелые. Но они могут сбыться, если я вам помогу. Мне известны также ваши опасения, но они должны внушать вам только осторожность, а не робость. Каждую женщину можно покорить. Графский титул только кличка, которая так же хорошо пристанет Квентину, как титул герцога — Карлу или короля — Людовику.
Прежде чем Дорвард успел ответить, цыган вышел из комнаты. Молодой человек бросился за ним, но Гайраддин, знавший в замке все ходы и выходы гораздо лучше шотландца, быстро скрылся из виду, спустившись по какой-то узенькой боковой лесенке. Однако, Квентин не отказался от мысли настигнуть его и, не отдавая себе отчета, зачем он это делает, побежал следом за ним. Лесенка оканчивалась небольшой дверцей, которая вела в сад; здесь Квентин опять увидел цыгана: тот бежал по извилистой аллее и был уже далеко.
К огромному старинному зданию замка, напоминавшему не то крепость, не то монастырь, с двух сторон примыкал сад; две другие его стороны были обнесены высокими зубчатыми стенами. На противоположном конце сада, под массивной аркой, увитой плющом, была небольшая калитка; к ней-то и спешил Гайраддин. Добежав до арки, он с насмешливой учтивостью обернулся назад и сделал своему преследователю прощальный знак рукой. Квентин увидел, что калитку, действительно, отворила камеристка графинь Марта и что цыгана впустили к графиням Круа. Дорвард кусал губы с досады, проклиная себя за то, что не догадался предостеречь дам против вероломства цыгана и не рассказал им об измене, которую тот замышлял. Самоуверенность, с какой Гайраддин обещал ему свою помощь в любовных делах, выводила молодого шотландца из себя: ему даже начинало казаться, что и самая любовь его к Изабелле была бы осквернена, если бы она увенчалась успехом благодаря содействию этого негодяя. «Но, разумеется, все это одно шарлатанство, обычные уловки их ремесла, — думал Дорвард. — Он хитростью добился свидания с дамами и, наверное, опять с какими-нибудь гнусными целями. Хорошо, что мне удалось узнать, где они помещаются. Теперь я подстерегу Марту и во что бы то ни стало постараюсь встретиться с графиней, хотя бы только для того, чтобы ее предостеречь. Горько думать, что мне приходится прибегать к подобным уловкам, когда ему, этому негодяю, увидеться с нею так просто и легко… Ну, что ж, хоть они и забыли обо мне, пусть узнают, что главная моя забота — охранять Изабеллу…»
Пока влюбленный юноша был погружен в эти размышления, к нему подошел пожилой дворянин, один из приближенных епископа, и очень вежливо заметил, что этот сад предназначен не для публики, а только для епископа и его самых почетных гостей.
Старик должен был повторить свои слова, прежде чем Квентин, наконец, понял, в чем дело. Он вздрогнул, словно пробудившись от сна, поклонился и быстро направился к выходу из сада. Придворный шел за ним, прося извинения, что принужден был по обязанности предупредить его. Он все боялся, не обиделся ли Дорвард, и, чтобы как-нибудь загладить оскорбление, которое, как ему казалось, он нанес, делал попытки завязать беседу. Проклиная в душе назойливого старика, Квентин, чтобы избавиться от него, в свою очередь, извинился, что не может дольше задерживаться, так как хотел бы осмотреть город. И с этими словами он так быстро зашагал вперед, что отбил у своего учтивого собеседника всякое желание провожать его дальше подъемного моста. Через несколько минут Дорвард был уже в стенах Люттиха, в то время одного из богатейших городов Фландрии, а следовательно, и всего мира.
Тоска, даже тоска любви не так безраздельно овладевает человеком, особенно энергичным и мужественным, как это думают слабодушные мечтатели. Не прошло и пяти минут, как внимание Квентина было до того поглощено быстрой сменой впечатлений и шумной суетой на многолюдных улицах Люттиха, что он забыл не только о цыгане, но и о самой графине Изабелле.
Высокие дома, величественные, хотя узкие и мрачные улицы, роскошные выставки богатейших товаров и блестящих доспехов в бесчисленных лавках и складах, площади, кишевшие пестрой толпой, огромные фуры, нагруженные всякими предметами вывоза и ввоза: сукном, тканями, разного рода оружием, железными изделиями, съестными припасами, предметами роскоши, — все это вместе взятое являло картину такого оживления, богатства и блеска, о которых Квентин до сих пор не имел и понятия. Он пришел в восторг от многочисленных, соединенных с Маасом каналов, пересекавших город по всем направлениям и представлявших удобные для торговли водные пути сообщения. Наконец, он прослушал обедню в старинной церкви святого Ламбера, построенной, как говорят, в восьмом веке.
Выйдя из храма, Квентин заметил, что, в то время как он рассматривал с таким неудержимым, жадным любопытством все окружающее, он и сам сделался предметом внимания небольшой кучки граждан весьма почтенного вида, которые, по-видимому, поджидали его на паперти. Появление шотландца было встречено перешептыванием, перешедшим вскоре в довольно громкий гул. Кучка любопытных быстро возрастала, и все глаза обращались на Квентина не только с любопытством, но и как будто с почтением.
Наконец, он очутился в центре довольно многолюдной толпы, которая почтительно перед ним расступалась, давая дорогу, и даже тщательно оберегала его от неизбежных при давке толчков. Тем не менее, положение его было не из приятных, и он решился так или иначе покончить с этим недоразумением или, по крайней мере, добиться от этих людей причины их непонятного поведения.
Он осмотрелся вокруг, и взгляд его остановился на фигуре дородного, весьма добродушного и почтенного на вид бюргера, который, судя по его бархатному плащу и золотой цепи на шее, принадлежал к числу влиятельных граждан, а может быть, был даже одним из начальствующих лиц города.
Обратившись к нему, Квентин спросил, нет ли в его наружности чего-нибудь особенного, что привлекает любопытство толпы.
— Или, может быть, — добавил он, — у жителей Люттиха в обычае глазеть на иностранцев, случайно попавших в их город?
— Конечно, нет, — ответил толстяк, — жителей Люттиха никак нельзя упрекнуть в праздном любопытстве. В вашей наружности и костюме нет ничего необыкновенного, но в ней есть нечто, что в нашем городе всегда встречают с любовью и почетом.
— Все это очень любезно, сударь, — сказал Дорвард, — ко клянусь святым Андреем, я решительно не понимаю, о чем вы говорите.
— Ваша манера клясться, так же как и ваш выговор, вполне убеждает меня, что я и мои сограждане не ошиблись в своих догадках, — ответил толстяк.
— Клянусь моим патроном, святым Квентином, — воскликнул Дорвард, — теперь я понимаю вас еще меньше.
— Вот опять, — проговорил бюргер, лукаво улыбаясь и бросая на Квентина многозначительный взгляд. — Конечно, нам, может быть, не следовало бы останавливать свое внимание на том, что вы стараетесь скрыть. Но зачем же клясться святым Квентином, если вы не желаете придать особый смысл вашим словам? Все мы знаем, что граф Сен-Поль теперь находится в городе, носящем имя вашего патрона, и работает для нашего дела.
— Клянусь жизнью, тут какая-то ошибка! — воскликнул Квентин. — Я впервые слышу о графе Сен-Поле.
— Ну, хорошо, мы вас не допрашиваем, — сказал толстяк. — Позвольте мне только шепнуть вам пару слов: я — Павильон.
— Какое же мне до этого дело, синьор Павильон? — спросил Квентин.
— Разумеется, никакого… Только я думал, вам будет приятно узнать, что вы говорите с человеком, заслуживающим доверия. А вот и товарищ мой Руслар.
При этих словах выступил вперед тучный фламандец с большим брюхом, при помощи которого он расталкивал перед собою толпу, как тараном. Руслар нагнулся к товарищу и шепнул ему тоном упрека:
— Вы забываете, милый друг, что мы на людях…. Я уверен, что почтенный синьор не откажется зайти к вам или ко мне выпить стаканчик рейнвейна с сахаром, и тогда мы узнаем что-нибудь новое о нашем добром друге и союзнике, которого мы любим и чтим от всего сердца.
— У меня нет для вас новостей, — произнес Квентин с нетерпением. — Не нужно мне вашего рейнвейна. Об одном прошу вас, господа: разгоните эту толпу и позвольте чужестранцу выйти из вашего города так же спокойно, как он в него вошел.
— В таком случае, сударь, — сказал Руслар, — раз вы уже так настаиваете на своем инкогнито даже с нами, людьми, заслуживающими полного доверия, и желаете оставаться неузнанным в городе, позвольте вас спросить: зачем же вы носите отличительный знак вашей дружины?
— Какой знак и какой дружины? — воскликнул Квентин. — Вы оба кажетесь такими почтенными, серьезными людьми, а между тем, клянусь честью, вы или сами рехнулись или хотите меня свести с ума.
— Чорт возьми! — возмутился Павильон. — Да этот молодец способен вывести из терпения самого святого Ламбера! Послушайте, да кто же носит шляпы с крестом святого Андрея и цветком белой лилии? Кто, как не шотландские стрелки гвардии короля Людовика?
— Ну, так что же? Допустим, что я стрелок шотландской гвардии, отчего же мне не носить отличительных знаков моей дружины? — произнес с досадою Квентин.
— Он сознался, он сознался! — закричали в один голос Руслар и Павильон, поворачиваясь к толпе своими сиявшими от восторга жирными лицами и с торжеством размахивая руками. — Он сознался, что он стрелок гвардии Людовика, охранителя свободы и привилегий Люттиха.
Ответом на эти слова был оглушительный гул. Послышались крики: «Да здравствует Людовик французский! Да здравствует шотландская гвардия! Да здравствует храбрый стрелок! Наши права и привилегии — или смерть! Долой налоги! Да здравствует доблестный Вепрь Арденнский! Долой герцога Бургундского! Долой Бурбона и его епископство!»
Оглушенный всеми этими криками, которые росли с каждой минутой, Квентин успел все-таки сообразить, что́ значили эти возгласы.
Он вспомнил, что во время схватки с герцогом Орлеанским и Дюнуа доблестный рыцарь разрубил ему шлем, и взамен один из стрелков, по приказанию лорда Кроуфорда, дал Квентину свою шапку на стальной подбивке, составлявшую обычный и всем известный головной убор шотландских стрелков. Появление на улицах города одного из солдат вольной дружины, так близко стоявшей к особе Людовика, клевреты которого всячески поддерживали растущее в городе недовольство, было, естественно, принято люттихскими гражданами, как выражение решимости Людовика открыто им помогать. Многие граждане были даже убеждены, что французские войска уже входят в город, хотя никто не мог хорошенько сказать, через какие именно ворота.
Квентин прекрасно понимал, что в тот момент не было никакой возможности объяснить этим людям их ошибку и что попытка разубедить взволнованную толпу могла бы возбудить всеобщую ярость и подвергнуть его серьезной опасности. Поэтому Дорвард решил не спорить с толпой и, выждав удобный случай, как-нибудь вырваться на свободу. Он принял это решение по дороге к ратуше, куда толпа против его воли потащила за собой и где уже собрались все городские сановники, чтобы выслушать донесение мнимого гонца Людовика и затем чествовать его роскошным пиром.
Несмотря на протесты Квентина, которые приписывались его скромности, молодого человека окружили со всех сторон, осыпая его изъявлениями любви и преданности французскому престолу, и этот мутный поток понес Дорварда вперед. Два новых приятеля, толстяки-бюргеры, состоявшие городскими синдиками[45], подхватили его под руки.
Впереди шел Никкель Блок, старшина цеха мясников, спешно отозванный от исполнения своих обязанностей при бойне. Размахивая своим смертоносным оружием, еще дымившимся от крови жертв, он выступал с такой грацией и отвагой, какие способна придать походке одна только водка. Позади него шагал долговязый, костлявый и пьяный Клаус Гамерлен — старшина цеха железных дел мастеров, а за ним толпились сотни его товарищей по ремеслу. Из каждой узенькой и темной улицы, мимо которой они проходили, гурьбой высыпали ткачи, кузнецы, гвоздари, веревочники и, присоединяясь к шествию, еще более увеличивали толпу. Бегство казалось совершенно невозможным.
Чтобы выйти из столь затруднительного положения, Дорвард решился прибегнуть к помощи Руслара и Павильона, уцепившихся за него с двух сторон и увлекавших его вперед. Он объявил им, что, совершенно не подумав, надел шапку шотландского стрелка вместо шлема, который должен был служить ему в дороге. Он очень сожалел, что, благодаря этому обстоятельству, а также проницательности люттихских граждан, угадавших его настоящее звание и цель его прибытия в город, его инкогнито было обнаружено. Это было бы тем более досадно, что, если его приведут в ратушу, ему волей-неволей придется разоблачить перед почтенным собранием граждан ту тайну, которая, по распоряжению короля, предназначалась только для ушей Руслара и Павильона.
Эти слова произвели волшебное действие на обоих бюргеров, которые были главными вожаками мятежных граждан и не склонны были кого-либо посвящать в свои тайны. Оба тут же решили, что Квентин должен на время скрыться из города с тем, чтобы ночью вернуться для секретного совещания с ними в доме Руслара, расположенном у самых городских ворот. Квентин, в свою очередь, поспешил объяснить, что в настоящее время он живет во дворце епископа, куда приехал под предлогом передачи писем от французского двора, но что в действительности, как они совершенно верно угадали, он прибыл, чтобы переговорить с люттихскими гражданами. Этот окольный путь действий, равно как положение и звание доверенного лица, до такой степени соответствовали характеру Людовика, что слова Квентина не возбудили в слушателях ни сомнения, ни удивления.
Едва новоиспеченные друзья успели окончить свое совещание, как толпа поровнялась с домом Павильона, который выходил фасадом на одну из главных улиц, но позади, через сад, имел сообщение с Маасом.
Было вполне естественно, что Павильон пожелал принять у себя такого почетного гостя, каким представлялся люттихцам мнимый посланец Людовика; поэтому остановка у дома синдика никого не удивила: напротив, приглашение войти в дом, обращенное к гостю, было встречено громкими приветственными кликами, относившимися к самому Павильону. Как только Квентин очутился в комнатах, он первым делом поспешил избавиться от злополучной шапки, заменив ее войлочной шляпой, и накинул длинный плащ поверх платья. После этого Павильон снабдил, его пропуском, который давал возможность войти в Люттих во всякое время дня и ночи. Поручив затем своей дочери, хорошенькой веселой фламандке, вывести шотландца из города, Павильон поспешно вернулся к товарищу, чтобы вместе с ним отправиться в ратушу и, уже сообща извинившись перед гражданами, возможно вразумительнее объяснить им причину внезапного исчезновения королевского гонца.
Как только почтенный бюргер ушел, его миловидная дочка, краснея и улыбаясь, что очень шло к ее свежему личику, повела пригожего чужестранца по извилистым дорожкам отцовского сала прямо к реке и усадила в лодку, которую два здоровенных парня в коротких брюках, меховых шапках и куртках с бесчисленном множеством застежек снарядили так скоро, как это только было возможно при их фламандской неповоротливости.
Так как хорошенькая Трудхен говорила только по-немецки, то Квентин мог поблагодарить девушку лишь поцелуем в ее алые губки. Поцелуй этот был дан с истинно рыцарской любезностью и не вызнал никакого протеста со стороны молодой фламандки.
Пока лодка плыла вверх по течению Мааса мимо городских укреплений, Квентин имел время обдумать, как ему, рассказать свое приключение, когда он вернется в Шонвальдский дворец. Ему не хотелось выдавать людей, доверившихся ему по ошибке, но вместе с тем он считал необходимым предупредить радушного хозяина о тревожном состоянии умов в его столице; поэтому он решил предостеречь епископа об опасности, но сделать это в общих чертах, никого не называя по имени.
Лодка пристала к берегу, в полумиле от Шонвальда. Обеденный колокол уже прозвонил, когда Квентин подходил к замку; при этом молодой человек подошел к Шонвальду со стороны, противоположной главным ворогам. Обходить замок кругом значило окончательно опоздать к обеду. Приняв все это во внимание, Дорвард направился к ближайшему углу здания, намереваясь обогнуть этот угол и поискать какой-нибудь вход в замок. Вскоре он, действительно, увидел калитку, выходившую в ров, и рядом с нею лодку. Не успел Квентин сделать несколько шагов, как калитка отворилась, из нее вышел человек, вскочил в лодку, переправился через ров, выпрыгнул на берег и длинным шестом оттолкнул лодку обратно. Подойдя ближе, Квентин узнал в этом человеке цыгана, который, видимо, избегая встречи с ним, свернул на другую тропинку и быстро скрылся из виду.
Эта встреча дала новый оборот мыслям Квентина. Неужели Гайраддин был все время у графинь Круа, и чего ради они удостоили его такого продолжительного свидания? Этот вопрос сильно мучил Квентина. Он решит во что бы то ни стало, в свою очередь, добиться свидания с дамами, чтобы открыть им измену цыгана и предупредить об опасности, грозившей их покровителю, епископу, со стороны мятежных жителей Люттиха.
В замке, в большой зале, он застал за обедом приближенных епископа и несколько чужестранцев, которые не принадлежали к знати и поэтому не были приглашены к столу его преосвященства. На верхнем конце стола для Квентина было оставлено место возле капеллана, встретившего молодого шотландца старинной школьной шуткой: «Sero venientibus ossa»[46].
Желая объяснить присутствующим причину своего опоздания, Квентин описал в коротких словах переполох, произведенный его появлением на улицах Люттиха, когда в нем узнали стрелка королевской гвардии. Стараясь придать рассказу шутливый оттенок, он добавил, что еще не известно, выпутался ли бы он из беды, если бы его не выручили какой-то толстяк и его миловидная дочка.
Но присутствующие даже не обратили внимания на эту подробность: они были слишком взволнованы его сообщением. Слушая молодого шотландца, они даже забыли об еде, и, когда он кончил рассказ, за столом царило гробовое молчание, прерванное, наконец, мажордомом[47].
— Господи, хотя бы уж скорее пришла к нам эта сотня копейщиков из Бургундии, — произнес он тихим, печальным голосом.
— Но почему вы с таким нетерпением ее ждете? — спросил Квентин. — Ведь у вас немало опытных и прекрасно вооруженных солдат, а ваши противники не более как беспорядочная толпа, которая, конечно, разбежится, едва только завидит развевающееся знамя и вооруженных людей.
— Вы не знаете люттихцев, — возразил капеллан. — Недаром их, да еще жителей Гента, считают самыми неукротимыми бунтовщиками во всей Европе. Герцог Бургундский дважды усмирял их восстания против епископа и дважды строго наказывал: урезывал льготы, отбирал знамена, снова обкладывал налогами (от которых они давно уже были освобождены). В последний раз он наголову разбил их при Сен-Троне в битве, стоившей им около шести тысяч человек убитыми и утонувшими во время бегства. После этого, чтобы отнять у них на будущее время всякую возможность устраивать мятежи, герцог Карл отказался войти в раскрытые перед ним городские ворота, а приказал снести до основания сорок ярдов городской стены и через этот пролом вошел в Люттих во главе своего войска как победитель, с опущенным забралом и копьем наперевес. Сами люттихцы говорили тогда, что, если бы не заступничество его отца Филиппа Доброго, герцог Карл, в то время еще граф Шаролэ, предал бы их город огню и мечу. И вот теперь, несмотря на свежие еще воспоминания обо всех этих бедствиях, несмотря на незаделанный пролом в городской стене, несмотря на пустой арсенал, одного вида шапки шотландского стрелка оказывается достаточным, чтобы они снова готовы были подняться, как один человек. Я боюсь, что дело кончится жестоким кровопролитием. Ах, я бы от всей души желал для нашего епископа менее почетного, но более безопасного положения, ибо здесь его митра[48] подбита не горностаем, а тернием. Я нарочно говорю это вам, молодой чужестранец: если ничто не задерживает вас в Шонвальде, бегите отсюда, бегите как можно скорее, — это сделал бы на вашем месте всякий благоразумный человек. Да, кажется, и ваши дамы того же мнения: я слышал, что они недавно отправили одного из своих слуг ко французскому двору с письмами, в которых, вероятно, сообщают королю о своем намерении искать более надежною убежища.
Когда столы были убраны, капеллан, потому ли, что Квентин пришелся ему по сердцу, или потому, что он хотел выведать у шотландца подробности его утреннего приключения, пригласил юношу в отдельную комнату, выходившую окнами в сад, собираясь с ним побеседовать. Однако, заметив, что гость то и дело поглядывал в окно, он предложил ему пройтись по саду и полюбоваться редкими чужеземными растениями, которыми епископ обогатил свой сад, когда был еще молодым красавцем-священником, лет тридцати, и когда многие прекрасные дамы приезжали в его замок за духовным утешением. Тогда доступ в сад был очень затруднен.
— И это понятно, — добавил с улыбкой капеллан, не то скромно, не то лукаво опуская глаза, — ведь кающимся грешницам, помещавшимся обыкновенно в покоях, ныне занимаемых сестрой епископа, нужна была возможность подышать чистым воздухом, не подвергаясь риску встретить посторонних. Но в последние годы запрещение гулять по саду хотя и не снято формально, но как-то само собой потеряло прежнюю силу и в настоящее время если и существует, то разве только в воображении выжившего из ума старика-церемониймейстера. Хотите, спустимся в сад вместе и посмотрим, заколдован он или нет.
Для Квентина ничего не могло быть приятнее свободного доступа в сад, где он надеялся если не встретить, то хоть издали увидеть графиню в окно или на балконе, как это случилось в гостинице возле Плесси и в Дофиновой башне, в самом замке Плесси.
Когда Квентин и его собеседник сошли в сад, капеллан имел вид философа, вполне отдавшегося мирским помыслам, тогда как взгляд Дорварда, отрешившись от земли, то и дело устремлялся ввысь — на все балконы и окна, особенно на окна башенок, выступавших по всему внутреннему фасаду старинного здания.
Углубившись в это занятие, влюбленный юноша равнодушно внимал подробному перечислению всех редких растений, трав и кустов, которым старался занять его почтенный капеллан. Одна трава, по его словам, была превосходным лекарственным средством, другая придавала прекрасный вкус супу, а третья, самая удивительная, была замечательна только тем, что представляла собой большую редкость.
Квентин должен был притворяться, что слушает своего собеседника, что было не так-то легко выполнить, и бедняга проклинал в душе и словоохотливого натуралиста и с ним вместе все растительное царство. Наконец, его выручил звон колокола, призывавший капеллана к отправлению его обязанностей.
Оставшись один, Квентин подверг внимательному осмотру каждое окно, каждую щелочку, особенно по соседству с маленькой дверцей, в которую Марта впустила Гайраддина и где, как думал молодой человек, находилось помещение графинь. Но время шло, а в саду не оказалось ничего такого, что могло бы дать нить для его упорных поисков.
Собираясь уже уйти, Квентин решил пройтись в последний раз мимо окон, имевших для него такую притягательную силу, как вдруг над самой его головой послышался какой-то слабый звук, словно кто-то осторожно кашлянул, чтобы привлечь его внимание. Взглянув вверх, Дорвард увидел, как открылось окно и женская рука уронила записку, упавшую у самой стены на розмариновый куст.
Таинственность, с которой записка была брошена, предписывала, конечно, и Квентину такое же строгое соблюдение осторожности. Сад, как мы уже говорили, с двух сторон примыкал к замку; таким образом, в него выходило множество окон из жилых помещений. Но в нем было нечто вроде искусственного грота, который, в числе прочих достопримечательностей, показал гостю услужливый капеллан. Схватить записку, спрятать ее на груди и броситься к этому спасительному убежищу было для влюбленного юноши делом одной минуты. Здесь он распечатал драгоценное послание и стал читать:
«Прочтите без свидетелей, —
гласила первая строка письма. —
На все то, что ваши глаза выразили мне слишком дерзко, мои, быть может, взглянули слишком легкомысленно. Но несправедливые преследования придают смелость жертве, и, мне кажется, всегда лучше ввериться благородству одного, чем оставаться предметом домогательства многих. Счастье свило себе гнездо на неприступной скале, но для людей отважных нет невозможного. Если вы готовы на все для той, которая многое ставит на карту ради вас, приходите завтра на рассвете в этот сад с пером на шляпе, белым с голубым, но не ждите дальнейших разъяснений. Созвездия, говорят, предрекли вам великую будущность и наделили вас благородной душой. Прощайте! Будьте верны, смелы, решительны и не сомневайтесь в вашем счастье».
В конверт было вложено старинное кольцо с красивым драгоценным камнем, на котором был вырезан герб дома Круа.
Когда Квентин прочел эти строки, его прежде всего охватили необычайные, радость и гордость; он тут же дал себе клятву добиться желанной цели или умереть; его теперь не страшили бесчисленные преграды, которые отделяли его от графини: он был уверен, что сумеет их преодолеть.
Восторг юноши был так безграничен, и желание упиться им наедине столь настоятельно, что одна мысль о возможности посторонних разговоров в эту минуту, когда он ни о чем, кроме своей любви, не в состоянии был думать, приводила его в ужас. Поспешно вернувшись в замок, он решительно отказался от ужина, сославшись на головную боль. Затем зажег лампу и, уединившись в отведенной ему комнате, стал читать и перечитывать драгоценное послание и осыпать поцелуями не менее дорогое его сердцу кольцо.
Однако, одна мысль все время не давала ему покоя. Он гнал ее от себя, так как она казалась ему чудовищным кощунством, но, тем не менее, она все более и более его тревожила. Это была мысль о том, что откровенное признание, которое он получил, как-то не мирилось с тем образом скромной и благородной Изабеллы, какой запечатлелся в его сердце. Но не успела подкрасться к нему эта ужасная мысль, как он постарался подавить ее, как задавил бы мерзкую шипящую змею, забравшуюся тайком на его ложе.
Ему ли, счастливцу, ради которого гордая графиня спустилась со своих недоступных высот, ему ли осуждать ее за снисходительность, без которой он не осмелился бы поднять на нее глаза. Да, наконец, разве самое ее звание и положение не давали ей права нарушить общепринятые правила, предписывающие женщине молчать и ждать от мужчины первого слова? Ко всем этим доводам присоединялось, быть может, и еще одно тщеславное соображение, в котором он не смел сознаться даже себе самому, а именно: не оправдывалось ли поведение Изабеллы в данном случае его собственными достоинствами?
Но едва в душе Квентина улеглось это сомнение, как возникло другое, с которым справиться оказалось труднее. Насколько ему было известно, изменник Гайраддин пробыл у дам около четырех часов, и это обстоятельство, в связи со всем, что говорил цыган о своем влиянии на судьбу его, Дорварда, навело молодого человека на некоторые подозрения. Кто ему поручится, что записка не была проделкой этого негодяя? А если так,то легко предположить, что он пустил ее в ход для прикрытия какого-нибудь нового предательства, что он задался, например, коварною целью выманить Изабеллу из замка епископа. Все это следовало хорошенько обдумать, ибо со времени наглого признания Гайраддина в измене Квентин чувствовал к нему непреодолимое отвращение и был убежден, что ни одно дело, в котором замешан этот негодяй, не может привести к добру.
Всю ночь Квентин не сомкнул глаз. С первым лучам рассвета он был уже в саду. На его шляпе красовалось перо условленного цвета. Прошло два часа, но ничто не указывало, что присутствие его было замечено. Вдруг он услышал звуки лютни, и вслед за тем распахнулось окно над той самой маленькой дверцей, в которую Марта впустила цыгана, и в окне, сияя красотой, показалась Изабелла. Заметив молодого шотландца, она приветливо и в то же время застенчиво кивнула ему головой, вся вспыхнула, когда он ответил ей глубоким, выразительным поклоном, проворно захлопнула окно и исчезла.
Ничто не могло обнаружить правду с большею очевидностью. Подлинность записки была удостоверена; теперь оставалось только терпеливо ждать, что последует дальше, а об этом прекрасный автор послания не обмолвился ни словом. Впрочем, не было никаких оснований ускорять события. Графине не грозила близкая опасность: она жила в отлично укрепленном замке, под защитой всеми уважаемого человека. Все, что пока требовалось от ее доблестного оруженосца, — это быть наготове, чтобы исполнить ее приказания. Но судьба судила иначе…
На четвертые сутки по приезде в Шонвальд Квентин решил отправить ко двору Людовика последнего солдата из своего отряда с письмами к дяде и к лорду Кроуфорду; в них он отказывался от службы французскому королю, ссылаясь на тайные инструкции, полученные от короля Гайраддином, чуть было не сделавшие его, Квентина, жертвой предательства… Покончив с этим, Квентин лег в постель полный тех блаженных мечтаний, которые обыкновенно витают над ложем влюбленных, когда они думают, что на их чувство отвечают взаимностью.
Но на этот раз грезы Дорварда, под впечатлением которых он уснул, сменились мрачными сновидениями.
Ему снилось, что он гулял с графиней Изабеллой по берегу тихого, прозрачного озера, одного из тех, которые составляют лучшую красу его родной долины. Он говорил молодой девушке о своей любви, словно между, ними не существовало никаких преград, и она слушала его, краснея и улыбаясь. Но вдруг все кругом резко изменилось: вместо лета, наступила зима, тишина сменилась бурей; ветер бешено ревел, подгоняя разъяренные волны, как будто все демоны воздуха и воды сошлись на бой друг с другом. Куда ни кидались влюбленные, повсюду грозные валы преграждали им путь. Буря ревела все яростней, волны вздымались все выше: чувство ужаса перед неминуемой гибелью охватило Квентина, и он проснулся.
Сновидение исчезло, уступив место действительности, но шум продолжал раздаваться и наяву.
Квентин приподнялся и стал прислушиваться. Доносившийся шум, действительно, походил на рев бури, но эта буря была самой страшной из тех, какие когда-либо разыгрывались в его родных горах. Впрочем, шотландец очень скоро убедился, что это свирепствовала не разъяренная стихия, а разъяренная человеческая толпа.
В один миг он очутился у окна; но в саду, куда выходило его окно, все было спокойно, и только, когда юноша поспешно распахнул раму, ворвавшийся в комнату гул и отдаленные крики убедили его, что замок в опасности и осажден, по-видимому, многочисленным и разъяренным неприятелем. Взволнованный Квентин бросился к оружию, проворно, насколько это позволяла темнота, оделся и стал облачаться в доспехи. В дверь его комнаты постучались. Он не успел ответить на стук, так как уже в следующую минуту дверь затрещала, подалась, и в комнату ворвался Гайраддин, который, очевидно, очень спешил. В руках у него была склянка; он поднес к ней зажженный фитиль и при вспыхнувшем на мгновение красном пламени вынул из-за пазухи и зажег маленький фонарик.
— Ваша судьба теперь зависит от вашей решимости, — сказал он вместо всякого приветствия.
— Подлец! — воскликнул Квентин. — Нас окружает измена, а где измена, там непременно и ты!
— Да вы рехнулись, — ответил Гайраддин. — Я изменяю только в тех случаях, когда мне это выгодно, а какая же мне польза изменить вам, когда мне выгоднее вам служить. Послушайтесь хоть раз голоса рассудка, если вы на это способны, не то он прозвенит в ваших ушах погребальным колоколом. Люттихцы восстали… Гильом Марк со своей шайкой стоит во главе мятежников… Если бы у епископа даже и были средства обороны, враг слишком многочислен; но у обитателей замка нет никаких средств защиты, и гибель их неизбежна. Если хотите спасти графиню, ступайте за мной ради той, которая прислала вам кольцо с вырезанными на нем тремя леопардами.
— Веди! Для нее я готов на любую опасность! — воскликнул Квентин.
— Я постараюсь уладить все так, что вы не подвергнетесь никакой опасности, — сказал цыган, — если только вы не станете путаться в дела, которые вас не касаются. И, в сущности, не все ли вам равно, кто кого прикончит: епископ ли свою паству, или стадо своего пастыря? Ха-ха-ха! Ступайте за мной да смотрите, будьте осторожны: умерьте вашу храбрость и положитесь на мое благоразумие… Настало время отблагодарить вас: вы женитесь на графине. Идите за мной!
— Иду, — сказал Квентин, обнажая меч, — но знай, что как только у меня явится хоть тень подозрения в измене, твоя голова немедленно расстанется с туловищем.
Цыган, ни слова не говоря, побежал вниз по лестнице и вскоре какими-го запутанными ходами вывел молодого человека в сад. Пока они пробирались под сводами замка, где царил полный мрак, до них едва доносился уличный гул; но когда они очутились в саду, шум и гул стали явственно слышны. Можно было даже различить отдельные выкрики: «Люттих и Вепрь! Люттих и Вепрь!» — ревели осаждающие. «Пресвятая дева за государя епископа!» — чуть слышно доносился слабый ответный возглас застигнутых врасплох и растерявшихся защитников замка.
Несмотря на воинственный характер Квентина, битва на этот раз не интересовала его. Он был весь поглощен одной мыслью — мыслью о страшной участи, грозившей Изабелле, если она попадет в руки свирепого и развратного разбойника, который в эту минуту, быть может, уже врывался в замок. Юноша даже примирился с цыганом и принимал его помощь, как иной раз безнадежно больной принимает лекарство из рук заведомого шарлатана или невежды-знахаря. Он покорно шел за своим проводником, продолжая зорко за ним следить, и был готов уложить его на месте при первых же признаках измены. Гайраддин, должно быть, понимал, что жизнь его висит на волоске, ибо, как только они оказались в саду, он бросил все свои кривлянья и прибаутки и, по-видимому, дал себе слово действовать осторожно, но храбро и решительно.
Подойдя к двери, которая вела в помещение дам, Гайраддин тихонько постучал, и на пороге тотчас показались две женские фигуры, закутанные в черные шелковые покрывала. Квентин предложил руку, одной из них; женщина, вся дрожа, поспешно подала ему свою и так сильно оперлась на него, что, вероятно, немало затруднила бы бегство, сели бы была немного тяжелей. Цыган взял за руку другую женщину и пошел с нею вперед, прямо к калитке, выходившей в ров, где, как известно было Квентину, стояла лодка для переправы.
Когда беглецы переправлялись через ров, до них донеслась издали буря торжествующих криков, возвещавших, по всей вероятности, что замок был взят. Глубоко взволнованный этими криками, Квентин не мог удержаться от громкого возгласа:
— Если бы я не отдался беззаветно другому делу, я сейчас же вернулся бы в замок, чтобы заставить замолчать хоть одного из этих мерзавцев!
В эту минуту Квентин почувствовал легкое пожатие руки. Его спутница как будто хотела этим сказать, что здесь его защита нужнее, чем в замке. Цыган тоже не выдержал и довольно громко пробормотал себе под нос:
— Вот это я называю настоящим безумием. Хочет кинуться в самое пекло, когда любовь и счастье — в бегстве. Вперед, вперед! И как можно скорее!.. Лошади ждут нас вон под теми ивами.
— Но их только две, — сказал Квентин, разглядевший коней при свете месяца.
— Это все, что я мог достать, не возбуждая подозрений… Впрочем, больше нам и не нужно, — ответил цыган. — Вы вдвоем садитесь и скачите в Тонгр, пока дорога еще свободна, а Марта побудет некоторое время в наших шатрах; мы ведь с ней старые знакомые: она дочь нашего племени и жила в Шонвальде, пока нам это было нужно для наших целей.
— Марта? Так это Марта? — воскликнула с изумлением закутанная женщина, опиравшаяся на руку Квентина.
— Да, Марта, — подтвердил Гайраддин. — Простите мне эту маленькую хитрость; но я не посмел похитить у Дикого Вепря обеих графинь Круа.
— Подлец! — гневно воскликнул Квентин. — Впрочем, не все еще потеряно… Я возвращусь и спасу графиню Амелину!
— Амелина здесь, возле тебя, — прошептал рядом с ним взволнованный голос, — и благодарит тебя за спасение.
— Как! Что я слышу? — воскликнул Квентин, резко оттолкнув от себя руку. — Графиня Изабелла осталась в замке? В таком случае — прощайте!
Он повернулся, чтобы бежать назад, но Гайраддин остановил его.
— Послушайте, что вы делаете?.. Вы идете на верную смерть. Какого же чорта вы надели цвета старой тетки? Ну, уж теперь никогда не поверю ни белым ни голубым перьям. Да знаете ли вы, что она тоже очень богата?.. У нее почти столько же золота и драгоценных камней, и она имеет права на земли.
Произнося все это прерывающимся от волнения голосом, цыган в то же время старался удержать отбивавшегося от него Квентина, который, наконец, схватился за кинжал.
— А, если так, убирайтесь ко всем чертям! — крикнул цыган, выпуская его.
Почувствовав себя свободным, шотландец, как вихрь, понесся к замку.
Гайраддин же, повернувшись к графине Амелине, которая от стыда, отчаяния и страха упала на землю почти без чувств, сказал:
— Тут вышло маленькое недоразумение. Вставайте, графиня, и ступайте за мной… Даю вам слово, что я еще до рассвета найду вам мужа получше этого смазливого мальчишки; а мало покажется одного — раздобуду хоть двадцать.
Амелина, способная целиком отдаваться своим увлечениям, была в то же время ветрена и слабовольна. Она еще кое-как справлялась со своими делами в обыденной обстановке, но в критические минуты была способна только на бесплодные жалобы. Так и теперь: она принялась плакать и бранить Гайраддина, обзывая его мошенником, обманщиком и убийцей.
— Назовите меня просто цыганом, — хладнокровно отрезал тот, — и этим все будет сказано.
— Чудовище! Не ты ли уверил меня, что звезды предрешили наш союз?.. Не ты ли заставил меня написать ему письмо?.. Ах, я несчастная! — причитала бедная обманутая женщина.
— Да они бы и устроили ваш союз, если бы обе стороны были согласны, — ответил Гайраддин. — Но неужели вы думаете, что светила небесные могут кого-нибудь женить против воли? Меня ввели в заблуждение ваши проклятые нежности: ваши чортовы ленты да перья, а на деле-то оказалось, что молодчик предпочитает говядине телятину. Вот и все. Вставайте же и ступайте за мной, да заметьте себе: я терпеть не могу слез и обмороков.
— Я не сделаю ни шагу, отсюда, — заявила упрямо графиня.
— Беру небо в свидетели, что вы пойдете! — крикнул цыган. — Клянусь вам всем, во что когда-либо верили дураки, что я, не задумываясь, раздену вас донага, привяжу к дереву и предоставлю вас собственной участи.
— Ну, положим, этого я не допущу, — вмешалась Марта, — у меня тоже есть нож, и я владею им не хуже тебя… Она хоть и дура, но добрая женщина, и я не позволю ее обижать… Вставайте, сударыня, и пойдемте с нами. Вышла ошибка, но все-таки вы живы и невредимы, а это чего-нибудь да стоит. В замке многие, я думаю, отдали бы теперь все свое состояние, чтобы находиться там, где мы находимся.
Как раз в эту минуту из Шонвальдского замка донесся неистовый рев; крики торжества сливались с воплями ужаса и отчаяния.
— Ступайте, — сказал Гайраддин Амелине, — и будьте довольны, что ваш дребезжащий дискант не принимает участия в этом нестройном концерте. Поверьте, относительно вас у меня самые честные намерения, и вскоре вы увидите, что звезды сдержат свое обещание и пошлют вам хорошего мужа.
Не видя другого выхода, измученная графиня беспомощно отдалась во власть своих проводников и позволила им вести себя, куда они хотели. Мало того, страх и волнение до такой степени ее обессилили, что достойная парочка, которая скорее волочила ее, чем вела, могла беседовать между собою без всякой помехи, ибо бедная женщина ни слова не понимала из их разговора.
— Я всегда говорила, что это дурацкий план, — сказала Марта. — Вот если бы ты задумал женить его на молоденькой, тогда мы действительно могли бы рассчитывать на благодарность и на верный приют в их замке. Глупо было думать, что такой красавец согласится жениться на этой старой дуре.
— Риспа, — возразил Гайраддин, — ты так давно носишь христианское имя и так долго жила с этими дураками, что, видно, сама заразилась их глупостью. Посуди сама: ну, могло ли мне притти в голову, что для шотландца имеют какое-нибудь значение несколько лет разницы, когда выгода этой женитьбы так несомненна? И, наконец, ты и сама знаешь, что молодая графиня не так-то легко решилась бы на такой шаг. Она ведь не то, что эта грузная тетка, которая висит теперь у нас на руках, словно куль с песком. К тому же, молодчик мне пришелся по сердцу, и я хотел ему добра. Женить его на старухе — значило устроить его будущность; женить его на молодой — значило восстановить против него Марка, Бургундию, Францию и всех, кто хоть сколько-нибудь заинтересован в замужестве красотки. А так как все богатство старухи заключается в золоте и драгоценных вещах, то уж, конечно, и нам перепала бы немалая толика. Но тетива лопнула, стрела пролетела мимо цели, и, значит, не стоит об этом и толковать. А эту особу мы доставим Бородатому. Когда он нахлещется, по своему обыкновению, то не отличит старухи от молодой. Вперед, Риспа, и не падай духом! Звезда Альдебарана[49] все еще светит детям пустыни!
Захваченный врасплох гарнизон Шонвальда, тем не менее, храбро отстаивал замок; но беспрерывно прибывавшие из Люттиха неприятельские толпы, яростно бросавшиеся на приступ, приводили все в большее замешательство епископских солдат.
К тому же в рядах защитников если и не было измены, то не было и единодушия: одни кричали, что надо сдаваться, другие покидали свои посты и обращались в бегство. Многие бросались прямо со стен во рвы, и те, кому удавалось добраться вплавь до противоположного берега, наскоро срывали с себя значки епископской армии и, ради спасения своей жизни, смешивались с толпой осаждающих. Только немногие, искренне преданные епископу люди собрались вокруг него и защищали башню, в которую он удалился, да еще те, кто не надеялся на пощаду, отстаивали с храбростью отчаяния отдельные башни и укрепления огромного здания. Но вскоре осаждающие овладели дворами и всем нижним этажом замка. Начались грабеж и расправа с врагами; победители преследовали побежденных и шарили по всем углам в поисках добычи.
Вдруг в этой свалке появился человек, как будто искавший смерти, от которой другие бежали, — так решительно он прокладывал себе путь среди разыгрывавшихся вокруг него душераздирающих сцен. Но он не замечал ничего, — он был весь поглощен одною мыслью, которая была для него страшнее всего, что происходило крутом. Всякий, кто увидал бы Квентина Дорварда в эту роковую ночь, принял бы его за сумасшедшего, находившегося в припадке исступленного бешенства.
Квентин приближался к Шонвальду с той самой стороны, откуда он вышел; ему навстречу шли несколько беглецов, направлявшихся к лесу. Все они старались уклониться от встречи с ним, естественно принимая его за врага, так как он держал путь к замку. Когда же Дорвард подошел ближе, он увидел, как люди прыгали со стен в воду или как их сбрасывали туда осаждающие. Но мужество ни на минуту не покидало его. Искать лодки не было времени, да если бы даже она и оказалась под рукой, он все равно не мог бы ею воспользоваться, так как у калитки, выходившей в сад, теснилась толпа беглецов. Их толкали сзади другие, и они прыгали или падали в воду.
Нечего было и думать пробраться этим путем, и Квентин пустился вплавь через ров у так называемых Малых ворот замка, против моста, который был еще поднят. Не без труда добрался он до противоположного берега, так как утопающие то и дело хватались за него, пытаясь спастись, и чуть не утопили его самого. Наконец, он кое-как доплыл до моста уцепился за одну из висевших цепей и, пустив в ход всю свою силу и ловкость, стал карабкаться кверху. Он уже достиг площадки, к которой был прикреплен мост, и готовился взобраться на нее, как вдруг к нему подбежал ландскнехт и, замахнувшись над его головой окровавленным мечом, готов был нанести смертельный удар.
— Что ты, приятель? Так-то ты помогаешь товарищу! — воскликнул Квентин и добавил повелительным тоном: — Дай мне руку!
Опешивший солдат молча, хотя весьма нерешительно, повиновался и, протянув руку, помог Квентину взобраться на площадку. Не давая ему времени опомниться, молодой шотландец продолжал тем же тоном:
— Скорее к Западной башне, если хочешь богатой добычи! Там все поповские сокровища!
— К Западной башне!.. Сокровища в Западной башне! — подхватила сотня голосов, и все, кто слышал этот крик, как стая голодных волков устремились в сторону противоположную той, куда решил пробраться Квентин во что бы то ни стало.
С решительным видом, как будто он был из числа победителей, Квентин, к своему удивлению, почти без помехи прошел до самого сада. Большинство осаждавших бросилось к Западной башне; остальных отвлекли звуки трубы, призывавшие отразить отчаянную вылазку, на которую отважились защитники башни, надеявшиеся силой проложить себе путь из замка и вывести с собой епископа. Тем временем Квентин с трепещущим сердцем бежал по саду, твердо решив погибнуть или достигнуть цели. Он пробежал уже почти половину дороги, как вдруг три человека бросились на него с поднятыми копьями и с криком: «За Люттих! За Люттих!» Приняв оборонительную позу, но не нападая, Квентин ответил:
— За Францию, союзницу Люттиха!
— Да здравствует Франция! — подхватили граждане Люттиха и пробежали мимо.
Эти слова оказались талисманом, который и вторично спас Дорварда от кучки солдат Марка, рыскавших по саду и накинувшихся было на юношу с криком: «За Вепря!»
В конце концов Квентин начал надеяться, что, разыгрывая роль эмиссара короля Людовика, тайного подстрекателя люттихских повстанцев и негласного приверженца Гильома Марка, он убережет себя от опасности.
Добежав до башни, он содрогнулся, увидев, что маленькая боковая дверь, через которую недавно вышли графиня Амелина и Марта, была завалена мертвыми телами.
Поспешно оттащив два трупа, он нагнулся было над третьим, как вдруг мнимый мертвец схватил его за плащ и стал умолять помочь ему, подняться. Эта неожиданная помеха была до такой степени некстати, что Квентин собрался было уже отбросить незнакомца, как вдруг распростертый на земле человек сказал:
— Я задыхаюсь в своих доспехах. Я — Павильон, люттихский синдик… Если ты за нас, я тебя озолочу; если ты против нас, я окажу тебе покровительство… Только ради всего святого, не дай мне задохнуться, как свинье в собственном сале.
Несмотря на окружавшие его страшные, кровавые сцены, Квентин не потерял присутствия духа и тотчас же сообразил, что этот влиятельный человек может пригодиться ему и Изабелле. Он помог ему встать и спросил, не ранен ли он.
— Нет, кажется, не ранен, — ответил толстяк, — но только чуть не задохся.
— Сядьте на этот камень и отдохните, — сказал Квентин, — я сейчас к вам вернусь.
— Да ты за кого? — спросил Павильон, удерживая юношу.
— За Францию, за Францию! — крикнул Квентин, стараясь поскорее отделаться.
— Э, да это мой стрелок! — обрадовался почтенный синдик. — Ну, нет, братец, уж если мне посчастливилось найти друга в этой ужасной свалке, можешь быть уверен, что я не покину тебя. Иди, куда хочешь, только и я с тобой; и если бы мне удалось созвать моих молодцов, я, пожалуй, в свою очередь, мог бы оказать тебе услугу; да вот беда — все они порассыпались в разные стороны, как горох… Ах, что за ночь, что за ужасная ночь!
Он едва поспевал за Дорвардом, и молодой шотландец, сознавая всю важность поддержки такого влиятельного лица, старался умерить свой шаг, проклиная в душе медлительность толстяка.
На верху лестницы, в передней, валялись открытые сундуки и ящики — свидетели происходившего здесь недавно грабежа. Догоравшая на камине лампа освещала своим мерцающим пламенем распростертого на полу человека, который был или мертв или без сознания.
Рванувшись из рук Павильона, словно борзая со своры, Квентин бросился в комнату, потом во вторую и третью, служившую, по-видимому, спальней графине Круа. Но нигде не было ни души.
Он назвал графиню Изабеллу по имени, сперва шопотом, потом громче и, наконец, с воплем, полным отчаяния, но никто не откликнулся. В бессильном горе он топнул ногой, стал ломать руки и рвать на себе волосы. Вдруг в темном углу мелькнул слабый луч света, пробивавшийся откуда-то из щели. Эго навело его на мысль о потайной двери. Тщательно осмотрев весь угол, он убедился, что догадка его справедлива; но, несмотря на все усилия отворить дверь, она не подавалась. Не думая о боли, которую он мог себе причинить, Квентин навалился на дверь всею тяжестью своего тела: боровшиеся в его душе отчаяние и надежда придали ему такую силу, что и более прочная преграда не устояла бы против его напора.
Влетев стремглав в распахнувшуюся дверь, он очутился в маленькой комнате. Здесь, забившись в угол, вне себя от страха, стояла какая-то женщина; услышав грохот падающей двери, она лишилась чувств. Квентин бросился к ней, приподнял с пола, заглянул в лицо, и — о, радость! — это была Изабелла. Он прижал ее к своему сердцу, умоляя очнуться и не отчаиваться, так как теперь он с нею и готов сразиться за нее хоть с целой армией.
— Дорвард, так это вы? — вымолвила она наконец, приходя в чувство. — Значит, еще не все потеряно… А я уже думала, что все друзья покинули меня… Но теперь вы меня не оставите…
— Никогда, никогда! Что бы ни случилось, какая бы опасность вам ни грозила, я останусь с вами! — воскликнул Дорвард.
— Очень нежно и трогательно, — произнес чей-то грубый, прерывающийся от одышки голос. — Любовные делишки… Клянусь душой, мне жаль бедняжку… так жаль, как если бы она была моей Трудхен.
— В таком случае, вы не должны ограничиваться одними только уверениями, — сказал Квентин, обращаясь к говорившему: — Вы должны проявить на деле свое сочувствие, господин Павильон. Французский король, ваш союзник, поручил мне охрану этой дамы, и если вы не поможете мне защищать ее от оскорблений и насилий, то знайте — ваш город навсегда лишится милостей Людовика Валуа. Главное, ее необходимо уберечь от рук Гильома Марка.
— Ну, это легче сказать, чем сделать, — возразил Павильон. — От этих каналий ландскнехтов довольно трудно укрыться. Пройдемте в ту комнату, и я подумаю, как спасти вашу даму. Лестница здесь узкая, и вы можете один защитить ее вашим копьем, а я тем временем покличу в окно своих молодцов — люттихских кожевников: они у меня надежные парни. Но прежде расстегните на мне застежки. Я не надевал этих лат с самой битвы при Сен-Троне[50], а с тех пор, если только не врут голландские весы, я потяжелел на три пуда.
Освободившись от железной брони, толстяк почувствовал огромное облегчение; облачаясь в нее, он, видимо, не рассчитал своих сил. Почтенный синдик, как впоследствии оказалось, был и в битву вовлечен помимо своей воли: члены его корпорации, бросившись на приступ, увлекли его за собой. Несчастного Павильона подхватило людской волной, как течением быстрой реки, и швыряло во все стороны; когда же, измученный и обессиленный, он очутился у дверей помещения графини Круа, он упал под тяжестью собственных доспехов и двух навалившихся на него мертвецов. Он, вероятно, долго пролежал бы в таком неудобном положении, если бы вовремя подоспевший Дорвард не выручил его из беды.
Герман Павильон, который, благодаря своему горячему темпераменту, был таким страстным и пылким в политике, в частной жизни производил совершенно иное впечатление. Вне политики это был кроткий и покладистый человек, правда, немного тщеславный, но зато отзывчивый и всегда готовый помочь ближнему. Поручив вниманию Квентина молодую девушку, он подошел к окну и принялся взывать что было мочи:
— Эй, Люттих, кто тут есть из моих храбрых кожевников?
На этот крик, сопровождаемый своеобразным свистом (каждый цех имел свой особый призывный сигнал), прибежали два-три дюжих парня, к которым вскоре присоединилось еще несколько человек, и все стали на страже у входной двери.
Тем временем в замке наступило относительное спокойствие. Все сражавшиеся защитники замка погибли или сдались, и начальники отрядов принимали меры, чтобы прекратить повальный грабеж. Большой колокол звонил, призывая на военный совет, и на его гулкие раскаты, возвещавшие Люттиху победу мятежников и взятие Шонвальда, весело откликались все городские колокола. Теперь Павильон мог бы, казалось, выйти из своей засады, но потому ли, что он опасался за жизнь тех, кого взял под свою защиту, или для обеспечения своей собственной безопасности, — он оставался на месте, посылая одного гонца за другим к своему помощнику, Петеру Гейслеру, с приказанием немедленно явиться.
Наконец, к радости почтенного синдика, явился и Петер — человек, на которого Павильон во всех чрезвычайных случаях привык полагаться, как на каменную гору. Петер был коренаст, плотного сложения, с широким скуластым лицом и густыми черными бровями, обличавшими настойчивый и упорный характер. На нем была куртка из буйволовой кожи и широкий пояс с заткнутым сбоку ножом, в руке он держал алебарду.
— Петер, дорогой мой, — обратился к нему Павильон, — нынче выдался славный денек… то есть славная ночка, хотел я сказать… Надеюсь, вы довольны?
— Я доволен тем, что вы довольны, — ответил доблестной адъютант, — только я никак не возьму в толк, с чего вам вздумалось праздновать победу — если вы зовете это победой, — на чердаке, и притом в одиночестве, когда вы нужны в совете?
— Да разве я там нужен? — спросил синдик.
— А то как же! — изумился Петер. — Кто же будет отстаивать права Люттиха, которым теперь, больше чем когда-либо, грозит опасность?
— Полно, Петер, — заметил его начальник, — чем вы недовольны, почему вы ворчите?..
— Ворчу? И не думаю! — возразил Петер. — Я всегда доволен, когда другие довольны. А только я не имею ни малейшего желания попасть из огня да в полымя!
— Я не понимаю вас, Петер, — сказал синдик.
— Я хочу только сказать, господин Павильон, что этот Вепрь или Медведь, или как его там величают, намерен, кажется, устроить свою берлогу в Шонвальде, и уж, конечно, он будет для нас не лучшим, если не худшим соседом, чем старый епископ. Этот наглец, кажется, воображает, что он один одержал победу, и теперь у него только и заботы, как ему назваться: князем или епископом… А уж как его приспешники обращаются со стариком, так просто стыдно глядеть…
— Я не допущу этого, Петер! — воскликнул с жаром почтенный синдик. — Нас десятеро против одного, и мы не станем потакать подобной несправедливости.
— Да, десятеро против одного в открытом поле, но один на одного здесь, в замке. К тому же мясник Никкель Блок и вся чернь предместья пристала к Гильому Марку, частью по той простой причине, что он выкатил им из погреба все пивные и винные бочки, частью из давнишней зависти к нам, цеховым мастерам, и к нашим привилегиям.
— В таком случае, — сказал Павильон, — мы сейчас же отправимся в город. Я ни минуты дольше не останусь в Шонвальде.
— Но все мосты подняты, хозяин, — возразил Петер Гейслер, — все ворота на запоре, и повсюду на страже стоят ландскнехты. А если мы вздумаем силой проложить себе дорогу, эти молодцы порядком намнут нам бока, потому что война их ремесло, а мы деремся только по праздникам.
— Но зачем же они заперли ворота? — воскликнул встревоженный бюргер. — И как они смеют держать в плену честных граждан?
— Этого уж я не сумею вам объяснить, — ответил Петер. — Носятся слухи о каких-то графинях Круа, будто бы бежавших во время битвы. Бородатый, говорят, от этой новости совсем обезумел и теперь так нализался, что у него от вина последние мозги отшибло.
Растерявшийся синдик с отчаянием взглянул на Квентина, видимо, не зная, на что решиться. Дорвард, не проронивший ни слова из предыдущего разговора, был также сильно взволнован; но, понимая, что теперь все зависит от его присутствия духа и от того, насколько ему удастся ободрить Павильона, он заговорил уверенным тоном человека, имевшего право принимать участие в обсуждении создавшегося положения.
— Мне стыдно за вас, господин Павильон, — сказал он, — что вы колеблетесь, как вам поступить в этом случае. Смело идите к Гильому Марку и требуйте свободного пропуска для себя, для вашего адъютанта, оруженосца и дочери; он не имеет никакого права держать вас в плену.
— Для меня и моего адъютанта, то есть для Петера, хотите вы сказать? Прекрасно! Но кто же… какой же еще у меня оруженосец?
— Да хоть бы я, — смело ответил шотландец.
— Вы? — протянул смущенным тоном толстяк. — Но разве вы не посланец французского короля?
— Ну да, посланец, но данное мне поручение относится только к люттихским гражданам, никто о нем не знает, и я могу сообщить его только в Люттихе. Если Гильому Марку станет известно, кто я, он непременно вступит со мной в переговоры и еще, чего доброго, задержит меня. Вы должны меня вывести из замка, а для этого вам придется выдать меня за своего оруженосца.
— Ладно… Оруженосец, так оруженосец… Но вы еще, кажется, упомянули что-то о моей дочери. Надеюсь, что в настоящую минуту она преспокойно сидит у себя дома… Желал бы я, желал бы от всей души и ее отцу того же самого.
— Вот эта дама, — поспешил Квентин перебить толстяка, — будет называть вас отцом, пока мы здесь, в этом замке.
— О, не только пока мы в замке, а всегда… всю мою жизнь! — воскликнула Изабелла, бросаясь к ногам синдика и обнимая его колени. — Всю мою жизнь, каждый день и каждый час, я буду чтить и любить вас, как родного отца, только не покидайте меня в этом ужасном положении!.. Сжальтесь надо мной! Представьте себе вашу дочь у ног чужого человека, вымаливающей свою жизнь и честь, только представьте себе эту картину, и вы не откажете мне в помощи.
— А знаешь, Петер, право, эта красотка немножко смахивает на нашу Трудхен, — сказал добрый бюргер, растроганный мольбами Изабеллы, — я это сразу заметил. А этот смелый молодчик, который не лезет за словом в карман, ни дать, ни взять жених моей Трудхен. Готов побиться об заклад, что тут дело не совсем чисто: видно, тут и любовь примешана, так что нам грех не помочь, Петер.
— И грех и стыд, — подтвердил растроганный Петер, утирая глаза рукавом своей куртки, ибо при всей своей суровости это был добродушный и честный фламандец.
— Ну, так и быть, выдадим ее за мою дочку, — сказал Павильон, — пусть она хорошенько закутается в черный вуаль, и, если среди наших молодцов кожевников не найдется десятка верных парней, чтобы защитить дочку своего синдика, значит, они не стоят той кожи, которую держат в руках. Однако, постойте… ведь нам придется отвечать на вопросы. Что я скажу, если меня спросят, каким образом моя дочь попала в эту свалку?
— А таким же точно, каким попала сюда половина всего женского населения Люттиха, провожавшая нас до самого замка, — ответил Петер. — По той простой причине, что бабы всегда суют свой нос, куда их не просят. Только ваша Трудхен увлеклась чуточку больше других… вот и все!
— Прекрасно сказано! — подхватил Квентин. — Будьте же мужественны, последуйте этому разумному совету, почтенный Павильон, и вы, ничем не рискуя, совершите благороднейший поступок. А вы, сударыня, закутайтесь поплотней вот этим вуалем (в комнате было разбросано много принадлежностей дамского туалета) и ничего не бойтесь. Еще несколько минут, и вы будете на свободе и в безопасности. Вперед, сударь, смелее вперед! — добавил он, обращаясь к Павильону.
— Постойте минутку, я и забыл… Этот Марк — сущий дьявол, настоящий вепрь и по характеру и по виду. Что, если эта молодая дама — одна из графинь Круа и он ее узнает? Что тогда будет? Даже подумать страшно.
— Но неужели же, если бы я действительно была одною из этих несчастных, — воскликнула Изабелла, собираясь снова кинуться к ногам синдика, — неужели же вы бросили бы меня на верную гибель? Ах, зачем я не ваша дочь, не дочь простого бедняка!
— Не бедняка, совсем не бедняка, сударыня; мы веди тоже платим свои долги, — заметил с легкой обидой в голосе толстяк.
— Простите, простите меня, благородный синьор! — начала было несчастная девушка.
— Вот уж не благородный и никак не синьор, — перебил ее синдик, — а просто-напросто люттихский гражданин, уплачивающий по своим векселям наличными денежками. Впрочем, речь сейчас не об этом. Ладно, графиня вы или нет, уж так и быть, я вам помогу.
— Вы обязаны ей помочь, будь она хоть герцогиня, — вмешался Петер, — потому, что вы дали ей слово.
— Верно, Петер! Что верно, то верно, — сказал синдик. — Никогда не следует забывать поговорку: не давши слова, крепись, а давши — держись. А теперь вперед, и за дело! Надо распрощаться с Гильомом Марком; но, право, я сам не знаю почему, при одной мысли об этом у меня поджилки дрожат… Ох, было бы хорошо обойтись без этой церемонии.
— Но раз в нашем распоряжении есть вооруженные люди, не лучше ли попытаться силой проложить себе путь? — сказал Квентин.
Но Павильон и его помощники в один голос закричали, что не годится нападать на союзников, и каждый поспешил высказать несколько замечаний по поводу безрассудства подобного предложения. Эти замечания вполне убелили Квентина, что с такими товарищами было бы, по меньшей мере, рискованно пускаться на мало-мальски смелое предприятие. Итак, сообща было решено итти в большую залу, где пировал Арденнский Вепрь, и требовать у него свободного пропуска для люттихского синдика и его свиты. Несмотря на всю основательность и законность этого требования, почтенный синдик то и дело вздыхал, поглядывая на своих спутников, и, наконец, обратившись к Петеру, заметил:
— Вот что значит иметь слишком чувствительное и отзывчивое сердце. Увы, Петер, как много я претерпел за свою смелость и человеколюбие и как много придется мне еще платить за мои добродетели, прежде чем нам суждено будет выбраться из этого проклятого Шонвальдского замка.
Когда они проходили по двору, все еще заваленному мертвецами и умирающими, Квентин, который вел Изабеллу, старался поддержать ее и ободрить, нашептывая слова утешения и напоминая, что теперь все зависит от ее спокойствия и мужества.
— От меня ничего не зависит, — возразила графиня, — я надеюсь на вас, только на вас… Ах, Квентин, если я переживу эту страшную ночь, я никогда не забуду моего спасителя… Но я хочу попросить вас еще об одной милости, и вы должны поклясться именем вашей матери и честью отца, что вы исполните мою просьбу.
— Да разве я могу в чем-нибудь вам отказать! — воскликнул Квентин.
— Не оставляйте меня во власти этих чудовищ, лучше вонзите мне в сердце кинжал! — взмолилась она.
В ответ Квентин только пожал ее руку, и казалось, что, если бы не ужас, сковавший все ее существо, Изабелла была бы готова ответить на эту ласку. Опираясь на руку молодого шотландца, графиня вслед за Павильоном, его адъютантом и дюжиной молодцов кожевников, составлявших как бы почетную стражу синдика, вошла в страшную залу.
Когда они подходили к дверям, оттуда доносились взрывы дикого хохота, неистовые крики и возгласы. Можно было скорее подумать, что все силы ада собрались там торжествовать свою победу над человеческим родом, чем допустить, что это пировали люди, праздновавшие успех своего смелого предприятия. Твердая решимость, внушенная отчаянием, поддерживала силы Изабеллы, непоколебимое мужество, возраставшее по мере того, как увеличивалась опасность, не покидало Дорварда, а Павильон со своим помощником волей-неволей шли вперед, навстречу своей судьбе, как привязанные к столбу на травле медведи, которым некуда убежать.
Квентину трудно было себе представить, что большая зала Шонвальдского замка, куда он вошел со своими спутниками, — та самая, где он недавно обедал. В этом помещении теперь царил бесшабашный разгул, на который способны только наемные солдаты варварского века, люди, по самой своей профессии свыкшиеся со всем, что есть в войне наиболее жестокого и беспощадного.
В этой самой комнате всего несколько часов тому назад сидели за чинным, пожалуй, немного чопорным обедом лица духовного звания и гражданские сановники; даже шутка произносилась вполголоса, и, при всем изобилии яств и напитков, за столом царил почти благоговейный порядок. Теперь здесь разыгрывались такие дикие сцены, что сам сатана не мог бы придумать ничего более ужасного.
На верхнем конце стола, на троне епископа, наскоро принесенном из залы совета, восседал сам грозный Вепрь Арденнский. Он, бесспорно, вполне заслужил это прозвище, которым гордился и которое всеми силами старался оправдать. Марк сидел с непокрытой головой, но в полном вооружении, с которым почти никогда не расставался. На плечи у него был накинут плащ из кабаньей шкуры с литыми серебряными копытами и клыками. Голова зверя была выделана таким образом, что, накинутая в виде капюшона на шлем или на непокрытую голову человека, она придавала ему сходство с диким чудовищем, оскалившим зубы. Впрочем, Вепрь Арденнский не нуждался в этом наряде, чтобы походить на чудовище: так ужасна сама по себе была его наружность.
Верхняя часть его лица с первого взгляда производила обманчивое впечатление: высокий, открытый лоб, красивый овал щек, большие светлые глаза и правильный орлиный нос как бы говорили о мужестве и великодушных порывах. Но стоило ближе приглядеться к Марку, и в глаза бросались следы распутной жизни, пьянства, какого-то неукротимого бешенства, делавшие его лицо поистине страшным и безобразным. Мускулы щек, особенно вокруг глаз, слегка припухли, а самые глаза потускнели и налились кровью. Но, по какому-то странному противоречию, Марк, старавшийся всеми средствами придать себе как можно больше сходства с диким вепрем и так гордившийся своим прозвищем, в то же время всячески скрывал уродство, бывшее первоначальной причиной этого прозвища. Уродство это заключалось в непомерно толстых губах и сильно развитой, выдающейся верхней челюсти с выступающими вперед, наподобие клыков, зубами. Огромная всклокоченная борода ничуть не скрывала этого недостатка и не только не смягчала, но даже делала еще более свирепым выражение его лица.
Солдаты и их начальник расположились за столом вперемежку: с люттихскими гражданами, среди которых выделялся мясник Никкель Блок, помещавшийся рядом с Марком; он сидел с засученными по локоть рукавами, а перед ним на столе лежал его огромный окровавленный нож.
У большинства солдат, в подражание их вождю, были отпущены бороды, а заплетенные в косички и откинутые назад волосы придавали еще более свирепости их и без того страшным лицам. Опьяненные отчасти своим успехом, отчасти обильными возлияниями, они представляли поистине отталкивающее зрелище. Их разговоры и песни, которые они орали во все горло, были полны такого цинизма, что Квентин от души порадовался царившему в зале шуму, благодаря которому его спутница не могла расслышать и понять отдельных слов.
Следует, однако, заметить, что у большинства люттихских граждан, пировавших с солдатами Марка, были бледные и испуганные лица; по-видимому, и самая пирушка и собутыльники были им совсем не по душе. Впрочем, немало было и таких, которые видели в этом диком разгуле доказательство молодецкой отваги и старались всячески подражать ландскнехтам, вливая в себя огромными чарками вино и черное пиво.
За столом царил такой же беспорядок, как и во всей зале. Рядом с изящным серебром епископа стояли простые глиняные и оловянные кружки, роговые и кожаные кубки и другая дешевая домашняя утварь.
Здесь необходимо описать еще одну страшную подробность этого пира. Один из солдат Марка, не найдя себе места за столом (это был ландскнехт, выказавший в тот день особенную храбрость при взятии замка), дерзко завладел большим серебряным кубком. Он пояснил, что хочет вознаградить себя за то, что не может принять участия в общем веселье. Эта дерзкая выходка так рассмешила Марка, что он разразился безудержным хохотом; но когда другой солдат, не имевший таких заслуг, осмелился было проделать то же самое, Вепрь Арденнский рассвирепел.
— Ого! Гром и молния! — крикнул он. — Тот, у кого не хватает отваги перед лицом врага, не имеет права и с товарищами позволять себе такую дерзость. Не ты ли, чтобы войти в замок, ждал, пока откроют ворота и спустят мосты, в то время как Конрад Гост с оружием в руках прокладывал себе путь через стены и рвы? И ты еще смеешь ему подражать? Подвесить его к оконной решетке, и пусть он дрыгает в такт ногами, пока мы будем пить за благополучное путешествие его души к дьяволу.
В тот же миг приговор был приведен в исполнение; не прошло и минуты, как несчастный уже корчился в предсмертных судорогах. Когда Квентин и его спутники вошли в залу, труп, освещенный лучами месяца, еще висел на окне, отбрасывая на пол бледную тень.
Переступив через порог, Павильон пытался держаться со спокойным достоинством, подобающим его сану и положению; но одного взгляда на то, что происходило в зале, и, в особенности, на страшный труп за окном, было достаточно, чтобы лишить его последних остатков мужества. Петер все время, стараясь подбодрить его, шептал ему на ухо:
— Смелей, смелей, хозяин, не то мы пропали!
Сделав над собой отчаянное усилие, синдик обратился с краткой речью к присутствующим, в которой он поздравлял как солдат Марка, так и люттихских граждан с их общей победой.
— Ну да, конечно, мы сообща затравили зверя, — промолвил насмешливо Марк. — Но, что я вижу, вы, точно Марс, являетесь к нам с красавицей. Кто эта прелестная незнакомка? Долой покрывало! Нынче ночью ни одна женщина не смеет считать красоту своею собственностью.
— Это моя дочь, благородный вождь, — ответил Павильон. — И я, как милости, прошу для нее вашего разрешения не поднимать покрывала. Таков обет, который она дала у Креста Трех Волхвов.
— Я сниму с нее этот обет, — возразил Марк. — Одним ударом ножа я посвящу себя в епископы, а живой епископ стоит, надеюсь, трех мертвых волхвов.
Присутствующие заволновались. Послышался ропот, ибо не только граждане Люттиха, но даже многие из солдат самого Марка, не признававшие ничего святого, относились все же с суеверным страхом к Трем Волхвам, как их обыкновенно называли.
— Впрочем, я не хотел оскорбить своими словами блаженной памяти трех мудрецов, — сказал Марк, — но я решил стать епископом и хочу, чтобы все это знали. Монарх, соединяющий в своих руках власть светскую и духовную, власть карать и миловать, — что может быть удобнее для такой шайки разбойников, как вы? Кто другой отважился бы дать вам отпущение грехов? Но что же вы стоите, благородный синдик? Подойдите поближе, сядьте возле меня, я сейчас покажу вам, как я умею очищать для себя занятые другими места. Привести сюда нашего предшественника — епископа.
В зале произошло движение. Воспользовавшись этим, Павильон поблагодарил Марка за оказанную ему честь, но уселся подальше от него, на нижнем конце стола. Вся свита синдика последовала за ним как стадо баранов, которое, завидев чужую собаку, теснится к своему вожаку. На том же конце стола, где они поместились, сидел красивый юноша, почти мальчик, как говорили, побочный сын Марка, которого он любил и к которому относился даже с нежностью. Мать этого мальчика, красавица, возлюбленная Марка, пала от его руки: он убил ее не то под пьяную руку, не то в припадке ревности и до сих пор еще оплакивал ее смерть, поскольку такой изверг способен на раскаяние. Быть может, это обстоятельство и было причиной его привязанности к сыну. Квентину обо всем этом подробно рассказал словоохотливый старик капеллан. Шотландец сел рядом с юношей, решив, что тот может пригодиться либо как защитник, либо как заложник, если все другие пути спасения будут отрезаны.
В то время как все замерли в напряженном ожидании, один из спутников Павильона шепнул Петеру:
— Кажется, хозяин сказал, что эта красотка его дочь. Но ведь это неправда. Трудхен будет дюйма на два пониже, притом же эта — черноволосая; видишь, вон из-под ее покрывала выглядывает прядка волос. Клянусь святым Михаилом, это все равно, что назвать черную кожу быка белой кожей теленка.
— Потише! Потише! Тебе-то что за дело, если хозяину взбрело в голову позабавиться без ведома нашей хозяйки? Не нам с тобой шпионить за ним, — сразу нашелся Петер.
— Разумеется, нет, — согласился тот, — только я никогда бы не подумал, что он, в его годы, способен пускаться на такие дела… Чорт возьми, однако, какая пугливая козочка! Вишь, как она прячется за чужие спины, чтобы ее не сглазили солдаты Марка… Но, постой, что это они собираются делать с бедным стариком епископом?
В эту минуту ландскнехты втащили в залу люттихского епископа Людовика Бурбона. Его растерзанное платье, всклокоченные волосы и борода красноречиво говорили о том, как с ним обращались; в насмешку над его высоким духовным саном на него было наспех накинуто епископское облачение. Графиня Изабелла сидела так, что не могла видеть происходившей сцены; в противном случае, подумал Квентин, она бы, пожалуй, невольно выдала себя и погубила все дело. И молодой человек поспешил встать перед нею таким образом, чтобы совсем загородить от нее происходившее и вместе с тем защитить от посторонних взглядов.
Последовавшая затем ужасная сцена продолжалась недолго. Когда несчастного прелата притащили к ногам свирепого Марка, старик, всю свою жизнь отличавшийся добрым и мягким характером, в эту страшную минуту выказал исключительное мужество.
Взгляд его дышал спокойствием, а осанка и движения, когда, наконец, грубые руки солдат выпустили его, были исполнены решимости и вместе с тем кротости. Сам Марк был поражен твердостью своего пленника: он на минуту смутился и потупил глаза, но, осушив залпом большой кубок вина, снова с наглым высокомерием взглянул на епископа.
— Людовик Бурбон, — обратился Марк к пленнику, сжимая кулаки, стиснув зубы и тяжело переводя дыхание, — я предлагал тебе дружбу, но ты отверг ее. Чего бы ты не дал в эту минуту, чтобы дело обстояло иначе? Никкель, будь готов!
Мясник поднялся с места, взял нож и стал подле Марка со страшным оружием в поднятой мускулистой руке.
— Взгляни на этого человека, Людовик Бурбон, — продолжал Марк, — и скажи, какие условия ты можешь нам предложить, чтобы избежать смерти.
Епископ поднял грустный, но смелый взгляд на мясника, готового исполнить волю тирана, и с твердостью ответил:
— Выслушай меня, Гильом Марк, и вы все, добрые люди, если здесь найдется хоть один человек, достойный назваться этим именем, — выслушайте, какие условия я могу предложить этому разбойнику. Гильом, ты возбудил к мятежу имперский город, ты силой захватил мой замок. Ты перебил моих слуг, разграбил мое имущество, ты оскорбил меня — владельца замка. За одно это ты подлежишь имперскому суду и заслуживаешь быть объявленным вне закона. Но ты дерзнул на большее. Ты преступил не только законы человеческие, ты преступил и законы божеские, ты вломился в храм божий, наложил руки на служителя церкви, осквернил святилище кровью, грабежом и насилием… Ты совершил святотатство…
— Ты кончил? — перебил его Марк, бешено топнув ногой.
— Нет, — возразил прелат, — я еще не сказал тебе условий, которых ты от меня требовал.
— Ладно, продолжай, — свирепым голосом произнес Марк, — да, смотри, чтобы конец понравился мне больше начала, не то горе твоей седой голове!
— Я перечислил твои преступления, — продолжал епископ со спокойной решимостью, — а теперь выслушай условия, которые я, как духовное лицо, могу тебе предложить. Брось свой предводительский жезл, распусти войско, освободи пленных, возврати награбленную добычу, раздай свое имущество тем, кого ты сделал сиротами и вдовами, одень на себя власяницу, посыпь голову пеплом, возьми в руки посох и босоногий ступай в Рим; мы же, со своей стороны, обещаем тебе лично ходатайствовать перед имперским сеймом за твою жизнь и перед нашим святейшим отцом папой за твою грешную душу.
Людовик Бурбон произносил свою речь таким твердым и повелительным тоном, словно это он сидел на епископском троне, а у ног его валялся преступник, вымаливавший прощение. Марк, изумление которого мало-помалу уступало место бешенству, медленно приподнимался в своем кресле, и, когда епископ умолк, Вепрь только взглянул на Никкеля Блока и молча поднял указательный палец. В тот же миг мясник нанес удар, и Людовик Бурбон без стона, без крика упал мертвый к подножию собственного трона. Люттихцы, совершенно не подготовленные к такой трагической развязке, вскочили с мест с громкими криками ужаса и негодования.
Но громкий голос Марка покрыл весь этот шум.
— Молчать, люттихские свиньи! — крикнул он грозно, потрясая кулаком. — Как вы смеете восставать против Дикого Вепря? Вам только впору валяться в грязи Мааса. Эй, вы, кабанье отродье, — обратился он к своим солдатам, — покажите-ка ваши клыки этим фламандским свиньям.
В один миг все воины Марка были на ногах; так как они, быть может, предвидя такого рода неожиданность, сидели вперемежку со своими недавними союзниками, то каждый схватил за шиворот ближайшего соседа, и все обнажили кинжалы, ярко сверкнувшие при свете ламп и месяца. Оружие было занесено, но никто не наносил удара, может быть потому, что жертвы были слишком поражены, чтобы защищаться, а может быть и потому, что Марк не имел намерения проливать кровь, а хотел только попугать миролюбивых люттихцев.
Но тут мужество Квентина Дорварда, не по летам решительного и смелого, придало совершенно неожиданный оборот всему делу. По примеру ландскнехтов, Квентин, в свою очередь, бросился на сына Марка Гильома и, одолев его после непродолжительной борьбы, приставил ему к горлу кинжал с громким криком:
— Так вот какую игру вы затеяли! Ну, в таком случае я тоже приму в ней участие!
— Стой! Стой! — закричал Марк. — Это шутка… я пошутил… Неужели вы думаете, что я могу обидеть моих добрых друзей и союзников — люттихских граждан? Прочь руки, ребята, и по местам… Да убрать отсюда эту падаль, чуть было не послужившую поводом к ссоре между друзьями, — добавил он, толкнув ногой тело епископа. — Выпьем за примирение и зальем вином самое воспоминание о глупой размолвке.
Приказание Вепря было тотчас исполнено, но граждане и солдаты все еще стояли, нерешительно поглядывая друг на друга, словно недоумевая, друзья они или враги. Квентин Дорвард поспешил воспользоваться этой минутой.
— Выслушайте меня вы, Гильом Марк, и вы, граждане Люттиха, — сказал он. — А вы, молодой человек, стойте смирно, — обратился Квентин к юноше, сделавшему было попытку вырваться из его рук. — Я не причиню вам никакого вреда, пока не услышу какой-нибудь новой неуместной шутки.
— Да ты сам-то кто такой, чорт тебя побери, — воскликнул изумленный Марк, — что осмеливаешься предписывать условия и брать заложников в присутствии того, кто привык всем приказывать и никому не уступать!
— Я слуга Людовика, короля французского, — ответил смело Квентин, — стрелок его шотландской гвардии, как вы могли бы догадаться по моему говору и костюму. Я прислан сюда наблюдать и донести королю обо всем происходящем и, к удивлению, вижу, что вы поступаете скорее как безумные, чем как люди в здравом уме. Войско Карла Бургундского не замедлит выступить против вас, и, если вы рассчитываете на поддержку Франции, то должны вести себя иначе. А вам, граждане Люттиха, мой совет разойтись по домам; того же, кто станет препятствовать вашему свободному выходу из Шонвальда, я объявлю врагом моего государя, его величества короля Франции.
— Франция и Люттих! Франция и Люттих! — закричали спутники Павильона, и возглас этот подхватили и другие граждане, снова воспрянувшие духом благодаря смелой речи Квентина.
— Франция и Люттих! Да здравствует храбрый стрелок!
Глаза Марка сверкнули, а рука сжала кинжал, как будто он хотел вонзить его в сердце смельчака; но, оглянувшись кругом, Дикий Вепрь прочел во взглядах своих солдат нечто такое, перед чем даже он должен был отступить. Значительную часть из них составляли французы, и все без исключения знали о поддержке людьми и деньгами, которую получал их предводитель от Людовика; к тому же многие были возмущены совершившимся на их глазах убийством епископа. Имя Карла Бургундского прозвучало для них страшной угрозой, а неосторожность Марка, чуть было не поссорившегося со своими союзниками и вдобавок готового возбудить неудовольствие французского короля, так встревожила их, что хмель разом с них соскочил. Взглянув на своих солдат, Марк убедился, что, если бы он решился в ту минуту на новое насилие, он не встретил бы поддержки с их стороны. Стараясь придать своему лицу и голосу более мягкое выражение, он заявил, что если и обидел своих друзей, люттихских граждан, то сделал это без всякого умысла, и что, разумеется, они могут выйти из Шонвальда, когда им вздумается. Впрочем, он надеется, что они не откажутся принять участие в празднестве в честь сообща одержанной победы. К этому он добавил (с несвойственным ему благоразумием), что он готов хоть завтра вступить в переговоры о дележе добычи и о принятии мер для общей обороны.
— Полагаю, — закончил он свою речь, — что доблестный стрелок, во всяком случае, не откажется принять участие в нашей пирушке!
Поблагодарив за оказанную честь, молодой шотландец заявил, что его решение вполне зависит от Павильона, к которому, собственно, и направил его французский король, но что, разумеется, он не упустит случая посетить Марка в первый же раз, когда синдик отправится в его лагерь.
— Если ваше решение, как вы говорите, зависит от меня, — поспешил вмешаться почтенный синдик, — вам придется немедленно оставить Шонвальд, и если вы намерены вернуться сюда не иначе, как в моем обществе, то вряд ли вы скоро снова увидите этот замок. Держитесь поближе ко мне, мои молодцы, мои храбрые кожевники, — обратился он к своей страже, — и мы постараемся как можно скорее вырваться из этого разбойничьего вертепа.
Большинство люттихских граждан вполне, по-видимому, разделяло мнение Павильона, и вряд ли они так искренне ликовали тогда, когда с торжеством входили в Шонвальдский замок, как теперь, когда им улыбалась надежда выбраться из него подобру поздорову. Они вышли из замка без всякой помехи, и радости Квентина не было пределов, когда, наконец, грозные стены Шонвальда остались позади.
В первый раз с той минуты, как они вступили в страшную залу, Квентин решился спросить графиню, как она себя чувствует.
— Прекрасно, прекрасно, — с лихорадочной торопливостью ответила девушка, — но умоляю вас, не останавливайтесь, не спрашивайте… Не будем терять времени та разговоры… Бежим, бежим!
Она хотела ускорить шаги, но, если бы Дорвард не поддержал ее, она упала бы от изнеможения. С нежностью матери, спасающей своего ребенка, молодой шотландец поднял на руки свою драгоценную ношу, и в ту минуту, когда рука смертельно испуганной Изабеллы обвилась вокруг его шеи, он подумал, что нисколько не сожалеет о тех опасностях, которым подвергся в эту ночь, ибо чувствовал себя вознагражденным сторицею.
Почтенного синдика, в свою очередь, почти тащили на руках его верный советчик Петер и еще другой из его подчиненных. В таком виде, задыхаясь от скорого бега, они добрались до берега реки. По дороге их останавливали толпы горожан, горевших нетерпением узнать подробности осады и удостовериться, насколько справедливы были уже успевшие распространиться слухи о том, будто победители перессорились между собой.
Наскоро отвечая на расспросы, беглецы при помощи Петера и его товарищей достали, наконец, лодку и таким образом получили возможность хоть немного отдохнуть. Это было необходимо не только Изабелле, все еще лежавшей почти без чувств на руках своего избавителя, но и Павильону, который, поблагодарив в нескольких прерывистых словах Дорварда, завел, обращаясь к Петеру, длинную речь о своем мужестве и великодушии и об опасностях, которым он беспрестанно себя подвергает.
Из причитаний Павильона Квентин заключил, что его новый друг принадлежал к тому роду людей, которые сопровождают свои добрые дела бесконечными жалобами, имеющими единственною целью поднять в глазах окружающих значение оказанных ими услуг.
На этот раз почтенный синдик считал, что он допустил большую ошибку, предоставив молодому чужестранцу разыграть роль спасителя в критическую минуту. Правда, вначале он искренне обрадовался результату вмешательства Квентина, но, по зрелом размышлении, пришел к выводу, что это вмешательство было подрывом его собственного влияния, и теперь, чтобы восстановить свой авторитет, он непрочь был преувеличить свои заслуги.
Но как только лодка причалила к саду синдика и он с помощью Петера выбрался на берег, обстановка домашнего очага сразу заставила его позабыть зависть, оскорбленное самолюбие и все другие горькие чувства. Павильон быстро вошел в роль приветливого и радушного хозяина. Он громко кликнул Трудхен, и она тотчас явилась на его зов, ибо страх и тревога изгнали сон из стен Люттиха в эту беспокойную ночь. Отец поручил попечениям дочери незнакомку, которая все еще не оправилась от пережитых волнений. Тронутая ее красотой и беспомощностью, Гертруда с чисто сестринской заботливостью и любовью принялась ухаживать за гостьей.
Несмотря на поздний час и усталость, Квентину едва ли удалось бы устоять против настойчивых уговоров Павильона распить бутылочку старого вина, если бы не хозяйка дома, которую привлек громкий голос мужа, требовавшего ключ от погреба.
Фрау Павильон была живая, полненькая старушка, по всей вероятности, весьма привлекательная в свое время, но уже много лет отличавшаяся только остреньким красным носом и пронзительным голосом. Она придерживалась твердого правила, что синдик тем строже должен подчиняться домашней дисциплине, чем больше его авторитет вне дома.
Как только почтенная бюргерша вникла в сущность пререканий, происходивших между ее мужем и гостем, она объявила коротко и ясно, что Павильон не только не нуждается в подкреплении, но и так уже хватил через край. Затем она без дальнейших церемоний повернулась к мужу спиной и повела гостя в отведенную для него чистенькую и веселенькую комнатку, обставленную с таким комфортом, какого Квентин не видывал во всю свою жизнь, — настолько богатые фламандцы той эпохи превосходили не только бедных и невежественных шотландцев, но и французов во всем, что касалось домашнего уюта.
Несмотря на радость, страх, сомнение и тревогу, обуревавшие Квентина, усталость взяла свое: он уснул, как убитый, и проснулся только на следующий день поздно утром, когда в его комнату с озабоченным видом вошел Павильон.
Толстяк сел у кровати гостя и завел длинную, но довольно запутанную речь о семейных обязанностях женатого человека, особенно старательно распространяясь о власти главы дома и о том, что муж обязан выдерживать характер во всех случаях разногласия с женой. Квентин слушал с возрастающей тревогой. Ему было небезызвестно, что мужья часто хорохорятся с единственной целью скрыть свое поражение. Поэтому он поспешил удостовериться, насколько близка к истине его догадка, выразив надежду, что «они не обеспокоили своим присутствием хозяйку дома».
— Нет, нет, нисколько! — ответил синдик. — Нет женщины, которую труднее было бы захватить врасплох, чем мою Мабель; она всегда рада друзьям… У нее всегда найдется для гостя готовая комната. У нее всегда припасено, чем попотчевать. Нет женщины в мире радушнее ее… Одно досадно, что у нее несколько странный характер.
— Одним словом, наше пребывание здесь ей неприятно, не так ли? — спросил Квентин и, вскочив с постели, стал торопливо одеваться. — Если бы я был уверен, что графиня Изабелла может пуститься в дорогу после всех ужасов вчерашней ночи, мы ни на минуту долее не стали бы стеснять вас своим присутствием.
— Точь-в-точь то же самое сказала она моей жене, — заметил Павильон, — и если бы вы могли видеть, как при этом вспыхнуло ее личико… Что же тут удивительного, если матушка Мабель и приревновала меня немножко к этой красотке…
— Да разве графиня Изабелла уже вышла из комнаты? — спросил Квентин и с еще большей поспешностью принялся приводить себя в порядок.
— Как же, — ответил Павильон, — и ждет вас с нетерпением, чтобы сговориться насчет дороги… раз уж вы оба решили ехать. Надеюсь, однако, что вы сперва позавтракаете.
— Ах, зачем вы мне раньше этого не сказали! — воскликнул с досадой Квентин.
— Полегче, полегче! Я и то, кажется, поторопился, судя по тому, как это вас взволновало, — возразил синдик. — А я хотел было переговорить с вами и еще кое о чем, но только вряд ли вы будете теперь в состоянии выслушать меня терпеливо.
— Говорите, сударь, говорите, но только поскорей.
— Ладно, — сказал синдик. — Всего одно слово. Дело в том, что Трудхен, которая так горюет по случаю разлуки с хорошенькой барышней, точно она ее родная сестра, советует вам переодеться, так как в городе ходят слухи, что графини Круа путешествуют под видом пилигримок в сопровождении стрелка шотландской гвардии. Говорят, будто вчера, когда мы вышли из Шонвальдского замка, какой-то цыган привел одну из них к Марку и уверил его, что у вас не было никаких поручений ни к нему, ни к люттихским гражданам и что просто-напросто вы похитили молодую графиню и путешествуете с нею в качестве ее возлюбленного. Все эти новости пришли сегодня из Шонвальда и были переданы мне и другим членам совета; теперь мы не знаем, как нам быть, ибо, хоть мы и держимся того мнения, что Гильом Марк поступил вчера слишком круто как с бедным епископом, так и с нами, но все же мы считаем его добрым малым, разумеется, когда он не пьян; притом он единственный человек, который может вести нас против герцога Бургундского. При настоящем положении вещей я и сам начинаю склоняться к мысли, что нам надо держаться Марка: мы слишком далеко зашли, чтобы отступать.
— Ваша дочь права, — сказал Квентин, не пытаясь ни возражать, ни уговаривать почтенного синдика, ибо видел, что решение его, принятое отчасти в угоду жене, отчасти из политических расчетов, все равно останется неизменным. — Она дала прекрасный совет. Мы должны ехать переодетыми и сейчас же. Надеюсь, мы можем рассчитывать, что вы нас не выдадите и доставите все необходимое к побегу.
— С радостью, с радостью, — ответил Павильон, который внутренне был очень собою недоволен и поэтому ухватился за возможность хоть немного загладить свою вину.
— Я никогда не забуду, что вы дважды спасли мне жизнь в эту ужасную ночь: во-первых, освободив меня от проклятой брони и, во-вторых, выручив из еще горшей беды. Ведь этот Вепрь со своим выводком — сущие дьяволы. Я буду вам верен, как нож черенку, как говорят наши ножовщики, лучшие в мире мастера своего дела… А, да вы уже готовы! Так пойдемте! Я сейчас докажу, как я вам доверяю.
Синдик повел гостя из спальни прямо в свою контору. Плотно притворив за собой дверь и предварительно оглядевшись по сторонам, он отпер сводчатый потайной чулан, где у него стояло несколько железных сундуков. Отомкнув один из них, наполненный гульденами, он предложил Квентину взять сумму, какую тот найдет нужной на покрытие дорожных издержек его самого и его спутницы.
Так как деньги, которыми Квентина снабдили в Плесси, были уже на исходе, то он, не задумываясь, взял двести гульденов.
С души Павильона, смотревшего на эту невыгодную коммерческую сделку, как на возмездие, искупавшее до некоторой степени недостаток его радушия, точно сняли тяжелый камень.
Тщательно заперев комнату, где хранились его сокровища, синдик повел гостя в приемную, где их уже ожидала графиня, переодетая в костюм зажиточной фламандской горожанки. Изабелла была еще немного бледна после всех потрясений вчерашней ночи, но, по-видимому, бодра и телом и духом. В комнате не было никого, кроме нее и Трудхен, заботливо оправлявшей на ней платье и учившей ее, как следует держать себя, чтобы не возбудить подозрений. Увидев Квентина, молодая графиня протянула ему руку, которую он почтительно поцеловал, и сказала:
— Синьор Квентин, мы должны оставить наших друзей, чтобы не навлечь на них несчастья, ибо несчастье преследует меня с самой смерти моего отца. Вы должны переменить платье и ехать со мной, если вам еще не наскучило быть моим защитником.
— Мне… мне наскучило быть вашим защитником… служить вам? Да я готов следовать за вами хоть на край света. Но вы-то сами в состоянии ли вынести все трудности предстоящего пути? Способны ли вы после всех ужасов вчерашней ночи…
— Не напоминайте мне о них, — перебила его графиня, — они, как страшный сон, оставили во мне лишь смутное воспоминание… Спасся ли добрый епископ?
— Да, он теперь на свободе, — ответил Квентин, делая знак Павильону, который собирался было рассказывать об ужасной смерти прелата.
— Нельзя ли нам пробраться к нему? Есть ли в его распоряжении какое-нибудь войско? — спросила графиня.
— Теперь вся его надежда на небо, — ответил Квентин, — но, куда бы вы ни вздумали направиться, я готов сопровождать вас.
— Мы еще обсудим все это, — сказала Изабелла и, помолчав немного, прибавила: — Я выбрала бы монастырь, но боюсь, что он будет недостаточной защитой от моих преследователей.
— Гм, гм… Я бы вам не советовал ехать в монастырь, по крайней мере, в Люттихском округе, — заметил синдик. — Хотя Арденнский Вепрь, бесспорно, храбрый воин, верный союзник и испытанный друг нашего города, но нрав у него крутой, и, кроме того, он ни в грош не ставит все эти монастыри, мужские и женские.
— Идите же и готовьтесь в путь, синьор Дорвард, — сказала графиня, прерывая Павильона, — я вверяю себя вашей чести.
Как только синдик и Квентин вышли из комнаты, Изабелла принялась расспрашивать Гертруду о предстоящей дороге и об опасностях, которые могут встретиться путешественникам. При этом она проявила такую ясность ума и столько самообладания, что фламандка не могла удержаться от возгласа:
— Я просто дивлюсь вам, сударыня! Толкуют о твердости духа мужчин, но ваше мужество мне кажется совершенно исключительным.
— Нужда научит всему, мой дружок, нужда — мать смелости, — ответила графиня. — Не так давно я падала в обморок при виде пустячной царапины. Но с тех пор, я смело могу это сказать, вокруг меня лились потоки крови, и я ни разу не только не лишилась чувств, но даже не растерялась… Но не думайте, что это мне легко досталось, — продолжала графиня, положив на плечо Гертруды свою дрожащую руку. — Будь мое положение менее опасно и не будь я уверена, что единственное средство избегнуть участи, худшей, чем смерть, это сохранить твердость и самообладание, я бы бросилась к вам на шею, Гертруда, и облегчила бы свою наболевшую грудь таким потоком слез, какой еще никогда не вырывался из растерзанного женского сердца.
— Ах, нет, не плачьте, сударыня! — воскликнула сострадательная фламандка. — Мужайтесь и верьте, что этот храбрый шотландец не даст вам погибнуть. Есть и у меня кое-кто, на кого я могу положиться, — добавила Гертруда, вся вспыхнув, — только вы ничего не говорите отцу. Я сказала моему жениху, Гансу Гловеру, чтобы он ждал вас у восточных ворот и не смел являться ко мне на глаза иначе, как с известием, что вы благополучно переехали границу.
Графиня могла отблагодарить добрую девушку только нежным поцелуем, который та возвратила с неменьшею нежностью, при чем заметила улыбаясь:
— Уж если две девушки со своими дружками не сумеют устроить побег с переодеванием, то, значит, весь свет перевернулся вверх дном.
Простодушный намек маленькой фламандки вызвал яркую краску на бледном лице Изабеллы, и нельзя сказать, чтобы смущение ее уменьшилось, когда в комнату неожиданно вошел Дорвард.
Квентин был в костюме фламандского горожанина, подаренном ему Петером, который поспешил выразить благодарность молодому шотландцу, уступив ему свое воскресное платье; и при этом поклялся, что ни за какие блага в мире не выдаст тайны молодой парочки. У дверей, благодаря заботливости тетушки Мабель, уже стояла совсем готовая в путь пара отличных лошадок.
Почтенная хозяйка, в сущности, ровно ничего не имела ни против графини, ни против ее провожатого и если хотела избавиться от гостей, то лишь потому, что их присутствие, по ее мнению, грозило бедой дому. Пока беглецы садились на лошадей, она объяснила им, что Петер проводит их до восточных ворот, но будет итти поодаль, как будто не имеет с ними ничего общего, и с нескрываемой радостью посмотрела им вслед, когда, наконец, гости выехали за ворота. Как только Дорвард и его спутница исчезли из виду, почтенная матрона воспользовалась удобным случаем и прочла своей Трудхен длинное нравоучение о том, как глупо набивать себе голову разными романами, из-за которых нынче знатные дамы, вместо того, чтобы тихо и скромно заниматься домашним хозяйством, как это подобает всякой порядочной и уважающей себя женщине, скачут верхом очертя голову в сопровождении каких-то шалопаев, пьяниц, оруженосцев или распутных иноземных стрелков, с риском для собственного здоровья и в ущерб своему карману и репутации.
Гертруда молча, не возразив ни слова, выслушала нотацию; но, судя по ее лицу, можно было усомниться, чтобы она целиком согласилась с матерью.
Между тем наши путники доехали до восточных ворот, миновав несколько улиц, кишевших народом. К счастью, горожане все еще были настолько озабочены вчерашним событием и новостями дня, что не обращали внимания на молодую чету, в наружности которой не было ничего замечательного. Стража, взглянув на подорожную за подписью Руслара, врученную беглецам Павильоном, беспрепятственно их пропустила, и они наскоро, но дружески простились с Петером Гейслером, обменявшись с ним пожеланиями всяких благ.
Как только они очутились за городскими воротами, к ним подъехал статный молодой парень на рослом сером коне и отрекомендовался Гансом Гловером, женихом Трудхен Павильон. Это был чистокровный тип молодого фламандца, не слишком умного, но добродушного и веселого, едва ли достойного, как невольно подумала Изабелла, быть мужем Гертруды. Впрочем, он, видимо, всей душой готов был им помочь, желая, вероятно, в точности выполнить приказание невесты. Почтительно поклонившись Изабелле, он осведомился, куда она прикажет себя вести.
— Покажите нам дорогу к ближайшему городу на границе Брабанта, — ответила графиня.
— Так, значит, вы уже решили, куда мы направляемся? — спросил Квентин, подъезжая к ней. Он предложил свой вопрос на французском языке, которого проводник не понимал.
— Да, решила, — ответила девушка, — ибо в моем положении я должна сократить по возможности наш путь, хотя бы это грозило мне заточением.
— Заточением?! — воскликнул Квентин.
— Да, мой друг, заточением; но я постараюсь, чтобы вам не пришлось разделить мою участь.
— Ах, не говорите… не думайте обо мне, — с горечью произнес Квентин. — Только бы видеть вас в безопасности, а там не все ли равно, что будет со мной…
— Не так громко, не так громко, мой друг, — сказала Изабелла. — Смотрите, наш проводник настолько деликатен, что и так уже оставил нас вдвоем.
И, действительно, щепетильный фламандец, входя в положение молодой четы и боясь стеснить ее своим присутствием, поспешил удалиться на приличную дистанцию, как только увидел, что Квентин приблизился к девушке.
— Да, — продолжала Изабелла, убедившись, что Ганс не может их слышать, — да, мой друг, мой защитник, я не стыжусь вас так называть, и чего мне стыдиться, раз само небо мне вас послало. Вам я должна сказать, что решилась вернуться на родину, явиться с повинной к герцогу Бургундскому и положиться на его великодушие. Я сделала большую ошибку, решившись бежать из Бургундии и отдаться под покровительство этого лицемера Людовика Французского.
— Значит, вы решились стать невестой графа Кампо Бассо? — спросил Квентин, и в преднамеренно небрежном тоне этого вопроса звучало затаенное страдание, какое слышится в голосе осужденного на смерть преступника, когда он старается казаться твердым, спрашивая, получен ли его приговор.
— Нет, нет, Дорвард, всей власти герцога Бургундского недостаточно, чтобы принудить к такой низости девушку из дома Круа, — сказала Изабелла, гордо выпрямляясь в седле. — Герцог может захватить мои земли, мой замок, может заключить меня в тюрьму или заточить в монастырь, но и только. Я согласна на самое худшее, но никогда не буду женой Кампо Бассо.
— На худшее! — воскликнул Квентин. — Да что же может быть хуже бедности и тюрьмы? О, подумайте, пока есть еще время, пока вы свободны и пока под рукой у вас есть человек, готовый с опасностью для жизни сопровождать вас в Англию, в Германию и даже в Шотландию, где вы наверно найдете великодушных покровителей… Подумайте и не принимайте поспешного решения расстаться со свободой — лучшим даром небес.
Изабелла с печальной улыбкой выслушала эту горячую тираду и после минутного молчания ответила:
— Свобода — достояние мужчины; женщина же всегда нуждается в покровительстве, потому что она по своей природе не может сама себя защитить. А где же мне искать защиты? В Англии, у развратного Эдуарда?.. Или в Германии, у пьяницы Венцеслава?.. Вы говорите — в Шотландии… Ах, Дорвард, если бы я была вашей сестрой, и если бы вы могли дать мне приют в одной из ваших тихих долин, среди гор, которые вы с такою любовью описываете, и где из милости или на оставшиеся у меня драгоценности я могла бы вести мирную жизнь, позабыв о прошлом, — если бы вы могли мне обещать покровительство какой-нибудь почтенной женщины, вашей соотечественницы, или какого-нибудь шотландского барона, чье сердце было бы столь же верно, как его меч, тогда другое дело: такая будущность стоила бы того, чтобы ради нее решиться пренебречь мнением света и пуститься в дальний путь, как бы ни был он долог.
В голосе графини Изабеллы слышалась робкая нежность, и сердце Квентина затрепетало от радости. С минуту он был в нерешимости, что ему ответить; но, наскоро перебрав в уме все, что он был в состоянии предложить ей в Шотландии, он пришел к печальному заключению, что с его стороны было бы нечестно и жестоко указывать ей путь, за безопасность которого он не мог поручиться.
— Графиня, — сказал он, наконец, — я поступил бы против рыцарской чести и совести, если бы уверил вас, что вы можете найти в Шотландии какую-нибудь иную защиту, кроме руки вашего покорного слуги. Я даже не знаю, остался ли на моей родине хоть один человек, в чьих жилах течет та же кровь, что в моих. Рыцарь Иннерквэрити напал ночью на наш замок и перерезал всех моих родных. Вернись я в Шотландию, я не встречу, там никого, кроме многочисленных и могущественных врагов, против которых я буду бессилен. Если бы сам король захотел оказать мне поддержку, то и он не решился бы ради меня выступить против моих могущественных врагов.
— Увы, — вздохнула графиня, — значит, на свете нет уголка, где бы людям жилось свободно, если даже в ваших диких горах свирепствует такой же необузданный произвол, как и в наших краях.
— Да, это печальная истина, которую я не смею оспаривать, — согласился Квентин. — Из одной только жажды мести и крови наши враждующие кланы истребляют друг друга. Огильви так же неистовствуют в Шотландии, как Марк со своими разбойниками здесь.
— Значит, нечего больше и говорить о Шотландии, — сказала Изабелла тоном искреннего или притворного равнодушия. — Впрочем, я и заговорила-то о Шотландии в шутку, желая вас испытать и убедиться, будете ли вы настолько пристрастны, чтобы поручиться за верность убежища в самом беспокойном из европейских государств. Теперь я вижу, что на вас можно вполне положиться даже в таком деле, где затронуто самое дорогое для вас чувство — любовь к родине. Итак, решено: я сдаюсь первому благородному вассалу герцога Карла, которого встречу, и отдам себя под его покровительство.
— А отчего бы вам не вернуться в ваши собственные владения, в ваш укрепленный замок, как вы об этом раньше думали тогда, в Туре? — спросил Квентин. — Отчего бы не собрать вассалов вашего отца и не заключить с герцогом договор, вместо того, чтобы сдаваться ему? Уж, конечно, нашлись бы смелые люди, готовые сражаться за вас; по крайней мере я знаю одного, который с радостью готов пожертвовать за вас своей жизнью.
— К сожалению, — сказала Изабелла, — этот план, придуманный хитрым Людовиком и клонившийся, как и все его планы, к его собственной выгоде, теперь невыполним благодаря измене Замета Мограбина, выдавшего герцогу замыслы французского короля. Узнав об этом плане, Карл заключил в тюрьму моего родственника и разместил в нашем замке свой гарнизон. Нет, такого рода попытка только навлекла бы месть герцога Карла на моих верных вассалов, а я не хочу быть причиной нового кровопролития, да еще по такому поводу. Нет, я твердо решила покориться законному повелителю во всем, кроме моей личной судьбы. Я думаю, что и моя родственница, графиня Амелина, хотя она-то и убедила меня бежать, вероятно поступила так же.
— Ваша родственница? — повторил Квентин, в котором эти слова вызвали воспоминания об обстоятельствах, неизвестных молодой графине, о которых он и сам, в связи со всеми пережитыми событиями, до сих пор не вспоминал.
— Да, моя тетка, графиня Амелина Круа… Вы о ней что-нибудь знаете? — спросила Изабелла. — Я надеялась, что она уже находится под защитой бургундского знамени… Но вы молчите… Значит, вам что-нибудь известно?
Этот вопрос звучал такой тревогой, что Квентин был принужден сообщить молодой девушке некоторые подробности из того, что он знал о судьбе графини Амелины. Он рассказал ей, как получил приказание графини помогать ей в побеге из Шонвальда, в котором, как он был уверен, принимали участие они обе, рассказал о своем открытии, сделанном уже тогда, когда беглецы добрались до леса, о своем возвращении в замок и о том, как ему, наконец, удалось разыскать ее, Изабеллу. Но он ни словом не заикнулся ни о надеждах, с которыми графиня Амелина покидала Шонвальд, ни о дошедшем до него слухе, будто почтенная дама попала в руки Гильома Марка. Скромность и заботливое внимание к чувствам Изабеллы, особенно в такую минуту, когда ей нужны были все ее силы и присутствие духа, заставили его умолчать и о том и о другом.
Но даже и в таком виде рассказ Квентина страшно поразил Изабеллу, и после продолжительного молчания она произнесла, наконец, сухо и холодно:
— Итак, вы покинули мою бедную родственницу в лесу, на произвол негодяя-цыгана и изменницы-служанки. Бедная тетушка! А она еще так превозносила вашу верность и преданность.
— Но поступи я иначе, графиня, — возразил Квентин, оскорбленный незаслуженным упреком, — какая участь постигла бы ту, которой я был более всего предан? Если бы я не оставил графиню Амелину во власти тех, кому она сама же доверилась, вы были бы в настоящую минуту во власти Гильома Марка, Дикого Арденнского Вепря.
— Вы правы, — сказала Изабелла мягким голосом, — и я, к кому вы относитесь с такой беззаветной преданностью, отплатила вам низкой неблагодарностью. Но мне так жаль бедную тетушку! А все эта негодная Марта! Ведь это Марта свела ее с Заметом и Гайраддином, которые совсем вскружили ей голову своей ворожбой, а хитрая служанка, пользуясь этим, окончательно сбила ее с толку, внушив ей… право, не знаю, как мне и выразиться… внушив ей ложные надежды на любовь и на замужество, что уже совсем не пристало тете в ее годы. Я убеждена, что все это с самого начала было делом рук Людовика Французского. Он окружил нас изменниками, чтобы заставить отдаться под покровительство французского двора или, вернее, в его руки; и когда мы допустили эту неосторожность, как бессовестно, как бесчестно он с нами поступил! Да вы и сами это знаете, Квентин… Но бедная тетя! Как вы думаете, что ее ждет?
Стараясь ободрить молодую девушку надеждой, которую он едва ли разделял, Квентин распространился на тему о том, что преобладающая страсть цыганского племени — жадность, что, следовательно, у Гайраддина не было никакого смысла убивать графиню Амелину или вообще дурно с ней обращаться и что, напротив, у него были все основания обходиться с ней как можно лучше, ибо негодяй мог тогда получить хороший выкуп или награду. Он заключил свою речь уверением, что к тому же и Марта намерена была, по-видимому, защищать графиню Амелину от цыгана, если бы это понадобилось.
Чтобы отвлечь Изабеллу от печальных мыслей, Квентин сообщил ей со всеми подробностями, как ему удалось открыть измену Гайраддина во время ночевки возле Намюра. Он высказал при этом предположение, что все это входило а заранее обдуманный план короля Людовика, вошедшего в соглашение с Марком. Изабелла сначала с ужасом слушала Квентина, но вскоре овладела собой и сказала:
— Мне стыдно, что я осмелилась хоть на минуту поверить в возможность успеха такого низкого, злодейского замысла. Ведь есть же справедливость на земле. Нет, бояться в таких случаях просто нелепо, все это может внушать только отвращение. Но теперь я понимаю, отчего эта коварная Марта так старалась посеять раздор между мною и тетушкой, зачем она вечно льстила в глаза каждой из нас и в то же время принимала все меры, чтобы восстановить нас друг против друга. Но все-таки я никогда бы не поверила, что тетя, которая, казалось, так горячо меня любила, решится бросить меня одну в Шонвальде в минуту такой страшной опасности.
— Да разве графиня Амелина не предупредила вас о своем бегстве? — спросил Квентин.
— Ни одним словом, — ответила Изабелла. — Она сказала мне только, что Марта сообщит мне нечто очень важное; но, признаться, после всех этих таинственных и длительных совещаний с Гайраддином бедная тетушка совсем потеряла голову; она говорила такие странные вещи, что… одним словом, видя, в каком она состоянии, я не хотела спрашивать у нее объяснений… Но все-таки это было очень жестоко с ее стороны.
— Нет, графиня, я должен вам сказать, что вы заблуждаетесь, обвиняя свою тетушку в жестокости, — возразил Квентин. — В такую страшную минуту и в такой темноте, как в ту ночь, легко было ошибиться. Я думаю, она была так же твердо уверена, что вы с нею, как и я, обманутый фигурой и костюмом Марты, был убежден, что нахожусь в обществе двух графинь Круа, особенно той, — добавил он решительно, хотя и тихим голосом, — без которой никакие сокровища в мире не заставили бы меня покинуть Шонвальд.
Изабелла слегка отвернулась, делая вид, что не замечает горячего тона последних слов своего спутника, но, когда он опять заговорил, на этот раз о бесчестной политике Людовика, она снова повернулась к нему, и они горячо продолжали обсуждать все подробности последних событий. Под конец они пришли к заключению, что оба брата цыгана были пособниками Марты и все трое — клевретами коварного французского короля, причем старший из братьев, Замет, с обычным вероломством, свойственным его племени, затеял сыграть двойную игру и поплатился за это жизнью. Молодые люди до того увлеклись разговорами, что позабыли всю необычность своего положения и все опасности дороги. Так они продолжали свой путь в течение нескольких часов, останавливаясь лишь изредка, чтобы дать отдых лошадям подле какой-нибудь уединенной хижины по указанию Ганса Гловера, который вел себя во всех отношениях, как самый рассудительный и порядочный человек.
В этой обстановке невольного сближения искусственная преграда, разделявшая влюбленных, мало-помалу исчезла. Молодые люди ни единым словом не обмолвились о любви, хотя сердце Изабеллы было преисполнено такой горячей благодарности и доверия к Квентину, что она простила бы ему самое смелое признание. Однако, природная робость и рыцарские чувства удерживали юношу от всякого намека на любовь, который мог бы быть понят графиней, как попытка воспользоваться ее стесненным положением. Но хотя они не говорили о любви, они все время не переставали о ней думать. Их сердца были так переполнены, что они без слов понимали друг друга. Словом, они переживали те счастливые минуты, которые остаются в памяти на всю жизнь.
Было два часа пополудни, когда наших путников взволновало донесение проводника: с перепуганным, бледным лицом он объявил, что за ними гонятся черные рейтеры[51] Марка. Это войско, или, вернее, разбойничья шайка, набиралось в округах Нижней Германии и во всем походило на ландскнехтов. Чтобы оправдать свое наименование «черных всадников» и внушить больше страха врагам, шварцрейтеры обыкновенно разъезжали не иначе, как на вороных лошадях, и мазали свои доспехи черной краской, после чего их лица и руки зачастую оказывались тоже черными. В своей распущенности и жестокости шварцрейтеры могли смело соперничать со своими пешими собратьями — ландскнехтами.
Оглянувшись назад и увидев вдали на ровной дороге приближающееся облако пыли, впереди которого, действительно, неслись во всю прыть три черных всадника, Квентин сказал графине:
— Дорогая моя, у меня нет другого оружия, кроме меча. Я не могу сразиться за вас, но я буду сопутствовать вам в вашем бегстве. Если нам удастся достигнуть леса прежде, чем они нас нагонят, мы можем еще спастись.
— Пусть будет по-вашему, мой единственный друг, — ответила Изабелла, пуская свою лошадь в галоп. — А ты, — добавила она, обращаясь к Гансу Гловеру, — поезжай другой дорогой; тебе незачем ради нас подвергать опасности свою жизнь.
Но честный фламандец только покачал головой на это великодушное предложение и ответил: «Нет, нет, это не годится». Таким образом, все трое понеслись к лесу с такою скоростью, на какую только были способны их усталые лошади; но, увидев, что они поскакали, шварцрейтеры, в свою очередь, пустили во весь опор своих коней. Однако, несмотря на то, что лошади беглецов были сильно измучены, им удалось далеко опередить своих преследователей, на которых были тяжелые доспехи; им оставалось уже не более четверти мили до опушки леса, как вдруг оттуда выехал отряд вооруженных людей с развевающимся знаменем и поскакал им наперерез.
— Судя по блестящим латам, это, должно быть, бургундцы, — заметила Изабелла. — Но кто бы они ни были, лучше сдаться им, чем безбожным злодеям, которые гонятся за нами.
Минуту спустя, взглянув на знамя, она воскликнула:
— Я узнаю этот стяг! Видите вы сердце, пронзенное стрелой? Это герб благородного бургундца, графа Кревкёра. Я сдамся ему.
Квентин Дорвард вздохнул, но другого выбора не было. А как бы он был счастлив минуту назад, если бы мог купить спасение Изабеллы даже гораздо более дорогой ценой. Вскоре они поравнялись с отрядом Кревкёра, остановившимся при виде скакавших навстречу шварцрейтеров. Графиня объявила, что желает переговорить с начальником, и, в то время как Кревкёр с недоумением смотрел на нее, она сказала:
— Благородный граф, Изабелла Круа, дочь вашего старого товарища по оружию, графа Рейнольда, сдается вам и просит вашей защиты для себя и своих провожатых.
— Я готов вам служить, прелестная родственница, против всех и вся, но только не против моего законного повелителя, герцога Бургундского. Но теперь не время для разговоров. Эти негодяи остановились и, кажется, хотят на нас напасть. Клянусь святым Георгием Бургундским, что наглецы намерены итти против знамени Кревкёра. Неужели они воображают, что мы с ними не справимся! Дамиен, дай мне копье! Знамя вперед… копье наперевес… Кревкёр, в атаку! — скомандовал граф и с этим военным кличем помчался во главе маленького отряда навстречу шварцрейтерам.
Схватка между шварцрейтерами и бургундцами длилась всего несколько минут. Воины Марка были быстро обращены в бегство, благодаря лучшим коням, лучшему вооружению и боевому порядку отряда графа Кревкёра. Не прошло и пяти минут, как граф, обтирая окровавленный меч о гриву коня, уже возвращался к опушке леса, где Изабелла наблюдала ход сражения. Часть его отряда следовала за ним, другая бросилась в погоню за неприятелем.
— Стыд и срам, что наше оружие приходится осквернять кровью этих подлых свиней, — сказал граф.
И, вложив меч в ножны, продолжал:
— Ваша родина встретила вас довольно сурово, прекрасная кузина, но, странствуя, всегда следует быть готовой к таким приключением. Хорошо еще, что я подоспел во время, потому что, могу вас уверить, черные всадники относятся к графской короне не с большим уважением, чем к чепцу простой поселянки, а ваша свита едва ли была бы в состоянии вас защитить.
— Граф, — сказала Изабелла, — позвольте спросить вас без всяких предисловий, должна ли я считать себя пленницей и куда вы думаете меня отвезти?
— Вы сами знаете, неразумное дитя, как бы я вам ответил, будь на то моя воля. Но в последнее время вы и ваша сумасбродная сваха — тетушка широко расправили свои крылышки, и я боюсь, что вам придется сложить их на некоторое время и посидеть в клетке. Я же, с своей стороны, считаю своим долгом, — печальным долгом, поверьте, — доставить вас в Перонну ко дворцу герцога Карла. Я поэтому сдаю начальство над отрядом моему племяннику, графу Стефану, а сам буду вас сопровождать, так как думаю, что в ваших переговорах с герцогом вам понадобится посредник… Надеюсь, этот молодой повеса сумеет справиться с возложенным на него поручением.
— С вашего позволения, дядя, — перебил его граф Стефан, — если вы сомневаетесь в моих способностях, отчего бы вам не остаться самому при отряде, а я бы взялся быть слугой и защитником графини Изабеллы Круа.
— Конечно, племянничек, твое предложение не лишено смысла, — ответил Кревкёр, — но пусть уж будет так, как я решил. Только потрудись хорошенько запомнить, что твои обязанности будут заключаться отнюдь не в охоте на этих черных свиней — занятие, к которому ты, кажется почувствовал особое призвание, — а в том, чтобы суметь отдать мне точный отчет о положении дел в Люттихском округе, откуда до нас стали доходить такие странные слухи. Пусть человек десять едут за мной, остальные же, вместе со знаменем, останутся под твоим начальством.
— Еще минута, кузен, — сказала графиня Изабелла. — Прежде чем окончательно стать вашей пленницей, я хотела бы выговорить свободу для тех, кто делил со мною все превратности судьбы. Позвольте этому молодцу, моему верному проводнику, вернуться беспрепятственно в свой родной город Люттих.
Кревкёр бросил проницательный взгляд на честное, круглое лицо Ганса Гловера и произнес:
— Парень, кажется, в самом деле безобидный. Он может доехать с моим племянником до того пункта Люттихского округа, где остановится отряд, а там пусть отправляется на все четыре стороны.
— Не забудь передать мой привет Гертруде, — сказала графиня, обращаясь к проводнику, и, сняв с шеи нитку жемчуга, подала ему со словами: — Попроси ее принять эту вещь на память об ее несчастном друге.
Честный Ганс взял жемчуг и, отвесив неуклюжий поклон, с искреннею признательностью поцеловал прекрасную руку графини, которая нашла средство с такой деликатностью отблагодарить его за оказанную услугу.
— Гм, гм… Знаки дружбы и преданности, — пробормотал Кревкёр. — А нет ли у вас еще каких просьб, графиня? Говорите скорей, время ехать.
— Только одна, — сказала Изабелла смутившись. — Будьте благосклонны к этому… к этому молодому дворянину.
— Гм!.. — снова протянул граф, бросая на Квентина такой же проницательный взгляд, каким он удостоил Ганса Гловера, но, по-видимому, на этот раз он остался менее удовлетворенным. — Гм… да!.. Это клинок другого закала… А позвольте вас спросить, прелестная кузина, — продолжал он, добродушно посмеиваясь над замешательством Изабеллы, — чем, собственно, этот… этот слишком молодой дворянин заслужил с вашей стороны такое внимание?
— Он спас мне жизнь и честь, — сказала графиня, краснея от стыда и досады.
Квентин тоже вспыхнул, но то была краска негодования: тем не менее, он благоразумно сдержался, боясь еще больше испортить дело.
— Жизнь и честь? Вот как! Гм… да… — повторил Кревкёр. — А по-моему, прекрасная кузина, вам не следовало бы ставить себя в положения, налагающие на вас подобные обязательства по отношению к этому… слишком молодому дворянину… Но что было, того не воротишь. Пусть этот юноша, если звание ему дозволяет, сопровождает нас: я о нем позабочусь. Только предупреждаю, что на будущее время я беру на себя охранять вашу жизнь и честь, а для вашего спутника постараюсь найти более подходящее занятие, чем обязанность телохранителя при странствующих девицах.
— Позвольте вам заметить, граф, — сказал Квентин, который не смог дольше себя сдерживать, — что вы впоследствии, вероятно, пожалеете о ваших легкомысленных выражениях относительно совершенно чужого и неизвестного вам человека. Мое имя Квентин Дорвард; я стрелок шотландской гвардии, в которую, как вам известно, принимают только дворян.
— Чрезвычайно признателен вам за сообщенные сведения, господин стрелок, — ответил Кревкёр тем же насмешливым тоном. — Не будете ли вы так добры выехать со мной вперед.
В то время, как Квентин исполнял приказание графа, имевшего в ту минуту если не право, то власть приказывать, он заметил, что Изабелла смотрела ему вслед с такой тревогой и нежным участием, что слезы невольно выступили у него на глазах. Но он тут же подумал, что должен держать себя, как подобает мужчине, чтобы не дать повода графу Кревкёру для новых насмешек. Поэтому он решил, не дожидаясь вопросов с его стороны, начать с ним разговор в таком тоне, который убедил бы его, что он, Квентин, заслуживает большего уважения и лучшего обращения.
— Граф Кревкёр, — сказал Квентин учтиво, по решительно, — позвольте осведомиться прежде, чем мы поедем дальше, свободен ли я, или должен считать себя вашим пленником?
— Тонкий вопрос, — заметил граф. — На него я могу вам, в свою очередь, ответить только вопросом. Как вы полагаете, воюют теперь между собой Франция и Бургундия или находятся в мире?
— Во всяком случае, граф, вам это лучше знать, чем мне, — возразил Квентин, — я давно уже оставил французский двор и с тех пор не имел оттуда известий.
— Вот видите, как легко иногда задавать вопросы и как трудно на них отвечать, — сказал граф. — Знайте же, что я и сам не в состоянии разрешить эту загадку, хотя и провел при дворе герцога в Перонне всю последнюю неделю. А так как от разрешения ее зависит, считать ли вас свободным человеком, или нет, то в настоящую минуту я должен объявить вас своим пленником. Тем не менее, если вы были действительно полезны моей родственнице, если вы служили ей верой и правдой и если вы чистосердечно ответите на вопросы, которые я вам предложу, ваше положение улучшится.
— Графиня Круа может быть лучшим судьей в этом деле, и потому за нужными вам разъяснениями благоволите обратиться к ней. Что же касается правдивости моих ответов, то вы будете судить о них сами, когда предложите ваши вопросы.
— Ого, как гордо! — пробормотал граф. — Совсем как подобает молодцу, который носит на шляпе бант своей дамы и поэтому считает необходимым разговаривать со всеми свысока. Прекрасно, молодой человек! Надеюсь, вы можете без всякого ущерба для вашего достоинства сообщить мне, давно ли вы состоите при особе графини Изабеллы Круа.
— Граф Кревкёр, — сказал Квентин, — если я отвечаю на вопросы, задаваемые таким оскорбительным тоном, то делаю это только потому, что боюсь, как бы мое молчание не было истолковано в дурном смысле для той, которую мы оба должны уважать. Я сопровождаю графиню Изабеллу со дня ее отъезда из Франции во Фландрию.
— Ого! Другими словами, с тех самых пор, как она бежала из Плесси-ле-Тур? И, как стрелок шотландской гвардии, вы сопровождаете ее, конечно, по особому приказанию короля Людовика?
После того, как Квентину стали известны предательские намерения французского короля против графини Изабеллы, при выполнении которых, как, по-видимому, рассчитывал Людовик, погиб бы, защищая ее, и молодой шотландец, — он не считал себя более чем-либо обязанным королю. Тем не менее, он решил, что ему не следует обманывать доверие короля (искреннее или притворное, все равно), и потому ответил, что для него было достаточно приказаний его ближайшего начальства и что он ни о чем больше не расспрашивал.
— Довольно и этого, — сказал граф. — Все мы знаем, что король не позволит начальникам своей стражи рассылать каких-либо стрелков по белу свету в качестве паладинов, сопровождающих странствующих принцесс, если он не преследует при этом политических целей. Да, трудненько теперь будет королю Людовику утверждать, что он ничего не знал о бегстве графинь Круа, после того как стало известно, что их сопровождал стрелок его гвардии. Куда же, позвольте спросить, молодой человек, лежал ваш путь?
— В Люттих, граф, — ответил Квентин, — ибо дамы хотели отдаться под покровительство покойного епископа.
— Покойного?! — воскликнул Кревкёр. — Разве Людовик Бурбон умер? Герцог ничего не знал о его болезни… Когда же и отчего он скончался?
— Он покоится в кровавой могиле, граф, если только убийцы погребли его останки.
— Убийцы! Пресвятая матерь! Но это невозможно!
— Я собственными глазами видел, как совершилось это злодеяние, видел и много других ужасов, граф.
— Видел и не защитил! — воскликнул граф. — Вы должны были поднять весь замок против убийцы. Да знаете ли вы, что это — гнусное святотатство быть свидетелем такого преступления и не воспрепятствовать ему?
— Короче говоря, граф, — сказал Дорвард, — прежде чем совершилось это убийство, замок был осажден и взят извергом Марком с помощью восставших люттихцев.
— Я поражен, как громом! — воскликнул Кревкёр. — Люттих восстал! Шонвальд взят! Епископ умерщвлен! О, вестник несчастья! Никто еще не приносил столько горестных новостей. Говори, знал ты о восстании, о приступе, об этом убийстве? Говори! Ты стрелок любимой гвардии Людовика, а все это дело его рук: он, а не кто другой, направил эту стрелу. Говори же, или я велю тебя четвертовать.
— Если вы даже это сделаете, граф, вы и тогда не вырвете у меня никаких признаний, которые были бы противны чести шотландского дворянина. Я не более вас повинен в этих злодеяниях. Я так далек от участия в них, что боролся бы с негодяями до последнего издыхания, будь у меня хоть какие-нибудь средства для такой борьбы. Но что я мог сделать? Их были сотни, а я один. Главной моей заботой было спасти графиню Изабеллу, и, к счастью, мне это удалось. И все-таки, будь я поближе к тому месту, где бедный старик был так бесчеловечно убит, я отстоял бы его седую голову или отомстил бы за нее. Во всяком случае, я выразил открыто мое отвращение к этому преступлению и предупредил этим дальнейшие ужасы.
— Я верю тебе, юноша, — сказал граф. — Ты не в том возрасте и не такая у тебя натура, чтобы тебе можно было поручить подобное дело, хоть ты и достаточно навострился по части охраны дам… Но бедный, бедный епископ! Убит в своем собственном мирном жилище! Убит чудовищем, кровожадным злодеем, не побоявшимся осквернить дом, где он вырос, не побоявшимся обагрить руки кровью своего благодетеля. Но, или я не знаю Карла Бургундского, или его месть не замедлит разразиться так же неумолимо и жестоко, как жестоко и бесчеловечно было само преступление. Но если не нашлось бы другого мстителя, — тут он, обнажив меч, ударил себя в грудь обеими руками в железных рукавицах с такою силой, что зазвенела кольчуга, потом поднял их кверху и продолжал: — тогда я, Филипп Кревкёр, даю клятву, что у меня не будет других помыслов, кроме мщения за смерть Людовика Бурбона. Я отомщу его убийцам, где бы я их ни нашел, в лесу или в поле, в городе или в селении, на горах или в долине, при королевском дворе или в храме… Обрекаю на это все мое достояние, мои земли и замки, друзей и вассалов, мою жизнь и честь.
Облегчив душу этой клятвой, граф Кревкёр мало-помалу оправился от ужаса и изумления, в которое его поверг страшный рассказ о трагедии, разыгравшейся в Шонвальде; он принялся расспрашивать Квентина о подробностях ужасного злодеяния, и Квентин, не имевший ни малейшего желания выгораживать Марка, передал графу все с полной откровенностью.
— Но эти слепцы, эти непостоянные вероломные твари, эти люттихцы, — в бешенстве воскликнул Кревкёр, — как они могли, как они решились вступить в союз с гнусным разбойником и убийцей! Как они осмелились умертвить своего законного государя!
Здесь Дорвард поспешил сообщить разгневанному бургундцу, что люттихцы, или, по крайней мере, лучшие из них, хоть и возмутились против своего епископа, но не имели по-видимому намерения содействовать подлому замыслу Марка; что, напротив, если бы это было в их власти, они никогда бы не допустили этого убийства, что они были поражены ужасом, когда оно совершилось.
— Не говори ты мне об этих негодяях! — воскликнул Кревкёр. — Когда они восстали против епископа, единственный недостаток которого заключался в том, что он был слишком добр, когда с оружием в руках они ворвались в его мирный дом, что они могли замышлять, если не убийство? Когда они вступили в союз с Диким Вепрем Арденнским, известнейшим во всей Франции злодеем, на что другое они могли рассчитывать, кроме убийства, которое является его ремеслом? И, наконец, не сам ли ты сказал, что убийство совершено рукою одного из этих мерзавцев?.. Нет, я еще надеюсь увидеть при свете их собственных пылающих домов, каналы их города, переполненные кровью… Убить, и кого же?.. Такого доброго и великодушного человека. Другие ленники бунтуют от бедности, из-за тяжелых налогов, а эти наглецы просто с жиру бесятся.
И граф снова заломил в отчаянии руки. Квентин понимал, что горе Кревкёра усугублялось его старой дружбой с покойным епископом, и потому молчал, боясь растравить эту скорбь каким-нибудь неуместным замечанием, скорбь, смягчить которую он все равно не был в силах.
Но граф вновь и вновь возвращался к тягостной теме, без конца осыпая Квентина расспросами о смерти епископа и взятии Шонвальда, и вдруг, словно что-то припомнив, спросил, что стало с графиней Амелиной и почему ее нет с племянницей.
— Я интересуюсь этим не потому, — добавил граф с презрением, — что считаю ее отсутствие особенной потерей для графини Изабеллы. Хотя Амелина ей и тетка и, в сущности, добрая женщина, но на всем свете не сыщешь второй такой сумасбродной бабы. Я убежден, что ее племянница едва ли решилась бы на нелепый побег из Бургундии во Францию, если бы не эта взбалмошная старая дура, которая только и думает, как бы ей кого-нибудь сосватать или самой выйти замуж.
Какая оскорбительная речь для слуха влюбленного! Бедный юноша! Быть вынужденным выслушивать подобные вещи, сознавая, как бесполезна и смешна была бы всякая попытка с его стороны убедить графа, даже с оружием в руках, что он совершает преступление, говоря о графине Изабелле, об этой жемчужине ума и красоты, как о девушке, которая могла поддаться влиянию своей сумасбродной, глупой тетки. Нет, такая клевета не должна пройти безнаказанно! Но открытое, хотя и строгое лицо Кревкёра и явное презрение его к тем чувствам, которые наполняли сердце Квентина, заставили молодого человека сдержаться не потому, чтобы он испугался графа, но из боязни показаться смешным.
Под влиянием этого страха Квентин, хотя и с горечью в сердце, ограничился довольно бессвязным сообщением о бегстве графини Амелины из Шонвальда в самом начале осады. Впрочем, он и не мог рассказать об этом событии более обстоятельно, не выставив в смешном виде близкую родственницу Изабеллы, а отчасти и самого себя в качестве предмета ее запоздалых надежд… В заключение своей запутанной речи он рассказал о дошедшем до него слухе, будто бы графиня Амелина попала в руки Гильома Марка.
— Надеюсь, что святой Ламбер внушит ему мысль жениться на ней, — сказал Кревкёр, — и, кажется, негодяй вполне на это способен ради ее мешков с золотом, точно так же, как способен перерезать ей горло, когда он ими завладеет или когда их содержимое истощится.
Затем граф принялся выпытывать у Квентина подробности путешествия двух дам: расспрашивал его, как они себя вели в пути, где останавливались, кто их сопровождал. Отвечая на эти щекотливые вопросы, сконфуженный и раздосадованный юноша не мог скрыть своего смущения от проницательного взгляда старого воина и придворного, который, резко оборвав свой допрос, отъехал от Квентина, заметив на прощанье:
— Гм… да… так оно и есть, как я думал. Во всяком случае, с одной стороны; но надеюсь, что, по крайней мере, та, другая, не потеряла рассудка… Позвольте вас просить пришпорить коня, господин стрелок, и выехать вперед, пока я переговорю с графиней Изабеллой; я знаю теперь достаточно, чтобы беседовать с ней обо всех этих печальных обстоятельствах, не оскорбляя ее деликатности, хотя, быть может, мне и пришлось отчасти задеть ваши чувства… Еще минуту, молодой человек, одно слово, прежде чем мы расстанемся. По-видимому, вы совершили весьма счастливое путешествие по волшебной стране грез, полное героических приключений, розовых надежд и несбыточных мечтаний. Забудьте же все это, — добавил он, похлопывая Квентина по плечу, — забудьте странствующую красавицу и вспоминайте об этой даме, как о высокородной графине Круа. И даю вам слово, что ее друзья, — за одного, по крайней мере, я готов поручиться, — в свою очередь, будут помнить только оказанные вами услуги и забудут, о какой недостижимой награде вы имели смелость мечтать.
Взбешенный тем, что ему не удалось скрыть от проницательного Кревкёра свои чувства, над которыми тот явно издевался, Квентин ответил с негодованием:
— Граф, если мне понадобится ваш совет, я сам его спрошу, когда стану дорожить вашим мнением обо мне.
— Так, так! — воскликнул граф. — Я очутился между Амадисом и Орианой[52], и теперь мне остается только ждать вызова.
— Вы говорите об этом, граф, как о чем-то невозможном; а между тем, когда я скрестил копье с герцогом Орлеанским, я мог пролить кровь почище крови Кревкёров… Когда я померялся силами с Дюнуа, я имел противником лучшего воина Франции…
— Да просветит небо твой разум, милый друг, — сказал Кревкёр, продолжая издеваться над влюбленным рыцарем. — Если ты говоришь правду, тебе на редкость повезло. Право, если судьбе было угодно послать тебе такое испытание, прежде чем у тебя выросла борода, ты сойдешь с ума от тщеславия раньше, чем станешь мужчиной. Меня же рассердить ты не можешь, а можешь только рассмешить. Поверь, хотя бы ты и сражался с принцами и спасал графинь по какому-то капризу фортуны, которая любит пошутить, это еще не значит, чтобы ты был ровней своих случайных противников или еще более случайной спутницы. Я понимаю, что ты, начитавшись романов, размечтался и вообразил себя паладином; но ты не должен сердиться на друга, который, желая тебе добра, заставит тебя очнуться от сладких грез, если бы даже он сделал это несколько сурово и грубо.
— Граф Кревкёр, моя семья… — начал было Квентин.
— Я не о семье говорю, — перебил его граф, — я говорю о звании, о состоянии и высоком положении, которые создают непреодолимые преграды между различными классами. Что же касается рождения, то все мы происходим от Адама и Евы.
— Граф, — повторил Квентин, — мои предки Дорварды из Глэн-Гулакина…
— Ну, — сказал Кревкёр, — если твои предки древнее Адама, значит, и толковать больше не о чем. Доброго вечера!
Он, осадив коня, подождал графиню, которой его намеки и советы, при всем доброжелательстве собеседника, были еще более неприятны, чем Квентину. А Квентин ехал впереди, бормоча про себя: «Холодный, дерзкий себялюбец! Хотел бы я, чтобы ты попался на глаза шотландскому стрелку, у которого будет в руках мушкетон!»
К вечеру путники прибыли в город Шарлеруа на Сомме, где Кревкёр решил оставить графиню Изабеллу, которая, после пережитых ею волнений и испытаний и после почти пятидесяти миль безостановочного пути, была не в силах ехать дальше.
Граф поручил ее, совершенно разбитую как духом, так и телом, попечениям игуменьи женского монастыря в Шарлеруа, родственнице семей Кревкёр и Круа, на благоразумие и доброту которой он мог вполне положиться. Сам же Кревкёр остановился лишь для того, чтобы дать необходимые указания начальнику небольшого бургундского гарнизона, занимавшего город. Граф распорядился, чтобы на все время пребывания в монастыре графики Изабеллы Круа туда была поставлена почетная стража: официально — для обеспечения ее безопасности, но в действительности — с целью предупредить всякую ее попытку к побегу. Предупредив начальника гарнизона о необходимости соблюдать особенную осмотрительность, граф в качестве основания для этого выставил дошедшие до него слухи о каких-то беспорядках в Люттихском округе. Но он решил лично отвезти герцогу Карлу печальную весть о мятеже и убийстве епископа во всех ее ужасающих подробностях. Поэтому, раздобыв свежих лошадей для себя и для свиты, он немедленно выехал дальше, намереваясь совершить безостановочный переезд до Перонны. Квентину Дорварду он объявил, что берет его с собой, причем насмешливо извинился, что лишает его приятного общества.
— Надеюсь, впрочем, — добавил граф, — что такой истинный рыцарь и кавалер, во всяком случае, предпочтет прогулку при луне столь прозаическому времяпрепровождению, как сон, в котором могут находить удовольствие только простые смертные.
Квентин, уже и без того огорченный разлукой с Изабеллой, готов был ответить на эту новую насмешку негодующим вызовом, но, зная, что граф только посмеется над его гневом и ответит презрением на вызов, решил выждать более удобного случая, чтобы потребовать удовлетворения у этого гордого рыцаря. Квентин возненавидел графа из-за его постоянных насмешек почти так же, как Дикого Вепря Арденнского. Как бы то ни было, он принужден был сопровождать Кревкёра, и небольшой отряд поспешно выехал из Шарлеруа по дороге в Перонну.
Квентин в начале своего ночного путешествия с трудом мог совладать с горьким чувством сердечной боли, вполне естественным для юноши, который, быть может, навеки расстался со своей возлюбленной.
Маленькая кавалькада, подгоняемая сгоравшим от нетерпения Кревкёром, спешившим достигнуть Перонны, неслась по роскошной равнине Геннегау. Яркий свет осеннего месяца заливал своим сияньем богатые зеленые пастбища, леса и поля, с которых крестьяне, пользуясь лунной ночью, спешили свезти жатву; он серебрил воды широких полноводных рек, по которым, не встречая на своем пути ни подводных камней, ни водоворотов, легко скользили белые паруса торговых судов; по берегам рек раскинулись большие, оживленные селения, среди которых высились то тут, то там мрачные башни феодальных замков с их глубокими рвами и зубчатыми стенами, и сияли вдали золотые купола многочисленных монастырей.
Но как ни очарователен был этот ландшафт, эта картина глубокого покоя и довольства, так резко отличавшаяся от диких пустынных гор его родины, она не могла отвлечь Квентина от печальных дум. Сердце его осталось в Шарлеруа, и теперь он думал только о том, что каждый шаг удаляет его от Изабеллы. Он весь отдался воспоминаниям, стараясь мысленно восстановить каждое ее слово, каждый взгляд.
Все же, когда миновал холодный час полуночи, страшная усталость после двух дней, проведенных почти без сна, стала одолевать Квентина. Мысли его утратили привычную отчетливость и стали переплетаться в голове с какими-то смутными представлениями и образами; все его чувства словно замерли. Сознавая опасность, которой он мог себя подвергнуть, если бы заснул, сидя на лошади, Дорвард делал отчаянные усилия, чтобы не погрузиться в мертвый сон. Это опасение упасть с лошади или свалиться куда-нибудь вместе с нею придавало ему на мгновение бодрость, но в следующую минуту прелестный, залитый лунным светом пейзаж опять исчезал из его отуманенных глаз, и бедняга опять почти валился с седла.
Наконец, Кревкёр, заметив состояние молодого человека, приказал двоим из своих людей ехать по обе стороны его, чтобы не дать ему упасть. А когда отряд добрался до маленького города Ландреси, граф из сострадания к юноше, не спавшему уже третью ночь, решил сделать небольшой привал часа на четыре.
Дорвард спал глубоким крепким сном, когда его разбудили звуки трубы и крики:
— В дорогу! В дорогу! На коней!
Хоть и не в пору раздались эти звуки для Квентина, проспавшего мертвым сном все четыре часа, он все-таки, проснувшись, почувствовал себя снова сильным и бодрым; вместе с восходом солнца к нему вернулась его вера в самого себя и свою счастливую судьбу. Теперь он уже не думал о своей любви, как о безнадежном фантастическом сне, но, наоборот, видел в ней как бы животворный источник энергии, которая поможет ему преодолеть все препятствия, как бы огромны они ни были.
«Направляет же свой путь кормчий корабля по Полярной звезде, — говорил он себе, — хотя и не надеется когда-либо достигнуть ее; так и мне мысль об Изабелле Круа поможет сделаться славным воином, хотя, вероятно, я больше никогда ее не увижу. Когда она услышит, что шотландец-солдат, по имени Квентин Дорвард, отличился на поле брани или при защите какой-нибудь крепости, она, быть может, вспомнит своего товарища по путешествию, вспомнит, как он сделал все, что было в его силах, чтобы отвратить грозившие ей беды, и почтит его память слезой, а могилу венком».
Почувствовав себя опять бодрым и мужественным, Квентин стал гораздо спокойнее относиться к шуткам графа Кревкёра, не отказавшего себе в удовольствии подтрунить над его изнеженностью и неспособностью выносить физическую усталость. Теперь молодой человек выслушивал все эти насмешки так добродушно и отвечал на них с такой находчивостью и в то же время так почтительно, что граф должен был, по-видимому, переменить мнение о Дорварде, который вчера, подавленный своим тяжелым положением, был или угрюмо молчалив или слишком резок.
В конце концов старый воин стал относиться даже с некоторой симпатией к своему юному спутнику, решив, что из него может выйти толк. Он даже намекнул Квентину, что если бы тот оставил свою службу у французского короля, то он, Кревкёр, постарался бы доставить ему почетное место при дворе герцога Бургундского и сам позаботился бы об его повышении.
И хотя Квентин, поблагодарив графа в подобающих выражениях, отказался от любезного предложения, его отказ нимало не испортил их добрых отношений. Восторженный образ мыслей молодого шотландца, его своеобразный иностранный выговор и особый способ выражаться часто вызывали улыбку на серьезном лице графа; но теперь это была веселая, добродушная улыбка, без малейшей примеси злого сарказма.
Таким образом маленькая кавалькада продолжала свой путь в несравненно более мирном настроении, чем накануне, и, наконец, остановилась в двух милях от знаменитой крепости Перонны, под стенами которой стояло лагерем войско герцога Бургундского, готовое, как говорили, двинуться во Францию. Людовик XI, со своей стороны, собрал большие силы под Сен-Максенсом с целью обуздать своего слишком могущественного вассала.
Перонна, расположенная на берегу многоводной реки, посреди обширной равнины, была окружена высокими, крепкими валами, глубокими рвами и считалась в те времена, как и в позднейшие, одною из самых сильных крепостей Франции[53]. Граф Кревкёр, подъезжая со своей свитой и пленником к крепости, встретил на опушке густого леса, тянувшегося к востоку от города и подходившего почти к самым его стенам, двух знатных вельмож, одетых в платье, которое в ту эпоху принято было носить только в мирное время. У каждого на руке сидело по соколу, а позади бежала большая свора испанских и борзых собак; было очевидно, что рыцари забавлялись соколиной охотой. Но, заметив издали Кревкёра, они оставили свое занятие — преследование цапли — и поскакали к нему.
— Что нового, граф? — воскликнули оба в один голос. — Выкладывайте ваши новости! Или, может быть, вы желаете сначала выслушать наши? А не то давайте меняться, хотите?
— Я с готовностью пошел бы на мену, господа, — ответил Кревкёр. приветствуя их учтивым поклоном, — если бы заранее не был уверен, что для меня она будет невыгодна.
Охотники с улыбкой переглянулись, и старший из них — красивый, смуглый человек с немного печальным лицом — сказал, обращаясь к товарищу:
— Кревкёр был в Брабанте — торговой стране; он изучил там все тонкости коммерческих уловок: мы поэтому останемся в накладе, если вступим с ним в торговую сделку.
— Господа, — возразил Кревкёр, — по праву государя, взимающего пошлину до открытия торга, герцог должен первым получить мой товар. Но не поделитесь ли вы со мною вашими новостями?
Тот, к кому обратился Кревкёр, был человек небольшого роста, с быстрым взглядом, живость которого умерялась серьезным выражением рта и особенно верхней губы. Вся его наружность обличала человека острого, проницательного ума, осмотрительного в своих решениях и в выражении своих мнений. Это был знаменитый рыцарь, известный в истории под именем Филиппа Комина, в то время любимый советник герцога Карла Смелого и один из самых приближенных к нему людей. На вопрос Кревкёра о новостях он ответил:
— Лучше всего было бы сравнить их с радугой, ибо, как радуга, они меняют цвета и оттенки, смотря по тому, ясно или облачно небо; все зависит от того, с какой точки зрения на них взглянуть. Такой радуги ни Франция, ни Фландрия не видели со времени Ноева ковчега.
— А мои вести, — сказал Кревкёр, — больше похожи на мрачную комету; они ужасны сами по себе, но предвещают в будущем еще более страшные и грозные события.
— Придется нам, видно, распаковать наш товар, Эмберкур, — обратился Комин к своему товарищу, — не то кто-нибудь перебьет у нас покупателя, потому что ведь, в сущности, наши новости уже известны всем. Слушайте же, Кревкёр, слушайте и удивляйтесь: король Людовик в Перонне.
— Как? — в изумлении воскликнул Кревкёр. — Разве герцог сдался без боя? Каким же образом разгуливаете вы здесь, когда город осажден французами? Ибо я не могу поверить, чтоб он был взят.
— Нет, разумеется, нет, — сказал Эмберкур: — бургундские знамена не отступили ни на шаг, но, тем не менее, король Людовик здесь.
— Так неужели Эдуард Английский со своими стрелками переплыл море и, как его предки, одержал новую победу при Пуатье[54]? — снова спросил Кревкёр.
— Нет, и на этот раз вы не угадали, — ответил Комин. — Ни одно французское знамя не было захвачено неприятелем, ни одно судно не выходило из Англии, а Эдуард слишком занят своими любовными делами, чтобы разыгрывать черного принца[55]. Но, так и быть, расскажу вам обо всем. Вы знаете, что, когда вы уезжали от нас, переговоры между французскими и бургундскими уполномоченными были прерваны без малейшей надежды на соглашение.
— Знаю, и все мы тогда бредили войной.
— То, что затем последовало, похоже на сон, — продолжал Комин. — Право, мне кажется, что я вот-вот проснусь и увижу, что грезил. Не дальше как вчера герцог в совете с таким бешенством восставал против дальнейшего промедления, что было решено объявить королю войну и тотчас же отдать войскам приказ к выступлению. Туазон д’Ор, который должен был отвезти вызов, уже облачился в свой официальный костюм и готовился сесть на коня, как вдруг — кого же мы видим? — к нам в лагерь въезжает французский герольд Монжуа. Мы все, конечно, подумали, что Людовик успел нас предупредить и со своей стороны шлет вызов Бургундии. Не без страха ждали мы, что разгневанный герцог обрушится на тех, кто отговаривал его объявить войну первым. Сейчас же был созван совет, и каково же было наше удивление, когда герольд возвестил нам, что Людовик находится не далее как на расстоянии часа пути от Перонны и едет с небольшой свитой к герцогу Карлу, чтобы при личном свидании уладить возникшие между ними недоразумения.
— Все это, конечно, удивительно, господа, — сказал Кревкёр, — но не так меня поражает, как вы, может быть, ожидали, ибо во время моей последней поездки в Плесси-ле-Тур всеведущий и всемогущий кардинал Балю, оскорбленный своим государем, почти перешел на нашу сторону; он намекнул мне, что постарается, воспользовавшись некоторыми известными ему слабостями Людовика, поставить его в такое положение относительно Бургундии, что герцог получит полную возможность предписывать королю любые условия соглашения. Я никак не предполагал, что эта старая лиса Людовик добровольно полезет в такую ловушку. Что же решено на совете?
— На совете, как вы, вероятно, и сами догадываетесь, — ответил Эмберкур, — очень много говорилось о чести, об оправдании доверия короля и ни слова о тех выгодах, которые можно было бы извлечь из этого посещения, хотя, само собой разумеется, все думали именно о выгодах и только ломали голову, как бы примирить их с соблюдением внешних приличий.
— Ну, а что — герцог? — снова спросил Кревкёр.
— Герцог, как всегда, говорил кратко, но смело, — ответил Комин. — «Кто из вас, — спросил он, — был свидетелем моего свидания с нашим любезным братом Людовиком после битвы при Монлери, когда я был так безрассуден, что с маленькой свитой, человек в десять, не больше, последовал за ним за парижские укрепления и таким образом отдал себя в полную его власть?» Я ответил, что мы почти все при этом присутствовали и что вряд ли кто из нас когда-либо забудет то волнение, которое он заставил нас тогда пережить. — «Вы были правы, — продолжал герцог, — осуждая меня тогда за мое безрассудство, да я и сам потом понял, что поступил, как ветреный мальчишка. А ведь в то время был еще жив мой покойный отец, и, значит, Людовику не было той выгоды захватить меня, как теперь мне завладеть им. Но, тем не менее, если мой царственный брат едет к нам с честными и благими намерениями, если он действует в этом случае с тою же искренностью, с какою действовал некогда я, мы примем его, как нашего государя… Если же с его стороны это новый обман, если этим внешним знаком доверия он думает отвести мне глаза для выполнения какого-нибудь из своих коварных замыслов, клянусь святым Георгием, горе ему!» И, топнув ногой, он приказал нам садиться на коней и ехать навстречу нежданному гостю.
— Итак, вы встретили короля? — подхватил Кревкёр. — Как видно, на свете еще не перевелись чудеса. Кто же его сопровождал? И действительно ли так мала его свита?
— Меньше, чем можно себе представить, — ответил Эмберкур. — Всего каких-нибудь десятка три шотландских стрелков да несколько рыцарей и придворных, из которых самым блестящим был его астролог Галеотти.
— Это, кажется, один из приспешников кардинала Балю, — заметил Кревкёр, — и меня не удивит, если и он, в свою очередь, приложил руку, чтобы побудить короля к этому рискованному шагу. А есть при нем кто-нибудь из высшей знати?
— Герцог Орлеанский и Дюнуа, — ответил Комин.
— Что бы там ни было, а уж с Дюнуа мы покончим наши старые счеты, — сказал Кревкёр. — Но ведь носились слухи, будто он с герцогом впали в немилость и были заключены в тюрьму?
— Да, оба они сидели в Лоше, в этом восхитительном месте уединения для французского дворянства, — сказал Эмберкур, — но Людовик освободил их, чтобы взять с собой, быть может, опасаясь оставить герцога Орлеанского без своего надзора. Из прочей же свиты самым замечательным можно, пожалуй, считать его куманька, прево Вешателя с несколькими его подручными, да брадобрея Оливье… И все это сборище было так бедно одето, что, клянусь честью, короля можно было принять за старого ростовщика, разъезжающего в сопровождении полицейского отряда за сбором долгов со своих должников.
— Где ему отвели помещение? — спросил Кревкёр.
— Вот это-то самое удивительное из всего, — ответил Комин. — Герцог предложил стрелкам королевской гвардии занять посты у городских ворот и у пловучего моста через Сомму, а королю приказал отвести поблизости дом одного из богатых горожан, Жиля Ортена. Но по пути Людовик заметил знамена Ло и Пенсиль де Ривьера, изгнанных им из Франции, и, вероятно, опасаясь столь близкого соседства со своими старыми врагами, попросил, чтобы его поместили в герцогском замке, где он теперь и живет.
— Не может быть! — воскликнул Кревкёр. — Мало ему, что он вошел в львиное логовище, он еще кладет голову прямо в пасть льву…
— Постойте, — сказал Комин. — Вы, кажется, еще не слышали… Эмберкур вам не передавал остроты Ле Глорье[56]? По-моему, это самое остроумное из всего, что только было сказано по этому поводу.
— Что же изволила изречь его высокая мудрость? — спросил граф.
— Когда герцог поспешно отдавал приказание отобрать кое-какие серебряные вещи для подарков королю и его свите, Ле Глорье сказал ему: «Друг Карл, не ломай ты понапрасну свою убогую голову: предоставь мне сделать подарок твоему братцу Людовику, и я могу тебя уверить, что мое подношение будет для него как нельзя более кстати. Я подарю ему свой дурацкий колпак с колокольчиками и свою погремушку в придачу, ибо, клянусь обедней, если он добровольно отдает себя в твои руки, значит, он еще глупее меня». — «А, если я не подам ему повода в этом раскаяться, дурень, что ты тогда скажешь?» — спросил герцог. — «Тогда, милый друг, придется уж тебе взять мой дурацкий колпак и погремушку, потому что ты будешь самым большим дураком из нас троих». И посмотрели бы вы, граф, как больно задела нашего герцога эта едкая шутка. Я видел, как он изменился в лице и закусил губы. Ну, вот вам и все наши новости, Кревкёр. Что вы о них скажете?
— Скажу, что они похожи на пороховую мину, — ответил граф, — к которой, боюсь, мне суждено поднести зажженный фитиль. Ваши новости и мои — это порох и искра, которые не могут соединиться без взрыва. Так вот, друзья мои, поезжайте-ка рядом со мной, и я вам сообщу, что произошло в Люттихском епископстве. Вы, бесспорно, тогда согласитесь со мной, что король Людовик поступил бы гораздо благоразумнее, предприняв путешествие в ад, вместо этого несвоевременного визита в Перонну.
Оба вельможи подъехали к Кревкёру и, прерывая его лишь сдержанными восклицаниями изумления и соболезнования, выслушали рассказ о люттихских и шонвальдских событиях. Затем они подозвали к себе Квентина и засыпали его таким градом расспросов о подробностях смерти епископа, что молодой человек, наконец, отказался им отвечать.
Вскоре вся компания подъехала к покрытому богатой растительностью низменному берегу Соммы. Перед путешественниками возвышались старинные крепкие стены маленького городка Перонны — Девственницы. Кругом расстилались зеленые луга, на которых белели палатки бургундского войска, состоявшего из пятнадцати тысяч человек.
Трудно решить, является ли привилегией или тяжелой повинностью обычай, по которому правители государств в сношениях друг с другом должны ограничивать проявления своих чувств самым строгим этикетом?
Даже Карл Бургундский, самый вспыльчивый, нетерпеливый и самый безрассудный из всех правителей своего времени, не чувствовал себя в силах разорвать этот заколдованный круг условных приличий, обязывающих его относиться с уважением к Людовику, как к своему сюзерену и законному государю, удостоившему его своим посещением.
Облаченный в герцогскую мантию, Карл сел на коня и, во главе самых знатных рыцарей и дворян, поскакал навстречу Людовику. Сопровождавший его кортеж сиял золотом и серебром. В эту эпоху денежные средства английского двора были истощены беспрерывными войнами; французский же двор отличался необыкновенной скромностью благодаря скупости короля, так что бургундский двор считался первым в Европе по богатству и пышности. Свита Людовика была, напротив, чрезвычайно малочисленна и, по сравнению со свитой Карла, имела совсем нищенский вид. Костюм самого Людовика делал этот контраст еще более резким: в старом потертом плаще и своей всегдашней высокой шляпе, усаженной образками, король поражал своей странной внешностью; когда же Карл, в роскошной мантии, с герцогской короной на голове, соскочил со своего благородного скакуна и преклонил колено, чтоб придержать стремя высокому гостю, сходившему со смирного иноходца, эффект получился почти комический.
Встреча двух властителей была настолько же полна самых нежных излияний дружбы, насколько лишена искренности. Правда, герцогу, при его характере, было очень трудно придать необходимую учтивость своему голосу, словам и обращению; зато король до того привык ко лжи и притворству, что они сделались как бы его второй натурой, и люди, даже близко его знавшие, иногда затруднялись определить, что в нем было искрение и что притворно.
По взволнованному голосу, принужденному обращению и резкой жестикуляции герцога король тотчас почувствовал, что задача, которую он взял на себя, будет не из легких. Но каяться было поздно, и, так как другого выхода не было, Людовику волей-неволей пришлось прибегнуть к той искусной, неподражаемо-ловкой игре, в которой он в целом мире не знал себе соперника.
В своем обращении с герцогом король производил впечатление человека, сердце которого преисполнено радостью примирения со старым испытанным другом после временного охлаждения, давно прощенного и забытого. Беседуя с ним, он осыпал себя упреками за то, что до сих пор не сделал этого решительного шага, чтобы таким знаком своего полного доверия к любезному брату убедить его в искренности своей дружбы. Он вспоминал бургундского герцога Филиппа Доброго, отца герцога Карла, и приводил примеры его отеческой к нему заботливости и доброты.
— Мне кажется, кузен, — говорил Людовик, — что ваш отец почти не делал разницы между мною и вами в своих попечениях о нас; помню, как однажды, когда я заблудился на охоте, герцог сердито бранил вас за то, что вы оставили меня в лесу одного, точно дело шло о вашем родном брате, по отношению к которому вы выказали недостаточно внимания и заботливости.
Черты лица у герцога Карла были от природы грубые и суровые; но когда, в ответ на любезные слова короля, он сделал было попытку улыбнуться, лицо его приняло поистине дьявольское выражение. «Король лицемеров, — подумал он. — О, если бы только моя честь дозволяла напомнить тебе, как ты отплатил за все оказанные тебе нашим домом благодеяния!»
— К тому же, — продолжал король, — если бы узы дружбы и родства оказались недостаточно крепкими, любезный брат мой, то ведь нас связывают еще и духовные узы: я ведь крестный отец вашей прелестной дочери Марии, которая мне так же дорога, как и мои собственные дети; а когда небу, было угодно послать мне сына, который угас через три месяца, ваш батюшка был его восприемником от купели и отпраздновал это событие с такою пышностью, какой, пожалуй, я не мог бы обставить его даже в Париже. Мне никогда не забыть глубокого впечатления, которое произвело тогда великодушие герцога Филиппа и ваше, любезный брат мой, на разбитое сердце бедного изгнанника.
— Ваше величество, — сказал, наконец, герцог Карл, принуждая себя что-нибудь ответить на любезности короля, — ваше величество тогда же изволили отблагодарить нас за это ничтожное одолжение в таких выражениях, которые с избытком вознаградили нас за все.
— Я даже помню выражения, о которых вы говорите, — заметил король улыбаясь. — Кажется, я сказал тогда, что за все доказательства вашей доброты и дружбы к бедному изгнаннику ему нечего вам предложить, кроме себя, своей жены и ребенка. И что же, я в точности сдержал свое слово.
— Не смею оспаривать того, что вашему величеству угодно утверждать, — сказал герцог, — но…
— Но вам хотелось бы знать, в чем именно слово мое согласовалось с делом, — прервал его Людовик. — Да как же: тело моего младенца Иоахима покоится в бургундской земле, сам я ныне беззаветно отдался в вашу власть; что же касается моей жены, то, принимая в расчет годы, протекшие с того дня, когда я дал свое обещание, вы и сами не станете настаивать на буквальном его исполнении. Жена родилась в день Благовещения лет пятьдесят тому назад если не больше; впрочем, в настоящую минуту она недалеко отсюда — в Реймсе, и если вам угодно требовать от меня точного исполнения обещанного, она не замедлит явиться к вашим услугам.
Как ни был герцог возмущен наглым лицемерием Людовика, пытавшегося взять с ним самый интимный дружеский тон, он не мог не рассмеяться этому оригинальному ответу, и смех его был так же резок и дик, как и все проявления его чувств. Похохотав дольше и громче, чем это было уместно при описанных нами обстоятельствах, Карл поблагодарил короля за оказанную ему честь, но решительно отказался от общества королевы, прибавив, что он охотно воспользовался бы предложением Людовика, если бы дело шло о его старшей дочери, которая славится своей красотой.
— Я в восторге, любезный брат, — сказал король со свойственной ему загадочной улыбкой, — что ваш милостивый выбор пал не на меньшую мою дочь, Жанну, так как в противном случае вам пришлось бы преломить копье с герцогом Орлеанским, и случись с кем-нибудь из вас несчастье, я в обоих случаях потерял бы верного друга и преданного родственника.
— Нет, нет, ваше величество, на этот счет вы можете быть спокойны, — ответил Карл. — Я никогда не стану поперек дороги герцогу Орлеанскому в его любовных делах. Спорный приз, из-за которого я согласился бы преломить копье с герцогом Орлеанским, должен быть без всякого изъяна.
Этот грубый намек на физическое безобразие принцессы Жанны нисколько не оскорбил короля. Напротив, он был очень доволен, что герцогу пришлись по вкусу его плоские шутки, на которые, в скобках сказать, Людовик был великий мастер и которые избавляли его от необходимости прибегать к лицемерно-сентиментальным излияниям. На этом основании он поспешил перевести беседу на такую почву, что Карл, которому было очень трудно войти в роль преданного вассала, примирившегося со своим сюзереном, сразу почувствовал себя легко и свободно в качестве радушного хозяина, принимающего у себя веселого гостя. Таким образом недостаток искренности с обеих сторон восполнялся дружеским тоном, — одинаково удобным и для герцога, с его откровенным, резким характером, и для Людовика, которому эта роль, по природной его склонности к язвительному и грубому, юмору, более всего подходила.
К счастью, все время, пока длился пир, устроенный в ратуше для высокого гостя, оба государя продолжали вести беседу все в том же шутливом тоне. На этой как бы нейтральной почве легче всего было, как тотчас заметил Людовик, удерживать герцога Карла в состоянии спокойствия, необходимого для собственной его, Людовика, безопасности.
Правда, короля немного встревожило то обстоятельство, что при дворе герцога он встретил много знатных французских дворян, которых его собственная строгость или несправедливость обрекли на изгнание и которые здесь, в Бургундии, занимали самые почетные места. Это-то обстоятельство и было, вероятно, причиной того, что Людовик, опасавшийся их ненависти и мести, обратился к герцогу с просьбой отвести ему помещение не в городе, а в самом замке или в крепости. На просьбу короля Карл немедленно изъявил свое согласие, и на лице его при этом появилась одна из тех мрачных улыбок, относительно которых трудно было решить, добро или зло они предвещали тому, к кому относились.
Но когда король в весьма осторожных выражениях и с деланно-небрежным видом, которым он рассчитывал вернее усыпить подозрения, осведомился, не могут ли шотландские стрелки его гвардии на время его пребывания в замке занять там посты вместо того, чтобы держать караул у городских ворот, как предложил герцог, Карл ответил со своей всегдашней резкой манерой:
— Ни в коем случае, государь! Вы находитесь в лагере и в городе вашего вассала, как меня называют; мой замок и мой город — ваши, точно так же, как и мои войска: так не все ли равно, мои ли люди или ваши стрелки будут на страже безопасности вашего величества? Нет, клянусь святым Георгием: Перонна, эта девственная крепость, никогда не утратит своей репутации из-за моей небрежности! За девушками, мой царственный брат, нужен глаз да глаз, если мы хотим, чтоб за ними сохранилась добрая слава.
— Конечно, любезный мой брат, я вполне с вами согласен, — ответил Людовик, — тем более, что я не менее вас заинтересован в доброй славе этой крепости. Перонна, как вам известно, принадлежит к числу тех городов по реке Сомме, которые были отданы моим отцом вашему блаженной памяти покойному родителю в залог взятой им взаймы суммы денег и, следовательно, могут быть выкуплены. И, говоря откровенно, я, как исправный должник, желающий покончить со всякого рода обязательствами, отправляясь сюда, захватил с собой несколько мулов, нагруженных серебром. Полагаю, что этих денег будет достаточно на содержание, по крайней мере, в течение трех лет даже вашего поистине королевского двора.
— Я не возьму ни одного экю[57] из этих денег, — отрезал герцог, закручивая усы. — Срок выкупа давно миновал, ваше величество; да, в сущности, и на право выкупа ни одна из договаривавшихся сторон никогда не смотрела серьезно. Уступка этих городов была единственным вознаграждением отцу от Франции за то, что в счастливую для вашего дома минуту он согласился простить убийство моего деда и променять союз с Англией на союз с вашим отцом. Клянусь святым Георгием, не случись этого, ваше величество не только не владели бы городами на Сомме, но, пожалуй, не удержали бы за собой даже городов за Луарой. Нет, я не уступлю из них ни одного камня, хотя бы за каждый камень мне платили на вес золота. Доходов Бургундии, хоть она всего только герцогство, вполне достаточно, чтобы содержать прилично мой двор, даже когда я принимаю у себя государя, и мне нет никакой надобности продавать отцовское наследство.
— Прекрасно, любезный брат, — ответил король своим мягким и невозмутимым тоном, как будто не замечая резкого тона и гневных жестов герцога Карла. — Я вижу, вы такой друг Франции, что не хотите расстаться даже с тем, что ей принадлежит. Но когда нам придется обсуждать это дело в совете, мы прибегнем к посреднику… Что вы скажете, например, о Сен-Поле? Ведь это умнейшая голова во всей Франции.
— Клянусь честью, — воскликнул герцог, — я удивляюсь, как ваше величество может так отзываться о коварном предателе, изменившем и Франции и Бургундии, о человеке, который всегда старался раздувать наши несогласия с единственной целью разыграть потом роль примирителя? Нет, клянусь орденом, который ношу, недолго болота Сен-Поля будут служить для него верным убежищем.
— Не горячитесь, любезный брат, — сказал король, улыбаясь, и, понизив голос, добавил: — Когда я упомянул о голове коннетабля, говоря о том, что она могла бы уладить возникшие между нами недоразумения, я вовсе не имел в виду его тела, которое с большим удобством могло бы остаться в Сен-Кентене.
— Ха-ха-ха! В таком случае, я вполне с вами согласен, наше величество, — ответил Карл с тем же резким хохотом, каким он встречал и другие грубые шутки короля, и прибавил, топнув ногой: — Да, в этом смысле голова коннетабля могла бы быть полезна и в Перонне.
Однако, Людовик не ограничивался разговорами, где к смеху и шуткам примешивались намеки на серьезные дела; в продолжение всего пиршества в ратуше и потом, во время свидания с герцогом в собственных покоях Карла, Людовик пользовался каждым случаем, чтобы незаметно закинуть удочку и коснуться какого-нибудь важного вопроса.
Вообще, надо отдать справедливость хладнокровию и мужеству Людовика. Опрометчиво сделанный им решительный шаг поставил его, — если иметь в виду бешеный нрав герцога и существовавшую между ними непримиримую вражду, — в весьма опасное положение; исход этого рискованного предприятия не только был сомнителен, но мог оказаться роковым; тем не менее, никогда еще кормчий, очутившись у неведомых берегов, не вел себя с большею осмотрительностью, твердостью и отвагой. С поразительным искусством и точностью король как бы измерял всю глубину тайных помыслов своего врага, не испытывая ни страха ни колебаний, когда он при этом обнаруживал больше подводных камней и опасных мелей, чем надежных гаваней.
Наконец, прошел день, столь утомительный для Людовика, который должен был все время напрягать свои умственные силы, так как его положение требовало величайшей бдительности и внимания. Не менее тягостен был этот день и для герцога, принужденного сдерживать взрывы своего бешеного нрава, к чему он совсем не привык.
Но зато, как только Карл, распростившись с королем по всем правилам этикета, удалился в свои апартаменты, он дал полную волю гневу, который ему так долго пришлось подавлять. Град самых отборных ругательств обрушился в тот вечер на головы тех, для кого он вовсе не предназначался; приближенным герцога пришлось выдержать настоящую бурю, пока, наконец, Ле Глорье удалось разогнать тучи разными прибаутками и остротами; герцог принялся тогда хохотать во все горло, бросил шуту золотой, затем позволил себя раздеть, осушил огромный кубок вина с пряностями, лег в постель и крепко уснул.
Между тем блестящая свита из придворных герцога Карла проводила Людовика вплоть до помещения, отведенного ему в Пероннском замке; у входа в крепость сильная стража из стрелков и воинов других родов оружия отдала ему честь.
Когда он сошел с коня, чтобы пройти по подъемному мосту, переброшенному через необыкновенно широкий и глубокий ров, он взглянул на часовых и сказал, обращаясь к Комину, сопровождавшему его вместе с другими бургундскими рыцарями:
— И они тоже носят крест святого Андрея, только не такой, как у моих стрелков.
— Но они так же готовы умереть, защищая ваше величество, — подхватил Комин, от чуткого уха которого не ускользнул оттенок беспокойства, прозвучавший в этих словах. — Они носят андреевский крест вместе со знаком Золотого Руна, ордена герцога Бургундского.
— Я знаю, — ответил Людовик, указывая на цепь этого ордена, которую он надел, чтобы оказать внимание своему хозяину. — Это — одно из звеньев цепи родства и дружбы, связывающей нас с нашим братом. Мы братья по духу, и братья по крови и друзья, как и подобает быть добрым соседям… Нет, господа, дальше вы не пойдете! Я не могу вам позволить провожать меня дальше нижнего двора, вы уж и так были слишком любезны.
— Герцог велел нам проводить ваше величество до отведенных вам покоев, — сказал Эмберкур. — Надеюсь, ваше величество разрешите нам исполнить приказание нашего государя.
— Полагаю, что в таком незначительном деле, как это, — сказал король, — даже вы, его подданные, можете позволить себе исполнить мое, а не его приказание. Мне что-то не по себе, господа… я устал. Большая радость подчас утомляет не меньше непосильного труда. Надеюсь, завтра я буду в состоянии в полной мере насладиться вашим обществом. Вашим в особенности, синьор Комин… Ведь вы летописец нашего времени[58], и все мы, желающие составить себе имя в истории, должны постараться заручиться вашей благосклонностью, потому что перо ваше, говорят, бывает очень остро, когда вы захотите. Покойной ночи, господа!
Польщенные таким вниманием короля, бургундские рыцари откланялись в искрением восторге от его обращения. Людовик остался один с двумя-тремя из своих приближенных под сводами огромных ворот, выходивших во внутренний двор Пероннского замка, где в одном из углов стояла высокая башня. Это было главное укрепление замка и вместе с тем тюрьма. Огромное, массивное, угрюмое здание было залито яркими лучами месяца, светившего, как мы уже знаем, в ту самую ночь и в тот же час Дорварду по дороге из Шарлеруа в Перонну. Массивные стены башни, сооружение которой относили к эпохе Карла Великого, были необыкновенной толщины, а окна очень малы и заделаны железными решетками. Вся эта неуклюжая громада из камня и железа отбрасывала через весь двор мрачную тень.
— Меня не здесь поместили? — спросил король, содрогнувшись, точно от зловещего предчувствия.
— Нет, нет, сохрани бог! — воскликнул седой старик-смотритель, провожавший Людовика с непокрытой головой. — Для вашего величества приготовлено помещение пониже, вон в том соседнем здании; это — те самые покои, в которых король Иоанн провел две ночи перед битвой при Пуатье.
— Гм, предзнаменование не слишком приятное, — пробормотал король. — Но что это за башня, мой друг? И почему ты с таким ужасом о ней отозвался?
— Говоря откровенно, ваше величество, — ответил смотритель, — я не могу сказать о ней ничего дурного, кроме… кроме того, что часовые уверяют, будто иногда в ней виден свет и по ночам слышатся какие-то странные звуки… Да в этом, впрочем, нет ничего удивительного: ведь эта башня служила некогда государственной тюрьмой, и о ней ходит много всяких толков.
Людовик не стал больше расспрашивать, ибо ни у кого не было столько причин уважать тюремные тайны, как у него. У дверей отведенного ему помещения, — здания, не столь древнего, как башня, но все-таки весьма мрачного и старинного, — стоял на страже небольшой отряд шотландских стрелков. Герцог, несмотря на свой отказ, приказал их здесь поставить, чтобы солдаты Людовика находились поблизости к особе своего государя. Начальником отряда был старый лорд Кроуфорд.
— Кроуфорд, мой добрый, верный Кроуфорд! — воскликнул король. — Где ты пропадал весь день? Неужели бургундские вельможи настолько негостеприимны, что могли отнестись с недостаточным вниманием к самому благородному и самому храброму воину, когда-либо являвшемуся при их дворе? Я не видел тебя за столом.
— Я отказался от приглашения, государь, — ответил Кроуфорд. — Прошло то время, когда я мог потягаться за пирушкой с любым из бургундцев; теперь какие-нибудь четыре пинты[59] вина сваливают меня с ног, да кроме того мне кажется, что в интересах вашего величества я должен был сегодня показать пример моим молодцам шотландцам.
— Ты всегда рассудителен, — заметил король, — но именно сегодня, когда у тебя под командой так мало людей, у тебя должно быть меньше дела; к тому же в праздник позволительно иной раз и кутнуть, не то, что в опасное военное время.
— Чем меньше у меня людей, государь, — возразил Кроуфорд, — тем больше я должен заботиться, чтоб они были в состоянии исполнить свои обязанности; а чем кончится этот праздник — весельем или дракой, это еще никому не известно.
— А разве у тебя есть поводы для беспокойства? — с живостью спросил король, понижая голос до шопота.
— Нет, государь, — ответил Кроуфорд, — но я предпочел бы, чтобы они были, ибо опасность, которую предвидишь, уже не опасность. Какой пароль прикажете отдать на сегодняшнюю ночь, государь?
— Пусть будет «Бургундия» в честь нашего хозяина и твоего любимого напитка, Кроуфорд.
— Я ничего не имею ни против герцога, ни против напитка, носящего это имя, — сказал Кроуфорд, — лишь бы первый был посмирнее, а второй позабористей. Покойной ночи, ваше величество!
— Покойной ночи, мой верный шотландец! — ответил король и прошел в свои покои.
У дверей спальни на часах стоял Меченый.
— Ступай за мной, — сказал король, проходя, и стрелок, как заведенная машина, зашагал вслед за своим господином и, войдя в спальню, остановился, как вкопанный, у дверей, ожидая приказаний.
— Нет ли известий об этом странствующем рыцаре — твоем племяннике? — спросил король. — Он пропал без вести с тех самых пор, как прислал нам двух пленников в виде первого результата своих подвигов.
— Слухом земля полнится, государь, — ответил стрелок, — но я надеюсь, ваше величество поверите, что если он и дурно поступил, то сделал это не по моему совету или примеру: я знаю свое место и никогда бы не позволил себе сбросить с седла кого-либо из лиц, близко стоящих к дому вашего величества, так как…
— Об этом не рассуждай, — перебил его Людовик, — твой племянник исполнил свой долг.
— А вот уж насчет исполнения долга, ваше величество, — подхватил Меченый, — так это прямо могу сказать, мои уроки. «Квентин, — сказал я ему, — что бы там ни случилось, ты всегда должен помнить, что ты шотландский стрелок и прежде всего обязан исполнять свой долг».
— Я так и думал, что у него был хороший наставник, — сказал Людовик. — Но ты так и не ответил на мой вопрос. Давно ли ты имел известия о племяннике?.. Отойдите, господа, — добавил он, обращаясь к своим приближенным, — это дело касается только меня одного.
— Не во гнев будь сказано вашему величеству, — признался стрелок, — я нынче вечером повстречал конюха Шарло, которого мой племянник прислал из Люттиха или из какого-то епископского замка в его окрестностях, куда он благополучно доставил графинь Круа.
— Слава богу! — воскликнул король. — Да так ли это? Верны ли твои сведения?
— Вернее верного, государь, — ответил Меченый. — Кажется, у Шарло есть даже письма к вашему величеству от самих графинь Круа.
— Ступай же, ступай, веди его сюда! — сказал король. — Отдай свой мушкетон кому-нибудь, все равно, ну, хоть Оливье. Слава и хвала пречистой деве! Даю обет украсить ее алтарь решеткой из чистого серебра.
И, как он всегда это делал в своих припадках набожности, Людовик сиял шляпу, выбрал из числа прикрепленных к ней образков свое любимое изображение богоматери и, благоговейно опустившись перед ним на колени, торжественно повторил свой обет.
Вскоре явился конюх Шарло, первый посол, отправленный Дорвардом из Шонвальда, и вручил королю письма графинь Круа. Дамы весьма холодно благодарили Людовика за оказанный им прием и в несколько более теплых выражениях — за разрешение оставить французский двор и за оказанное им содействие, благодаря которому им удалось благополучно выехать из пределов Франции. Людовик не только не оскорбился этими письмами, но от души хохотал, читая их. Затем он с видимым интересом спросил у Шарло, благополучно ли они совершили свой путь и не было ли с ними в дороге каких-либо приключений. Конюх Шарло, простоватый парень, весьма сбивчиво рассказал о стычке, в которой был убит его товарищ гасконец, а больше, по его словам, он ничего не знал. Тогда король стал подробно расспрашивать, какою доро́гою они ехали в Люттих, и несколько раз переспросил глупого парня, когда тот объяснил, что, не доезжая Намюра, они направились, прямой дорогой на Люттих по левому, а не по правому берегу Мааса, как было обозначено в маршруте. Приказав выдать Шарло небольшую денежную награду, Людовик отпустил его, объяснив свое беспокойство опасением за участь графинь Круа.
Несмотря на то, что известие о благополучном путешествии дам шло совершенно вразрез с его тайными намерениями, Людовик был, видимо, так им доволен, точно его план увенчался блестящим успехом. Он вздохнул, как человек, у которого свалилась с души огромная тяжесть, и, задумчиво устремив глаза к небу, погрузился в размышления.
Немного погодя он приказал позвать к себе астролога. Галеотти явился, как всегда, полный достоинства и уверенности, но на лице его проскальзывала едва уловимая тень сомнения, как будто он не был уверен, хорошо ли примет его король. Однако, прием оказался даже милостивее обыкновенного. Людовик назвал его своим другом, своим отцом в науке, телескопом, через который короли должны смотреть в далекое будущее, и в заключение надел ему на палец кольцо весьма значительной ценности. Галеотти, хоть и не догадывался, что именно так неожиданно возвысило его в глазах короля, но тем не менее, слишком хорошо зная свое ремесло, не выдавал своих мыслей. Он молча выслушал похвалы короля и только скромно заметил, что всецело относит эти лестные отзывы никак не к себе, а к той великой науке, которую он изучает, так как он лишь недостойное орудие, при посредстве которого ей угодно совершать свои чудеса. На этом собеседники расстались, более, чем когда-либо, довольные друг другом.
Как только астролог вышел, Людовик опустился в кресло в видимом изнеможении и приказал удалиться всем своим слугам, кроме Оливье, который тотчас молча и бесшумно принялся помогать королю в необходимых приготовлениях ко сну.
Король, против своего обыкновения, находился в крайне подавленном состоянии; такое необычное состояние сильно встревожило Оливье.
Несколько времени он молча прислуживал ему, но, наконец, не выдержал и заговорил с тою фамильярностью, которую Людовик сам иногда допускал в разговорах со своим любимым слугой.
— Что с вами, государь? У вашего величества такой вид, как будто вы проиграли сражение, а между тем я был при вас целый день и нахожу, что никогда еще вы не оставляли поля битвы с большею честью.
— Поля битвы? — повторил Людовик, поднимая голову, в продолжал своим обычным язвительным тоном: — Скажи лучше, арену для боя быков; никогда еще, кажется, свет не производил такого слепого, упорного, неукротимого животного, как мой любезный братец герцог Бургундский; его можно сравнить разве только с быком, вскормленным специально для боев. Но все равно ты прав: я задал ему сегодня немало работы. А ты лучше порадуйся со мной, Оливье, что ни один из моих планов не удался, ни первый — относительно графинь Круа, ни второй — относительно Люттиха. Ты меня понимаешь?
— Не совсем, государь, — ответил Оливье, — я не могу поздравить ваше величество с крушением самых излюбленных ваших планов, пока вы мне не объясните причину такой перемены в ваших желаниях и целях.
— Говоря вообще, никакой перемены не произошло, — сказал король. — Но сегодня я узнал герцога лучше, чем знал до сих пор. Когда он был графом Шаролэ, а я французским дофином-изгнанником, словом, во времена старого герцога Филиппа, мы с ним развлекались вдвоем, охотились, гуляли, и немало было у нас самых удивительных приключений. Тогда я имел на него большое влияние, потому, что более сильный ум всегда имеет перевес над более слабым. Но с тех пор Карл изменился; он стал упрям, самоуверен, несговорчив, и теперь, пользуясь преимуществом своего положения, он намерен, кажется, довести дело до крайности. Некоторые вопросы я должен был совсем обходить, других касаться с такой осторожностью, с какой мы касаемся раскаленного железа. Посмотрел бы ты, как он вспыхнул, когда я только намекнул ему, что эти беглые графини Круа могли по дороге в Люттих (ибо я ему откровенно признался, что по моему убеждению, они направились в Люттих), что они могли попасть в руки какого-нибудь из пограничных разбойников. Бесполезно повторять все, что он мне наговорил по этому поводу, довольно будет, если я скажу, что я положительно считал бы свою голову в опасности, если бы в эту минуту пришло известие, что твой блестящий проект поправить выгодной женитьбой дела твоего друга Гильома Бородатого увенчался успехом.
— С позволения вашего величества, он мне не друг, — возразил Оливье. — И друг и проект не мои.
— Правда твоя, Оливье, — согласился король, — ты предлагал не женить, а обрить этого молодца. Как бы то ни было, Оливье, счастлив тот, кому она достанется, потому что быть повешенным, колесованным, четвертованным, — вот самые нежные пожелания, которыми мой любезный братец удостаивает того, кто дерзнет жениться на молодой графине без его всемилостивейшего разрешения.
— Столь же близко к сердцу он принимает, разумеется, и беспорядки в Люттихе? — осведомился Оливье.
— Никак не меньше, если не больше, как ты сам, вероятно, догадываешься, — ответил король. — Но как только я принял решение ехать сюда, я послал гонцов в Люттих с поручением отложить на время волнения; я приказал моим пылким и суетливым друзьям Руслару и Павильону притаиться и сидеть, как мыши в норе, пока не кончится наше радостное свидание с братом.
— Итак, судя по словам вашего величества, лучшее, на что можно теперь надеяться, это — что положение вашего величества не ухудшится, — язвительно заметил Оливье. — Это напоминает журавля в басне, который сунул голову в пасть лисе и потом благодарил свою счастливую судьбу за то, что ему удалось уйти невредимым. А между тем минуту тому назад ваше величество не знали, как отблагодарить мудрого философа, который убедил вас затеять всю эту многообещавшую игру.
— Ни в какой игре не следует отчаиваться, пока она не проиграна, — резко возразил король, — а у меня нет ни малейшего основания думать, что я проиграю. Напротив, если не случится ничего такого, что раззадорило бы мстительный нрав этого сумасшедшего, я даже уверен в победе; я поэтому должен быть признателен науке, которая помогла мне избрать исполнителем моего замысла этого юношу, чей гороскоп так близко сходится с моим, человека, спасшего меня от великой опасности хотя бы и тем, что он ослушался моих приказаний. Ведь только благодаря его неповиновению графиням удалось избегнуть засады Марка.
— Ваше величество найдете немало охотников служить вам на таких условиях, — сказал Оливье. — Всякому приятнее творить свою волю, чем исполнять чужие приказания.
— Ты не понимаешь меня, Оливье, — с нетерпением ответил Людовик. — Я это предвидел, и то же самое предсказал мне Галеотти; правда, я предвидел не то, что Марк потерпит в этом случае неудачу, но что молодой шотландец вполне успешно выполнит возложенное на него поручение; так оно и случилось, хотя успех оказался не совсем тот, какого я ожидал. Но, видишь ли, звезды могут предсказывать только общие результаты: они умалчивают о средствах, с помощью которых будет достигнут тот или другой результат, и таким образом часто выходит совсем не то, чего мы ожидали. Впрочем, что толку говорить с тобой об этих высоких тайнах. Ты ведь все равно ни во что не веришь. Расскажи-ка мне лучше, не замечаешь ли ты в обращении с нами окружающих чего-нибудь такого, что могло бы возбудить подозрение.
— Государь, — ответит Оливье, — ваше величество и ваш великий ученый ищете указаний в сочетаниях небесных светил и в явлениях тверди небесной; я же не более, как червь, пресмыкающийся по земле, и обращаю внимание только на то, что доступно моему кругозору. Но все-таки я знаю, как до́лжно принимать гостей столь высокого сана, как ваш; я вижу, как принимают здесь ваше величество, и не могу не замечать кое-каких недочетов. Сегодня вечером, например, герцог, сославшись на усталость, довел вас только до дверей, предоставив своим придворным проводить вас в отведенные вам покои. Ваши комнаты убраны небрежно, явно наспех: драпировки повешены криво; на одной, как вы можете убедиться сами, люди ходят на головах, а деревья растут вверх корнями.
— Пустяки… Простая случайность, недосмотр вследствие торопливости, — возразил Людовик. — Когда ты видел, чтобы я придавал значение подобным мелочам?
— Да, в сущности, это — мелочи, не заслуживающие внимания, государь, — продолжал отстаивать свое мнение Оливье, — но они показывают ту степень уважения к вашей особе, которую слуги подметили в своем господине. Поверьте, ваше величество, что, если бы герцог хотел принять вас, как желанного гостя, его слуги успели бы в несколько минут сделать то, на что нужны недели… И когда это было, — добавил он, указывая на рукомойник и умывальную чашку, — чтобы вашему величеству подавали умываться иначе, как на серебре?
— Ну, это последнее замечание слишком в духе твоих профессиональных обязанностей, друг Оливье, чтобы стоило на него возражать, — с вынужденной улыбкой ответил король. — Правда, когда я был только дофином и притом изгнанником, мне подавали на золоте, по приказанию того же самого Карла, который считал серебро слишком низким металлом для наследника французского престола. Ну, что ж, видно, теперь он считает его слишком дорогим для французского короля… Пора, однако, и спать, Оливье… Решение было принято и приведено в исполнение; остается только мужественно довести до конца начатую игру. Я знаю моего братца: он, как и все дикие быки, зажмуривает глаза, кидаясь на врага; мне надо только выждать момент, как это делают тореадоры, и его собственная слепая ярость отдаст герцога в мои руки.
Мы познакомились с теми отношениями, которые сложились между французским королем и герцогом Бургундским к тому времени, когда Людовик, побуждаемый отчасти своей верой в астрологию, сулившую ему блестящий успех в задуманном им предприятии, отчасти (и, может быть, в гораздо большей степени) сознанием своего умственного превосходства над Карлом, принял ни на чем не основанное решение отдать себя в руки своего заклятого врага. Решение это было тем более рискованным, что в то бурное время самые торжественные клятвы и обещания ничуть не гарантировали безопасности того, кому они были даны.
Впрочем, в характере Карла, вспыльчивом, заносчивом, необузданном и жестоком, не было коварства и подлости — пороков, присущих в большинстве случаев людям с холодным темпераментом. Если герцог не желал оказывать королю больше радушия, чем того требовали законы гостеприимства, то он все же старался соблюдать эти законы в пределах необходимого этикета.
На другое утро по прибытии Людовика был назначен смотр всем бургундским войскам, которые были так многочисленны и так хорошо вооружены, что Карл был очень непрочь щегольнуть ими перед своим могущественным соперником. На смотру он, в качестве вассала, осыпал любезностями своего гостя, уверяя, что король может считать всю эту силу своей; но при этом нервное подергивание его верхней губы и гордый блеск глаз говорили о том, что все это одни только фразы и что эта образцовая армия покорна только одной его воле и с такою же готовностью двинется на Париж, как и во всяком другом направлении. Но больше всего уязвило Людовика то, что он узнал среди этого блестящего воинства много знамен французского дворянства не только Нормандии и Бретани, но и других подчиненных его власти провинций. Все это были его собственные подданные, которые отложились от Франции и вступили в ряды войск герцога Бургундского.
Однако, верный своему характеру, Людовик сделал вид, что не заметил этих недовольных, хотя в то же самое время он перебирал в уме различные способы, с помощью которых он мог бы опять переманить их к себе. Он тут же решил отдать приказание Оливье и прочим своим клевретам навести справки о настроении тех из перебежчиков, которыми он особенно дорожил.
Тем временем сам он деятельно, хотя и весьма осторожно, старался заручиться расположением главнейших советников и приближенных герцога, пуская в ход свои обыкновенные средства — искусную лесть и щедрые подарки. При этом он уверял, что он нисколько не стремится подкупить верных слуг своего благородного кузена, но что он хочет склонить их поддержать усилия к сохранению столь ценного для обеих держав мира между Францией и Бургундией.
Внимание прославленного своим умом монарха было для дворян уже само по себе сильной приманкой; лесть тоже сыграла свою роль, но сильнее всего влияли подарки, которые, по обычаям той эпохи, бургундская знать могла принимать без всякого ущерба для своего достоинства. Во время охоты на кабана, когда герцог увлекся преследованием зверя, Людовик, не стесняемый присутствием Карла, выискивал и находил случаи переговорить наедине с теми из приближенных герцога, которые считались наиболее влиятельными при бургундском дворе. Между прочим, он не забыл ни Эмберкура, ни Комина. Беседуя с этими замечательными личностями, Людовик не преминул искусно ввернуть похвалу храбрости и военным заслугам первого и глубокой проницательности и литературному таланту своего будущего историка.
Такая возможность заручиться симпатиями (или, говоря проще, подкупить) приближенных Карла была, пожалуй, главною целью, которую король имел в виду, пускаясь в столь рискованную поездку; удачей в этом направлении он, вероятно, удовлетворился бы даже в том случае, если бы ему не удалось склонить на свою сторону самого герцога.
В то время между Францией и Бургундией существовала такая тесная связь, что большинство бургундских дворян имели во Франции или рассчитывали получить там в будущем земельные владения; неудивительно поэтому, что они были сильно заинтересованы в личном расположении короля, благосклонность или неприязнь которого имели в этом вопросе решающее значение. Все эти обстоятельства обеспечивали успех Людовику, искусному во всякого рода интригах, щедрому до расточительности, когда это было необходимо, и умевшему придавать своим предложениям и подаркам какой угодно смысл. Ему удалось смирить гордость одних, подчинив ее корыстным расчетам; других — действительных или мнимых патриотов — ему удалось убедить, что общее благо Франции и Бургундии является его главной руководящей целью.
Король давно уже через своих агентов прокладывал себе путь ко двору герцога Бургундского, стараясь в интересах Франции заручиться расположением приближенных Карла; но теперь ему в несколько часов удалось сделать больше, чем его агентам на протяжении нескольких лет постоянных сношения с Бургундией.
При бургундском дворе был один человек, симпатиями которого Людовик особенно дорожил, но который в описываемое время находился в отлучке, — это был граф Кревкёр. Его твердость и независимость во время его последнего приезда в Плесси в качестве посла не только не рассердили Людовика, но были главной причиной, почему королю так хотелось склонить этого человека на свою сторону. Правда, его не слишком обрадовало известие, что граф во главе сотни копейщиков был послан на границу Брабанта, чтоб, в случае надобности, оказать помощь епископу против Гильома Марка; но он утешал себя тем, что появление такого отряда в соединении с его строжайшими инструкциями почти наверное предотвратит преждевременный взрыв недовольства и беспорядки в Люттихском округе; а такие беспорядки, как он считал, грозили ему в его теперешнем положении величайшей опасностью.
Около полудня весь двор, по случаю охоты, обедал в лесу. Это обстоятельство было особенно приятно герцогу, который был рад всему, что давало ему возможность обойти торжественный церемониал, неизбежный при приеме короля. Дело в том, что знание человеческой натуры, которым так славился Людовик XI, на этот раз изменило ему. Он думал, что герцог будет несказанно польщен таким доказательством доверия и расположения со стороны своего сюзерена, как приезд его в Перонну; он, однако, упустил из виду, что именно эта зависимость Бургундского герцогства от французской короны должна была быть самым больным местом Карла, который только и мечтал о том, как бы обратить свое герцогство в независимое государево. Между тем присутствие Людовика при бургундском дворе налагало на герцога известного рода обязанности, ставило его, как подчиненного королю вассала, в необходимость исполнять некоторые феодальные церемонии и обычаи, казавшиеся ему, с его гордостью и высокомерием, унизительными для его достоинства владетельного князя, достоинства, которое он всеми силами старался поддержать.
Но если этот обед на лоне природы, на зеленой траве, при звуках охотничьих рогов и хлопаньи откупориваемых бутылок допускал известную свободу, зато тем большей торжественности требовала последующая вечерняя трапеза.
Все необходимые распоряжения были сделаны заранее, и когда король вернулся в Перонну, его уже ждал там накрытый стол, блиставший пышностью и великолепием, вполне достойными его могущественного вассала, который владел почти всеми Нидерландами, богатейшей в то время страной в Европе.
Во главе длинного стала, ломившегося под тяжестью золотых к серебряных блюд с самыми изысканными яствами, сидел герцог, а по правую руку его, на возвышении, поместился его царственный гость.
За креслом хозяина стояли по одну сторону сын герцога Гельдернского, исполнявший обязанность главного кравчего, по другую — шут Карла Ле Глорье, с которым он никогда почти не расставался, находя истинное наслаждение в слабоумии и эксцентричных выходках дураков и шутов. И в этом отношении герцог не походил на своего далеко не добродушного соперника. Король, превосходивший его умом, предпочитал находить слабые струнки и подтрунивать над наиболее умными людьми.
Однако, на этот раз Людовик не преминул обратить внимание на любимца герцога Карла, беспрестанно к нему обращаясь и поощряя его выходки; он делал это тем охотнее, что под кажущимся слабоумием Ле Глорье, выражавшимся подчас в весьма грубой форме, он подметил необыкновенно тонкую наблюдательность, отличавшую вообще людей шутовского ремесла.
Дело в том, что Тиль Ветцвейлер, по прозванию Ле Глорье, не принадлежал к разряду обыкновенных шутов. Это был человек высокого роста, красивый и ловкий. Он обыкновенно сопровождал герцога на охоту и войну. В битве при Монлери, когда Карл, раненный в горло, подвергался страшной опасности, рискуя стать пленником одного французского рыцаря, уже схватившего за узду его коня, Тиль Ветцвейлер с такой яростью набросился на врага, что опрокинул его и освободил герцога. Потому ли, что он считал такой подвиг слишком славным для человека своей профессии, или потому, что боялся навлечь на себя ненависть бургундских рыцарей и дворян, предоставивших заботу о безопасности своего сюзерена придворному дураку, но только он предпочел обратить этот случай в шутку; под влиянием его хвастливой болтовни большинство придворных считало, что спасение Карла было таким же вымыслом, как и остальные россказни шута. По этому-то случаю ему и было дано прозвище Ле Глорье (то есть хвастуна), навсегда за ним и оставшееся.
Ле Глорье одевался очень богато, причем в его костюме было очень мало отличительных признаков его звания, которые к тому же скорее носили символический характер, чем представляли прямое указание на его ремесло шута. Он не брил головы; напротив, из-под его шапочки выбивались длинные, густые кудри, соединявшиеся с такою же вьющейся выхоленной бородой, и, если бы не странный, дикий блеск его глаз, его лицо можно было бы назвать красивым.
Верхушка его шапки только слегка напоминала петуший гребешок — неотъемлемую принадлежность шутовского убора. Погремушка из черного дерева, увенчанная, как это полагалось, шутовской головой с серебряными ослиными ушами, была столь малых размеров и такой тонкой работы, что рассмотреть ее можно было только вблизи; издали же ее можно было принять за официальный жезл кого-либо из высоких должностных лиц при дворе.
Во всех других отношениях богатый наряд Ле Глорье ничем не отличался от одежды придворной знати. На шапке у него красовалась золотая медаль, на груди — цепь из того же металла, а покрой его платья был ничуть не смешнее костюма любого из тех молодых франтов, которые во все времена доводят до нелепой крайности последнее слово моды.
И Карл и, в подражание ему, Людовик то и дело обращались на пиру к Ле Глорье, по-видимому, от души потешаясь его забавными ответами.
— Чьи эти незанятые места? — спросил Карл.
— Одно из них должно принадлежать мне по праву наследства, — ответил шут.
— Это почему, дурак? — удивился герцог.
— Потому что это места Эмберкура и Комина, а они так далеко запустили своих соколов, что, видно, и думать позабыли об ужине. Ну, а тот, кто предпочитает журавля в небе синице в руках, — известно, сродни дураку, и, значит, я по всем правам должен наследовать одно из этих мест.
— Ну, это, брат Тиль, старая острота, — сказал герцог. — Но дураки или умники… а вот и они…
Действительно, в эту минуту в залу вошли Комин с Эмберкуром и, поклонившись обоим государям, молча заняли свои места.
— Как это понимать, господа? — воскликнул герцог, обращаясь к новоприбывшим. — Должно быть, ваша сегодняшняя охота была или очень уж хороша или совсем плоха, что вы так запоздали. Но что с вами, Комин? Вы какой-то странный, точно в воду опущенный. Быть может, Эмберкур вас обыграл на пари? Но вы ведь философ, и вам надо уметь переносить удары судьбы. Клянусь честью, и Эмберкур нос повесил. Что это означает, господа? Вам не посчастливилось на охоте? Или вы упустили своих соколов? Или ведьма перешла вам дорогу? Право, у вас обоих такой вид, точно вы явились не на пир, а на похороны. Объясните, что случилось?
Взоры всех присутствующих обратились на Комина и Эмберкура. И тот и другой были, видимо, чем-то озабочены: оба, всегда веселые и остроумные, теперь смущенно молчали. Смех и шутки, раздававшиеся за столом после того, как чаша с превосходным вином несколько раз обошла круговую, постепенно смолкли, и пирующие, не отдавая себе отчета, почему они это делают, заговорили шопотом, словно ожидая услышать страшную весть.
— Что означает ваше молчание, господа? — опять спросил герцог, возвышая свой к без того громкий голос. — Чем являться на пир в таком настроении, лучше было оставаться в болоте в поисках за цаплями или, вернее, за совами.
— Ваша светлость, — сказал Комин, — возвращаясь из лесу, мы встретили графа Кревкёра.
— Как? Он уже вернулся из Брабанта? — воскликнул герцог. — Надеюсь, там все благополучно?
— Граф сам сейчас доложит обо всем вашей светлости, — сказал Эмберкур, — мы же слышали его новости только мельком.
— Но, чорт возьми, где же он, наконец, этот граф? — спросил герцог.
— Он переодевается, чтобы явиться к вашей светлости, — ответил Эмберкур.
— Переодевается? Этого только не хватало! — нетерпеливо воскликнул герцог. — Да вы, кажется, все решили свести меня с ума!
— Говоря откровенно, он хотел отдать свой отчет нашей светлости в частной аудиенции, — сказал Комин.
— Проклятие! Вот так-то, ваше величество, нам служат наши верные слуги! — воскликнул Карл. — Стоит им только разузнать что-нибудь такое, что они считают особенно важным, как они сейчас же принимают такой гордый вид, точно осел под новым вьючным седлом. Сейчас же позвать сюда Кревкёра! Он возвращается с люттихской границы, и по крайней мере у нас (герцог сделал ударение на словах «у нас»), у нас нет там секретов, которые мы не могли бы огласить всенародно.
Все уже давно заметили, что герцог выпил лишнее; многим из присутствовавших хотелось намекнуть ему, что теперь не время выслушивать доклады и держать совет, но, хорошо зная его бешеный нрав, никто не решался вмешаться, и все хранили молчание, с тревогой ожидая, что сообщит граф Кревкёр.
Так прошло несколько минут. Герцог не сводил глаз с двери, едва сдерживая свое нетерпение; гости сидели, уставившись в тарелки и стараясь скрыть свое любопытство; только Людовик ничем не проявлял своего волнения и продолжал болтать, обращаясь то к шуту, то к кравчему.
Наконец, явился Кревкёр, и герцог сейчас же засыпал его нетерпеливыми вопросами.
— Ну, что, граф, какие новости в Люттихе и Брабанте? Весть о вашем неожиданном прибытии отогнала веселье от нашего стола, надеюсь, что ваше присутствие снова нас развеселит.
— Ваша светлость, всемилостивейший государь, — ответил граф твердым, но печальным голосом, — привезенные мною новости такого свойства, что могут быть выслушаны скорее в совете, чем за трапезой.
— Говори, хоть бы то была весть о пришествии антихриста, — приказал герцог. — Впрочем, я догадываюсь: люттихцы опять возмутились.
— Возмутились, государь, — ответил Кревкёр.
— Вот видишь, я сейчас же отгадал то, что ты так боялся мне сообщить… Так эти головорезы опять взялись за оружие? Ну, что же, твоя весть пришла как нельзя более вовремя, потому что теперь мы по крайней мере можем спросить совета у нашего государя (тут Карл поклонился Людовику и бросил на него взгляд, исполненный самой пылкой, хотя и скрытой ненависти), как нам наказать этих негодных мятежников. Есть у тебя еще какие-нибудь новости? Говори, а потом дай нам ответ, почему, ты не пошел на помощь епископу.
— Государь, мне будет так же тяжело сообщить вам дальнейшие вести, как вам выслушать их. Ни я, да и никто на свете не может уже больше помочь почтенному прелату. Гильом Марк соединился с возмутившимися люттихцами, Шонвальд был взят приступом, а епископ убит в своем собственном замке.
— Убит? — повторил герцог глухим шопотом, пронесшимся из конца в конец стола. — Тебя обманули ложным донесением, Кревкёр… Это невозможно!
— Увы, ваша светлость! Я знаю это от очевидца, французского стрелка шотландской гвардии, который присутствовал в зале, когда злодеяние было совершено по приказанию Гильома Марка.
— И, конечно, стрелок этот был подстрекателем и пособником в этом чудовищном преступлении! — закричал герцог, срываясь с места и с такой силой ударил ногой по скамье, стоявшей у его ног, что она разлетелась вдребезги.
— Двери на запор, господа, охраняйте окна, и чтобы никто из чужих не смел двинуться с места под страхом немедленной смерти. Бургундцы, обнажите мечи! — И, повернувшись к Людовику, Карл схватится за рукоять своего меча.
Но король, не обнаруживая ни малейшего страха и не принимая оборонительной позы, сказал:
— Эта горестная весть помутила ваш разум, любезный брат.
— Нет! — воскликнул Карл громовым голосом. — Она только пробудила в моей душе справедливое негодование, которое я слишком долго подавлял в угоду мелочным соображениям и расчетам. Но теперь, братоубийца, отступник, жестокий тиран, коварный союзник, вероломный король, человек без чести и совести, — теперь ты в моей власти!
В зале произошло общее смятение. По приказанию герцога, двери были заперты и охранялись, но французские рыцари и дворяне, как они ни были малочисленны, вскочили с мест и приготовились защищать своего государя. Людовик не обменялся ни одним словом ни с герцогом Орлеанским, ни с Дюнуа с тех пор, как их освободили из Лоша; да и после того, как их включили в королевскую свиту, с ними все еще обращались, как с какими-то подозрительными личностями, а не как с людьми, достойными уважения. Тем не менее первый голос в защиту короля, раздавшийся среди царивших в зале шума и гама, был голос Дюнуа.
— Герцог, вы забываете, что вы вассал французской короны, — сказал он, — и что мы, французы, — ваши гости. Если вы поднимете руку на нашего монарха, приготовьтесь встретить все последствия нашего отчаяния и верьте мне, прежде чем мы падем, мы упьемся кровью Бургундии, как только что упивались ее вином. Вперед, герцог Орлеанский! А вы, французы, сюда, ко мне, и следуйте моему примеру!
Только в такие минуты всякий правитель имеет возможность воочию убедиться, на кого он в праве с уверенностью рассчитывать. Та незначительная горсть независимых рыцарей и дворян, которая сопровождала Людовика и которая обыкновенно не видела от него ничего, кроме косых взглядов и презрения, нимало не устрашенная численным превосходством своих врагов, не взирая на грозившую им верную смерть, если бы дело дошло до схватки, немедленно собралась вокруг Дюнуа и вслед за ним стала прокладывать себе путь к тому концу стола, где сидели оба государя.
Напротив, ни один из любимцев и приспешников Людовика не тронулся с места: опасаясь навлечь на себя гнев Карла, они, очевидно, решили не вмешиваться, какая бы участь ни постигла их благодетеля.
Первым из тех, кто бросился на помощь королю, был лорд Кроуфорд, который с удивительным в его годы проворством пробился вперед (надо, впрочем, заметить, что бургундцы, то ли из чувства уважения, то ли ввиду тайного желания спасти Людовика от грозившей ему участи, сами перед ним расступались) и смело бросился между герцогом и королем. Он лихо заломил набекрень свою шапку, из-под которой выбивались пряди его седых волос; его бледное, морщинистое лицо вспыхнуло, а старческие глаза загорелись огнем отваги, как у человека, решившегося на все. Так стоял он, закинув плащ на одно плечо, готовый, когда понадобится, обернуть им левую руку, а правой обнажить меч.
— Я сражался за его отца и деда, — сказал он, — и, клянусь святым Андреем, что бы ни случилось, я не покину короля!
Все это произошло с быстротою молнии. Не успел герцог стать в угрожающую позу, как Кроуфорд уже очутился между ним и Людовиком, а французские дворяне окружили своего государя.
Карл все еще не выпускал рукояти меча и, казалось, готов был подать сигнал к общему нападению, которое неминуемо кончилось бы поголовным избиением французов, как вдруг Кревкёр бросился вперед и крикнул громовым голосом:
— Ваша светлость, подумайте, что вы делаете! Это ваш дом, вы вассал короля, не обагряйте же вашего очага кровью вашего гостя — вашего сюзерена, которому вы сами воздвигли трон в этой зале и который находится под охраной вашей чести. Заклинаю вас всем, что есть для вас святого, не мстите за злодеяние еще худшим злодеянием.
— Прочь с дороги, Кревкёр, не мешай мне! — отстранил его герцог. — Прочь, тебе говорят!
— Умоляю вас, государь, — продолжал настаивать Кревкёр, — обуздайте вашу горячность, как ни велико нанесенное вам оскорбление. А вас, французские дворяне, прошу подумать о том, что ваше сопротивление будет бесполезным и может только послужить поводом к кровопролитию.
— Он прав, — сказал Людовик, хладнокровие которого не изменило ему даже в эту страшную минуту. Он прекрасно понимал, что если дело дойдет до оружия, то в пылу схватки может произойти многое такое, чего необходимо было избежать. — Любезный герцог Орлеанский, храбрый Дюнуа и ты, мой верный Кроуфорд, не навлекайте беды вашей излишней горячностью. Наш брат герцог обезумел от горя, услышав о смерти своего любимого друга, почтенного епископа Люттихского, чью кончину мы оплакиваем не меньше его. Давнишние недоразумения, раздутые, к несчастью, новыми поводами, заставляют его подозревать нас в подстрекательстве к злодеянию, которое приводит в содрогание нас самих. Если наш хозяин замышляет нас умертвить, нас, своего короля и родственника, на основании ложного подозрения в содействии этому черному делу, вы не только не облегчите, но ухудшите нашу участь вашим вмешательством. Итак, назад, Кроуфорд! Это мое последнее слово, я приказываю тебе, как король… Назад! И, если от тебя этого потребуют, отдай свой меч. Так я приказываю, и присяга обязывает тебя повиноваться.
— Вы правы, ваше величество, — сказал Кроуфорд, отступая и вкладывая в ножны до половины вытянутый меч, — но, клянусь честью, будь у меня за плечами семь десятков моих молодцов, вместо семидесяти с хвостиком лет, я бы как следует вразумил этих господ.
Герцог постоял несколько минут, потупив глаза, и, наконец, произнес с горькой иронией:
— Ты прав, Кревкёр, наша честь требует, чтобы, сводя счеты с нашим уважаемым и любезным гостем, мы действовали обдуманно. Было бы безрассудно расправиться с ним, как мы намеревались это сделать в первую минуту гнева. Мы поступим с ним так, что вся Европа признает справедливость нашего образа действий. Господа французские дворяне, отдайте ваше оружие моим рыцарям. Ваш государь нарушил перемирие и не должен больше пользоваться его преимуществами; но из уважения к вашему чувству чести, а также к высокому сану и знаменитому роду, которые он обесславил, я не требую меча у Людовика.
— Ни один из нас, — ответил Дюнуа, — не отдаст своего меча и не выйдет из этой залы, пока мы не будем уверены в неприкосновенности нашего короля.
— И ни один из стрелков шотландской гвардии не положит оружия иначе, как по приказанию его величества, — подхватил Кроуфорд.
— Храбрый Дюнуа, — сказал Людовик, — и ты, мой верный Кроуфорд, ваше решение только вредит мне. Я гораздо больше надеюсь на свою правоту, — добавил он с достоинством, — чем на ваше вмешательство, которое может лишить меня самых лучших и самых верных друзей. Отдайте ваши мечи! Благородные бургундцы, которые получат их от вас, защитят нас с вами лучше, чем вы были бы в состоянии это сделать сами. Отдайте же мечи, я вам приказываю!
Таким образом, в эту страшную минуту Людовик выказал ту решимость и присутствие духа, которые одни только и могли спасти ему жизнь. Он знал, что, пока не дошло до схватки, все бургундские рыцари будут на его стороне и постараются сдержать ярость своего государя, но что как только начнется схватка, и он сам и его немногие защитники будут мгновенно убиты. Тем не менее, даже злейшие его враги не могли не признать, что в его поведении в эту минуту не было ничего трусливого или подлого. Правда, он избегал всякого повода, который мог бы довести разгневанного герцога до полного исступления, но он не делал ни малейшей попытки смягчить его и, не обнаруживая страха, продолжал внимательно и совершенно спокойно смотреть на своего врага; так мужественный человек смотрит на угрожающие жесты сумасшедшего, вполне уверенный, что собственная твердость и самообладание не преминут в конце концов оказать свое действие и одержат верх над человеком, лишенным рассудка.
Повинуясь приказанию короля, Кроуфорд бросил свой меч Кревкёру со словами:
— Возьмите его и радуйтесь вместе с дьяволом! Отдавая этот меч, его владелец не бесчестит себя, потому что ему, не позволили пустить его в дело.
— Постойте, господа, — произнес герцог прерывающимся от гнева голосом, как человек, у которого от ярости отнялся язык, — оставьте мечи при себе: мне довольно, если вы дадите слово не пользоваться ими. А вы, Людовик Валуа, должны считать себя моим пленником до тех пор, пока не очистите себя от подозрения в подстрекательстве к святотатственному убийству. Отвести его в замок, в башню графа Герберта! Можете удержать при себе шесть человек из вашей свиты по вашему выбору. Милорд Кроуфорд, вы должны будете удалить ваши караулы из замка; вам предоставят помещение в другом месте. Поднять мосты, опустить решетки, утроить число часовых у городских ворот, отвести понтонный мост на правый берег реки, поставить на посты вокруг замка моих «черных валлонов» в тройном против обыкновенного количестве. А вы, Эмберкур, позаботьтесь, чтобы город объезжали патрули каждые полчаса нынче ночью и каждый час весь завтрашний день, если еще эта мера предосторожности будет нужна завтра, ибо мы не намерены медлить в этом деле. Смотрите же, стеречь мне Людовика, если дорожите жизнью!
Карл вышел из-за стола и, бросив на короля взгляд смертельной ненависти, быстро вышел из залы.
— Господа, известие о смерти союзника помутило рассудок нашего герцога, — сказал король, с достоинством оглянувшись кругом. — Надеюсь, что вы, как рыцари и дворяне, слишком хорошо знаете свои обязанности, чтобы поддерживать его изменнические намерения и принимать участие в насилии над особой его законного государя.
— Ваше величество, — ответил Кревкёр, исполнявший обязанности маршала при бургундском дворе, — мы — подданные его светлости и обязаны исполнить свой долг. Мы употребили все наши усилия, чтобы водворить мир и согласие между вашим величеством и нашим государем. А пока мы обязаны слушаться его приказаний. Присутствующие здесь рыцари и дворяне сочтут за честь позаботиться об удобствах благородного герцога Орлеанского, храброго Дюнуа и почтенного лорда Кроуфорда. Я же должен буду проводить ваше величество в отведенное для вас помещение, хотя и не при той обстановке, какую я желал бы, памятуя гостеприимство, оказанное мне в Плесси. Итак, благоволите выбрать вашу свиту, которая, по приказанию герцога, должка быть ограничена шестью человеками.
— В таком случае, — сказал Людовик после минутного раздумья, — я желаю иметь при себе моего цирюльника Оливье, одного из рядовых моей гвардии, известного под именем Меченого, — можете его обезоружить, если хотите, — Тристана Отшельника с двумя из его людей и моего честного и верного философа Марция Галеотти.
— Желание вашего величества будет исполнено в точности, — ответил Кревкёр. — Галеотти, — добавил он после того, как поспешно навел какую-то справку, — в настоящую минуту, как мне сообщили, ужинает в веселой компании, но мы сейчас за ним пошлем. Остальные все налицо и к услугам вашего величества.
— Тогда идемте в новое жилище, отведенное нам гостеприимством нашего любезного брата, — сказал король. — Нам известно, что это жилище отличается крепкими стенами; надо надеяться, что оно окажется в равной степени безопасным.
— Обратили вы внимание на выбор Людовика? — шепнул Ле Глорье, протискиваясь к Кревкёру, последовавшему за королем, который в эту минуту вышел из залы.
— Как же! А разве ты имеешь что-нибудь против этого выбора? — ответил ему, Кревкёр тоже вопросом.
— О, нет, решительно ничего! Но только, право, выбор весьма замечательный. Брадобрей, наемный разбойник стрелок, палач с двумя помощниками и надувала-шарлатан в придачу. Я пойду с вами, Кревкёр, чтоб посмотреть, как вы распределите по чинам этих мерзавцев, и поучусь у вас. Сам дьявол не мог бы подобрать себе лучшего совета и дать ему лучшего председателя.
И находчивый шут, которому все дозволялось, фамильярно подхватил графа под руку и зашагал рядом с ним во главе сильного конвоя, который, соблюдая все внешние формы почтения к королю, повел его в новое помещение.
Сорок человек солдат с обнаженными мечами и пылающими факелами сопровождали, или, вернее, вели под конвоем, короля Людовика из ратуши в Пероннский замок. И когда король вошел в это старинное, мрачное здание, ему показалось, что какой-то голос прошептал ему на ухо слова флорентийского поэта, начертанные над вратами ада: «Оставьте надежду, входящие сюда»[60].
Возможно, что в эту минуту в душе Людовика заговорило бы раскаяние, если бы он вспомнил о тех тысячах своих подданных, которых он без малейшего повода или по самому ничтожному подозрению бросал в темницы. Эти несчастные, лишенные всякой надежды на освобождение, были обречены на мучительное существование, за которое они, однако, цеплялись с чисто животным инстинктом.
При ярком пламени факелов свет месяца, чуть мерцавшего на облачном небе, казался еще бледнее, а багровое зарево, которое факелы разливали вокруг, придавало еще более мрачный вид массивной старой тюрьме, называвшейся «Башней графа Герберта». Это была та самая башня, при виде которой в душе Людовика накануне шевельнулось недоброе предчувствие. Теперь ему суждено было жить в ней, постоянно опасаясь насилия, которое мог безнаказанно совершить над ним под этими таинственными, молчаливыми сводами его могущественный вассал.
Мучительный страх еще сильнее сжал сердце короля, когда, проходя двором, он заметил несколько трупов, наскоро прикрытых солдатскими плащами. Он узнал в этих мертвецах своих шотландских стрелков, которые, как объяснил ему Кревкёр, были убиты «черными валлонами» герцога. Стрелки, стоявшие на часах у королевских покоев, отказались сдать караул бургундцам. Произошла стычка, и, прежде чем начальники обеих сторон успели водворить порядок, несколько человек легло на месте.
— О, мои верные шотландцы! — воскликнул король, глядя на это печальное зрелище. — Если бы вам пришлось драться один на один, вся Фландрия, не говоря о Бургундии, не могла бы выставить равных вам по силе борцов.
— Еще бы! — отозвался Меченый, который шел следом за королем. — Но плетью обуха не перешибешь… Мало найдется таких молодцов, которые могут одолеть больше двух противников зараз. Я и сам стараюсь не встречаться больше чем с тремя противниками за раз, разве только если того потребует долг, — тут уж, разумеется, не до счета.
— Так ты здесь, старый приятель? — сказал король оборачиваясь. — Значит, при мне есть еще верный слуга!
— И не один, готовый помочь вашему величеству услугой или советом, — шепнул Оливье.
— Все мы — верные слуги, — добавил угрюмо Тристан, — потому что, если герцог лишит жизни ваше величество, мы недолго вас переживем, если бы даже и хотели.
— Вот это я называю прочной гарантией верности, — подхватил Ле Глорье, который, как уже было упомянуто, из любопытства отправился вместе с Кревкёром сопровождать короля.
Между тем заторопившийся смотритель за́мка возился с огромным ключом, тщетно стараясь повернуть его в заржавленном замке. Дверь все не открывалась, и он принужден был кликнуть на помощь одного из солдат Кревкёра. Когда дверь, наконец, была отперта, шесть человек с факелами пошли вперед, освещая узкий извилистый коридор, в который лунный свет проникал сверху через бойницы и крохотные оконца, пробитые в стенах. Коридор оканчивался такой же узкой лесенкой, чрезвычайно крутой, с грубо высеченными из камня, неровными ступенями. Поднявшись по этой лесенке, король и его провожатые вошли через толстую, окованную железом дверь в так называемую большую залу башни; только небольшое пространство ее было озарено красным пламенем факелов, все же углы тонули во мраке. Две-три летучих мыши, разбуженных непривычным светом, сорвались со своих мест и стали кружиться над факелами, ежеминутно угрожая их погасить. Старик-смотритель попросил извинения у Людовика за беспорядок, царивший в зале, оправдываясь тем, что приказание герцога пришло слишком неожиданно; у него не хватило времени на надлежащую уборку, так как помещение лет двадцать пустовало, да и раньше, говорят, редко служило жильем со времен короля Карла Простоватого[61].
— Карла Простоватого? Вот оно что! — воскликнул Людовик. — Теперь я знаю историю этой башни. Здесь он был, как гласят наши летописи, убит изменником-вассалом графом Гербертом Вермандуа. Я знал, что с Пероннским замком связано предание, но не помнил, какое. Так вот где был умерщвлен один из моих предшественников!
— Не здесь, с позволения вашего величества, не в этой зале, — возразил смотритель с торопливостью проводника, обрадованного возможностью рассказать о достопримечательностях места, которое он показывает. — Не в этой зале, а в угловой комнатке, примыкающей к спальне вашего величества.
Он поспешно отворил дверь в крошечную спальню, какие обыкновенно бывают в таких старинных зданиях. Эта комната была гораздо уютнее большой, пустынной залы; здесь были наскоро сделаны некоторые приготовления к приему короля. По стенам висели ковры, в камине, много лет не топившемся, пылал огонь, а на полу были постланы соломенные матрацы для тех из свиты, кто, по обычаю того времени, должен был ночевать в комнате короля.
— Остальная свита разместится в зале, — продолжал старик. — Надеюсь, ваше величество меня извините, но распоряжение пришло так неожиданно… Вот теперь, если вашему величеству будет угодно заглянуть в эту дверь под портьерой, вы увидите высеченную в стене нишу, где был убит Карл; в нее ведет снизу потайной ход, через который проникли убийцы, и, так как у вашего величества, надеюсь, глаза лучше моих, вы можете еще разглядеть пятна крови на дубовом полу, хотя с того времени прошло уже пять веков.
Не переставая болтать, старик шарил по стене, нащупывая потайную дверь, чтобы открыть ее, но король сказал ему:
— Постой, старик, подожди немного, — быть может, тебе скоро придется передавать другую историю и показывать более свежую кровь… Как вы думаете, граф Кревкёр?
— Я могу только ответить, государь, что отведенные вам покои находятся в таком же полном распоряжении вашего величества, как и ваш собственный замок Плесси; наружная их охрана вверена Кревкёру, а его имя никогда еще не было запятнано изменой или убийством.
— Но что же болтал старик о каком-то потайном ходе? — спросил Людовик испуганным шопотом, хватая Кревкёра за плечо и указывая рукой на дверь за портьерой.
— Это просто какая-нибудь фантазия смотрителя замка Морнея, — возразил Кревкёр, — одно из старых, ни на чем не основанных преданий; впрочем, мы сами в этом сейчас убедимся.
Он уже готов был отворить дверь, но Людовик остановил его:
— Нет, нет, Кревкёр, ваша честь будет для меня достаточной порукой. Но что ваш герцог намерен сделать со мной? Не может же он долго держать меня пленником!.. Одним словом, Кревкёр, я хочу знать ваше мнение.
— Государь, — ответил Кревкёр, — вы сами видели, какое впечатление произвело на герцога ужасное известие об убийстве его близкого родственника и союзника. Вам лучше, чем кому-либо, известно, насколько справедливы его подозрения, будто злодеяние это совершено по наущению эмиссаров вашего величества. Но герцог — человек благородный и пылкий, и именно благодаря своей пылкости он не способен на тайное злодейство. Не знаю, как он намерен поступить, но то, что он решит, он сделает при свете дня и перед лицом своих и ваших подданных. Я могу только прибавить, что мы, его советники, приложим все усилия, чтобы он поступил в этом деле справедливо и великодушно.
— Ах, Кревкёр, — сказал Людовик, пожимая ему руку, как будто под наплывом горестных воспоминании, которые он не в силах был подавить, — как счастлив государь, когда его окружают люди, умеющие сдерживать порывы его дурных страстей! Их имена будут занесены золотыми буквами на скрижалях истории. Благородный Кревкёр, зачем судьба не послала мне такого человека, как вы?
— От которого ваше величество, конечно, поспешило бы освободиться, — заметил Ле Глорье.
— А, мудрец, и ты тут! — воскликнул Людовик, оборачиваясь к шуту и моментально меняя растроганный тон, каким он говорил с Кревкёром, на почти шутливый. — Значит, и ты последовал за нами?
— Как же, ваше величество, — ответил Ле Глорье: — мудрость в шутовском наряде должна следовать за безумием в багрянице.
— Как это понять, новоявленный Соломон? — спросил Людовик. — Уж не хочешь ли ты поменяться со мною ролями?
— Упаси бог! — запротестовал шут. — Ни за какие деньги!
— Почему же? Если бы мне пришлось выбирать государя, я, право, удовольствовался бы таким, как ты.
— Так-то оно так, — возразил Ле Глорье, — только вопрос еще в том, удовольствовался ли бы я таким недогадливым шутом, как ваше величество, если судить по тому, куда вас привела ваша проницательность.
— Замолчи, дурак! — крикнул Кревкёр. — Ты уж слишком распустил свой длинный язык.
— Оставьте его, Кревкёр, — заметил король, — я не знаю лучшего предмета для насмешки, как глупость умных людей. На тебе, мой друг, возьми этот кошелек с золотом и с ним вместе мой совет — никогда не быть таким дураком, чтобы считать себя умнее других… Да вот еще: сделай одолжение, разузнай, где мой астролог Марций Галеотти, и пошли его ко мне.
— Сейчас, ваше величество, — ответил шут. — Не сомневаюсь, что найду его у Жана Допльтура: ведь и философы не хуже дураков знают, где продается хорошее вино.
— Могу я надеяться, граф, что ваша стража пропустит ко мне этого ученого мужа? — обратился Людовик к Кревкёру.
— Разумеется, ваше величество, — сказал граф. — Но, к сожалению, я должен прибавить, что, по данным мне инструкциям, я никому не могу дозволить выходить из апартаментов вашего величества… Желаю вашему величеству покойной ночи, — добавил он минуту спустя. — Я должен пойти присмотреть, чтобы в зале все было приготовлено для возможно более удобного размещения вашей свиты.
— Пожалуйста, граф, не беспокойтесь о них, — заметил король, — они люди привычные ко всякого рода невзгодам, и, говоря откровенно, кроме Галеотти, которого мне надо видеть, я бы никого не хотел принимать сегодня, если это только не противоречит вашим инструкциям.
— Вы у себя полный хозяин, ваше величество, — ответил Кревкёр. — Такова воля моего государя.
— Ваш государь, которого я в настоящую минуту могу назвать и своим, очень милостивый повелитель. Мои же владения, — добавил он шутливо, — хоть они и весьма ограниченны, так как заключаются лишь в этих двух комнатах, во всяком случае достаточно обширны для оставшихся у меня подданных.
Кревкёр откланялся, и вскоре до Людовика донеслись шаги сменявшихся часовых, звон оружия и голоса начальников, отдававших приказания. Затем наступила полная тишина, и только слышен был тихий шум глубокой, мутной Соммы, которая протекала у подножия башни.
— Ступайте к себе, — сказал Людовик, обращаясь к своим приближенным, — только не ложитесь спать, потому что нам предстоит одно важное дело, с которым мы должны сегодня покончить.
Повинуясь приказанию короля, Оливье и Тристан вышли в залу, где оставались Меченый и два помощника прево. Они развели огонь в камине, согревавший и освещавший огромную залу, и теперь, завернувшись в плащи, сидели перед ним на полу в самых унылых позах.
Оливье и Тристан не нашли ничего лучшего, как последовать их примеру. Они сидели молча, так как никогда не были добрыми друзьями и теперь не имели ни малейшего желания делиться друг с другом мыслями по поводу столь быстрой и неожиданной перемены в их судьбе. Вся остальная компания также хранила гробовое молчание.
Тем временем Людовик, оставшись один, испытывал жестокие муки, искупавшие отчасти те страдания, которые терпели другие по его милости. Он то принимался ходить по комнате быстрыми, неровными шагами, то останавливался, заломив руки, — словом, выказывал все признаки душевного волнения, которое он обычно умел так искусно скрывать. Наконец, подойдя к потайной двери, за которой, по словам старого Морнея, был умерщвлен один из его предшественников, он всплеснул руками и дал волю волновавшим его чувствам в отрывистых, бессвязных словах:
— Карл Простоватый! Карл Простоватый! Какое же прозвище даст потомство Людовику XI, чья кровь, вероятно, скоро освежит пятна твоей крови? Людовик Дурак, Людовик Простофиля, Людовик Безумный… Нет, все это слишком слабо, чтобы выразить мою безграничную глупость. Поверить, что эти головорезы люттихцы, для которых мятеж необходим, как хлеб насущный, могут хоть один день оставаться в покое! Вообразить, что этот арденнский дикий зверь обуздает инстинкты своей кровожадной натуры! Рассчитывать, что мне удастся вразумить Карла Бургундского, не испытав предварительно, окажут ли действие разумные доводы на дикого быка… Дурак, осел, идиот! Но негодяй Марций не уйдет от меня. Это он всему виной. Он да еще этот мерзавец Балю. Если только мне удастся выбраться отсюда живым, я сорву у него с головы кардинальскую шапку, хотя бы пришлось удалить ее вместе с кожей. Но другой изменник в моих руках, и настолько-то у меня еще хватит власти, чтобы наказать этого обманщика, этого шарлатана, этого подлого лжеца, благодаря которому я, как последний болван, попался в ловушку… Сочетание созвездий… Да, сочетание созвездий… Он нес чепуху, способную одурачить разве только баранью голову, а я, глупец, воображал, что понимаю его… Но берегись, Галеотти! Мы скоро увидим, что предвещало твое сочетание созвездий… Однако, надо сперва помолиться.
Сняв с головы шляпу и выбрав из числа украшавших ее образков иконку Клерийской богоматери, Людовик опустился перед нею на колени и произнес следующую своеобразную молитву:
— Преблагословенная дева Клерийская! Смилуйся надо мной, грешным. Каюсь, я часто пренебрегал тобой для преблаженной сестры твоей, пречистой девы Эмбрёнской, но я — король, власть моя велика, богатство безгранично, и, если бы даже его не хватило, я готов удвоить налоги на моих подданных, чтоб воздать должное вам обеим. Открой эти железные двери, заполни глубокие рвы и выведи меня из этой страшной опасности, как мать — свое дитя. Если я принес в дар твоей сестре графство Булонь, разве я не в состоянии и тебе принести такую же жертву? Я отдам тебе богатуюпровинцию Шампань, и ее виноградинки прольют изобилие на твой монастырь. Я обещал эту провинцию моему брату Карлу, но ты знаешь, что он умер, отравленный аббатом монастыря святого Иоанна, этим подлецом Анжели, которого, если только буду жив, я непременно накажу. Я уже давно обещал тебе это, но теперь сдержу свое слово. И если я допустил это преступление, то лишь потому, что не видел другого средства успокоить смуту в моем государстве. Не вмени же мне в вину этого старого греха, но будь, как всегда, всеблагой и милосердной заступницей. Пречистая дева, умоли твоего сына, чтоб он простил мне мои прошлые прегрешения и еще один… один маленький грех, который я должен сейчас совершить… Впрочем, это даже не грех, а только акт справедливости, потому что этот негодяй — величайший обманщик; притом же он склонен к нечестивой греческой ереси. Он недостоин твоей защиты; позволь же мне расправиться с ним и сочти за доброе дело, если мне удастся избавить свет от такого богоотступника и мерзавца, как эта собака, уничтожение которой не должно иметь в твоих глазах никакого значения. Не обращай внимания на такую мелочь, а подумай лучше о том, как помочь мне в моей беде. Вот я прикладываю королевскую печать к твоему святому изображению в знак того, что исполню свой обет относительно Шампани, и клянусь, что, зная, как ты добра и милосердна, никогда больше не стану к тебе прибегать в таких кровавых делах!
Заключив этот оригинальный договор со святой девой, Людовик с видом глубокого благочестия прочел по латыни семь покаянных псалмов и несколько молитв богородице. Затем он поднялся с колен, вполне убежденный, что заручился необходимым заступничеством. С некоторым даже лукавством он подумал, что грехи, по поводу которых он к ней до сих пор обычно обращался, были иного характера, и богоматерь Клерийская не могла считать его поэтому закоренелым убийцей. Очистив таким образом свою совесть, Людовик открыл дверь и кликнул Меченого.
— Мой доблестный воин, — сказал он ему, — ты давно служишь мне верой и правдой, но до сих пор мало подвигался по службе. В настоящую минуту я нахожусь в таком положении, что не знаю, останусь ли жив или нет. Однако, мне не хотелось бы умереть неблагодарным, не воздав по заслугам как друзьям моим, так и врагам. У меня есть друг, которого я должен наградить, — это ты, и враг, которого надо наказать, — это вероломный изменник Марций Галеотти. Лживыми уверениями он заманил меня в эту ловушку и предал смертельному врагу так же обдуманно и спокойно, как мясник обрекает на заклание свою жертву.
— Я вызову его на бой; он, говорят, умеет драться, хоть и смахивает на мешок, — сказал Меченый. — А герцог — большой друг всех военных; надеюсь, он не откажет отвести нам подходящее для этого дела местечко, и, если ваше величество останетесь живы, вам, может быть, удастся увидеть собственными глазами, как ваш слуга сумеет защитить права своего государя и отомстить этому негодному философу.
— Хвалю твою верность и преданность, — ответил король, — но этот мерзавец очень искусно владеет оружием, и я не хочу рисковать твоей жизнью, мой храбрый воин.
— С позволения вашего величества, где же была бы моя храбрость, — возразил Меченый, — если бы я испугался противника даже почище этого толстяка? Хорош бы я был, если бы, не умея ни писать, ни читать, спасовал перед увальнем, который всю свою жизнь только этим одним и занимался.
— Как бы то ни было, — сказал Людовик, — я не хочу подвергать опасности твою жизнь. Я велел этому изменнику притти сюда, и он сейчас явится. Тебе нужно только выбрать удобный момент, подкрасться к нему поближе и ударить его под пятое ребро… Понимаешь?
— Как не понять, — ответил Меченый, — но только, не во гнев будь сказано вашему величеству, дело это мне не подходит. Я и собаку-то не убью иначе, как в пылу схватки, если она на меня бросится, или…
— Неужто ты такая кроткая овечка? — воскликнул Людовик. — Да не ты ли всегда впереди и в осаде и в битве? Ведь ты, как я слышал, первый готов воспользоваться всеми выгодами, которые выпадают в таких случаях на долю победителя с безжалостным сердцем и рукой, всегда готовой разить.
— Государь, — возразил Меченый, — с мечом в руках я никогда не отступал перед врагами вашего величества и не щадил их. Приступ — дело отчаянное, и опасность так горячит кровь человеку, что, клянусь святым Андреем, нужно потом часа два, чтоб она успокоилась; вот это я и считаю законным оправданием грабежа. Но то, что ваше величество предлагаете, совсем не солдатское дело. Если астролог, как вы говорите, изменник, то пусть и умрет смертью изменника. У вашего величества есть под рукой прево с двумя помощниками, пускай они с ним и расправляются: это им больше пристало, чем заслуженному шотландскому дворянину из хорошей семьи.
— Правда твоя, — сказал король, — но ты должен по крайней мере позаботиться, чтобы ничто не помешало исполнению моего справедливого приговора.
— Я готов отстаивать его против всей Перонны, — ответил Меченый. — Ваше величество не должны сомневаться в моей готовности служить вам во всем, что не противно моей совести, а ведь она, с уверенностью могу сказать — и к моей собственной выгоде, да и к выгоде вашего величества, — достаточно растяжима. Вам ведь известно, какие мне на моем веку случалось обделывать делишки… Право, я охотнее бы вспорол себе брюхо собственным кинжалом, чем пошел бы на это для кого-нибудь другого, кроме вас.
— Значит, нечего об этом больше и толковать, — сказал король. — Слушай же: когда Галеотти войдет ко мне, становись у дверей и никого не впускай — вот и все, чего я от тебя требую. Ступай и пошли мне прево.
Меченый вышел из спальни, и минуту спустя к королю вошел Тристан Отшельник.
— Здорово, куманек! — приветствовал его Людовик. — Что ты думаешь о нашем положении?
— Положение приговоренных к смерти, если только герцог не помилует нас, — ответил прево.
— Помилует или нет, но негодяй, заманивший нас в эту западню, отправится на тот свет нашим курьером, чтобы приготовить для нас квартиру, — сказал король со свирепой улыбкой. — Тристан, ты совершил не один молодецкий подвиг во имя правосудия, и ты должен мне послужить до конца.
— И послужу, государь, — ответил Тристан. — Я хоть и простой человек, но никогда не был неблагодарным. Я выполню свой долг в этих стенах, как и во всяком другом месте, и, пока и жив, каждое слово вашего величества будет мне законом, и каждый ваш приговор будет так же точно приведен в исполнение, как если бы вы сидели на своем троне. А там пусть расправляются со мной, как хотят, мне все равно.
— Этого именно я и ожидал от тебя, куманек, — сказал Людовик. — Но есть ли у тебя надежные помощники? Изменник силен и ловок и, наверно, будет во все горло звать на помощь. Шотландец взялся охранять дверь, и только; хорошо еще, что он хоть на это согласился, да и то мне долго пришлось его ублажать… Оливье ни на что не годен, кроме лганья да лести; правда, он еще большой мастер подавать опасные советы. Но скорее он сам попадет когда-нибудь в петлю, а накинуть ее на другого — на это он совсем не способен. Подумай-ка, сумеешь ли ты покончить дело живо и верно.
— Со мной Труазешель и Петит-Андрэ, — ответил Тристан, — люди настолько искусные в своем ремесле, что из троих повесят вам одного так, что двое других и не заметят. Все мы решили жить и умереть вместе с вашим величеством; мы знаем, что, когда вас не станет, с нами расправятся не хуже, чем мы расправлялись с теми, кто попадал в наши руки… Но, с позволения вашего величества, с кем нам придется иметь дело? Я люблю знать об этом заранее, так как ваше величество не раз изволили мне выговаривать за ошибки, когда вместо настоящего преступника мне случалось вздернуть ни в чем неповинного человека.
— Ты прав, Тристан, — сказал Людовик. — Так знай же: осужденный — Марций Галеотти. Ты удивлен, но, тем не менее, это так. Негодяй лживыми предсказаниями заманил всех нас в эту ловушку и выдал герцогу Бургундскому.
— Ну, это не пройдет ему даром! — воскликнул Тристан. — И если б даже это было последним делом в моей жизни, я вопьюсь в мерзавца, как оса, а там пусть меня раздавят.
— Я знаю твою верность, — сказал король, — знаю, что ты, как честный человек, находишь удовольствие в исполнении своего долга: добродетель, говорят мудрецы, сама в себе заключает свою награду. Ступай же и приготовь жрецов: жертва приближается.
— Прикажете подвергнуть негодяя казни в вашем присутствии, государь? — осведомился Тристан.
Людовик отклонил это предложение, но велел прево заранее все приготовить, чтобы привести приговор в исполнение, как только астролог выйдет из его комнаты.
— Я непременно хочу, — добавил король, — еще раз видеть этого подлеца, чтобы поглядеть, как он будет себя вести в присутствии своего господина, которого он предал. Я с наслаждением буду смотреть, как сознание близкой и неминуемой смерти сотрет румянец с его розовых щек, как потускнеют глаза, которые так нагло мне лгали… Ах, почему здесь нет другого, того, кто подкреплял его предсказания своими советами? Но если я останусь жив, берегите ваш пурпур, кардинал Балю! Сам Рим не спасет вас, клянусь честью! Что же ты медлишь? Ступай, приготовь своих молодцов. Негодяй каждую минуту может явиться. Об одном молю небо: чтобы чего-либо он не заподозрил и не отказался притти; это была бы жестокая неудача. Ступай же, Тристан! Кажется, прежде ты не имел обыкновения медлить с исполнением моих приказаний.
— Напротив, как ваше величество сами часто изволили замечать, я всегда был слишком ретив, и это подчас вело к ошибкам: случалось принимать одно лицо за другое. Я даже попросил бы ваше величество, когда вы будете прощаться с Галеотти, подать мне какой-нибудь знак — приступать ли мне к делу. Я помню случаи, когда ваше величество изволили менять ваши решения и потом обвиняли меня в торопливости.
— Что за подозрительный человек! — воскликнул король. — Говорят тебе, я на этот раз не изменю решения. Ну, хорошо, чтобы покончить с этим, запомни твердо: если я, прощаясь, скажу этому плуту: «Над нами есть бог!» — ты делай свое дело; если же я произнесу: «Иди с миром!» — значит, я изменил свое решение. Понял?
— У меня тупая голова, государь, во всем, что не касается моего ремесла, — ответил Тристан Отшельник. — Позвольте мне повторить. Если вы скажете: «Иди с миром!» — значит, я должен делать свое дело.
— Нет, дурень, нет! — рассердился Людовик. — Тогда дай ему свободно уйти. А если я скажу: «Над нами есть бог!» — вздерни его ярда на два поближе к звездам, с которыми он так любил вести беседу.
— Не знаю, найдутся ли только у нас необходимые средства, — заметил прево.
— Так придуши его, вот и все! — посоветовал король с мрачной улыбкой.
— А труп… куда нам деть труп? — спросил прево.
— Постой, дай подумать… Окна в зале слишком малы… Но вот это окно как будто достаточно широко. Сбросим тело в Сомму, а на грудь ему приколем бумажку с надписью: «Пропустить беспошлинно: правосудие короля». А там пусть солдаты герцога вылавливают его, как контрабанду, коли им будет охота.
Великий прево вышел из комнаты короля и отозвал обоих помощников в один из углов залы. Труазешель, чтобы было светлее, воткнул в стену зажженный факел, и все трое принялись совещаться шопотом, хотя едва ли кто-нибудь мог их услышать, так как Оливье был, по-видимому, погружен в глубокое раздумье и не обращал на них никакого внимания, а Меченый крепко спал.
— Товарищи, — начал прево свою речь, — вы, может быть, думаете, что ваша песенка спета и что пришел наш черед попасть кому-нибудь в лапы. Радуйтесь же, братцы. Наш милостивый король еще раз дает нам случай отличиться, и мы должны исполнить наш долг, как люди, которые хотят оставить по себе память в истории.
— Ого, я, кажется, догадываюсь, в чем дело, — сказал Труазешель. — Его величество, как римские короли, когда они попадали впросак, выбирает опытных людей из среды исполнителей правосудия, чтобы избавить свою священную особу от неопытных рук новичка. Это был прекрасный обычай для язычников; но я, как добрый католик, право, не знаю, решусь ли я наложить руки на нашего благочестивейшего короля.
— Полно, брат, слишком уж ты щепетилен, — возразил Петит-Андрэ. — Если сам король приказывает исполнить над ним приговор, я решительно не вижу, как мы можем ослушаться. Слуги прево обязаны повиноваться своему господину, а не королю.
— Молчать, дурачье! — крикнул на них обоих прево. — Вопрос не касается особы его величества: дело идет только об этом греческом еретике и шарлатане Марции Галеотти.
— Галеотти? Вот оно что! — протянул Петит-Андрэ. — Ну, что же, вещь вполне естественная. Я не знавал еще, кажется, ни одного из этих фокусников, танцующих на канате, который помер бы своею смертью.
— Мне все же жаль его, — вздохнул Труазешель, воздевая глаза к небу: — ведь бедняга должен будет умереть без покаяния.
— Молчи, — сказал прево, — ведь он язычник и чернокнижник. Целый собор попов не мог бы наставить его на путь истины и избавить от участи, которую он заслужил. А, впрочем, если бы ему пришла охота покаяться, то ты, Труазешель, можешь сойти за духовного отца. Но хуже всего то, что вам придется, кажется, пустить в дело кинжалы, ибо у нас нет под руками необходимых орудий нашего ремесла.
— Да разве это возможно, чтобы приказание короля когда-нибудь застало нас врасплох? — воскликнул Труазешель. — У меня всегда с собой шнурок святого Франциска, трижды обмотанный вокруг тела, с готовой петлей, — недаром я принадлежу к его братству.
— А у меня, — добавил Петит-Андрэ, — найдется в кармане подходящий винт с блоком на случай, если бы пришлось исполнить работу в таком месте, где нет деревьев или где ветви растут слишком высоко от земли.
— Вот и чудесно! — обрадовался прево. — Значит, вам остается только привинтить блок вон хотя бы к той балке над дверью да продеть веревку. Я подведу молодца к дверям и займу его разговором, а вы живо накинете петлю и…
— Чик! и наш астролог очутится на небе, — подхватил Петит-Андрэ, — или по крайней мере ноги его уже не будут касаться земли.
— А не согласятся ли эти господа, — спросил Труазешель, поглядывая искоса в сторону камина, — помочь нам в случае надобности?
— Гм, не думаю, — ответил прево. — Брадобрей способен только чужими руками жар загребать, спроваживая людей на виселицу своим языком, а шотландец будет охранять выход, пока мы оборудуем дельце: у него не хватит ни ловкости, ни смекалки принять более деятельное участие.
С удивительным проворством и даже с каким-то особым наслаждением, заглушавшим сознание опасности их собственного положения, достойные приспешники прево приладили необходимые приспособления для исполнения приговора, произнесенного над Галеотти пленным монархом, радуясь, что завершат столь славным подвигом свою не менее славную жизнь. Тристан Отшельник сидел, и с видимым удовольствием наблюдал за работой своих молодцов. Оливье не замечал, что делалось вокруг. Что же касается Людовика Лесли, то он, проснувшись от шума, смотрел на эти приготовления, как на дело, не входившее в круг его обязанностей.
Повинуясь приказанию Людовика, или, вернее, исполняя его просьбу, — ибо Людовик был теперь в таком положении, что мог только просить, — Ле Глорье, чтобы разыскать Марция Галеотти, прямо из замка направился в лучшую пероннскую таверну.
Здесь, в общей зале, он издали заметил астролога, углубившегося в разговор с какою-то женщиной в странном, не то мавританском, не то азиатском костюме. Заметив Ле Глорье, женщина встала, собираясь уйти.
— Это верные новости, и вы смело можете на них положиться, — сказала незнакомка Галеотти и с этими словами исчезла в толпе посетителей, сидевших и стоявших вокруг отдельных столиков.
— Что, брат философ, само небо, кажется, печется о тебе? — сказал шут, подходя к звездочету. — Не успел от тебя уйти один страж, как оно шлет на смену другого; не успела тебя покинуть одна глупая голова, как является другая, чтобы вести тебя в покои короля Людовика.
— Тебя послал король? — спросил Галеотти, недоверчиво осматривая говорившего и с первого взгляда угадав в нем шута, хотя в костюме Ле Глорье не было почти ничего, что обличало бы его профессию.
— Не в обиду вам, он самый, — ответил шут, — и вам лучше, чем всякому другому, должно быть известно, что, когда Могущество шлет Глупость на поиски за Мудростью, это признак, безошибочно указывающий, на какую ногу хромает больной.
— А что если я откажусь итти на столь поздний зов, да еще переданный через такого посла? — спросил Галеотти.
— В таком случае, чтобы не утруждать вашу особу, мы вас снесем на руках, — ответил Ле Глорье. — Здесь, у дверей, стоят наготове с полдюжины бургундских молодцов, которых Кревкёр дал мне именно на этот случай. Вы должны знать, что мы с моим другом Карлом Бургундским еще не отняли у вашего двоюродного братца Людовика его короны, которую он, как осел, положил к нашим ногам; правда, мы ее поурезали и поистерли маленько, но все же она из чистого золота. Говоря яснее, Людовик по-прежнему повелитель своих подданных, в том числе и ваш. Благочестивейший король у себя в Гербертовой башне Пероннского замка, и вы, его верный слуга, обязаны немедленно туда явиться.
— Ступай, я следую за тобой, — сказал Галеотти и пошел за шутом, ибо другого выхода ему не оставалось.
— И прекрасно делаете, — заметил Ле Глорье на ходу, — потому что нам приходится обращаться с вашим братцем, как с голодным львом в клетке, которому иной раз надо бросить теленка, чтобы дать работу его острым зубам.
— Уж не хочешь ли ты этим сказать, что король что-нибудь замышляет против меня? — спросил Галеотти.
— Вам это лучше знать, — отрезал шут. — Ночь хоть и темная, но я уверен, что вы и сквозь тучи различаете звезды, а я в этой науке ничего не смыслю. Знаю только, что мать, бывало, всегда советовала мне осторожнее подходить к крысе, попавшейся в западню, потому что именно в такие минуты крысы больше всего расположены кусаться.
Астролог прекратил свои расспросы, но Ле Глорье, по свойственной всем шутам привычке, не переставал нести всякий вздор, пересыпая его злыми насмешками, вплоть до ворот замка, где он с рук на руки сдал страже ученого мужа. Отсюда, переходя от часового к часовому, Галеотти попал, наконец, в башню Герберта.
Однако, намеки шута не пропали даром для Марция Галеотти, а угрюмые взгляды и мрачный, угрожающий вид Тристана, провожавшего его в спальню короля, заставили Галеотти еще больше насторожиться. Астролог умел так же внимательно наблюдать все происходившее вокруг него на земле, как и движение небесных тел: от его проницательного взора не ускользнул поэтому и блок с веревкой, которая еще слегка покачивалась, как будто приготовления были только что прерваны его неожиданным приходом. Смекнув, в чем дело, и призвав на помощь всю хитрость и изворотливость, он решил пустить в ход все средства, чтобы избавиться от грозившей опасности, а если бы это не удалось, мужественно защищать свою жизнь от всякого, кто бы вздумал на нее посягнуть.
Исполненный такой решимости, выражавшейся и в походке и во взгляде, Марций вошел к королю, нисколько, по-видимому, не смущенный ни своим неудачным предсказанием, ни гневом монарха, ни его вероятными последствиями.
— Счастливые созвездия да будут благосклонны к вашему величеству! — приветствовал он короля с низким поклоном. — Да отвратят от особы моего царственного властелина свое пагубное влияние враждебные созвездия.
— Однако, стоит тебе посмотреть вокруг, — ответил король, — стоит вспомнить, где и под чьей охраной я нахожусь, и ты легко убедишься, что благосклонные созвездия мне изменили, а враждебные соединились в самые пагубные для меня сочетания. И тебе не стыдно, Марций Галеотти, видеть меня здесь, видеть узником, зная, чьи настоятельные советы привели меня сюда?
— А не стыдно ли тебе, мой царственный ученик, — возразил философ, — не стыдно ли тебе, делавшему такие быстрые успехи в науке, тебе, с твоим глубоким умом, с непоколебимой волей, не стыдно ли тебе падать духом при первом ударе судьбы, поворачивать тыл и бежать при первой же неудаче, как бежит трус с поля брани при первом выстреле? Не ты ли сгорал желанием проникнуть в тайны, которые ставят человека выше его страстей, выше мирских забот, несчастий и горя? Не ты ли мечтал достигнуть того блаженного состояния, которое возможно обрести, только соперничая в твердости с древними мудрецами? Неужели же первый удар грома заставит тебя поникнуть головой и забыть ту славную награду, к которой ты так страстно стремился? Неужели ты остановишься на избранном тобою пути, как пугливый конь, который сворачивает с дороги, испуганный призраком воображаемой опасности?
— Призраки? Воображаемая опасность? Бесстыдный ты человек! — воскликнул с гневом король. — Да разве же эта тюрьма — не действительность? Разве стража, которую расставил мой заклятый враг и которую ты должен был видеть у моих дверей, — призраки? Предатель! Что же, по-твоему, истинное несчастье, если ты не считаешь несчастьем заточение, потерю престола и самую опасность для жизни? Скажи, что?
— Невежество, сын мой, невежество и суеверие, — ответил мудрец с величайшей твердостью, — вот единственные истинные несчастья. Поверь мне, что даже король, во всем блеске своего могущества и славы, если только он ослеплен невежеством и суеверием, менее свободен, чем мудрец, закованный в тяжелые цепи и ввергнутый в темницу. К этому единственному и истинному счастью я призван указать тебе путь, если только ты будешь во всем следовать моим наставлениям.
— Так вот она, твоя философская свобода, которую мне сулили твои уроки! — с горечью произнес король. — Как жаль, что ты еще там, в Плесси, не сказал мне, что владычество, которое ты с такою щедростью мне обещал, будет владычеством над моими страстями; что, говоря об успехе, ты имел в виду мои успехи в философской науке и что за счастье сравняться в учености и мудрости с итальянским бродягой и шарлатаном мне предстояло заплатить такой безделицей, как потеря прекраснейшей во всем мире короны и заточение в пероннской тюрьме. Вон! Ступай вон, но не думай, что ты избегнешь кары, изменник: над нами есть бог!
— Я не могу уйти и предоставить тебя твоей участи, не попытавшись оправдать в твоих ослепленных глазах свою добрую славу; она светлее самых блестящих алмазов твоей короны, и ей будут дивиться грядущие поколения, спустя века после того, как о тебе и твоем потомстве никто и не вспомнит.
— Говори, — сказал Людовик. — Но не думай, что своей наглостью ты сможешь поколебать мое убеждение или намерение. Может быть, я в последний раз произношу приговор как король, и я не хочу осудить тебя, не выслушав. Говори, и лучшее, что ты в состоянии сделать, — это сказать правду. Признайся, что я был одурачен, что ты обманщик, что твоя мнимая наука — пустой бред и что сияющие над нами планеты влияют на нашу судьбу не более, чем их отражение в реке на ее течение.
— А что тебе известно о таинственном влиянии этих небесных светочей? — смело возразил астролог. — Ты говоришь, что они не властны над течением рек? Но разве ты не знаешь, что самая ничтожная из планет — луна; а между тем она держит под своим владычеством не то что какую-нибудь жалкую речонку вроде Соммы, но и неизмеримый океан, который сообразует свои приливы и отливы с ее фазами и покоряется каждому ее движению, как покоряется раб малейшему знаку султанши. А теперь, Людовик Валуа, ответь и ты мне, в свой черед… Сознайся, разве ты не похож на безумного путника, который обрушивает свой гнев на своего кормчего только за то, что тому не удалось провести корабль в гавань, не встретив по пути противного ветра и неблагоприятных течений? Я мог, конечно, с некоторою вероятностью, предсказать тебе счастливый исход твоего предприятия, но если путь к цели опасен и труден, от меня ли зависело уменьшить эти опасности? Где же твоя мудрость, которая должна внушить тебе уверенность, что судьба часто устраивает все к лучшему, хоть и ведет нас, по-видимому, наперекор нашим желаниям?
— Ты мне напомнил, — с живостью ответил Людовик, — ты мне напомнил еще один твой обман. Ты предсказал мне, что этот юноша счастливо выполнит возложенное на него поручение. Ты знаешь, чем оно кончилось, ты знаешь, что ничто не могло нанести мне более тяжкого удара, чем впечатление, которое произвел исход этого дела на дикого бургундского быка. Твое предсказать оказалось явной ложью, и от этого тебе не отделаться никакими увертками: тебе не удастся свалить беду на то, что я не выждал благоприятного течения и не стал, хоть ты этого и хотел, сидя у моря, ждать погоды. На этот раз ты дал маху. Ты имел глупость сделать совершенно определенное предсказание, которое сразу же оказалось ложным.
— И все же оно подтвердится на деле, — смело возразил астролог. — Я не желаю лучшего торжества науки над невежеством, как то, которое мне доставит своим исполнением именно это мое предсказание. Я объявил тебе, что юноша верно исполнит всякое благородное поручение, и разве он этого не сделал? Я сказал, что он слишком щепетилен, чтобы принять участие в бесчестном деле, — разве он этого не доказал? Если ты сомневаешься, расспроси цыгана Гайраддина Мограбина.
При этих словах лицо короля вспыхнуло краской стыда и гнева.
— Я говорил тебе, — продолжал между тем Галеотти, — что сочетание созвездий грозит опасностью тому, кто отправляется в путь, и разве в пути этот стрелок не подвергался опасностям? Я предсказал тебе еще, что путешествие его будет иметь счастливые последствия для того, кто его послал: это скоро подтвердится, и ты пожнешь немалые выгоды.
— Немалые выгоды! — воскликнул король. — Вот они, твои хваленые выгоды: бесчестие и плен!
— Нет, это еще не конец, — ответил астролог, — и скоро ты сам должен будешь признать, что твоя судьба зависела от того, как этот юноша исполнит данное ему поручение.
— Нет, это уж слишком большая наглость! — возмутился король. — Мало того, что ты лжешь, ты еще издеваешься надо мной!.. Вон отсюда! Но не думай, что твое предательство останется безнаказанным: над нами есть бог!
Галеотти повернулся, направляясь к дверям.
— Постой еще минутку, — сказал Людовик. — Ты храбро отстаиваешь свой обман. Ответь мне еще на один вопрос, но только прежде хорошенько подумай. Может ли твоя мнимая наука открыть тебе час твоей собственной смерти?
— Только по отношению к смерти другого лица, — ответил Галеотти.
— Объяснись, я не понимаю тебя, — сказал Людовик.
— Так знай же, король Людовик, единственное, что я могу утверждать вполне определенно, — произнес Марций, — это то, что я умру ровно на двадцать четыре часа раньше тебя.
— Как… что ты сказал? — с волнением воскликнул король. — Постой, не уходи, подожди минутку!… Ты говоришь, что моя смерть наступит так скоро после твоей?..
— Ровно через двадцать четыре часа, минута в минуту, — с уверенностью повторил Галеотти, — если только есть хоть искра правды в этих разумных таинственных светочах, которые говорят нам без слов. Желаю вашему величеству покойной ночи!
— Постой, погоди минуту… не уходи! — воскликнул король, хватая за руку астролога и отводя его от дверей. — Послушай, Галеотти, я всегда был по отношению к тебе добр, я обогатил тебя, сделал своим другом, советником, наставником. Заклинаю тебя, будь со мной откровенен. Есть ли хоть капля истины в твоей науке? Правда ли, что окончательный исход дела будет благоприятен для меня? И неужели твоя и моя смерть так тесно связаны между собой? Признайся, Марций, что это простая уловка твоего ремесла. Признайся, прошу тебя, и ты увидишь, что тебе не придется раскаиваться. Я стар, я в плену и, может быть, завтра же должен буду лишиться престола; для человека в моем положении истина дороже целого царства, и от тебя, дорогой Марций, от тебя я жду этого неоцененного сокровища — истины!
— Я уже поверг ее к стопам вашего величества, — ответил Галеотти, — с риском, что в бешеном гневе вы броситесь на меня и растерзаете в клочки.
— Это я-то, я, Галеотти? — печально промолвил Людовик. — Увы, как ты во мне ошибаешься! Да разве я не пленник, разве я не должен быть терпелив хотя бы уже потому, что мой гнев только еще ярче подчеркнет мое бессилие. Ответь же мне откровенно: хотел ты меня обмануть? Или твоя наука — не вымысел, и ты сообщил мне правду?
— Ваше величество, простите, — сказал Марций Галеотти, — если я отвечу, что только время, только время и ход событий могут победить неверие. День-другой терпения покажут, верно ли было мое предсказание относительно шотландца. И пусть меня колесуют, пусть раздробят по суставам мои члены, если неустрашимый образ действий этого Квентина Дорварда не принесет вашему величеству выгоды, и выгоды немаловажные. Но если мне суждено умереть в этих пытках, вашему величеству не худо будет позаботиться о духовном отце: с того момента, как я испущу последний вздох, вам останется ровно двадцать четыре часа на исповедь и покаяние.
Людовик, провожая Галеотти к дверям, все еще продолжал держаться за его платье и, когда дверь отворилась, громко произнес:
— Завтра мы еще поговорим об этом подробнее. Иди с миром, ученый отец… Иди с миром! Иди с миром!
Он трижды повторил эту фразу, но, все еще опасаясь, как бы великий прево не ошибся, проводил астролога через залу, не выпуская из рук полы его платья, точно боялся, как бы у него не вырвали ученого мужа и не лишили бы жизни тут же, на его глазах. Наконец, он решился расстаться с Галеотти, повторив еще несколько раз свое прощальное приветствие: «Иди с миром!», и сделав, сверх того, повелительный знак Тристану Отшельнику, чтобы тот не смел трогать астролога.
Таким образом, собранные вовремя тайные сведения, смелость и присутствие духа спасли Галеотти от величайшей опасности, а Людовик, самый прозорливый и самый мстительный из монархов своего времени, был обманут и остался неотомщенным, благодаря своему грубому суеверию и страху смерти.
Но необходимость отказаться от задуманной мести удручающе подействовала на короля; еще более были опечалены его верные слуги, которым он поручил исполнение приговора. Только один Меченый отнесся равнодушно к такому обороту дела, и едва Людовик подал знак, отменявший казнь, как честный шотландец покинул свой пост у дверей и через минуту спал крепким сном.
Король удалился в свою комнату. Труазешель и Петит-Андрэ расположились поудобнее, чтобы немного отдохнуть, а великий прево все еще смотрел на статную фигуру астролога с таким видом, как смотрит пес на кусок мяса, вырванный у него из пасти. Между тем его достойные помощники обменивались впечатлениями.
— Бедный слепец-чернокнижникI — шепнул Труазешель товарищу с видом самого набожного сострадания. — Как он мог упустить такой прекрасный случай умереть от веревки святого Франциска и искупить хоть отчасти свое гнусное колдовство? А я еще собирался оставить на нем спасительную петлю, чтобы изгнать из него злого духа.
— Что и говорить, — ответил Петит-Андрэ, — я тоже упустил редкий случай проверить, может ли тройная бечевка выдержать такой большой вес.
Пока шла эта беседа, Галеотти, занявший место у камина, перед которым расположились разговаривавшие, искоса бросал на них недоверчивые взгляды. Первым делом астролога было запустить руку за пазуху и ощупать рукоятку прекрасно отточенного кинжала, с которым он никогда не расставался. Как мы упоминали выше, Галеотти, в то время уже немного отяжелевший, был все еще очень силен, ловок и прекрасно владел оружием. Убедившись, что надежный кинжал под рукой, звездочет вынул из кармана свиток пергамента, испещренный греческими буквами и какими-то кабалистическими знаками, и, поправив дрова в очаге, заставил их вспыхнуть таким ярким пламенем, что лица всех присутствующих разом осветились. Шотландец спал тяжелым, мертвым сном, и его неподвижное лицо казалось отлитым из бронзы. Рядом выделялось бледное, встревоженное лицо Оливье, который то будто дремал, то вдруг, точно снедаемый душевной мукой, поднимал голову, открывал глаза и к чему-то прислушивался. Недовольный и угрюмый, прево всем своим свирепым видом, казалось, говорил, что, обманутый в своих ожиданиях, он жаждет крови. На заднем плане эту картину дополняло лицемерное лицо Труазешеля с поднятыми к небу глазами, точно он мысленно творил молитву, а немного поодаль виднелась зловеще-шутовская физиономия Петит-Андрэ, забавлявшегося перед отходом ко сну передразниванием всех ужимок и гримас своего товарища.
Среди всех этих крайне мало привлекательных физиономий величественная осанка Галеотти, красивые, правильные черты и серьезное выражение его лица выделялись особенно ярко; он был похож на древнего мага, попавшего в притон разбойников и вызывавшего духов, чтобы вырваться с их помощью на свободу.
Так прошла ночь в Гербертовой башне Пероннского замка. С первым лучом рассвета, проникшим в старинную готическую комнату, король позвал Оливье. Брадобрей застал своего господина сидящим в халате и был поражен переменой, которую произвела в его наружности одна ночь смертельной тревоги. Оливье открыл уже рот, чтобы высказать свое беспокойство, но Людовик прервал его и заговорил сам. С нервною торопливостью король начал подробно излагать своему верному слуге и клеврету все ухищрения, с помощью которых он раньше старался приобрести себе друзей при бургундском дворе, и, в заключение, поручил Оливье продолжать начатое дело, как только ему будет разрешено выходить из замка. Никогда еще, кажется, этот лукавый приспешник Людовика не был так поражен удивительной ясностью ума своего повелителя и его глубоким знанием тех тайных пружин, которые управляют людьми и их поступками. Часа два спустя, Оливье выпросил у графа Кревкёра разрешение выйти из замка и отправился исполнять поручение короля. Между тем Людовик позвал к себе астролога, которому, по-видимому, он снова стал доверять, и долго с ним совещался. К концу этой продолжительной беседы к Людовику вернулись утраченные бодрость и уверенность. Затем он оделся, и, когда Кревкёр явился к нему с утренним приветствием, бургундский вельможа был изумлен тем спокойствием и самообладанием, с которыми король его принял.
Если Людовик провел тревожную ночь, то еще тревожнее эта ночь была для Карла, который не только не умел владеть своими страстями, но привык давать им полную власть над собой.
По обычаю того времени, при нем дежурили в спальне двое любимых его приближенных: Эмберкур и Комин, которым были приготовлены постели почти рядом с кроватью герцога. Никогда еще их присутствие при нем не было так необходимо, как в эту ночь. Терзаясь горем и кипя гневом, Карл боролся с обуревавшей его жаждой мщения, не решаясь, однако, из чувства чести свести свои счеты с Людовиком.
Герцог не пожелал раздеться, не пожелал лечь в постель и провел ночь в каком-то бешеном исступлении. По временам его быстрая, нервная речь становилась до того сбивчивой и невнятной, что оба его приближенных не на шутку начинали опасаться за его рассудок. Он то принимался восхвалять добродетели и сердечную доброту несчастного епископа Люттихского, то вспоминал взаимную дружбу и привязанность, которые они так долго друг к другу питали, и, наконец, дошел до такого отчаяния, что упал ничком на постель, задыхаясь от подступивших рыданий. Но спустя минуту, он был уже на ногах, снова охваченный неудержимым порывом. Он снова начинал быстро шагать по комнате, произнося бессвязные угрозы и такие же бессвязные обеты мести, топал, по своей привычке, ногами и призывал всех святых в свидетели того, что он отомстит кровавою местью Марку, люттихским гражданам и главному виновнику всего зла. Последняя угроза относилась, конечно, к Людовику, и была минута, когда Карл готов был немедленно послать за герцогом Нормандским, братом французского короля, чтоб принудить пленного монарха отказаться от престола в пользу своего брата или отказаться от самых ценных прав и владений.
В такой же бурной тревоге, или, вернее, в тех же бешеных переходах от одного неукротимого порыва злобной страсти к другому, Карл провел и следующий день. Герцог почти ничего не ел и не пил, не переодевался и вел себя, как человек, которому овладевшая им ярость ежеминутно грозит потерей рассудка. Понемногу, однако, он успокоился и начал совещаться со своими приближенными. Многое предлагалось и обсуждалось в этих совещаниях, но ничего не было решено окончательно. Комин в своих записках утверждает, что был момент, когда гонец сидел уже на лошади и готов был скакать за герцогом Нормандским. Если бы этот гонец был отправлен, темница короля французского оказалась бы, без сомнения, последним и коротким этапом на его пути к могиле. По временам, совершенно обессилев от приступов бешенства, Карл сидел, пристально уставившись в одну точку и не шевелясь, с видом человека, обдумывающего отчаянное дело, на которое он никак не может отважиться. В эти тяжелые часы беспрерывных колебаний малейшего воздействия со стороны кого-нибудь из окружающих было бы, бесспорно, достаточно, чтобы толкнуть герцога на самый необузданный поступок. Но бургундские вельможи — из чувства порядочности, а также желая оградить честь герцога, поскольку тот поручился Людовику за его безопасность, — все единодушно стояли за умеренность. Доводы, которые Эмберкур и Комин осмеливались иногда робко приводить герцогу в бурные часы их ночных бесед, смелее повторялись Кревкёром и другими приближенными в более спокойные утренние часы. Очень возможно, что не все они отстаивали короля бескорыстно. Многие, как уже было упомянуто, познакомились на личном опыте с его щедростью; другие владели во Франции землями или были связаны с ней иными интересами, ставившими их в зависимость от Людовика. Как бы то ни было, тяжелые мешки с деньгами, привезенные королем в Перонну на четырех мулах, сделались значительно легче за то время, пока длились эти переговоры.
На третий день на совет подоспел во всеоружии своего изворотливого итальянского ума граф Кампо Бассо, и счастье Людовика, что он явился уже тогда, когда бешенство Карла немного улеглось. Сейчас же был созван официальный общий совет, чтобы решить, наконец, какие меры, следовало принять при таких чрезвычайных и сложных обстоятельствах.
Кампо Бассо высказал свое мнение в форме нравоучительной басни о Путешественнике, Змее и Лисице; басня кончалась советом Лисицы Путешественнику раздавить своего смертельного врага — змею, которую случай отдал в его руки. Комин, заметивший, как сверкнули глаза герцога при намеке на решение, которое не раз уже ему подсказывал его свирепый нрав, поспешил возразить итальянцу. Он сказал, что Людовик мог и не принимать прямого участия в злодеянии, совершенном в Шонвальде, что король, весьма вероятно, сумеет опровергнуть возводимое на него обвинение и согласится вознаградить и герцога и его союзников за весь ущерб, причиненный в их владениях происками и интригами его клевретов; всякое насилие над особой короля, доказывал далее Комин, может повлечь за собой как для Франции, так и для Бургундии, ряд самых пагубных последствий. Он кончил заявлением, что отнюдь не имеет в виду отстаивать полную и безусловную свободу Людовика, но что единственная выгода, которую герцог может, по его мнению, извлечь из настоящего положения, — это новый договор между обоими государствами, обставленный такими гарантиями, которые впредь лишали бы Людовика возможности нарушать принятые на себя обязательства и тревожить внутреннее спокойствие Бургундии.
Эмберкур, Кревкёр и многие другие, с своей стороны, открыто высказались против крутых мер, предложенных Кампо Бассо, находя, что договор, который предлагал заключить Комин, мог принести Бургундии и больше прочных выгод и больше почета, чем вероломный поступок, который запятнал бы ее навеки.
Герцог выслушал все эти доводы, не поднимая глаз и грозно сдвинув брови. Когда же, в заключение, Кревкёр высказал свое убеждение, что Людовик не только не принимал участия в шонвальдском злодеянии, но даже не знал о нем, Карл поднял голову и, бросив на говорившего свирепый взгляд, воскликнул:
— Вот как, Кревкёр! Видно, и ты прельстился звоном французского золота! Право, мне сдается, что оно так же громко звенит у меня в совете, как колокола в Сен-Дени… Кто осмелится утверждать, что не Людовик зачинщик всех беспорядков во Фландрии?
— Ваша светлость, — возразил Кревкёр, — рука моя больше привыкла обращаться с оружием, чем с золотом, и я так далек от мысли оправдывать Людовика за беспорядки во Фландрии, что недавно в присутствии всего его двора сам высказал ему в глаза это обвинение и бросил вызов от вашего имени. Но хотя его интриги и были первоначальной причиной всех смут, я все-таки уверен, что в убийстве епископа он неповинен, так как мне известно, что один из его эмиссаров публично протестовал против этого злодеяния. Если вашей светлости угодно, я могу представить этого человека.
— Угодно ли мне? — воскликнул герцог. — Да как ты можешь в этом сомневаться! Разве я когда-либо, даже в порыве гнева, бывал пристрастен или несправедлив? Я сам увижусь с королем Франции: я предъявлю ему свои обвинения и объясню, какого желаю удовлетворения. Если он окажется невиновным в убийстве, ему легко будет загладить другие свои преступления. Если же он окажется виновным, кто осмелится сказать, что заточение в каком-нибудь отдаленном монастыре будет для него слишком тяжким возмездием? Кто осмелится, — добавил Карл с возрастающим жаром, — кто осмелится назвать несправедливостью месть даже более скорую и суровую? Веди своего свидетеля!.. Мы будем в замке ровно за час до полудня. Мы выработаем точные условия договора, и горе Людовику, если он не согласится на них. Остальное будет зависеть от того, как сложатся обстоятельства. Заседание закрыто, можете разойтись… Мне надо еще переменить платье, потому что вряд ли прилично, будет предстать в таком виде пред лицом моего всемилостивейшего государя.
Герцог произнес эти слова с особенно горькой иронией и вышел из залы совета.
— Теперь судьба Людовика и, что еще важнее, честь Бургундии зависят от любой случайности, — сказал Эмберкур Кревкёру и Комину. — Скорее отправляйтесь в замок, Комин; вы красноречивее нас с Кревкёром. Предупредите Людовика о приближении бури, чтобы он знал, как держаться. Надеюсь, этот шотландский стрелок не скажет ничего такого, что могло бы повредить королю, ибо почем знать, какие тайные инструкции ему были даны?
— Это юноша смелый, но разумный и сообразительный не по летам, — ответил Кревкёр. — В разговоре со мной он был очень скуп на слова и сдержан, когда дело касалось короля, которому он служит. Думаю, что он будет так же сдержан и в присутствии герцога. Я сейчас отправлюсь за ним и за графиней Изабеллой.
— Как? Разве графиня здесь? Вы говорили, что оставили ее в монастыре святой Бригитты.
— Так оно и было, но я вынужден был вытребовать ее оттуда по приказанию герцога, а так как она чувствовала себя еще слишком слабой, ее пришлось нести на носилках. Она очень тревожилась об участи своей тетки, графини Амелины, а тут еще прибавился страх за свою собственную участь. Да и немудрено испугаться: ведь она провинилась не больше, не меньше, как в нарушении феодальных законов, а герцог Карл не такой человек, чтобы простить кому бы то ни было нарушение своих прав.
Известие о том, что молодая графиня была в руках герцога Бургундского, было для Людовика новым источником душевных терзаний. Он знал, что стоит ей только сообщить герцогу об интригах, побудивших ее с графиней Амелиной бежать во Францию, и против него всплывут улики, которые он думал скрыть, покончив с Заметом Мограбином. Он прекрасно понимал и то, как сильно может ему повредить это новое доказательство его посягательств на права Карла.
Людовик с полной откровенностью поделился своими тревогами с Комином, проницательность и политический такт которого были ему гораздо больше по душе, чем открытый рыцарский характер Кревкёра и феодальное высокомерие Эмберкура.
— Право, дорогой Комин, этих закованных в броню солдат с их алебардами и бердышами никогда не следовало бы пускать дальше прихожей, — говорил Людовик своему будущему историку. — На войне, конечно, без них не обойтись; но… тот монарх, который думает, что головы их годны на что-нибудь иное, кроме того, чтобы служить наковальнями для неприятельских мечей, похож на сумасшедшего, подарившего своей возлюбленной вместо ожерелья собачий ошейник. Только таких людей, как ты, Филипп, следовало бы допускать в совет и в покои королей — что я говорю, допускать! — им следовало бы открывать самые тайные изгибы души.
Комин, бесспорно человек большого ума, был, естественно, очень польщен похвалой умнейшего из европейских государей и не сумел скрыть впечатление, произведенное на него этими льстивыми словами.
— Как бы я хотел, — продолжал Людовик, глядя в лицо своему собеседнику, — иметь такого слугу или, вернее, быть достойным такого слуги, Комин. Уж, конечно, я не очутился бы в теперешнем безвыходном положении, если бы мог пользоваться советами такого опытного государственного мужа, как ты.
Комин ответил, что он всегда готов служить по мере сил его величеству, если только это не будет итти вразрез с верностью, которой он обязан своему государю.
— Я последним из всех людей способен посягнуть на твою верность герцогу! — с деланным ужасом воскликнул Людовик. — Увы, разве я сам в эту минуту не терплю только потому, что слишком положился на верность своего вассала? Разве для кого-нибудь нерушимость феодальной присяги может быть священнее, чем для меня, чья судьба зависит в настоящую минуту исключительно от соблюдения этой присяги? Нет, Филипп Комин, продолжай служить Карлу Бургундскому, и ты окажешь ему неоценимую услугу, помирив его с королем Людовиком. Ты честно этим послужишь нам обоим, и один из нас, во всяком случае, сумеет тебя отблагодарить. Я слышал, что жалованье, которое ты получаешь при здешнем дворе, не больше жалованья старшего сокольничьего. Вот как ценят мудрейшего в целой Европе советника! Его приравнивают, если не ставят ниже, к человеку, на обязанности которого лежит кормить и лечить хищных птиц. Но Франция богата, у французского короля много денег. Позволь же мне, мой друг, загладить эту вопиющую несправедливость. Кстати, и деньги у меня под рукой!
С этими словами король достал туго набитый мешок с деньгами; но Комин, который был щепетильнее большинства остальных придворных, отклонил подарок, говоря, что считает себя совершенно удовлетворенным щедростью своего законного государя и что никакие подарки не могут усилить его искреннее желание служить его величеству.
— Странный ты человек! — воскликнул Людовик. — Дай же мне обнять тебя, единственного в наш век умного и неподкупного царедворца. Мудрость дороже золота, и поверь мне, Филипп, что я больше полагаюсь на твое участие, чем на помощь тех, кто принял мои подарки. Я знаю, что ты не посоветуешь герцогу вероломно использовать случай, который судьба или, вернее, моя собственная глупость дала ему в руки.
— Вероломно, конечно, нет, но воспользоваться случаем — я ему бесспорно посоветую, — ответил историк.
— Но в какой мере? — возразил Людовик. — Я не совсем потерял голову и не льщу себя надеждой, что мне удастся выбраться отсюда, не заплатив выкупа, но пусть его размеры не граничат с безрассудством, ибо я всегда послушен голосу рассудка, будь то в Париже, в Плесси или в Перонне.
— Да, но, с позволения вашего величества, я должен заметить, что и в Париже и в Плесси голос рассудка был приучен к смирению и звучал так тихо, что не всегда доходил до слуха вашего величества, тогда как в Перонне, в силу необходимости, он вопиет властно и повелительно.
— Ты, я вижу, любишь образные обороты, — сказал Людовик, который с трудом подавил досаду, — я же человек простой, Комин. Брось, пожалуйста, иносказания и говори просто. Чего хочет от меня ваш герцог?
— Я не уполномочен предъявлять его требования, государь, — ответил Комин. — Скоро герцог сам выскажет их вашему величеству, но я угадываю возможность кое-каких требований с его стороны и, если вашему величеству угодно, готов поделиться с вами моими догадками, чтобы вы были более или менее подготовлены. Вот, например, хотя бы вопрос об окончательной уступке городов на Сомме.
— Я этого ждал, — сказал Людовик.
— Вам, вероятно, придется отречься от люттихцев и Марка.
— Отрекаюсь так же охотно, как от ада и сатаны, — сказал Людовик.
— Герцог может потребовать в виде залога занятия некоторых крепостей или чего-нибудь в этом роде как гарантии того, что на будущее время Франция не будет сеять смуту среди фламандцев.
— Это новость: мне не приходилось слышать, — промолвил Людовик, — чтобы вассал требовал гарантий от своего сюзерена. Но допустим. Продолжай.
— От вас могут потребовать еще приличных и независимых владений для вашего славного брата, друга и союзника моего государя, — например, Нормандию или Шампань. Герцог очень привязан к семье вашего отца, государь.
— Да, чорт его побери, так привязан, что хотел бы всех его детей сделать королями! — воскликнул Людовик. — Истощился ли, наконец, запас твоих догадок?
— Не совсем, — ответил Комин. — От вас могут еще потребовать, чтобы ваше величество не притесняли герцога Бретонского, как это иногда случалось, и чтобы вы признали на будущее время за ним и за другими крупными вассалами право чеканить монету, называться герцогами и титуловаться «милостью божиею» государями.
— Словом, сделать всех моих вассалов королями! Послушайте, сеньор Филипп, уж не хотите ли вы, чтоб я стал братоубийцей? Помните вы моего брата Карла? Он умер, как только сделался герцогом Гьенским. А что же останется потомку и представителю Карла Великого, если он, отдав богатейшие из своих провинций, сохранит лишь право короноваться в Реймсе да вкушать трапезу под высоким балдахином?
— Мы наполовину избавим вас от забот, дав вам товарища, который разделит с вами ваше августейшее одиночество. Герцог Бургундский, хоть и не претендует в настоящее время на титул независимого государя, желал бы, однако, освободиться от унизительной вассальной зависимости от французской короны. Он намерен, в подражание императорскому венцу, украсить свою герцогскую корону державой — эмблемой независимости своих владений.
— Как смеет герцог Бургундский, верноподданный вассал Франции, — воскликнул Людовик, вскакивая с места в величайшем волнении, — как смеет он предъявлять своему сюзерену требования, за которые, по всем европейским законам, его владения подлежат конфискации?
— При теперешнем положении вещей вам было бы весьма затруднительно привести в исполнение приговор о конфискации, — хладнокровно ответил Комин. — Вашему величеству хорошо известно, что феодальные законы, нигде, даже в германской империи, давно уже не применяются во всей строгости и что государи и вассалы стараются по мере сил и возможности полюбовно улаживать свои взаимные отношения Тайные происки вашего величества в подвластной герцогу Фландрии послужат оправданием моему повелителю, если бы даже он вздумал настаивать на признании своей полной независимости, чтобы положить этим конец дальнейшему вмешательству Франции в дела Бургундии.
— Ах, Комин, Комин, — с горечью произнес король, снова принимаясь в волнении шагать по комнате, — какой это ужасный для меня урок на тему «горе побежденным». Мне просто не верится, чтобы герцог стал настаивать на исполнении всех этих тяжелых условий.
— Все-таки лучше, чтобы ваше величество были заранее к этому приготовлены.
— Но ведь умеренность, умеренность при успехе (никто этого не понимает лучше тебя, Комин) необходима для того, кто хочет упрочить за собой все его выгоды.
— Не прогневайтесь, ваше величество, но преимущества умеренности превозносятся обыкновенно только проигрывающей стороной. Тот, кто выигрывает, сообразуется исключительно с благоразумием, которое велит не упускать благоприятного случая.
— Делать нечего, я об этом подумаю, — сказал король, — но надеюсь, по крайней мере, что этим исчерпываются безумные требования герцога. Дальше уже итти некуда… Или есть еще что-нибудь? Вижу по твоим глазам, что это не все, но что же еще? Чего еще хочет герцог? Мою корону? Но ведь она и так потеряет весь свой блеск, если я соглашусь на ваши требования.
— Ваше величество, — ответил Комин, — то, что мне еще остается сказать, наполовину, даже больше, чем наполовину, зависит только от самого герцога; тем не менее, он хотел бы заручиться одобрением вашего величества, так как это близко касается вас, государь.
— Ого! А что же это? — с нетерпением воскликнул король. — Объяснитесь, сеньор Филипп. Каким еще бесславием он хочет покрыть мое имя?
— Здесь и речи нет о бесславии, государь; дело просто в том, что ваш брат, герцог Орлеанский…
— А, вот оно что! — перебил его Людовик, но Комин продолжал, не обращая внимания на это восклицание:
— Герцог Орлеанский увлекся молодой графиней Изабеллой Круа, и герцог Карл, который вполне одобряет этот брак, желал бы заручиться вашим согласием и хочет, чтобы ваше величество обеспечили молодую чету приданым, соответствующим ее высокому положению.
— Никогда этому не бывать! Никогда! — крикнул Людовик в страшном волнении, которое теперь прорвалось наружу, хотя он до того тщательно его подавлял. — Никогда! Никогда! Пусть сошлют меня в монастырь… уложат в гроб… пусть выжгут мне каленым железом глаза… отравят… отрубят голову!.. Пусть делают со мной, что хотят, я не позволю герцогу Орлеанскому нарушить слово, данное моей дочери… Он не женится на другой, пока она жива!
— Прежде чем так решительно восставать против этого брака, вашему величеству следовало бы сообразить, есть ли у вас возможность ему воспрепятствовать, — сказал Комин. — Ни один благоразумный человек не станет удерживать обрушивающуюся скалу.
— Да, но человек мужественный может найти под нею могилу — возразил Людовик. — Подумай только, Комин, ведь этот брак, это — гибель, это разорение для моего государства. Ведь у меня только один сын, слабый ребенок, и после него герцог Орлеанский — ближайший мой наследник; сама церковь согласилась сочетать его и Жанну, и этот брак призван счастливо соединить интересы обеих линий моего дома. Вспомни, что этот брак был излюбленной мечтой моей жизни: я взвесил его со всех сторон, я мечтал о нем дни и ночи, я сражался для него, грешил ради него. Нет, Комин, я не могу от него отказаться. Ты только подумай, Комин, только подумай и пожалей меня; я уверен, что твой гений поможет тебе найти искупительного агнца взамен этой жертвы, потому что, пойми, мой план мне так же дорог, как дорог был Аврааму его единственный сын.
— Я сочувствую вам, государь, насколько мой долг перед моим повелителем…
— Не говори мне о нем! Не упоминай его имени! — воскликнул Людовик в порыве искреннего или притворного негодования, заставившего его, казалось, забыть на минуту обычную сдержанность. — Карл Бургундский не стоит твоей привязанности, если осмеливается оскорблять и бить своих советников и обзывать мудрейшего и преданнейшего из них обидной кличкой — «Битая голова».
Несмотря на весь свой ум, Филипп Комин был человеком очень обидчивым. Слова короля поразили его до такой степени, что он только и нашелся сказать:
— «Битая голова»? Невероятно, чтобы герцог мог так позорить меня, своего верного слугу, который не расставался с ним с тех пор, как он впервые сел на коня, да еще при постороннем, при чужестранном монархе. Нет, это невозможно.
Людовик сейчас же заметил, какое впечатление произвели его слова. Избегая сочувственного тона, который был бы оскорбительным, и не выказывая участия, которое могло показаться притворным, он сказал просто, но с достоинством.
— Мои несчастья заставили меня потерять голову, иначе я, конечно, никогда не решился бы упомянуть об этом. Но вы упрекнули меня в том, что я говорю невероятные вещи, и задели мою честь; поэтому, чтобы опровергнуть ваше обвинение, я должен объяснить вам, как и при каких обстоятельствах герцог, смеясь до слез, сообщил мне о происшествии, послужившем поводом к унизительной кличке, которую я не стану повторять, чтобы вас не обидеть. По словам герцога, дело было так. Однажды, когда вы с ним вернулись с охоты, герцог потребовал, чтобы вы сняли с него сапоги. Заметил ли он по вашему лицу, что вас оскорбило такое обращение, право, не знаю, но только он сейчас же велел вам сесть и, в свою очередь, оказал вам такую же услугу. Оказать-то он ее оказал, но страшно взбесился на то, что вы ее приняли, и, едва стащив с вас один сапог, тут же принялся бить вас им по чем попало, приговаривая: «Это тебе за то, что ты посмел допустить своего государя до подобного унижения». С тех пор он и его любимый шут Ле Глорье иначе вас не называют, как «Битая голова», и это прозвище служит герцогу любимым предлогом для шуточек и острот.
Говоря это, Людовик вдвойне наслаждался: во-первых, ему удалось больно задеть своего собеседника, а он никогда не отказывал себе в таком удовольствии; во-вторых, он открыл в характере Комина слабую струнку, которой со временем можно было бы воспользоваться, чтобы, незаметно отдалив его от Бургундии, привлечь на сторону Франции. Действительно, с той поры оскорбленный царедворец стал питать глубокую ненависть к своему повелителю и впоследствии променял службу при бургундском дворе на службу королю Людовику; но пока он ограничился самыми общими изъявлениями своих дружеских чувств к Франции, настоящий смысл которых, впрочем, как он хорошо понимал, Людовик сумел оценить.
Он принудил себя рассмеяться над рассказанным Людовиком анекдотом и произнес:
— Право, я бы никогда не подумал, что герцог может так долго помнить подобный вздор. Что-то в этом роде действительно было: вашему величеству ведь известно пристрастие герцога к грубым остротам и шуткам; но рассказ очень преувеличен… Не стоит об этом говорить…
— Конечно, не стоит, — согласился король, — и не стыдно ли, что такой вздор мог занять нас хоть на одну минуту. Итак, к делу, сеньор Филипп! Надеюсь, ты настолько француз, что подашь мне добрый совет в моем затруднительном положении. Я убежден, что ты в состоянии вывести меня из этого лабиринта. Помоги же мне из него выбраться.
— И я и мои советы к услугам вашего величества, — ответил Комин, — но еще раз повторяю, если только это не идет вразрез с моим долгом по отношению к моему государю.
Это было почти буквальное повторение сказанного уже раньше, но теперь это было произнесено таким тоном, что проницательный Людовик сразу же уловил в словах своего собеседника иной смысл: он видел, что теперь подчеркивается обещание дать полезный совет, а о долге упоминается только из приличия. И король сел, пригласив Комина сесть рядом, и стал его слушать так, точно внимал оракулу. Комин говорил выразительно и тихо, тоном сдержанной искренности, медленно отчеканивая слова, чтобы Людовик мог хорошенько оценить их и взвесить.
— Как это ни грустно, — начал он, — но требования, представленные мною на рассмотрение вашего величества, — самые мягкие из всех, которые предлагали и обсуждали в присутствии герцога на совете люди, враждебные вашему величеству. И мне, конечно, нет надобности напоминать вашему величеству, что наш герцог охотнее всего принимает самые решительные и самые жестокие советы, ибо любит крутые меры и предпочитает их окольным дорогам.
— Как же, как же, — подтвердил король, — я сам видел, как однажды он с опасностью для жизни переплывал реку, когда не дальше как в двухстах ярдах был мост.
— Вот видите, ваше величество; а тог, кто ставит на карту жизнь ради удовлетворения минутной прихоти, тот не задумается пренебречь случаем увеличить свое достояние, лишь бы сделать по-своему.
— Ты прав, — сказал Людовик, — безумцу призрак власти всегда дороже самой власти. Карл Бургундский именно таков. Но, друг мой, какой же отсюда вывод?
— А вот какой, государь, — ответил бургундец. — Вашему величеству, вероятно, случалось видеть, как искусный рыбак, поймав крупную рыбу, вытягивает ее на берег с помощью тонкого конского волоса; леса, будь она хоть вдесятеро толще, немедленно порвалась бы, если бы рыбак вздумал сразу потянуть за нее, вместо того, чтобы на время предоставить рыбе свободу дергать ее во все стороны и отбиваться. Так и вы, государь, уступите герцогу в тех требованиях, какие для него связаны с вопросом чести и возмездия, и вам удастся отклонить требования, больше всего возмущающие ваше величество, те, которые больше всего клонятся к ослаблению Франции. На первых порах он не вспомнит о них, а там, откладывая день за днем их обсуждение, ваше величество сможете от них уклониться.
— Я понимаю тебя, любезный Филипп, — сказал король, — но вернемся к делу. Итак, на которые же из лестных предложений герцога ему нельзя возражать, не вызывая его безрассудного гнева, и которыми из них он больше всего дорожит?
— С нашего позволения, государь, всеми и каждым, на которое вы станете возражать. Этого-то вашему величеству и следует избегать, или, выражаясь иносказательно, вы все время должны быть настороже, чтобы вовремя ослабить лесу, когда герцог начнет метаться в припадке бешенства. Тогда ярость его, не встречая препятствий, уляжется сама собой, и вашему величеству не трудно будет с ним справиться.
— А все-таки, — задумчиво заметил Людовик, — все-таки должно же быть в требованиях моего братца что-нибудь такое, чем он особенно дорожит. Не можешь ли ты мне этого сказать, Филипп?
— Пустейшее из требований герцога может превратиться в самое настоятельное и важное, стоит только вашему величеству начать ему противоречить, — сказал Комин. — Одно могу удостоверить, государь: всякое соглашение окажется невозможным, пока ваше величество не порвете окончательно с Марком и люттихцами.
— Я уже сказал, что ничего общего с ними не имею, — ответил Людовик, — и лучшего они не заслуживают. Негодяи! Затеять восстание в такое время, когда оно могло стоить мне жизни!
— Тот, кто подносит к пороху фитиль, должен ждать взрыва, — возразил Комин. — Но герцог рассчитывает не только на ваше обещание порвать с ними, государь; вы должны знать, что он потребует еще помощи вашего величества для усмирения мятежа и вашего присутствия при наказании виновных.
— Едва ли это будет совместимо с нашим достоинством, — заметил король.
— Отказ будет еще менее совместим с вашей безопасностью, государь, — ответил Комин. — Карл решился раз навсегда доказать фламандцам, что им нечего надеяться на поддержку Франции и что ничье вмешательство не спасет их от заслуженного гнева Бургундии, если они отважатся на новый бунт.
— Я буду с тобой откровенен, сеньор Филипп, — промолвил Людовик. — Не кажется ли тебе, что, если бы нам удалось выиграть время, эти люттихские бездельники сумели бы, пожалуй, отстоять свой город от герцога Бургундского?
— С помощью тысячи французских стрелков, обещанных им вашим величеством, может быть, им и удалось бы, но…
— Обещанных мной? — воскликнул Людовик. — Как тебе не стыдно так меня оскорблять, мой друг?
— Но без этой помощи, — продолжал Комин, не обратив внимания на слова короля, — а ваше величество в настоящую минуту едва ли сочтете удобным им помогать, — им навряд ли удастся отстоять город, в стенах которого еще не заделаны бреши, пробитые Карлом после Сен-Пероннской битвы. Солдаты Брабанта, Геннегау и Бургундии, я полагаю, легко пройдут в них человек по двадцать в ряд.
— Глупые ротозеи! — воскликнул король. — Не стоит и беспокоиться о них, если они сами не сумели о себе позаботиться. Продолжай, я не намерен из-за них затевать ссору.
— Боюсь, что следующий пункт больнее заденет ваше величество, — сказал Комин.
— А! Это, верно, опять об этом проклятом браке! — воскликнул король. — Я уже тебе раз сказал, что никогда не позволю герцогу Орлеанскому нарушить клятву, данную моей дочери Жанне. Это значило бы лишить меня и мое потомство французского престола, потому что дофин — болезненный ребенок, не более, как увядающая почка, которая никогда не даст плода. Нет, сеньор Филипп, я не могу от него отказаться. Бесчеловечно требовать, чтобы я собственными руками разрушил свой излюбленный политический план и счастье двух молодых людей, предназначенных друг для друга.
— Разве их взаимная привязанность так сильна? — спросил Комин.
— По крайней мере за одного из них я ручаюсь, — ответил король: — именно за ту, чье счастье мне дороже. Чему вы улыбаетесь, сеньор Филипп? Или вы не верите в силу любви?
— Напротив, очень верю, государь, — сказал Ковши, — и только что хотел вас спросить, не охотнее ли ваше величество дадите согласие на задуманный герцогом брак, если я поручусь, что графиня Изабелла Круа любит другого и, вероятно, никогда не согласится на этот союз?
— Увы, мой друг! — вздохнул Людовик. — Ты меня этим совсем не утешил. Любит другого? Что же из этого? Можно ли допустить, чтобы графиня в том положении, в котором она сейчас очутилась, осмелилась отказать герцогу Орлеанскому? Нет, Филипп, нет. Нечего и рассчитывать, чтобы она устояла против домогательств такого претендента и осмелилась ослушаться приказания герцога.
— В данном случае, государь, не упускайте из виду особенностей характера этой девицы. Недаром она родом из такой властной и упрямой семьи, как Круа. Я узнал от Кревкёра, что Изабелле вскружил голову сопровождавший ее молодой оруженосец, который, говоря по правде, оказал ей немало услуг во время путешествия.
— Да уж не мой ли это стрелок, Квентин Дорвард? — спросил король.
— Кажется, он самый, — ответил Комин. — Они и в плен-то попали вместе, странствуя чуть ли не вдвоем.
— Слава и честь мудрому Галеотти! — воскликнул король. — Он узнал по сочетанию звезд, что судьба этого юноши тесно связана с моей. Если молодая девушка так крепко полюбила шотландца, что откажется повиноваться герцогу Бургундскому, то придется признать, что Квентин оказал мне немалую услугу.
— Судя по словам Кревкёра, можно смело рассчитывать, что молодая девушка не уступит герцогу Карлу. Да, наконец, и сам герцог Орлеанский, несмотря на намек, который вашему величеству угодно было сделать, едва ли охотно откажется от своей прелестной кузины, с которой он так давно помолвлен.
— Гм! — произнес король. — Ведь ты, кажется, никогда не видел мою дочь Жанну; это сова, понимаешь, настоящая сова. Я сам ее стыжусь. Однако, дело не в том… Лишь бы у герцога хватило благоразумия жениться на ней, а там пусть он сходит с ума по всем красавицам Франции, я это ему заранее разрешаю. Ну, Комин, теперь передо мной развернут весь список герцогских требований, не так ли?
— Я перечислил вам, государь, все те пункты, на которых герцог будет больше всего настаивать. Но вашему величеству известно, что настроение герцога, подобно стремительному потоку, тогда только спокойно, когда он не встречает препятствий; невозможно предвидеть всего, что способно привести его в ярость. Если бы против вас неожиданно всплыли улики в том, что ваше величество были в заговоре с люттихцами и Гильомом Марком (простите мне это выражение, государь, но нам некогда выбирать слова), это могло бы иметь самые ужасные последствия. Кстати, к нам доходят престранные новости: говорят, будто Марк женился на графине Амелине, старшей представительнице рода Круа.
— Эта старая дура до такой степени бредила замужеством, что готова была выйти хотя бы и за чорта. Меня гораздо больше удивляет, как этот зверь Марк решился жениться на ней?
— Ходят еще слухи, что в Перонну едет посол от Марка, — продолжал Комин. — Уже это одно способно довести его светлость до бешенства… Надеюсь, что у него не может оказаться ваших писем или чего-нибудь в этом роде, что могло бы вас скомпрометировать.
— Моих писем, Комин? Писем к Дикому Вепрю? Я не так глуп, чтобы метать бисер перед свиньями. Наши сношения всегда велись на словах и не иначе, как через бродяг, которые не годятся в свидетели даже по делу о краже в курятнике.
— В таком случае, — сказал Комин, поднимаясь, чтобы откланяться, — мне остается только повторить вашему величеству мой совет быть настороже, вести себя сообразно обстоятельствам, а главное, ни в каком случае не держаться с герцогом тона, который, хотя и соответствует вашему высокому сану, но никак не подходит к теперешнему вашему положению.
— Если мое достоинство станет некстати о себе напоминать, что, впрочем, редко со мной случается, то у меня всегда есть под рукой очень действительное лекарство: стоит мне только вспомнить зловещую каморку, сеньор Филипп, вспомнить, как умер Карл Простоватый, и это быстро заставит меня опомниться. Неужели, мой милый друг и наставник, тебе уже пора уходить? Ну, прощай, сеньор Филипп! Придет время, когда тебе надоест давать уроки политической мудрости этому бургундскому быку, который неспособен понимать самые простые вещи: тогда, Филипп, если Людовик Валуа будет еще жив, вспомни, что у тебя есть преданный друг при французском дворе. Повторяю тебе, что я считал бы истинным благословением для моего государства, если бы мне удалось заручиться постоянным сотрудничеством человека, соединяющего с редким знанием государственных дел совесть, способную отличать добро от зла. У Оливье и Балю сердце не мягче мельничного жернова, и вся моя жизнь отравлена угрызениями совести и раскаянием в преступлениях, которые они заставляли меня совершать. Только ты, Комин, мудрец из мудрецов, только ты, Комин, мог бы научить меня быть великим, оставаясь добродетельным.
— Трудная задача, и немногим удалось ее разрешить, но для людей с твердой волей нет ничего невозможного, — ответил Комин. — Прощайте, ваше величество; будьте же готовы, потому что герцог скоро явится.
После того, как за Комином заперлась дверь, Людовик посмотрел ему вслед и произнес с горькой и иронической усмешкой:
— Он толковал мне об искусном рыбаке, а сам, как форель, попался на удочку. Мнит себя добродетельным, потому что отказался от взятки, и так легко поддался на мою лесть и мои посулы, с такой радостью ухватился за первый предлог, чтобы отомстить за оскорбление, нанесенное его тщеславию. Что ж, отказавшись от денег, он сделался только беднее, но ничуть не богаче. И все-таки он должен быть моим, потому что он самый умный из всей своей породы. А теперь приготовимся к другой, более трудной охоте. Сейчас придется стать лицом к лицу с этим левиафаном Карлом; придется, чтобы отвлечь его, бросить ему за борт бочонок, как это делают испуганные опасностью моряки; но, быть может, наступит день, когда я всажу ему в спину мою острогу.
Все это знаменательное и тревожное утро, предшествовавшее свиданию двух государей в Пероннском замке, Оливье, как верный и деятельный слуга, провел в хлопотах. Он старался обещаниями и подарками завербовать королю сторонников, рассчитывая, что, если бы гнев герцога и вспыхнул, они из личных выгод не станут раздувать пожар, а, напротив, постараются его погасить. Как тень, скользил он от палатки к палатке, из дома в дом, заручаясь повсюду друзьями.
Там, где Оливье не рассчитывал на свои силы, он прибегал к помощи других слуг короля. Таким образом он добился от Кревкёра разрешения для Кроуфорда и Людовика Меченого на свидание с Квентином Дорвардом, который со дня своего приезда в Перонну содержался как бы в почетном заключении. Предлогом для этого свидания были выставлены частные дела, но вполне вероятно, что и сам Кревкёр, боясь, как бы необузданный гнев герцога Карла не побудил его к бесславному насилию над Людовиком, был непрочь доставить Кроуфорду удобный случай дать молодому стрелку кое-какие инструкции в пользу короля.
Встреча соотечественников носила самый трогательный характер.
— Удивительный ты парень! — сказал Кроуфорд, погладив Дорварда по голове с нежностью любящего деда. — Тебе везет, точно ты родился в сорочке.
— А все потому, что он чуть не мальчишкой попал в стрелки, — подхватил Меченый. — Вот обо мне, племянничек, никогда так много не говорили, а почему? Потому что мне стукнуло уже двадцать пять, когда я вышел, наконец, из пажей.
— Да и в качестве пажа, надо тебе отдать справедливость, ты был сущее страшилище, — сказал престарелый начальник.
— Боюсь, что мне недолго осталось носить почетное звание стрелка: я намерен оставить службу в шотландской гвардии, — проговорил, потупившись, Квентин.
Меченый онемел от неожиданности, а на лице лорда Кроуфорда выразилось явное неудовольствие.
— Оставить службу? — воскликнул, наконец, Меченый, придя в себя. — Службу в шотландской гвардии? Виданное ли это дело? Да я не поменялся бы местами с самим коннетаблем Франции!..
— Молчи, Людовик, — оборвал его Кроуфорд. — Этот молодчик лучше нас, стариков, соображает, откуда ветер дует. Должно быть, по пути он набрался всяких россказней о короле Людовике и теперь надеется извлечь из них выгоду, сделавшись бургундцем и пересказав все герцогу.
— Если бы я этому поверил, я своими руками перерезал бы ему горло, будь он пятьдесят раз сыном моей сестры! — воскликнул Меченый.
— Но я надеюсь, дядюшка, что вы, по крайней мере, справились бы наперед, заслужил ли я такую крутую расправу, — возразил Квентин. — А вам, милорд, да будет известно, что ни допрос, ни пытка не вырвут у меня ни одного слова из того, что мне пришлось узнать на службе его величества и что могло бы послужить ему во вред. Я обязался клятвой хранить об этом молчание. Но я не хочу оставаться на службе, где, помимо опасностей в честном бою, я беспрестанно подвергаюсь засадам со стороны своих же друзей.
— Ну, уж если ему так претят засады, боюсь, милорд, что нам придется поставить на нем крест, — проговорил догадливый дядюшка, печально поглядывая на Кроуфорда. — Мне раз тридцать приходилось отбиваться от засад и, по крайней мере, вдвое большее число раз самому сидеть в них, потому что, сами знаете, милорд, — это любимый способ короля вести войну.
— Правда твоя, Людовик, — ответил старый лорд, — но помолчи: я, кажется, лучше тебя понял, в чем дело.
— Дай-то бог, милорд! — вздохнул честный Людовик. — А то, верите ли, у меня все нутро переворачивается, когда я подумаю, что сын моей сестры может бояться засады.
— Я догадываюсь, что с тобой случилось, молодой человек. Должно быть, во время путешествия тебе пришлось столкнуться с изменой, и у тебя явилось подозрение, что король сам ее подстроил.
— Да, мне грозила измена, и только благодаря счастливому случаю я избежал гибели. Был ли тут виноват король или нет, я не знаю. Но король накормил меня голодного, приютил бездомного, и не мне, особенно теперь, когда он в беде, взводить на него обвинения, может быть, даже несправедливые, потому что я слышал их из самых подлых уст.
— Сын мой! Дорогой ты мой мальчик! — воскликнул лорд Кроуфорд, обнимая Квентина. — Ты настоящий шотландец! Такой человек не покинет друга и не станет мстить ему, когда его приперли к стене, а поспешит ему на выручку.
— Если уж Кроуфорд тебя обнял, так дай и я обниму, хоть тебе и следовало бы знать, что для солдата засада — вещь привычная.
— Помолчи лучше, Людовик; ты, друг мой, просто осел, если не понимаешь, каким племянником тебя наградила судьба. А теперь скажи мне, Квентин, знает ли король о твоем благородном и мужественном намерении? Дело в том, что ему, бедняге, в теперешнем его положении очень важно знать, на кого он может рассчитывать.
— Наверное не могу сказать, милорд, — ответил Квентин, — хоть я и довел до сведения Марция Галеотти, что ни в каком случае не выдам герцогу ничего, что могло бы повредить королю.
— А, так вот оно что! — протянул старый лорд. — Недаром Оливье рассказывал мне, что Галеотти вчера смело пророчествовал перед королем о том, как ты станешь вести себя дальше. Очень рад, что его предсказания имели на этот раз более надежное основание, чем язык звезд.
— Язык звезд! — воскликнул со смехом Меченый. — Хорош язык, если звезды ни разу до сих пор не поведали ученому мужу, что почтенный Людовик Лесли помогает одной смазливой бабенке тратить его собственные дукаты.
— Замолчи, Людовик, — сказал Кроуфорд, — замолчи, скотина! Если ты не уважаешь моих седин, потому что я сам такой же старый забулдыга, как ты, то пощади хоть молодость и невинность этого мальчика и не заставляй его выслушивать подобные непристойности.
— Ваша милость можете говорить все, что вам угодно, — ответил Лесли, — но, клянусь честью, наш ясновидящий Саундерс Суильджо, сапожник из Глэн-Гулакина, десять раз заткнул бы за пояс вашего Галеотти, Галипотти, или как его там зовут! Саундерс предсказал, что все дети моей сестры умрут; он объявил это в день рождения младшего из них, вот этого самого Квентина. Конечно, когда-нибудь и он умрет, и тогда пророчество сапожника сбудется до конца: из всего выводка он единственный пока уцелел. Тот же самый Саундерс предрек мне, что я разбогатею благодаря женитьбе; правда, я еще не женился; когда и как это случится — не знаю, ибо сам я пока не думаю о браке, а Квентин еще мальчишка и обзаводиться семьей ему рано. И еще Саундерс предсказал…
— Довольно, Людовик! Помолчи! Нам пора проститься с твоим племянником. Будем надеяться, что он останется так же тверд в своих благих намерениях, как до сих пор, ибо одного его легкомысленного слова достаточно, чтобы наделать столько зла, что потом его не поправить самому парижскому парламенту. Иди с миром, дитя мое, и послушай старика: не торопись бросать службу в нашей дружине; скоро, очень скоро нам предстоит славное дело, и совершится оно при свете дня, без всяких засад.
— На минуту, милорд, — сказал Квентин, отводя в сторону Кроуфорда. — Я должен предупредить, что подробности дела, от которого зависит безопасность его величества, известны, кроме меня, еще одному лицу. Лицо это не связано с королем ни долгом службы, ни чувством благодарности. Она может считать молчание необязательным для себя.
— Она? Значит, в деле замешана женщина! — воскликнул старик. — Да сжалится над нами небо! Мы пропали!
— Нет, милорд, не думайте так, — ответил Дорвард. — Постарайтесь только употребить все ваше влияние на Кревкёра, добейтесь, чтобы он разрешил мне повидаться с графиней Изабеллой Круа, и я ручаюсь, что мне удастся убедить ее хранить тайну так же свято, как сделаю это я сам.
Кроуфорд долго о чем-то раздумывал, то поглядывая на потолок, то опуская глаза к полу, то с недоумением покачивая головой, и, наконец, сказал:
— Клянусь честью, во всем этом есть что-то такое, чего я не понимаю! Повидаться с графиней Изабеллой Круа, с такой знатной и богатой дамой? И ты уверен, что она тебя послушает? Либо ты не в меру самонадеян, либо, мой юный друг, ты не тратил даром времени в эту поездку. Ладно, я поговорю с Кревкёром. Может быть, он и исполнит твою просьбу, потому что сам не на шутку боится, как бы бешеный нрав герцога не запятнал Бургундию слишком жестокой расправой с Людовиком. Но просьба странная, очень странная!
С этими словами старый лорд, пожимая плечами, вышел из комнаты в сопровождении Людовика Лесли, который, не желая ни в чем отставать от своего начальника, напустил на себя такой же важный и таинственный вид, какой был у Кроуфорда, хотя решительно не понимал, в чем дело.
Через несколько минут лорд Кроуфорд вернулся, но уже один, без Меченого. На этот раз старик был в престранном настроении. Он еле сдерживал улыбку, которая, казалось, против воли морщила его суровое лицо, и покачивал головой с видом человека, поглощенного мыслью о чем-то, чего он не одобряет, но что его не может не смешить.
— Ну, земляк, — обратился он к Дорварду, — ты, парень, молодец и знаешь, как взяться за дело. Кревкёр проглотил твое предложение, точно стакан уксусу. Он всеми святыми клялся, что, если бы речь шла не о чести двух государей и благоденствии их держав, не видать бы тебе графини Изабеллы, как своих ушей. Не будь у него красавицы жены, можно было бы подумать, что он сам непрочь преломить копье в честь прелестной графини. Впрочем, может быть, он имел в виду интересы своего племянника, графа Стефана. Графиня! Скажите на милость, куда залетел! Ну, пойдем! Помни только, что свидание будет очень кратким. Ну, да ты не станешь терять даром время. Ха-ха-ха! Клянусь честью, мне так хочется смеяться, что я не могу как следует побранить тебя.
С пылающим лицом, смущенный и раздосадованный грубыми шуточками старого воина, задетый за живое тем, что все мало-мальски опытные люди находят его любовь смешной и нелепой, Дорвард молча последовал за Кроуфордом в женский монастырь, где находилась Изабелла. Здесь, в приемной, их поджидал Кревкёр.
— Итак, юнец, — сказал сердито граф, обращаясь к Дорварду, — тебе, говорят, необходимо еще раз повидать спутницу твоего романтического путешествия…
— Да, граф, — ответил Квентин, — и, что еще важнее, я должен поговорить с нею с глазу на глаз, — добавил он решительным тоном.
— Этому не бывать! — воскликнул Кревкёр. — Рассудите вы сами, лорд Кроуфорд! Молодая девушка, дочь моего старого друга и товарища по оружию, самая богатая наследница во всей Бургундии, признается мне в какой-то нелепой… ну, что ж это я в самом деле? — короче говоря, она сошла с ума, а этот мальчишка — самонадеянный повеса… Словом, они могут видеться только при свидетелях.
— В таком случае я не скажу графине ни слова. И, как я ни самонадеян, вы сообщили мне такую новость, о которой я никогда не смел даже мечтать, — сказал восхищенный Квентин.
— Да, граф, — заметил Кроуфорд, — вы поступили очень опрометчиво. Вы только что просили, чтобы я вас рассудил, так позвольте вам напомнить, что здесь, в приемной, есть надежная железная решетка; положитесь на нее, и пусть они болтают, сколько их душе угодно. Неужели жизнь тысяч людей не стоит того, чтобы разрешить двум детям пошептаться в течение каких-нибудь пяти минут?
С этими словами старый лорд почти силой увлек из комнаты Кревкёра, который, выходя, бросил грозный взгляд на молодого стрелка. Спустя минуту, в приемной, по другую сторону решетки, появилась Изабелла и, увидев Квентина одного в комнате, остановилась в нерешимости, смущенно потупив глаза.
— Впрочем, зачем мне в угоду людской подозрительности быть неблагодарной? — сказала она наконец. — Мой друг, мой спаситель! Мой единственный друг, оказавшийся верным и преданным среди грозивших мне опасностей и измены.
Быстро подойдя к решетке, она протянула юноше руку, которую тот стал горячо целовать. Изабелла не отняла руки и только произнесла:
— Если бы это не было наше последнее свидание, Дорвард, я никогда не позволила бы вам такого безумия. Я знаю от старого шотландского лорда, который приходил ко мне с графам Кревкёром, что у вас есть ко мне просьба, — продолжала молодая девушка. — Скажите, в чем она заключается. Если бедная Изабелла в состоянии исполнись ее, не нарушая своего долга и чести, можете быть уверенным, что она ее исполнит. Только прошу вас, — добавила она, робко озираясь, — не говорите ничего такого, что могло бы повредить нам обоим, если бы кто-нибудь нас услышал.
— Будьте спокойны, графиня, — грустно ответил Квентин, — я не забуду разделяющее нас расстояние и, поверьте, никогда не навлеку на вас негодования ваших гордых родственников. Пусть моя любовь будет забыта, как сон, забыта всеми, кроме того, кому эта мечта навеки заменит действительность.
— Молчите, умоляю вас, молчите! — воскликнула Изабелла. — Ни слова больше об этом! Скажите, чего вы от меня хотите?
— Прощенья человеку, который ради личных целей и выгод поступил с вами, как враг, — ответил Квентин.
— Я никому не собираюсь мстить, — сказала Изабелла. — Ах, Дорвард, от каких только опасностей меня спасло ваше мужество и присутствие духа! Эта страшная, окровавленная зала, этот несчастный епископ, я только вчера узнала обо всех ужасах, которые тогда совершились…
— Не думайте о них, — перебил ее Квентин, заметив, что лицо молодой девушки покрылось смертельной бледностью. — Не вспоминайте! Постарайтесь лучше с твердостью смотреть вперед, потому что опасности, угрожавшие вам, еще не миновали. Выслушайте меня. Вы больше, чем кто-нибудь другой, имеете право считать короля Людовика тем, что он есть на самом деле, то есть коварным и вероломным интриганом. Но если теперь вы обвините его в том, что он подстрекал вас к бегству и, что еще важнее, хотел предать в руки Марка, это может стоить ему если не жизни, то короны и, наверное, вызовет кровопролитную войну между Францией и Бургундией.
— Не я буду причиной таких несчастий, если только в моей власти их отвратить, — сказала Изабелла. — Впрочем, если бы я даже жаждала мщения, малейшей вашей просьбы было бы довольно, чтобы заставить меня от него отказаться. Могу ли я больше помнить обиды, нанесенные мне королем Людовиком, чем ваши неоценимые услуги? Но как мне быть, когда я предстану перед герцогом Бургундским? Я должна буду или молчать или сказать всю правду. Молчать — значит прогневать его ослушанием, лгать… вы сами не захотите, чтобы я лгала.
— Конечно, нет, — ответил Дорвард. — Пусть только ваши показания относительно Людовика не переходят за пределы того, что вы сами непосредственно знаете, как несомненную истину; когда же вам придется упомянуть о чем-нибудь таком, что вам известно с чужих слов, как бы достоверны ни казались вам эти слухи, передавайте их как слухи, не больше, и не говорите, что придаете им значение. Не может бургундский совет отказать монарху в тех гарантиях правосудия, какими на моей родине пользуется каждый преступник. Людовика должны будут признать невиновным, если против него не окажется явных, прямых улик; а все, что вы сообщите как простой слух, за достоверность которого вы не можете поручиться, надо будет еще доказать свидетельскими показаниями других лиц.
— Кажется, я поняла вас, — промолвила Изабелла.
— Я объясню вам это еще подробнее, — сказал Квентин и принялся разъяснять свою мысль на примерах. Он все еще говорил, когда раздался звон монастырского колокола.
— Это знак, что мы должны расстаться, — произнесла Изабелла, — расстаться навсегда. Не забывайте меня, Дорвард, а я вас никогда не забуду! Услуги, которые вы мне оказали…
Больше она не могла говорить и молча протянула ему руку. Он припал к ней устами, и, когда, стараясь ее высвободить, Изабелла очутилась совсем близко к решетке, юноша дерзнул запечатлеть на ее губах прощальный поцелуй. Она не оттолкнула его, может быть, потому, что не успела, так как почти в ту же минуту в приемную стрелой влетели Кревкёр и Кроуфорд, подсматривавшие в щелку за молодыми людьми, беседы которых, они, впрочем, не могли слышать.
Кревкёр был в бешенстве. Кроуфорд же от души хохотал, стараясь сдержать пылкого бургундца.
— Пожалуйте в вашу комнату, сударыня, слышите! Вы сто́ите того, чтобы засадить вас в келью на хлеб и на воду! — крикнул граф Изабелле, которая, опустив вуаль, поспешно удалилась. — А ты, мальчишка, ты просто невежа! Настанет час, когда интересы государей и держав не будут иметь ничего общего с людьми твоего пошиба, и тогда я проучу тебя за то, что ты, нищий, осмелился поднять глаза на…
— Довольно, довольно, граф! Вы слишком много себе позволяете! — перебил его старый лорд. — А ты, Квентин, молчи, я тебе приказываю! Ступай к себе!.. И разрешите, граф, вам заметить теперь, когда он уже не может нас слышать, что ваше обращение с ним совершенно недопустимо: Квентин Дорвард такой же дворянин, как и король, только он, как говорят испанцы, беднее короля. По своему происхождению он так же знатен, как я, а я — глава нашего рода, и вы не имели права ему угрожать.
— Ах, милорд, — возразил Кревкёр с нетерпением, — нахальство этих чужестранных наемников вошло даже в пословицу, и вам, их начальнику, следовало бы их сдерживать, а не поощрять.
— Послушайте, граф, — ответил Кроуфорд, — я пятьдесят лет командую стрелками и до сих пор ни разу не просил советов ни у французов, ни у бургундцев, а потому надеюсь, что и впредь сумею без них обойтись.
— Полно, полно, милорд, — уже более спокойным тоном произнес Кревкёр. — Я не хотел вас обидеть, ваше звание и лета дают вам преимущества предо мной. Что же касается молодых людей, я готов забыть все, что видел, но приму свои меры и клянусь, что больше они не увидятся.
— Не клянитесь, Кревкёр, — возразил со смехом старый лорд, — гора, и та, говорят, с горой сходится, так как же не сойтись грешным людям, у которых есть ноги, есть жизнь и любовь? Поцелуй-то был очень нежный, — это многозначительно, Кревкёр.
— Вы опять хотите вывести меня из терпения, милорд, — сказал Кревкёр, — но это вам не удастся. Слышите, колокол зовет на совет. Страшен будет этот совет, и никому не известно, чем он кончится.
— Я могу заранее предсказать только одно, — ответил Кроуфорд. — Если допустят насилие над особой короля, он не погибнет одиноким и неотомщенным, хоть у него здесь мало друзей и очень много врагов. Жаль только, что он строго запретил мне принять меры на случай такого исхода.
— Позвольте вам заметить, милорд, — возразил бургундец, — что в иных случаях принимать меры против беды, значит — вызвать ее! Повинуйтесь приказанию короля, не подавайте повода к насилию излишней горячностью, и вы увидите, что день кончится благополучнее, чем вы ожидаете.
С первыми ударами колокола, сзывавшего на чрезвычайный совет знатнейших бургундских дворян и незначительное число французских вельмож, находившихся в то время в Перонне, герцог Карл, в сопровождении отряда своих телохранителей, вооруженных бердышами и алебардами, вошел в башню графа Герберта. Король Людовик, отнюдь не застигнутый врасплох этим посещением, встал, сделал несколько шагов навстречу герцогу и остановился, ожидая его приближения; он стоял, сохраняя свое королевское достоинство, которое он, несмотря на свой далеко не изысканный наряд и простые обычно манеры, прекрасно умел показывать, когда считал это нужным. Спокойствие короля в такую решительную минуту, несомненно, произвело сильное впечатление на его противника: Карл вошел в комнату быстрыми шагами, с шумом распахнув дверь, но, взглянув на Людовика, принят вид, более подходящий вассалу, являющемуся к своему сюзерену. Он, очевидно, заранее решил придерживаться в обращении с королем всех внешних форм почтения, подобающих высокому сану Людовика; но присутствующим было ясно, что, поступая таким образом, Карл с трудом сдерживал порывы своего необузданного нрава и клокотавшую в нем жажду мести. И хотя герцог заставлял себя выполнять все предписания этикета, он то и дело менялся в лице, говорил хриплым, отрывистым голосом, хмурил брови и до крови кусал губы, — словом, каждое движение этого монарха, самого запальчивого из всех когда-либо живших на земле, свидетельствовало о той страшной буре, которая бушевала в эту минуту в его груди.
Король совершенно хладнокровно наблюдал эту борьбу страстей, ибо, как отважный и искусный кормчий, он твердо решил не поддаваться собственным страхам и бороться до последней крайности, не выпуская руля, пока будет оставаться хоть малейшая надежда спасти свой корабль. Поэтому, когда герцог произнес несколько отрывистых слов извинения по поводу неудобств помещения, предоставленного Людовику, король с улыбкой ответил, что пока ему еще не на что жаловаться: во всяком случае, башня Герберта была до сих пор гораздо более приятным для него убежищем, чем для одного из его предков.
— Так вам сообщили это предание? — спросил Карл. — Да, он был здесь убит, но только потому, что не пожелал надеть клобук[62] и кончить свои дни в монастыре.
— Нельзя не признать, что в этом случае он поступил, как безумец, — заметил Людовик, притворяясь равнодушным, — ибо он умер смертью мученика и в то же время не сделался святым.
— Я пришел сюда, — продолжал герцог, приступая прямо к делу, — просить ваше величество присутствовать на совете, на котором будут обсуждаться вопросы, затрагивающие в равной мере как интересы Франции, так и Бургундии. Мы можем тотчас же отправиться, если вашему величеству будет угодно…
— Полноте, любезный брат, — ответил Людовик, — не простирайте вашу учтивость так далеко, чтобы просить там, где вы смело можете приказывать… В совет, так в совет, если таково желание вашей светлости. Правда, свита у нас не особенно блестящая, — добавил он, оглядываясь на ничтожную горсть французов, приготовившихся его сопровождать, — но зато вы будете блистать за нас двоих.
Предшествуемые Туазон д’Ором, старшим герольдом Бургундии, Людовик и Карл вышли из Гербертовой башни во внутренний двор замка, который был весь занят телохранителями и другими войсками герцога в великолепной одежде и полном вооружении. Пройдя двором, они вошли в залу совета, находившуюся в противоположной части здания. Здесь были наскоро сделаны кое-какие приготовления для торжественного заседания совета. Под роскошным балдахином стояли два трона, причем трон, предназначавшийся для короля, был на две ступени выше того, который должен был занять герцог. Человек двадцать знатнейших вельмож разместились в должном порядке по обе стороны балдахина; таким образом, когда государи заняли свои места, Людовик, призванный в качестве обвиняемого, оказался как бы председательствующим в этом блестящем собрании.
Затем, быть может, для того, чтобы, разом покончить с этим внешним противоречием, герцог Карл, слегка поклонившись королевскому трону, открыл заседание следующими словами:
— Мои верные вассалы и советники! Вам известно, какие страшные беспорядки происходили в наших владениях как в царствование нашего покойного родителя, так и в наше время, вследствие беспрерывных восстаний вассалов против их сюзеренов, подданных — против их законных властителей. В настоящую минуту мы имеем самые ужасные доказательства того, до каких чудовищных размеров разрослось это зло в наши дни. Графиня Изабелла Круа и тетка ее, графиня Амелина, постыдно бежали из Бургундии и отдались под покровительство чужеземной державы; этим они нарушили данную нам клятву и подвергли свои оставленные владения закону о конфискации. Еще более вопиющий пример мы видим в злодейском убийстве нашего возлюбленного брата и союзника, епископа Люттихского, и в новом мятеже беспокойного города, с которым после недавнего восстания мы поступили слишком мягко… Мы имеем основания думать, что эти печальные события должны быть приписаны не одному только сумасбродству двух взбалмошных женщин и дерзости слишком зазнавшихся граждан: все это, и даже в большей мере, объясняется интригами чужеземной державы, происками могущественного соседа, от которого Бургундия не могла ожидать ничего, кроме самой искренней и преданной дружбы. И если все это окажется правдой, — добавил герцог, стиснув зубы и с бешенствам топнув ногой, — то я не вижу, какие соображения могут нам помешать, коль скоро это в нашей власти, принять самые строгие меры, чтобы пресечь раз и навсегда беспрестанно терзающее нас зло в самом его корне.
Карл начал свою речь довольно хладнокровно, но, чем дальше он говорил, тем больше горячился и закончил ее в таком повышенном тоне, что все присутствующие вздрогнули, а лицо короля покрылось на мгновение смертельной бледностью. Но в следующую минуту, призвав на помощь все свое хладнокровие, Людовик, и свою очередь, обратился к собранию с речью и говорил так спокойно, решительно и самоуверенно, что герцог, несмотря на все желание остановить или прервать его, не мог найти достаточно приличного для этого повода.
— Дворяне Франции и Бургундии! — начал Людовик. — Коль скоро король принужден защищаться в качестве обвиняемого, он не может пожелать себе лучших судей, чем цвет дворянства, слава и гордость рыцарства. Наш любезный брат, герцог Бургундский, нисколько не выяснил дела, так как из любезности или из приличия выражался слишком туманно и неясно. Позвольте же мне, у которого нет причин соблюдать подобную деликатность, объясниться точнее. Господа, это нас, нас, своего законного государя, союзника и родственника, герцог Карл, ум которого помрачен тяжелой утратой, а доброе сердце озлоблено горем, обвиняет в том, что мы поощряли его подданных к неповиновению, подстрекали буйных люттихцев к мятежу и помогали этому отверженцу Гильому Марку в его жестоком и святотатственном злодеянии. Дворяне Франции и Бургундии, уже одно положение, в котором я теперь нахожусь, может служить достаточным для меня оправданием, ибо оно само по себе противоречит взводимому на меня обвинению. Допуская, что у меня в голове есть хоть капля здравого смысла, возможно ли предположить, что я добровольно отдался бы во власть герцога Бургундского, если бы действительно замышлял против него измену? Ведь она не могла не открыться и должна была в этом случае навлечь на меня, как оно и есть в настоящую минуту, негодование герцога. Безумие человека, расположившегося отдыхать на пороховой мине, к которой он сам же предварительно поднес зажженный фитиль, было бы мудростью по сравнению с моим поступком. Я нисколько не сомневаюсь, что среди виновников злодеяний, совершенных в Шонвальде, были негодяи, пользовавшиеся моим именем; но справедливо ли считать меня ответственным за подобное злоупотребление? Если две сумасбродных женщины, побуждаемые причинами романтического свойства, решились искать убежища при моем дворе, разве из этого следует, что они поступили таким образом по моему наущению? Когда вы ближе ознакомитесь с делом, вы убедитесь, что, так как честь моя и рыцарское достоинство не дозволяли мне отправить их пленницами обратно в Бургундию, я сделал почти то же самое, отдав их под покровительство ныне покойного епископа Люттихского (эти слова Людовик произнес в сильнейшем волнении, прижимая к глазам платок); я передал их с рук на руки члену собственной моей семьи, связанному еще более тесными узами родства с бургундским домом, человеку, которому высокое положение в церкви и несравненные добродетели давали полное право быть временным защитником двух несчастных женщин, стать посредником между ними и их законным государем. Итак, те самые обстоятельства, которые побудили моего брата, герцога Бургундского, составившего себе слишком поспешное мнение обо всем этом деле, оскорбить меня своим несправедливым обвинением, могут быть объяснены самыми честными и благородными побуждениями. Скажу более: у моего брата герцога нет в руках ни одного мало-мальски убедительного доказательства, которым можно было бы оправдать взведенное на меня оскорбительное обвинение, заставившее его обратить залу пиршества в судилище, а свой гостеприимный кров — в тюрьму.
— Ваше величество, — воскликнул Карл, как только король закончил свою речь, — ваше присутствие здесь, в зале, в такую минуту, которая, по несчастью для вас, совпала с исполнением ваших замыслов, я объясняю себе только тем, что люди, привыкшие беспрестанно обманывать своих близких, часто сами попадаются в расставленную ими ловушку. Ведь и пороховщика иной раз убивает снаряд, который он сам приготовил… Что же касается нашего решения, то оно будет вполне зависеть от результата свидетельских показаний. Ввести сюда графиню Изабеллу Круа!
Едва только молодая девушка вошла в залу, поддерживаемая с одной стороны графиней Кревкёр, получившей на этот счет инструкции от мужа, а с другой — игуменьей женского монастыря, где она жила, Карл обратился к ней со своей обычной резкой и грубой манерой.
— Наконец-то вы явились, сударыня! Да полно, вы ли это? Мне что-то не верится. Вы, кажется, едва дышали, когда вам пришлось отвечать на мое справедливое требование, а между тем вы нашли в себе достаточно сил, чтобы убежать от нас так далеко, как никогда еще не убегала лань от охотника. Итак, что же вы думаете, прелестная девица, обо всем, что вы натворили? Вероятно, вы очень довольны, что перессорили двух великих государей и едва не сделались причиной войны, которую две могущественных державы чуть было не объявили друг другу из-за вашего смазливого личика.
Многолюдное собрание и грубость обращения герцога до того ошеломили бедную девушку, что она совсем позабыла о своем решении броситься к ногам грозного повелителя и умолять его конфисковать все ее имущество, а ей разрешить удалиться в монастырь. Она стояла неподвижно, как неожиданно застигнутый бурей человек, который со всех сторон слышит раскаты грома и ждет смерти с каждым новым ударом. Но здесь сочла необходимым вмешаться графиня Кревкёр, славившаяся своей смелостью и красотой, которую она сохранила даже в зрелые годы.
— Государь, — сказала она, — позвольте вам заметить, что моя юная родственница находится под моим покровительством. Мне лучше знать, как надо обращаться с женщинами, и, если ваша светлость не примет приличного тона, более соответствующего нашему полу и званию, мы немедленно удалимся отсюда.
Герцог громко расхохотался.
— Однако, Кревкёр, — воскликнул он, — твоя кротость сделала из графини настоящего воина; впрочем, это не мое дело. Подайте стул этой прелестной девице, на которую мы не только не гневаемся, но которой даже намерены оказать милость и высокую честь. Садитесь, сударыня, и поведайте нам, какой злой дух овладел вами, что вы убежали из своего отечества и пустились странствовать по белу свету как какая-нибудь авантюристка.
С большим смущением и запинаясь чуть ли не на каждом слове, Изабелла призналась, что, твердо решившись не соглашаться на брак, предложенный ей герцогом, она надеялась найти поддержку при французском дворе.
— У французского короля, не правда ли? — спросил Карл. — И, разумеется, вы были заранее уверены в поддержке?
— Да, я думала, что могу рассчитывать на нее, — ответила графиня Изабелла, — иначе я, конечно, не решилась бы на такой смелый шаг.
При этих словах Карл бросил на Людовика презрительный взгляд, который тот выдержал совершенно спокойно, — только губы его чуть-чуть побледнели.
— Но все сведения относительно короля Людовика, — продолжала Изабелла после минутного молчания, — я почерпнула от моей несчастной тетки, графини Амелины, а она, в свою очередь, была введена в заблуждение человеком, ни одному слову которого, как я узнала впоследствии, нельзя было верить. — Затем молодая девушка рассказала, как она узнала об измене Марты и цыгана Гайраддина, и добавила: — Я нисколько не сомневаюсь, что и брат его, Замет, который подал нам первую мысль о побеге, был способен на всякую низость и мог самовольно принять на себя роль агента короля Людовика.
После короткой паузы она изложила все свои приключения, начиная с момента своего бегства из Бургундии и кончая осадой Шонвальда и своей встречей с графом Кревкёром.
Когда Изабелла кончила свой бессвязный рассказ, в зале воцарилось молчание. Герцог сидел, мрачно уставившись в пол, как человек, который ищет благовидный предлог, чтобы дать волю своему бешенству, и не находит ничего, что могло бы оправдать его, если он позволит себе насилие.
— Крот роет подземные ходы у нас под ногами, — произнес он, наконец, поднимая глаза, — хотя мы и не можем с точностью проследить его движения. Но все-таки было бы желательно, чтобы король Людовик нам объяснил, на каком основании он принял графинь у себя при дворе, если они явились к нему без его приглашения.
— Мой прием был не слишком радушен, любезный брат, — ответил король. — Правда, из сострадания я принял этих дам частным образом, но воспользовался первым же случаем, чтобы отослать их к покойному епископу, вашему собственному союзнику. Он был в этом деле лучшим судьей, чем я и чем всякий иной светский властитель, ибо лучше всякого другого мог согласовать покровительство, в котором мы не имеем права отказывать беззащитным скитальцам, с обязанностями по отношению к своему государю и союзнику, из чьих владений графини бежали. Я смело могу спросить эту молодую девушку, радушен ли был оказанный мною прием и не пришлось ли им пожалеть, что они избрали мой двор своим убежищем.
— Он был настолько нерадушен, — ответила молодая графиня, — что я сразу же усомнилась, действительно ли ваше величество изволили нас приглашать к себе и правду ли говорили люди, выдававшие себя за ваших представителей. Если допустить, что они действовали по вашему поручению, трудно было бы согласовать поведение вашего величества с тем, которого мы в праве были ожидать от короля, рыцаря и дворянина.
Произнеся эти слова, графиня бросила на короля взгляд, полный упрека, но грудь Людовика была хорошо защищена против такого рода артиллерии. Этот взгляд нисколько не смутил его; напротив, он с торжеством посмотрел на присутствующих и широко развел руками, как будто приглашая всех в свидетели, что слова графини служат лучшим доказательством его невиновности. Тем не менее, герцог Бургундский, в свою очередь, устремил на него взгляд, говоривший, что он далеко еще не удовлетворен, хотя и принужден пока молчать, и затем, обратившись к графине, резко сказал:
— Позвольте вас спросить, прелестная девица, почему в рассказе о вашем путешествии вы ни словом не обмолвились о некоторых ваших любовных приключениях?.. Ого, сударыня, вы уже краснеете!.. Вы умолчали о неких лесных рыцарях, чуть было не помешавших вашему дальнейшему странствованию. Как видите, до нас тоже дошли кое-какие слухи, и, может быть, нам удастся сделать из них свои выводы. Как вы думаете, ваше величество, не лучше ли будет, прежде чем эта новая Елена Троянская[63] перессорит всех остальных королей, не лучше ли будет, говорю я, выдать ее замуж?
Хотя Людовик и знал, какое вслед за этим последует неприятное для него предложение, он совершенно спокойно выразил безмолвное одобрение словам Карла. Но тут сама Изабелла, видя, какая опасность ей угрожает, решилась постоять за себя. Призвав на помощь всю свою храбрость, она выпустила руку графили Кревкёр, на которую до сих пор опиралась, робко, но с достоинством выступила вперед и, склонившись перед герцогом на колени, сказала:
— Благородный герцог Бургундский, мой государь и повелитель, я сознаюсь в своей вине, — в том, что без разрешения оставила ваши владения, — и готова принять всякое наказание, какое вам угодно будет на меня наложить. Я отдаю все мои земли и замки в ваше полное распоряжение и прошу вас только об одной милости: в память моего отца, оставьте последней представительнице дома Круа лишь столько, сколько ей необходимо, чтобы получить возможность окончить жизнь в монастыре.
— Какого вы мнения, ваше величество, о просьбе этой юной девицы? — спросил герцог, обращаясь к Людовику.
— Я думаю, что это — благочестивое движение души, внушенное свыше, которому никто не имеет права препятствовать, — ответил король.
— Смиряющиеся вознесутся! — сказал Карл. — Встаньте, графиня Изабелла, и знайте, что мы печемся о вашем благе больше, чем вы сами. Мы не только не намерены конфисковать ваши владения или умалить блеск вашего дома, но собираемся увеличить и то и другое.
— Увы, ваша светлость, — сказала Изабелла, не поднимаясь с колен, — вашей милости я страшусь больше, чем даже вашего гнева, потому что она принуждает меня…
— Клянусь честью, она опять за свое! — воскликнул герцог с нетерпением. — Да будете ли вы, наконец, слушаться моих приказаний? Встаньте, сударыня, и удалитесь отсюда!.. На досуге мы о вас подумаем и так уладим дело, что на этот раз вам придется повиноваться.
Но, несмотря на такой суровый ответ, Изабелла не тронулась с места и, вероятно, своим упорством окончательно вывела бы герцога из себя, если бы графиня Кревкёр, лучше своей молоденькой родственницы знавшая характер Карла, не подняла ее и не увела из залы.
Вслед за Изабеллой на допрос был вызван Дорвард. Он предстал перед двумя властителями со спокойным достоинством, но без излишней развязности, как человек, который умеет себя держать во всяком обществе и, отдавая высшим должную дань почтения, не позволит себе сробеть в их присутствии.
Дядя Квентина снабдил его необходимым обмундированием и оружием, чтобы дать ему возможность явиться на торжественное собрание в полной форме стрелка шотландской гвардии; красивое лицо и статная фигура юноши еще более выигрывали от этого блестящего костюма. Крайняя молодость Дорварда также расположила в его пользу всех присутствующих, тем более, что при взгляде на него никто не мог допустить мысли, чтобы осторожный Людовик решился выбрать такого юнца в поверенные своих политических замыслов. По приказанию герцога, подтвержденному Людовиком, Квентин начал донесение о своем путешествии с графинями Круа в Люттихский округ, упомянув предварительно об инструкции, данной ему Людовиком: доставить дам в замок епископа.
— И ты благополучно выполнил мое поручение? — спросил король.
— Точно так, ваше величество, — ответил шотландец.
— Ты пропустил одно обстоятельство, — заметил герцог. — В самом начале твоего путешествия два рыцаря напали в лесу на твой отряд.
— Я не считаю себя вправе ни говорить ни даже вспоминать об этом происшествии, — возразил юноша, скромно краснея.
— Но я не вправе о нем забыть, — вмешался герцог Орлеанский. — Ты мужественно исполнил свой долг и так добросовестно защищал дам, порученных твоему покровительству, что я долго этого не забуду. Приходи ко мне, стрелок, когда будешь свободен, и ты убедишься, что я помню твою храбрость, которая, я с радостью это вижу, равняется твоей скромности.
— Не забудь и меня, — добавил Дюнуа, — я подарю тебе шлем, потому что, кажется, я тебе его должен.
Квентин почтительно поклонился обоим рыцарям, и допрос возобновился. По приказанию герцога, Квентин представил данный ему Людовиком писаный маршрут.
— И ты в точности придерживался этих инструкций? — спросил его герцог.
— Не совсем, с позволения вашей светлости, — ответил Квентин. — В маршруте, как ваша светлость изволите видеть, мне было приказано переправиться через Маас близ Намюра, а я поехал в Люттих левым берегом реки, ибо это был кратчайший и более безопасный путь.
— На каком же основании ты позволил себе это отступление?
— Я начал сомневаться в верности моего проводника.
— Теперь слушай внимательно, — сказал герцог, — отвечай на все мои вопросы по чести и по совести и не бойся ничьей мести. Но если я увижу, что ты в своих ответах колеблешься или уклоняешься от истины, я велю тебя подвесить на железной цепи на самую верхушку рыночной колокольни, и ты провисишь там не один час.
Герцог умолк, и в зале наступила мертвая тишина. Наконец, полагая, вероятно, что он дал Квентину достаточно времени обдумать положение, Карл спросил юношу, кто был его проводник, кем ом был назначен и почему его поведение показалось Дорварду подозрительным. На первый из этих вопросов Квентин назвал цыгана Гайраддина Мограбина; на второй ответил, что проводник был дал ему Тристаном Отшельником; на третий — рассказал все, что произошло в Францисканском монастыре близ Намюра: как цыгана выгнали из обители и как, заподозрив его верность, он, Квентин, выследил его и подслушал разговор с ландскнехтом Марка, из которого он узнал, что на них готовилось нападение.
— Не говорили ли эти негодяи, — снова задал вопрос герцог, — чего-нибудь о том, что король, вот этот самый король Людовик Французский, уполномочил их совершить это нападение и похитить дам?
— Если бы даже эти низкие люди и сказали что-либо подобное, — ответил Квентин, — я бы им не поверил, так как слышал совершенно противоположное приказание из уст самого короля.
Людовик, следивший за ответами Квентина с жадным вниманием, при этих словах глубоко перевел дух, как человек, с души которого скатилось тяжелое бремя. Герцог стал еще мрачнее и, видимо, сбитый с толку, обратился к Квентину с новыми расспросами.
— Нельзя ли было понять из этого разговора, что план похищения замышлялся с одобрения короля Людовика? — спросил он.
— Я не слыхал ничего, что могло бы меня навести на подобную мысль, — с твердостью ответил молодой человек, хотя в душе и был уверен, что план похищения принадлежал королю, — да если бы даже и слышал что-либо подобное, то, повторяю, не поверил бы ни единому слову, так как имел совершенно иные инструкции самого короля.
— Ты преданный слуга, — заметил герцог с усмешкой, — но, исполняя приказание короля, ты жестоко обманул бы его ожидания; своей собачьей верностью ты оказал бы ему весьма сомнительную услугу, за которую тебе пришлось бы дорого поплатиться, если бы последующие события не исправили твоего промаха.
— Я не понимаю вас, ваша светлость, — возразил Квентин. — Все, что я знаю, — это то, что король Людовик поручил мне охранять дам и что я старался выполнить его приказание как во время пути, так и во время разыгравшейся в Шонвальде кровавой трагедии. Я считал для себя почетным поручение короля и исполнял его по мере моих сил; будь оно иного рода, я уклонился бы от него, чем бы мне это ни угрожало.
— Горд, как шотландец, — сказал Карл, который, несмотря на все свое недовольство ответами Дорварда, не мог все же сердиться на него за его смелость. — Послушай, однако, стрелок, по чьим же инструкциям ты действовал, когда, как мне донесли о том беглецы из Шонвальда, ты шествовал по улицам Люттиха во главе подлых мятежников, которые потом так жестоко умертвили епископа? И какие речи ты к ним держал уже после совершения преступления, выдавая себя за посланца Людовика и действуя, как власть имущий?
— Государь, — ответил Квентин, — я могу доказать свидетельскими показаниями, что во время моего пребывания в городе Люттихе я и не думал выдавать себя за французского эмиссара и что эта роль была мне навязана ослепленной толпой, на которую не действовали никакие мои увещания. Все это я сообщил приближенным епископа, как только мне удалось вырваться из города, и тогда же советовал им принять меры к обеспечению безопасности замка. Послушайся они меня, очень возможно, что ужасы последующей ночи были бы предупреждены. Это правда, что в критическую минуту я воспользовался тем авторитетом, который давало мне мое мнимое звание, чтобы спасти графиню Изабеллу, спастись самому и, насколько я был в силах, предотвратить дальнейшее кровопролитие. Повторяю, и готов поклясться, что я не имел никаких полномочий от французского короля к гражданам Люттиха, а тем менее инструкций подстрекать их к мятежу. Воспользовавшись навязанным мне помимо моей воли званием посланца короля Людовика, я поступил в этом случае, как человек, который, спасаясь сам и спасая других от гибели, поднимает для обороны первый попавшийся щит, не справляясь о том, имеет ли он право на украшающие его гербы и девизы.
— И в этом случае нельзя не призвать, что юный шотландец поступил вполне благоразумно и весьма находчиво, — вмешался Кревкёр, который не в силах был дольше молчать, — и, само собой разумеется, поступок его не может быть поставлен в вину королю Людовику.
В зале пронесся ропот одобрения, который радостно отозвался в душе короля, но пришелся не по вкусу герцогу. Карл грозно оглянул собрание, и, вероятно, единодушно выраженное мнение его знатнейших дворян и лучших советников не помешало бы ему распорядиться сообразно своему необузданному и деспотическому нраву, но в эту минуту Комин, желая предотвратить надвигавшуюся бурю, объявил неожиданно о прибытии в Перонну герольда от города Люттиха.
— Герольд от ткачей и гвоздарей! — воскликнул герцог. — Но все равно, ввести его сюда! Клянусь честью, я выведаю от этого герольда о планах и чаяниях пославших его; и во всяком случае, я узнаю больше, чем желает нам сообщить этот юный франко-шотландский воин.
В зале произошло движение — для посла очистили место. Все с любопытством ждали появления герольда, которого мятежные люттихцы осмелились отправить к такому высокомерному и гордому государю, каким был герцог Бургундский, да еще в такую минуту, когда он имел полное основание гневаться на них свыше меры. Не следует забывать, что в ту эпоху герольды посылались только от одного монарха к другому, да и то лишь в торжественных случаях. Дворянство же употребляло для этой цели простых вестников, стоявших по своему званию гораздо ниже герольдов. Не мешает также заметить, что Людовик XI, придававший значение лишь существенным выгодам власти, всегда питал презрение к герольдам и к геральдике, тогда как его противник Карл, по свойствам своей натуры, очень считался с ними.
Посол Марка был одет в мантию, расшитую гербами его господина, между которыми особенно видное место занимала кабанья голова, отличавшаяся, по мнению знатоков этого дела, скорее вычурностью, чем точным соблюдением правил геральдики[64]. Весь его наряд, всегда достаточно пестрый у герольдов, был сплошь покрыт позументами, вышивками и другими разнообразными украшениями, а плюмаж на шляпе так задорно торчал кверху, словно его назначением было обметать потолок. Короче говоря, костюм его был преувеличенной карикатурой роскошного одеяния герольдов. Кабанья голова повторялась не только на каждой отдельной части платья, но даже шляпа имела форму кабаньей головы с высунутым языком и окровавленными клыками. В самом же посланце с первого взгляда поражала какая-то смесь робости с напускной дерзостью, словно он сознавал, что предпринял опасное дело, и чувствовал, что его может выручить только смелость. Тою же смесью робости и дерзости отличался и поклон, которым он приветствовал государей, поклон, бросавшийся в глаза своей неловкостью, что было уже совсем странно для герольда, человека, привыкшего вращаться в высшем свете.
— Кто ты, во имя дьявола? — таким приветствием встретил Карл Смелый вновь прибывшего.
— Я — Красный Вепрь, — ответил оригинальный посол, — оруженосец Гильома Марка, владетельного князя и епископа Люттихского…
— Как? — воскликнул было Карл, но тотчас же сдержался и сделал герольду знак продолжать.
— …в силу прав его супруги, благородной графини Амелины Круа, графа Круа и владетеля Бракемонта…
У герцога, пораженного дерзостью, с какою в его присутствии осмеливались произносить эти титулы, казалось, отнялся язык, — и герольд, ободренный этим молчанием, которое он объяснял, вероятно, тем, что речь его произвела должное впечатление, продолжал:
— Возвещаю вам, герцог Бургундский и граф Фландрский, от имени моего господина, что в ожидании разрешения нашего святейшего отца в Риме он намеревается вступить в отправление обязанностей государя епископа Люттихского и поддерживать свои права в качестве графа Круа.
Всякий раз, когда посол прерывал свою речь, герцог произносил только: «Вот как!» тоном человека, который до крайности изумлен и взбешен, но подавляет свою ярость, желая дослушать все до конца. К великому изумлению всех присутствующих, герцог воздерживался даже от свойственной ему резкой жестикуляции; он сидел неподвижно, покусывая ноготь большого пальца — обычная его манера, когда внимание его бывало чем-нибудь особенно занято, — и, потупив глаза, словно боялся их поднять, чтобы не выдать гнева, клокотавшего в его груди.
Между тем Красный Вепрь продолжал смело излагать сущность своих полномочий:
— Итак, именем владетельного князя и епископа Люттихского и графа Круа я требую, чтобы вы, герцог Карл, отказались от всяких прав и притязаний на свободный имперский город Люттих, которым вы завладели силой и беззаконно им распоряжались совместно с покойным Людовиком Бурбоном, его недостойным епископом.
— Вот как! — снова произнес герцог.
— Чтобы вы вернули городу тридцать шесть знамен, которыми завладели, заделали пролом в его стенах, исправили разрушенные вами укрепления и признали моего государя, Гильома Марка, епископом Люттихским, законно и свободно избранным собранием каноников, как это значится, вот в этом протоколе.
— Кончил ли ты? — спросил герцог.
— Нет еще, — ответил посол. — Кроме того, я требую от вашей светлости именем моего благородного и доблестного господина, чтобы вы немедленно удалили гарнизоны из Бракемонтского замка и из других укрепленных мест графства Круа, поставленные вами от вашего имени, от имени Изабеллы, именующей себя графиней Круа, или от имени кого бы то ни было другого; имперский сейм должен будет решить, должны ли вышесказанные владения принадлежать дочери покойного графа Круа или моей благородной госпоже, графине Амелине. Впрочем, мой благородный и доблестный государь согласен, когда все распри между Люттихом и Бургундией будут улажены, назначить графине Изабелле подобающий ее званию удел.
— Как он великодушен и заботлив, — иронически замели герцог.
— Клянусь своим дурацким рассудком, — шепнул Ле Глорье Кревкёру, — я охотнее согласился бы очутиться в шкуре какой-нибудь несчастной коровы, издыхающей от чумы, чем в раззолоченном платье этого чудака. Он, точно пьяница, осушает бутылку за бутылкой, не обращая внимания на длинный счет, который растет на конторке трактирщика.
— Кончил ли ты? — снова спросил герцог.
— Еще одно слово, — ответил Красный Вепрь, — от имени моего благородного и доблестного государя относительно его достойного и верного союзника, благочестивейшего короля…
— AI — воскликнул Карл, быстро выпрямляясь и совершенно иным тоном, чем он говорил до сих пор; но он сейчас же овладел собой, умолк и стал внимательно слушать.
— …священную особу которого вы, как носятся слухи, держите в плену, позабыв свои обязанности вассала французской короны и правила чести, соблюдаемые всеми государями в их взаимных сношениях. На этом основании мои благородный и доблестный повелитель приказывает вам моими устами немедленно освободить его царственного союзника или принять вызов, который он уполномочил меня вам передать.
— Кончил ли ты, наконец? — спросил герцог.
— Кончил и жду ответа вашей светлости. Надеюсь, он будет такого свойства, что предотвратит пролитие христианской крови.
— Клянусь честью… — начал было герцог, но прежде, чем он успел прибавить хоть одно слово, Людовик встал и заговорил с таким достоинством и таким повелительным тоном, что Карл не осмелился его прервать.
— С вашего позволения, любезный мой брат, герцог Бургундский, — сказал король, — я требую права первым ответить этому наглецу… Послушай ты, негодяй, герольд или кто бы ты ни был, передай этому отверженцу и убийце Гильому Марку, что французский король скоро будет под стенами Люттиха, чтобы отомстить за святотатственное убийство своего возлюбленного родственника, и что он намерен повесить Марка за дерзость, с которою тот осмеливается называть себя его союзником и вкладывать его царственное имя в уста мерзавца-посла.
— Прибавь от меня, — сказал Карл, — все то, что только государь может сказать грабителю и убийце. И вон отсюда! Или нет, погоди! Никогда еще ни один герольд не оставлял бургундского двора, не прославляя его щедрость. Выдрать его плетьми, да так, чтобы спустить с него всю шкуру.
— Ваша светлость изволите забывать, что он посол и что его личность неприкосновенна! — воскликнули в один голос Кревкёр и Эмберкур.
— Да неужели же вы такие простаки, — возразил герцог, — чтобы поверить, будто платье делает герольда? И разве эта мишурная пышность не убеждает вас, что он не больше, как самозванец? Позвать сюда Туазон д’Ора, и пусть он задаст ему несколько вопросов в нашем присутствии.
При этих словах посол Дикого Арденнского Вепря побледнел, как смерть, несмотря на всю свою смелость и на толстый слой румян, покрывавший его щеки. Туазон д’Ор, старший герольд при бургундском дворе и величайший знаток своего дела, выступил вперед с подобающей торжественностью и спросил своего мнимого собрата по профессии, в какой коллегии он изучал науку, за представителя которой он себя выдает.
— Я изучал геральдику в Ратисбонской коллегии, — ответил Красный Вепрь, — и удостоен ученым братством звания герольда.
— Вы не могли ее почерпнуть из более чистого источника, — сказал Туазон д’Ор с низким поклоном, — и если я, по повелению светлейшего герцога, осмелюсь задать вам несколько вопросов относительно тайн нашей высокой науки, то сделаю это не с целью поучать вас, но в надежде самому получить от вас драгоценные сведения.
— Довольно церемоний, — с нетерпением перебил его герцог, — задай ему вопрос, чтобы мы могли судить о его знаниях. Покажи ему какой-нибудь герб, и пускай он опишет его… Но если он этого не сумеет, тогда я сам распишу ему спину синим, черным и красным.
— Вот свиток, — сказал бургундский герольд, вынимая из кармана кусок пергамента, — на котором я, по некоторым выкладкам и по мере моих скромных сил, начертил старинный герб. Я попросил бы моего собрата, если он действительно принадлежит к числу членов почтенной Ратисбонской коллегии, объяснить нам его.
— Объясняйте сами, если хотите, — огрызнулся Красный Вепрь, — я ведь не шут, чтобы в угоду вам показывать всякие штуки.
— Негодяй! — крикнул возмущенный герцог. — Эй, подвести его сюда… Послушай, каналья, — обратился он к герольду. — Знаешь ли ты разницу между золотом и серебром в чем-нибудь другом, кроме монет?
— Смилуйтесь надо мной, ваша светлость! Ваше величество, замолвите за меня хоть вы словечко.
— Говори сам за себя! — перебил его герцог. — Отвечай: ты герольд или нет?
— Только на этот случай, — сознался уличенный посол.
— Клянусь святым Георгием Бургундским, — воскликнул Карл, бросив искоса взгляд на Людовика, — мы не знаем ни одного государя, ни одного дворянина, который решился бы так унизить благородную науку — краеугольный камень королевского и дворянского достоинства.
— Такая военная хитрость, — сказал, смеясь, Людовик, — могла быть пущена в ход только при дворе, где не было герольдов, а дело было спешное и не терпело отлагательства. Но надо не иметь ни капли здравого смысла, чтобы вообразить, что такой маневр не будет разоблачен при просвещенном Бургундском дворе.
— Ну, да кто бы его ни послал, он возвратится домой не иначе, как отведав наших плетей, — мрачным голосом произнес герцог и, встав с места, крикнул: — Эй, стащить его на рыночную площадь да отстегать так, чтобы его мантия превратилась в лохмотья! Собак на Красного Вепря! Ату его! Ату!
Четыре или пять огромных охотничьих собак, заслышав знакомые звуки, громко залаяли, как будто в самом деле подняли из логовища дикого кабана.
— Клянусь, — сказал король Людовик, стараясь попасть в тон своему свирепому родственнику, — уж если осел нарядился в кабанью шкуру, я спустил бы собак, чтобы они стянули ее с его плеч.
— Правда, правда! — воскликнул Карл, которому это предложение пришлось как нельзя больше по вкусу. — Так мы и сделаем… Спустим собак… Сюда, Тальбот! Сюда, Бомон! Мы погоним его от дверей замка к восточным воротам.
— Надеюсь, по крайней мере, что ваша светлость поступите со мной, как с красным зверем, и дадите мне сколько-нибудь расстояния вперед, — взмолился несчастный герольд, стараясь сохранить присутствие духа.
— Ты только гад и по букве охотничьих законов не имеешь прав ни на какие льготы, — ответил герцог, — но так и быть, я прикажу тебе дать шестьдесят ярдов вперед, хотя бы ради твоей беспримерной дерзости. Скорей, господа, пойдемте смотреть травлю!
Заседание совета было неожиданно прервано, и все с шумом поднялись с мест и устремились вслед за двумя государями, спешившими насладиться человеколюбивой забавой, придуманной Людовиком. Охота удалась на славу. Вне себя от страха, подгоняемый полудюжиной разъяренных собак, которые неслись за ним по пятам, Красный Вепрь летел, как ветер, и если бы не его герольдская мантия, очень возможно, что ему удалось бы спастись. Раза два он увернулся от собак ловким маневром, заслужившим одобрение зрителей. Но ни одному из них, даже самому Карлу, эта травля не доставила столько удовольствия, как Людовику. Отчасти из политических соображений, отчасти потому, что всегда любил смотреть на человеческие страдания, если они выражались в смешной форме, он хохотал до слез и в порыве восторга схватился даже за горностаевую мантию своего врага, а герцог, не менее короля восхищенный интересным зрелищем, в забывчивости положил руку ему на плечо. Наконец, настала минута, когда быстрые ноги самозванца уже не могли спасти его от зубов его преследователей; псы нагнали его, повалили и непременно разорвали бы в куски, если бы герцог не крикнул:
— Убрать собак, сосворить! Он так хорошо бежал, что я дарю ему жизнь.
Доезжачие бросились исполнять приказание герцога. Спустя минуту часть собак была сосворена, и охотники погнались за остальными, разбежавшимися по городским улицам.
Герцог был настолько поглощен всем происходившим у него на глазах, что не заметил, как Оливье, у него за спиной, подкрался к королю и шепнул ему на ухо:
— Это цыган Гайраддин… Надо помешать ему говорить с герцогом.
— Он должен умереть! — ответил Людовик также топотом. — Мертвецы молчат.
Минуту спустя Тристан Отшельник, которому Оливье что-то шепнул мимоходом, выступил вперед и, отвесив низкий поклон королю и герцогу, произнес своим обычным грубоватым тоном:
— С позволения вашего величества и вашей светлости, эта дичь по праву принадлежит мне… Негодяй отмечен моей печатью: на плече у него выжжена лилия, как вы сами можете убедиться. Эго известный разбойник, убивавший подданных его величества, грабивший церкви, насиловавший девушек, стрелявший дичь в королевских парках, подлый обманщик…
— Довольно, довольно! — перебил герцог. — Он по всем правилам принадлежит моему царственному брату. Что прикажете с ним делать, ваше величество?
— Если вы предоставляете его в мое распоряжение, — ответил король, — я дам ему урок по геральдике, в которой он оказался таким невеждой. Я объясню ему на практике значение креста с привешенной к нему петлей.
— Того креста, который висит на нем, и того, на котором висят… Хорошо, пусть пройдет этот урок под руководством вашего Тристана: он ведь у вас на этот счет настоящий дока, — подхватил герцог и разразился резким хохотом, довольный своей остротой.
Людовик так искренне ему вторил, что Карл не мог удержаться, добродушно взглянул на него и воскликнул:
— Ах, Людовик, Людовик, какой ты веселый собеседник! О, если бы ты захотел быть таким же честным монархом! Я до сих пор не могу забыть то время, когда мы, бывало, так славно забавлялись вдвоем.
— От вас вполне зависит вернуть это время, — ответил Людовик. — Я готов согласиться на все условия, какие вы сочтете возможным поставить мне в моем теперешнем положении, не делая меня посмешищем в глазах всего света, и поклянусь соблюдать их над священной реликвией, которую я всегда ношу при себе: это кусочек животворящего креста господня.
С этими словами король достал из-за пазухи миниатюрную золотую коробочку, приложился к ней и продолжал:
— Никогда еще над ним не произносили безнаказанно ложной клятвы. Справедливая рука провидения всегда карала такой грех до истечения одного года.
— И, однако, над этой же самой святыней вы поклялись мне в дружбе, покидая Бургундию, и вскоре после того подослали ко мне вашего клеврета Рюбампре, поручив ему убить меня или захватить живым, — заметил герцог.
— Охота вам, любезный брат, вспоминать старые ссоры, — возразил Людовик. — К тому же, даю вам слово, что вы ошибаетесь. Тогда я клялся вам совсем не на этом, а на другом кусочке животворящего креста, который был прислан мне турецким султаном и, вероятно, потерял часть своей силы вследствие долгого пребывания у неверных. Да, наконец, разве тогда, — менее чем по прошествии года, не разразилась надо мною война? Разве бургундская армия, в союзе со всеми великими вассалами Франции, не стояла лагерем в Сен-Дени, и разве я не был принужден уступить Нормандию брату? Нет, храни меня, господи, впредь от ложных клятв!
— Ладно, — сказал герцог, — я и сам думаю, что вы получили хороший урок и будете впредь лучше держать свое слово. А теперь ответьте мне прямо, без уверток: исполните вы ваше обещание и пойдете ли со мной против Марка и люттихцев?
— Я пойду на них со всем рыцарством Франции. И с развернутой орифламмой[65], — воскликнул Людовик.
— Нет, нет, это уже лишнее и было бы. Даже неблагоразумно, — возразил герцог. — Достаточно будет присутствия в моем войске вашей шотландской гвардии и нескольких сотен всадников, чтобы доказать, что вы действуете вполне свободно. Стишком большая армия могла бы…
— Сделать меня действительно свободным, хотите вы сказать? — заметил король. — Пусть так, определите сами чисто моих солдат.
— И чтобы уж раз навсегда покончить счеты, удалив один из поводов нашей распри, вы дадите ваше согласие на брак графини Изабеллы Круа с герцогом Орлеанским.
— Любезный брат, — ответил король, — вы подвергаете мою снисходительность слишком сильному испытанию. Герцог — жених моей дочери Жанны. Будьте великодушны, не настаивайте на этом требовании. Поговорим лучше о городах на Сомме.
— Мой совет покончить переговоры насчет этого пункта, — сказал герцог. — Я же, с своей стороны, не столько хлопочу об увеличении своих владений, сколько о возмещении нанесенных мне обид. Вы сами вмешались в дела моих вассалов, вы пожелали распорядиться судьбой Изабеллы Круа, так и выдайте ее замуж за члена королевской фамилии, иначе все переговоры между нами прекратятся.
— Заяви я, что делаю это охотно, никто мне не поверит, — промолвил Людовик. — Судите же сами, любезный брат, как велико мое желание угодить вам, когда я скажу, что не буду ничего иметь против этого брака, если на него даст разрешение папа и если обе стороны будут согласны.
— А все остальное уладят между собою наши министры, — заключил герцог. — Итак, мы с вами опять друзья.
— Да будет благословенно имя господне! — ответил Людовик. — Оливье, — добавил он вполголоса, обращаясь к своему любимцу, который ходил за ним по пятам, — ступай, шепни Тристану, чтобы он скорее покончил с цыганом.
После примирения между двумя государями, подробно описанного в предыдущей главе, бургундская стража была выведена из Пероннского замка, и короля переместили из зловещей Гербертовой башни во внутренние покои дворца; между герцогом Карлом и его сюзереном, к великой радости как французов, так и бургундцев, восстановились, по крайней мере по виду, дружба и доверие. Но, несмотря на то, что Людовику оказывали все внешние знаки почтения, он прекрасно понимал, что к нему по-прежнему относятся крайне подозрительно, но благоразумно притворялся, будто ничего не замечает, и держал себя совершенно непринужденно.
Между тем как главные действующие лица нашего рассказа сводили свои старые счеты, одна из мелких сошек, замешанных в их интригах, оказалась совершенно забытой. Цари и короли для достижения своих низких целей часто пользуются услугами случайных людей, но они немедленно предоставляют этих несчастных их собственной участи, как только перестают в них нуждаться.
Такою жертвой в данном случае явился Гайраддин Мограбин, которого приближенные герцога передали королевскому великому прево и которого тот, в свою очередь, сдал с рук на руки своим верным помощникам, Труазешелю и Петит-Андрэ, с приказанием покончить с ним как можно скорее. Достойные исполнители, в сопровождении небольшого конвоя и многолюдной толпы любопытных, повели свою жертву к соседнему лесу, где, во избежание лишних хлопот, решили повесить его на первом подходящем дереве.
Искать пришлось недолго. Они скоро увидели дуб, который, как шутливо заметил Петит-Андрэ, был вполне достоин такого жолудя. Оставив преступника под охраной конвоя, палачи приступили к приготовлениям. В эту минуту Гайраддин, смотревший на толпу, встретился взглядом с Квентином Дорвардом, который, узнав, как ему показалось, в уличенном самозванце изменника-проводника, последовал за ним к месту казни, чтоб убедиться в верности своей догадки.
Когда палачи объявили осужденному, что все готово, он совершенно спокойно попросил оказать ему последнюю милость.
— Все, что угодно, сын мой, если только это не противоречит нашим обязанностям, — сказал Труазешель.
— Иными словами, вы дарите мне все, кроме жизни? — спросил Гайраддин.
— Именно, — ответил Труазешель, — и даже больше, так как ты, по-видимому, решился сделать честь нашему ремеслу и умереть с достоинством, как подобает мужчине… Я даже готов подарить тебе десять минут времени, хотя это идет вразрез с полученными нами инструкциями.
— Как вы великодушны! — усмехнулся Гайраддин.
— Еще бы, — подхватил Петит-Андрэ, — мы даже рискуем получить нагоняй за такое ослушание. Ну, да ничего не поделаешь! Я был бы рад отдать свою жизнь за такого статного веселого молодца, который с такой готовностью собирается проделать последний прыжок.
— И если тебе нужен исповедник… — сказал Труазешель.
— Или стаканчик винца… — подхватил его веселый товарищ.
— Или покаянный псалом…
— Или веселая песенка…
— Ни то, ни другое, ни третье, мои добрые расторопные друзья, — ответил цыган. — Я попросил бы вас подарить мне несколько минут, чтобы переговорить вон с тем молодым стрелком шотландской гвардии.
Палачей взяло сомнение; но потом Труазешель вспомнил, что Квентин Дорвард пользовался в последнее время особой милостью короля. Разрешение было дано, и они подозвали шотландца.
Когда Квентин подошел, он содрогнулся от жалости к несчастному, хотя ему хорошо было известно, что тот вполне заслужил виселицу. Остатки блестящего наряда, изорванного в клочья зубами четвероногих и цепкими лапами двуногих, придавали ему смешной и в то же время жалкий вид. Люди спасли беднягу от ярости собак, чтобы вслед за тем отправить его на виселицу. На его лице еще оставались следы румян и клочки накладной бороды, которую он надел, чтобы не быть узнанным; смертельная бледность покрывала его щеки и губы, но в блуждающем взгляде блестящих глаз сквозила спокойная решимость, а судорожная улыбка выражала презрение к ожидавшей его смерти. Охваченный ужасом и горячим состраданием, Квентин медленно приближался к преступнику, и, вероятно, его чувства выразились в его движениях, потому что Петит-Андрэ крикнул ему:
— Нельзя ли поживей, прекрасный стрелок! Этому молодчику некогда, а вы двигаетесь так, словно ступаете не по твердой земле, а по яйцам, которые боитесь раздавить.
— Я должен поговорить с ним наедине, — сказал преступник, и в его хриплом голосе прозвучало отчаяние.
— Эта просьба едва ли совместима с нашим долгом, мой дружок, — ответил Петит-Андрэ. — Мы с тобой старые знакомые и знаем по опыту, какой ты скользкий угорь.
— Но вы ведь связали меня по рукам и ногам, — возразил преступник. — Расставьте вокруг меня стражу, но только на таком расстоянии, чтоб она не могла нас услышать… Этот стрелок — слуга вашего короля, и если бы я дал вам десять гильдеров[66]…
— Которые можно было бы употребить на обедню за упокой твоей бедной души… — вставил Труазешель.
— Или на покупку вина для подкрепления моего бедного тела, — подхватил Петит-Андрэ. — Ну, что ж, мы согласны: давай сюда твои гильдеры, любезный скороход, да поживее.
— Заткни глотки этим кровожадным псам, — сказал Гайраддин Дорварду. — Меня дочиста обобрали, когда схватили… Заплати им, ты на этом не прогадаешь.
Квентин отсчитал палачам обещанную взятку, и оба, как люди, привыкшие исполнять свои обещания, удалились на приличное расстояние, продолжая, однако, пристально следить за каждым движением цыгана. Выждав несколько минут, чтобы дать несчастному время собраться с мыслями, и видя, что он молчит, Квентин сказал:
— Так вот каков твой конец.
— Да, — ответил Гайраддин, — не надо быть ни астрологом, ни физиономистом, ни хиромантом, чтобы предсказать, что меня постигнет общая участь моей семьи.
— Не ты ли сам довел себя до этого целым рядом преступлений и обманов? — заметил шотландец.
— Нет, клянусь всеми светилами! — воскликнул цыган. — Всему виною моя глупость, заставившая меня вообразить, будто жестокость франков может быть обуздана тем, что, по их словам, они считают самым священным. Ряса священника спасла бы меня не больше мантии герольда. Вот они, ваше хваленое благочестие и рыцарская честь! Вот как вы держите свое слово!
— Уличенный обманщик не имеет никаких прав на привилегии, которые он присвоил, — возразил Дорвард.
— Обманщик? — повторит цыган. — Да чем же моя речь была хуже речей того старого дурака герольда? Но оставим это. Раньше ли, позже ли — не все ли равно?
— Время уходит, — сказал Квентин, — и если ты хочешь что-нибудь сказать мне, говори, так как тебе уже пора подумать о своей душе.
— О душе? — со смехом переспросил Гайраддин. — Неужели ты полагаешь, что двадцатилетнюю проказу можно излечить в одну минуту? Если даже у меня и есть душа, то она с десятилетнего возраста успела пройти такие мытарства, что мне понадобился бы целый месяц, чтобы припомнить все мои грехи, да еще один, чтоб рассказать их попу. А если бы мне дали такой длинный срок, то можешь мне поверить, что я употребил бы его с большей пользой для себя.
— Несчастный нераскаянный грешник! — воскликнул Квентин с ужасом и жалостью. — Говори, что тебе от меня надо.
— Я хочу попросить тебя об одной милости, — сказал Гайраддин, — но я намерен купить ее у тебя, ибо ваше племя, несмотря на свое хваленое милосердие, ничего не делает даром.
— Я послал бы тебя к чорту с твоими дарами, если бы ты не стоял одной ногой в гробу, — возразил Квентин. — Говори же, что тебе надо, и оставь свои дары при себе. Они не принесут мне добра, а я и так не забыл твоих прежних услуг.
— А между тем я искренне полюбил тебя за то дело на берегу Шера, — проговорил цыган, — и хотел помочь тебе жениться на богатой. Ты носил ее цвета, это и ввело меня в заблуждение; кроме того, мне казалось, что Амелина с ее денежками была бы тебе больше подстать, чем та молоденькая куропатка с ее старым бракемонтским гнездом, которое Карл захватил в свои руки и навряд ли выпустит.
— Время уходит, несчастный, — опять сказал Квентин, — торопись, палачам явно не терпится.
— Дай им еще десять гильдеров за десять лишних минут, — предложил преступник, который, несмотря на всю свою твердость, старался оттянуть роковую минуту. — Повторяю, сколько бы ты им ни заплатил, ты ничего не потеряешь.
— Смотри же, постарайся воспользоваться теми минутами, которые мне удастся купить для тебя, — сказал Квентин и отправился заключать новый торг с помощниками великого прево.
Когда дело было улажено, Гайраддин продолжал:
— Уверяю тебя, я желал тебе добра, и, право, Амелина была бы тебе самой подходящей женой. Она поладила даже с таким мужем, как Вепрь Арденнский, хоть его способ сватовства был не из деликатных, и теперь хозяйничает в его хлеву, точно всю жизнь питалась желудями.
— Брось свои грубые, неуместные шутки, — рассердился Квентин, — или я уйду от тебя!
— Ты прав, — произнес Гайраддин после минутного молчания, — надо уметь мужественно мириться с неизбежностью. Итак, знай: я явился сюда в этом проклятом наряде в надежде получить немалую награду от Марка и еще большую от короля Людовика, явился не затем только, чтобы передать Карлу вызов, который ты слышал, но чтобы также сообщить королю важную тайну.
— Это был риск с твоей стороны, — заметил Дорвард.
— Зато мне хорошо и заплатили… Что делать, не выгорело! — вздохнул цыган. — Марк еще раньше пытался войти в сношения с Людовиком через посредство Марты; но ей, кажется, удалось добиться только свидания с астрологом, которому она и рассказала все, что произошло во время нашего пути и в Шонвальде. Но едва ли эти сведения достигнут ушей Людовика иначе, как в виде пророчеств… Теперь выслушай мою тайну: она важнее всего того, что могла бы сообщить Марта. Гильом Марк собрал в стенах Люттиха многочисленное и сильное войско и ежедневно увеличивает его с помощью сокровищ старого попа. Но он не намерен рисковать сражением в открытом поле с бургундскими войсками и, еще менее, выдержать осаду в полуразрушенном городе. Вот его план: он выждет, пока Карл Бургундский явится под стены Люттиха, беспрепятственно даст ему расположиться лагерем, а ночью сделает вылазку и ударит на него со всеми своими силами. Часть его войска будет одета во французскую форму и бросится вперед с военным кличем: «Франция и Монжуа! Сен-Дени!» — как будто в городе находится сильный французский отряд, присланный на помощь мятежникам. Все это неизбежно произведет замешательство в радах бургундцев, и, если только Людовик со своей гвардией, свитой и теми войсками, какие при нем, захочет ему помочь, Арденнский Вепрь не сомневается, что ему удастся наголову разбить бургундскую армию. Вот моя тайна, которую передаю тебе. Воспользуйся ею, как хочешь. Помоги или помешай осуществлению этого предприятия, продай секрет королю Людовику или герцогу Карлу, спасай и губи, кого хочешь, — мне ведь все равно. Я жалею только об одном: что не могу уничтожить их всех одним ударом.
— Это действительно очень важная тайна, — сказал Квентин, мгновенно смекнувший, как легко можно было возбудить национальную рознь в войске, состоявшем из бургундцев и французов.
— Да, очень важная, — повторил Гайраддин, — и теперь, когда она тебе известна, ты, вероятно, предпочел бы убежать от меня, чтобы я не мог потребовать от тебя исполнения просьбы.
— Говори, чего ты хочешь, — сказал Квентин, — и даю тебе слово исполнить все, что только в моих силах.
— О, моя просьба навряд ли тебя затруднит!.. Дело идет только о моем коне, о моем верном Клеппере, единственном живом существе, которое почувствует мою смерть. Он пасется в двух милях отсюда, около заброшенной хижины угольщика — ты легко найдешь его. Свистни только вот так (и цыган свистнул особым образом), кликни его по имени: «Клеппер!» — и он к тебе сам прибежит. Возьми его себе и заботься о нем, я не говорю в память об его хозяине, но хотя бы за то, что я отдал в твои руки судьбу великой войны. Он никогда не покинет тебя в нужде: ночь или день, вёдро или ненастье, овес или солома, теплое стойло или зимнее небо — Клепперу все равно. Если б только мне удалось выбраться за ворота Перонны, я бы не очутился в таком положении. Обещай мне, что ты будешь хорошо обращаться с Клеппером.
— Обещаю и клянусь! — торжественно произнес Квентин, тронутый этим проблеском доброты в зачерствелой душе.
— А теперь прощай! — сказал преступник. — Или нет, погоди… я не хочу умереть невежей, не исполнив поручения дамы. Вот тебе записка от известной тебе высокорожденной дуры, супруги Дикого Арденнского Вепря, к ее племяннице. Вижу по глазам, что это поручение пришлось тебе как нельзя более по душе. Еще одно слово, чуть было не забыл тебе сказать: в моем седле ты найдешь кошелек, набитый золотом, ради которого я поставил на карту свою жизнь. Возьми его; оно сторицей вознаградит тебя за те гильдеры, которые ты отдал этим негодяям. Я делаю тебя своим наследником.
— Я употреблю твое золото на добрые дела и на панихиды за упокой твоей души, — сказал Квентин.
— Не повторяй этого слова! — накинулся на него Гайраддин, и лицо его сделаюсь красным. — Души нет, не может быть, не должно быть! Все это выдумки попов!
Квентин понял, что не было ни малейшей надежды переубедить его. Он простился с ним, и цыган ответил ему молчаливым поклоном с рассеянным видом человека, углубленного в свои мысли.
Не желая оставаться свидетелем казни, Дорвард направился к лесу и вскоре наткнулся на Клеппера, который действительно пасся у какой-то заброшенной хижины. Животное сейчас же подбежало на его зов, но долго не давалось в руки, фыркая и отскакивая при каждой попытке приблизиться к нему. Наконец, потратив немало усилий, Квентин все-таки завладел завещанною ему собственностью и вернулся в Перонну.
Когда Квентин возвратился в город, там заседал совет, результат совещания которого касался молодого шотландца гораздо ближе, чем он мог предполагать.
После происшествия с послом Марка Людовик, воспользовавшись этой счастливой случайностью, так неожиданно возвратившей ему доброе расположение герцога, всячески старался закрепить восстановившиеся между ними дружбу и согласие. Теперь он совещался с Карлом, или, вернее, выслушивал его приказания относительно числа и состава французского войска, которое должно было действовать в их общем походе против Люттиха. (Упорство, с каким Карл настаивал на незначительном числе и избранном составе французской дружины, с достаточной ясностью показывало, что могущественный вассал Людовика поставил себе целью заручиться со стороны Франции не столько союзниками, сколько заложниками. Но, памятуя советы Комина, король соглашался на все требования герцога с такой готовностью, как будто они полностью соответствовали его собственным желаниям.
Людовик не преминул, однако, вознаградить себя за такую уступчивость, выместив злобу на виновнике всех бед — кардинале Балю, чьи советы убедили его так безрассудно довериться герцогу Бургундскому. Тристан, который должен был отвезти французским войскам приказ о выступлении, получил еще и другую инструкцию, а именно — препроводить кардинала в замок Лош и посадить в одну из тех железных клеток, которые, как говорили, изобрел сам почтенный прелат.
— Пусть-ка отведает своей выдумки, — сказал король. — Он представитель церкви, и мы не имеем права пролить его кровь. Но, чорт возьми, мы дадим ему лет на десять епископство с такими неприступными границами, что это вполне окупит ему недостаток простора. Смотри же, распорядись, чтобы войска немедленно выступили!
Очень возможно, что своей уступчивостью в вопросе о совместных действиях против Люттиха Людовик надеялся увильнуть от исполнения более неприятного для него требования, которым герцог желал скрепить состоявшееся примирение. Но если он питал такую надежду, то плохо знал характер своего родственника. Не было на свете человека настойчивее Карла Бургундского, особенно в тех случаях, когда он считал себя оскорбленным и готовился отомстить.
Едва был отправлен гонец во Францию, как Карл потребовал от своего гостя официального согласия на брак герцога Орлеанского с графиней Изабеллой Круа. С тяжелым вздохом король согласился на это требование, удовольствовавшись скромным заявлением, что прежде, чем решать дело, не лишне было бы справиться, каковы на этот счет желания самого герцога Орлеанского.
— О, об этом не беспокойтесь, — сказал Карл. — Кревкёр говорил с ним, и, как это ни странно, герцог, оказывается, совершенно равнодушно относится к чести получить руку дочери короля: он смотрит на брак с графиней Круа, как на величайшее для себя счастье, и считает, что родной отец не мог бы проявить к нему большей заботливости.
— Это только доказывает его черствость и неблагодарность, — заметил Людовик. — Впрочем, делайте, как хотите, любезный братец, лишь бы вам удалось получить согласие обеих сторон.
— О, об этом не беспокойтесь, — сказал Карл.
Минуту спустя после этого разговора герцог Орлеанский и графиня Круа (как и в первый раз, в сопровождении игуменьи монастыря и графини Кревкёр) предстали пред лицом двух монархов. Из уст Карла, которому Людовик ни слова не возразил, молодые люди узнали, что союз их решен с общего согласия обоих государей с целью скрепить вечную дружбу, которая должна соединить Францию и Бургундию.
Герцог Орлеанский едва мог сдержать охвативший его восторг, открытое проявление которого было бы неприлично в присутствии Людовика, и только страх, который он с детства питал к королю, заставил герцога ограничиться простым ответом, что он «считает своим долгом исполнить волю его величества».
— Любезный брат мой, герцог Орлеанский, — с мрачной торжественностью произнес Людовик, — если уж я принужден говорить по поводу столь неприятного для меня дела, то могу сказать только следующее: мне кажется, нет надобности напоминать вам, что, высоко ценя ваши достоинства, я предназначил вам в супруги мою собственную дочь. Но герцог Бургундский полагает, что, устраивая иначе вашу судьбу, мы тем самым положим начало вечной дружбе и благоденствию наших держав, а я слишком дорожу тем и другим, чтобы не пожертвовать личными надеждами и желаниями.
Герцог Орлеанский опустился на колени и поцеловал на этот раз с искренней признательностью руку, которую король ему, отвернувшись, протянул. Он, как и все присутствующие, видел, что согласие дано было Людовиком против воли. Впрочем, король и не старался скрыть свое недовольство: напротив, он хотел показать, что, как монарх, он готов пожертвовать своими излюбленными планами и отеческими чувствами ради интересов государства. Сам Карл был искренне тронут, а в душе герцога Орлеанского даже шевельнулось угрызение совести за ту радость, которую он невольно испытывал при одной мысли, что он свободен от обязательства, связывающего его с принцессой Жанной. Если бы он знал, как проклинал его мысленно Людовик в эту минуту и какие задумывал планы мщения, он, вероятно, не стал бы упрекать себя за свой эгоизм. Затем Карл обратился к молодой графине и объявил ей напрямик, что этот брак — дело решенное, не допускающее никаких отсрочек или колебаний.
— Ваша светлость, — сказала Изабелла, сильно волнуясь, — вы мой законный государь, и я обязана вам повиноваться…
— Довольно, довольно, — перебил ее герцог, — все остальное мы сами беремся уладить… Ваше величество, — продолжал он, обращаясь к Людовику, — изволили сегодня поутру принимать участие в охоте на кабана. А что вы скажете, если я предложу вам поднять после обеда волка?
Молодая графиня увидала, что ей надо на что-нибудь решиться.
— Ваша светлость не так меня поняли, — начала она робко, но достаточно громко и твердо, чтобы заставить герцога обратить на себя внимание. — Долг повиновения, о котором я говорила, относится только к моим землям и замкам, которыми предки вашей светлости наделили моих и которые я возвращаю бургундскому дому, если мой сюзерен полагает, что отказ повиноваться лишает меня права ими владеть.
— Святой Георгий! Да знает ли эта дура, с кем она говорит? — воскликнул герцог, с бешенством топнув ногой. — Отдаете ли вы себе отчет, кто перед вами?
— Ваша светлость, — продолжала Изабелла с прежней твердостью, — я знаю, что нахожусь в присутствии моего законного и, надеюсь, справедливого государя. Если вы лишите меня владений, которыми мой дом обязан великодушию ваших предков, вы разорвете единственные узы, нас связывающие. Не вы дали мне это бренное тело, не вы вдохнули в него живую душу… То и другое я намерена посвятить богу в монастыре под началом матери игуменьи.
Бешенство герцога не имело границ.
— Еще не известно, примет ли вас святая мать без всякого вклада, — возразил он презрительным тоном.
— Если бы, сделав это, она нанесла ущерб своей обители, — ответила Изабелла, — я надеюсь, что в числе друзей моей семьи найдутся сострадательные люди, которые вознаградят ее за доброе дело и не оставят без поддержки бедную сироту.
— Все это ложь, все это низкий предлог, чтобы прикрыть какую-нибудь тайную недостойную страсть! — воскликнул Карл. — Герцог Орлеанский, она будет вашей, хотя бы мне пришлось собственными руками тащить ее к алтарю.
Но тут графиня Кревкёр, женщина умная и решительная и притом твердо убежденная в заслугах своего мужа, не могла больше стерпеть.
— Государь, — сказала она, — гнев заставляет вас произносить недостойные вас речи. Рукою женщины нельзя располагать против ее воли.
— И кроме того, вам, как христианскому государю, не подобает противиться стремлению благочестивой души, желающей покинуть грешный мир и стать невестой Христа, — добавила, со своей стороны, монахиня, обращаясь к герцогу.
— Да и герцог Орлеанский не может настаивать на предложении, раз он получил формальный отказ, — заметил Дюнуа.
— Если бы мне дали время, — начал было герцог Орлеанский, ветреное сердце которого было сильно задето красотой Изабеллы, — если бы мне дали время убедить графиню…
— Ваша светлость, — перебила его Изабелла, почерпнувшая новую решимость в общем сочувствии, — это совершенно бесполезно. Я твердо решила отказаться от этого брака, хотя и сознаю, какая это была бы для меня высокая честь.
— Но мне, сударыня, некогда ждать, покуда вы перестанете капризничать, — сказал Карл. — Герцог, ручаюсь вам, что не дольше как через час она даст свое согласие.
— Только не в мою пользу, — возразил принц, сознавая, что с его стороны было бы низко воспользоваться беспомощностью Изабеллы. — С меня достаточно, что я уже раз получил формальный отказ, и я не стану более добиваться руки графини.
Карл свирепо взглянул сперва на герцога Орлеанского, потом на Людовика и, прочитав на лице короля выражение торжества, пришел в неистовую ярость.
— Пиши, — крикнул он своему секретарю, — пиши наш приговор о конфискации владений и о заключении в тюрьму этой дерзкой ослушницы! Отправить ее в исправительный дом, в общество женщин, которым она не уступает своей наглостью.
Поднялся общий ропот.
— Ваша светлость, — сказал, наконец, граф Кревкёр, решившись выразить общее мнение, — такой приговор требует более зрелого решения. Мы — ваши верные слуги, но мы не можем допустить, чтобы вы запятнали подобным бесчестием бургундское дворянство и рыцарство. Если графиня провинилась, накажите ее, но пусть это будет наказание, которое подобает ее и нашему званию и не заставит нас краснеть за кровное родство и дружеские связи с ее домом.
Герцог с минуту молчал и глядел прямо в лицо говорившему, как бык, которого пастух заставляет свернуть на другую дорогу и который стоит, соображая, покориться ли ему или поднять смельчака на рога.
Однако, благоразумие на этот раз пересилило гнев. Карл видел, что слова Кревкёра встретили общее сочувствие, и боялся дать в руки Людовику те выгоды, которые тот несомненно мог бы извлечь из недовольства бургундских вассалов; к тому же очень возможно, что он и сам устыдился своего неблагородного поступка, так как, несмотря на всю свою грубость и вспыльчивость, был вовсе не зол.
— Ты прав, Кревкёр, — сказал он, — я поступил необдуманно. Мы назначим ей наказание по всем правилам рыцарства. Ее прибытие в Люттих послужило сигналом к убийству епископа, так пусть же тот, кто отомстит за его смерть, пусть тот, кто принесет нам голову Дикого Арденнского Вепря, получит право просить у нас ее руки. Если же она и на этот раз откажется нам повиноваться, мы отдадим победителю ее земли и все ее имущество, и уж тогда от его великодушия будет зависеть уделить ей сумму, необходимую для поступления в монастырь.
— Ваша светлость, — воскликнула графиня, — вспомните, что я дочь графа Рейнгольда, верного друга вашего покойного отца! Неужели же вы сделаете из меня приз для того, кто лучше владеет мечом?
— Ваша прабабка была завоевана на турнире, — ответил герцог, — из-за вас будут драться в настоящем бою. В уважение к памяти покойного графа Рейнгольда я объявляю, что получить приз может только дворянин; но окажись победителем хоть беднейший воин, когда-либо носивший меч, он будет иметь право просить вашей руки. Клянусь в этом святым Георгием, моей герцогской короной и орденом, который я ношу. Ну что, господа — добавил он, — надеюсь, теперь мое решение не расходится с законами рыцарства?
Возражения Изабеллы потонули в громких возгласах одобрения, среди которых особенно выделялся голос старого лорда Кроуфорда, выразившего сожаление, что его годы не дозволяют ему преломить копье за столь прекрасный приз. Герцог был очень польщен таким изъявлением общего восторга, и гнев его улегся, как река, которая после разлива вступает в свои берега.
— Но неужели мы, люди женатые, должны оставаться праздными зрителями этой славной борьбы? — спросил Кревкёр. — Это было бы противно моей чести. Я дал обет спустить шкуру с этого зубастого зверя Марка.
— Не сокрушайся, Кревкёр, — обратился к нему герцог, — коли и руби, заслужи награду и, если сам не сможешь ею владеть, уступи ее, кому пожелаешь, ну хотя бы своему племяннику, графу Стефану.
— Благодарю, благодарю, государь! — ответил Кревкёр. — Я постараюсь сделать все, что в моих силах, и если мне посчастливится, тогда уж дело Стефана будет победить своим красноречием почтенную мать игуменью.
— Надеюсь, французские рыцари не будут устранены, от участия в этом славном состязании? — спросил загоревшийся Дюнуа.
— Сохрани бог, храбрый Дюнуа, — ответил герцог, — хотя бы уже ради одного удовольствия видеть, как они умеют драться. Я ничего не имею против того, чтобы графиня Изабелла вышла за француза, но, разумеется, под непременным условием, что будущий граф Круа сделается подданным Бургундии.
— В таком случае, я отступаю! — воскликнул Дюнуа. — Мой герб никогда не украсится короной графов Круа: я француз, французом и умру. Но если я отказываюсь от награды за славное дело, то не хочу отказываться от самого дела.
Разумеется, Людовик Меченый не посмел подать своего голоса на таком блестящем собрании, но и он пробормотал себе под нос:
— Ну, Саундерс Суильджо, вывози, брат, своих! Ты всегда говорил, что женитьба доставит благоденствие нашей семье. Пользуйся же случаем сдержать свое слово, лучшего тебе никогда не представится.
— А обо мне никто и не вспомнит, — со вздохом произнес Ле Глорье, — а между тем, я убежден, что отобью приз у всех вас.
— Верно, мой мудрый друг, — сказал ему Людовик, — там, где замешана женщина, величайший дурак имеет больше всего шансов на успех.
Пока оба государя и их приближенные забавлялись шутками по поводу судьбы Изабеллы, мать игуменья и графиня Кревкёр, с которыми молодая девушка вышла из залы, тщетно пытались утешить ее. Монахиня старалась убедить ее, что небо никогда не допустит помехи в исполнении обета, данного святой Урсуле, покровительнице монастыря, а графиня Кревкёр доказывала, что ни один истинный рыцарь, если он останется победителем, никогда не воспользуется своим правом на ее руку против ее воли. Любовь, подобно отчаянию, хватается за соломинку; и как ни слаба была отдаленная надежда, прозвучавшая в словах графини Кревкёр, она все же несколько смягчила горе молодой графини.
Через несколько дней Людовик получил весьма обрадовавшее его известие, что его любимец и советчик кардинал Балю томится в железной клетке, устроенной таким образом, что заключенный не может в ней даже выпрямиться. Таким образом король был отомщен. Вспомогательные французские войска между тем прибыли, и Людовик утешался мыслью, что хотя они и слишком малочисленны, чтобы противостоять огромной бургундской армии, но все-таки достаточно сильны, чтобы защитить его особу от насилия. Кроме того, он с радостью видел, что может с течением времени воскресить свой излюбленный план брака дочери с герцогом Орлеанским. Что же касается унизительности того положения, в котором он оказался как сюзерен, вынужденный стать под знамена собственного вассала и итти против людей, которых он сам подстрекал к мятежу, оно его весьма мало смущало, и он возлагал все надежды на будущее.
— Удача может взять одну ставку, — сказал он верному Оливье, — но только терпение и мудрость выигрывают игру.
С такими чувствами в один прекрасный день, в конце лета, он сел на коня и выехал из готических ворот Перонны, чтобы присоединиться к бургундской армии. Он относился при этом равнодушно к тому, что участвует в торжественном шествии войск скорее в качестве трофея победителя, чем в качестве самостоятельного государя, окруженного своей гвардией и рыцарством.
Множество знатных дам, бывших в то время в Перонне, разодетых в пышные наряды, теснились на наружных укреплениях города, желая взглянуть на воинов, выступавших в поход. Сюда же графиня Кревкёр привела и Изабеллу, несмотря на все ее отговорки. Дело в том, что Карл настоятельно потребовал, чтобы та, чья рука была назначена наградой победителю, показалась рыцарям, изъявившим готовность участвовать в состязании.
Когда блестящие ряды войск выходили из-под аркады ворот, можно было видеть множество рыцарских знамен и щитов, украшенных новыми девизами, которые говорили о намерении их обладателей сразиться за столь драгоценную награду. На одном ратный конь несся, как ветер, к призовому столбу, на другом пущенная стрела летела к цели; у одного рыцаря на щите было изображено сердце, истекающее кровью, у другого — череп, увенчанный лавровым венком.
Было еще много других девизов, до того замысловатых и хитроумных, что они могли поставить в тупик самого искусного толкователя. Разумеется, каждый рыцарь заставлял гарцевать своего коня и принимал самую щеголеватую позу, проезжая мимо пестрой толпы прелестных дам и девиц, приветствовавших появление воинов улыбками и махавших им платками и покрывалами.
Шотландские стрелки, набранные в большинстве из цвета шотландского народа, вызвали всеобщий восторг своей красотой и роскошным нарядом.
И вот один из чужеземцев осмелился публично заявить о своем знакомстве с графиней Изабеллой, чего не рискнул сделать ни один из самых знатных французских рыцарей. Это был Квентин Дорвард. Проезжая мимо дам, он подал Изабелле на конце копья письмо от ее тетки.
— Клянусь честью, — воскликнул граф Кревкёр, — дерзость этого проходимца совершенно невероятна!
— Вы несправедливы к нему, — возразил Дюнуа, — я могу подтвердить, что он проявил благородство и храбрость, защищая графиню.
— Вы поднимаете слишком много шума из-за пустяков, — заметила Изабелла, краснея от смущения и досады. — Это письмо от моей бедной тетушки, письмо веселое, хотя положение ее, должно быть, ужасное.
— Поделитесь же с нами новостями, которые вам сообщает супруга Дикого Вепря, — предложил Кревкёр.
Графиня Изабелла прочла письмо, в котором ее тетка старалась, по-видимому, утешить себя в совершенном ею необдуманном шаге и оправдать свой сумасбродный поступок в глазах других; она уверяла, что, став женой одного из храбрейших людей своего века, завоевавшего княжество своей личной отвагой, она чувствует себя безмерно счастливой.
Она просила Изабеллу не судить ее Гильома, как она его называла, по слухам, но подождать, пока она лично с ним не познакомится. Конечно, и у него есть свои недостатки, но недостатки, свойственные всем мужественным натурам. Гильом любит выпить лишнее, но и один из ее собственных предков, благородный граф Годфрид, питал такую же слабость к вину. Гильом немного вспыльчив и суров, но разве не таков же был ее блаженной памяти брат, граф Рейнгольд? Он резок на язык, но таковы все немцы; немного самовластен и деспотичен, но разве другие мужчины лучше в этом отношении? Письмо заканчивалось советом племяннице вырваться из-под ига бургундского тирана и надеждой скоро увидеть ее в Люттихе при дворе ее любящей родственницы; все иные существующие между ними маленькие разногласия по вопросу о наследовании графства Круа, писала тетка, могут быть легко и скоро улажены браком между нею, Изабеллой, и сыном Гильома Марка, который, правда, моложе своей будущей невесты, но различие в возрасте не такая уж помеха, как это, может быть, представляет себе Изабелла. Здесь молодая графиня прервала чтение, так как мать игуменья заметила строгим тоном, что это — суета сует, а Кревкёр возмущенно воскликнул:
— Лживая ведьма! Все ее приманки отдают гнилью, как испорченный сыр в крысоловке. Стыд и срам старой дуре!
Графиня Кревкёр с достоинством сделала внушение мужу по поводу его несдержанности.
— Возможно, — сказала она, — что графиня Амелина была введена в заблуждение кажущейся любезностью Марка.
— Любезностью Марка? — продолжал кипятиться граф. — Нет, я снимаю с него всякое обвинение в подобном притворстве. Ждать любезности от него — все равно, что ждать ее от настоящего дикого вепря. Нет, хоть она и дура, но не такая уж гусыня, чтобы влюбиться в поймавшую ее лису, да еще в ее же собственной норе. Но вы, женщины, все на один лад, вам бы только высокопарные фразы… Вот и теперь, например, я убежден, что моя прелестная кузина уже горит нетерпением попасть в рай этой старой дуры и выйти замуж за это кабанье отродье.
— Я не только не способна на такую глупость, — возразила Изабелла, — но теперь вдвойне хотела бы отомстить убийце почтенного епископа. Это освободило бы и бедную тетушку из рук негодяя.
— Наконец-то я слышу голос настоящей Круа! — воскликнул Кревкёр, и о письме больше не было речи.
Однако, читая друзьям послание своей тетки, Изабелла не сочла нужным поделиться с ними содержанием постскриптума[67]; в нем графиня Амелина, описывая свои занятия, сообщала племяннице, что она начала вышивать мужу прелестный камзол с соединенными гербами Круа и Марка, но что теперь принуждена на время оставить эту работу, так как ее Гильом, из политических соображений, намерен в предстоящей битве уступить свое вооружение кому-нибудь из своих приближенных, а сам намерен сражаться под гербом Дюнуа. Кроме того, в письмо был вложен небольшой клочок бумаги с несколькими строчками, написанными другою рукой; о нем графиня также не сочла нужным упомянуть, так как он заключал только следующие слова:
«Если вы не услышите обо мне, считайте меня мертвым, но не недостойным».
Мысль, которую Изабелла гнала до сих пор от себя, как дикую и нелепую, овладела ею теперь с удвоенной силой. Женский ум всегда найдет способы действовать, и Изабелла распорядилась так ловко, что прежде, чем войска выступили в поход, Квентин Дорвард получил обратно послание графини Амелины с отмеченными тремя крестами постскриптумом и припиской:
«Тот, кто не испугался герба Дюнуа, когда он украшал своего доблестного владельца, не отступит перед ним, увидев его на груди тирана и убийцы».
Тысячу раз молодой шотландец осыпал поцелуями и прижимал к груди драгоценные строки, указывавшие ему путь к счастью и славе, открывавшие ему тайну, неизвестную никому, кроме него, и дававшие ему возможность отличить того, чья смерть — и только она одна — позволила бы его надеждам осуществиться. Нечего и говорить, что он принял благоразумное решение глубоко затаить от всех эту драгоценную тайну.
Но он считал необходимым поступить совершенно иначе с сообщением Гайраддина насчет предполагаемой вылазки Марка; он отдавал себе отчет, что если против нее не будут вовремя приняты меры, она может погубить всю союзную армию. Поразмыслив хорошенько, Квентин решил передать это известие не иначе, как лично, и непременно обоим государям вместе, понимая, как опасно было выдать тайну одному Людовику, для шаткой совести которого она могла бы представить сильный соблазн.
Между тем войска продолжали продвигаться вперед и вскоре вступили в Люттихский округ. Здесь бургундская армия или, по крайней мере, та ее часть, которая состояла из беспорядочной шайки грабителей и получила от населения прозвище «головорезов», доказала своим обращением с жителями, что она вполне заслужила свое почетное прозвище. Это обстоятельство сильно повредило делу Карла: мирные крестьяне, которые, вероятно, и не подумали бы вмешаться в эту воину, принуждены были взяться за оружие ради собственного спасения. Отряды крестьян сильно затрудняли движение бургундской армии, нападая на отдельные части и отступая перед главным корпусом; достигнув Люттиха, они присоединились к его мятежным гражданам, увеличив этим ряды защитников города. Напротив, немногочисленное французское войско, состоявшее из отборных солдат, все время, по приказанию короля, соблюдало самую строгую дисциплину. Такой резкий контраст сразу бросился в глаза Карлу и возбудил его подозрения.
Наконец, не встретив на пути серьезных препятствий, союзная армия достигла богатой долины Мааса, расстилающейся вокруг большого и населенного города Люттиха. Здесь союзники убедились, что от Шонвальдского замка не осталось и следов, и узнали, что Гильом Марк, которому нельзя было отказать в знании военного дела, сосредоточил в городе все свои силы с намерением избежать встречи с врагом в открытом поле. Вскоре осаждавшим пришлось на опыте убедиться, как опасна осада хотя бы и не укрепленного, но большого и многолюдного города, когда жители его решились мужественно защищаться.
Часть бургундского авангарда, при виде огромных проломов в стенах города, вообразила, что взять его не представит никакого труда, и ворвалась в одно из предместий с криком: «Бургундия! Бургундия! Бей их! Все наше! Будете помнить Людовика Бурбона!» Но когда солдаты бросились в узкие улицы предместья и рассыпались по ним с целью грабежа, из города неожиданно вышел большой отряд вооруженных граждан, со всей силой обрушившийся на грабителей. Воспользовавшись проломами в стенах, защитники Люттиха вышли из города в нескольких пунктах одновременно, вошли в предместье с разных сторон и ударили на неприятеля и с фронта, и с обоих флангов, и с тыла. Ошеломленные внезапным и сильным отпором, бургундцы почти не защищались, а наступающая ночь произвела еще большее смятение в их рядах.
Когда весть о случившемся достигла герцога Карла, он пришел в неистовую ярость; он решительно отклонил предложение Людовика послать в предместье французов на помощь бургундскому авангарду, которым король хотел успокоить его гнев. Карл решил было итти сам во главе своей гвардии выручать свой авангард; но Эмберкуру и Кревкёру удалось его уговорить предоставить это дело им. Оба знаменитых военачальника немедленно двинулись к месту действия с двух противоположных пунктов и вскоре, отбросив люттихцев, освободили свой авангард, потерявший, не считая пленных, восемьсот человек убитыми и ранеными. Впрочем, пленных оказалось очень немного, так как Эмберкуру удалось освободить большую их часть. Овладев предместьем, он немедленно расставил сильные караулы вокруг всего города. Так как почва в этом месте была очень камениста, то город не был окружен рвом, и городские ворота выходили прямо на предместье. Неподалеку от них в стенах зияли две большие бреши, пробитые после сен-пероннской битвы по приказанию герцога Карла. Теперь они были только наскоро забаррикадированы мятежниками. Как ворота, так и эти бреши были очень удобны для вылазок, поэтому Эмберкур распорядился поставить против тех и других по две пушки и затем вернулся к бургундской армии.
Он нашел войска в полнейшем беспорядке. Дело в том, что главный корпус и арьергард многочисленной армии герцога продолжали подвигаться вперед, и, когда разбитый авангард был обращен в бегство, беглецы столкнулись со своими и произвели в их рядах сильное замешательство. Отсутствие Эмберкура, исполнявшего при армии обязанности генерал-квартирмейстера, еще усилило беспорядок; в довершение всех этих бед, настала черная непроглядная ночь, полил сильный дождь, а местность, на которой должна была расположиться лагерем союзная армия, была болотиста и вся перерезана каналами. Трудно представить себе хаос, воцарившийся в бургундских частях. Начальники не могли найти своих солдат, солдаты тщетно разыскивали своих командиров и знамена. Каждый искал себе пристанище, где мог; израненные и измученные беглецы тщетно взывали о помощи, а находившиеся в арьергарде, не подозревая о бедствии, постигшем их товарищей, рвались вперед, чтобы принять участие в начавшемся разграблении города.
Возвратившись, Эмберкур увидел, что ему предстоит выполнить трудную задачу. Карл, который видел весь этот хаос и даже еще не имел помещения для себя и своей свиты, осыпал упреками Эмберкура, не считаясь с тем, что он же сам, посылая Эмберкура сражаться с люттихцами, оторвал его от работы по размещению войск.
С большим трудом удалось, наконец, занять пригодную виллу какого-то богатого люттихского гражданина и, очистив ее от жильцов, поместить в ней герцога и его свиту.
Эмберкур и Кревкёр распорядились приставить к дому почетный караул из сорока человек, которые, разрушив надворные постройки, соорудили из них огромный костер. Левее от этой виллы, между нею и предместьем, стоял другой загородный дом, окруженный двором и садом, к которому примыкали два или три небольших огороженных поля. Здесь расположился со своей главной квартирой французский король. Сам он никогда не претендовал на знание военного дела и считал себя воином лишь в той мере, в какой ему давали на то право его незаурядный ум и равнодушие к опасности; но он удивительно умел выбирать людей и знал, когда и в чем можно было на них положиться. Итак, этот второй дом был занят Людовиком и его свитой; часть его шотландской гвардии разместилась во дворе, в надворных строениях и под навесами, защищавшими людей от непогоды; остальные расположились бивуаком в саду. Прочие французские войска находились в полном порядке поблизости.
Дюнуа и Кроуфорду, с помощью нескольких старых солдат, среди которых Меченый выделялся своим усердием, удалось, засыпав рвы, разрушив стены и проломив изгороди, устроить на случай тревоги свободное сообщение между всеми частями войск.
Между тем Людовик счел необходимым отправиться без дальнейших церемоний в главную квартиру герцога Бургундского, чтобы осведомиться о дальнейшем плане кампании и о том, какого рода содействия ожидает Карл от французских войск. Прибытие короля послужило поводом к созыву чего-то вроде военного совета, о чем иначе Карл, горевший желанием поскорей начать бой, по всей вероятности, и не вспомнил бы.
Тут-то Квентин Дорвард и потребовал, чтобы его допустили к обоим государям, ссылаясь на то, что он имеет им сообщить весьма важную тайну. Ему без особого труда удалось добиться этого, и каково же было удивление Людовика, когда он выслушал краткий, по вполне обстоятельный рассказ Квентина о намерении Марка сделать вылазку и напасть на осаждающих под видом французских солдат и под французскими знаменами. По всей вероятности, Людовику было бы гораздо приятнее выслушать это важное сообщение наедине, и кто знает, какое употребление он бы ему сделал, но так как тайна была открыта и сделалась известной герцогу, королю оставалось только заметить, что, «верно или ложно это известие, оно, во всяком случае, заслуживает серьезного внимания».
— Ничуть не бывало, — возразил герцог небрежно. — Если бы подобный план действительно существовал, я бы узнал о нем не от шотландского стрелка.
— Как бы то ни было, — ответил Людовик, — прошу вас, любезный брат, и ваших начальников помнить, что в предотвращение печальных последствий подобной атаки я на всякий случай прикажу моим солдатам перевязать себе руки белыми шарфами… Дюнуа, присмотри, чтобы это было немедленно исполнено. Разумеется, — добавил он, обернувшись к герцогу, — если наш брат и предводитель не имеет ничего против.
— Ровно ничего, если только французское рыцарство не побоится получить в будущем прозвище рыцарей ордена «Женской сорочки».
— Что же, прозвище вполне подходящее, — заметил Ле Глорье, — если принять во внимание, что наградой за храбрость назначена женщина.
— Хорошо сказано, — одобрил шута Людовик. — Покойной ночи, любезный брат, я ухожу надеть доспехи. Кстати, что бы вы сказали, если бы я собственноручно завоевал прелестную графиню?
— Только то, что в таком случае вашему величеству пришлось бы сделаться настоящим фламандцем, — ответил герцог изменившимся голосом.
— Я не могу быть фламандцем больше, чем я есть, — произнес Людовик самым искренний тоном. — Не знаю только, какие доказательства будут достаточно убедительны для моего любезного брата.
Герцог ограничился тем, что пожелал королю доброй ночи тоном, напоминавшим фырканье пугливого коня, которого всадник поглаживает, прежде чем вскочить в седло.
— Я простил бы ему все его лицемерие, если бы он не считал меня дураком, способным поверить его заигрываниям, — сказал герцог Кревкёру, когда за королем закрылась дверь.
Между тем, Людовик, вернувшись к себе, стал совещаться с Оливье.
— Этот шотландец, — сказал он своему верному слуге, — представляет собою редкую смесь хитрости и простодушия: я просто не знаю, что мне и думать о нем. Чорт возьми, какая это была непростительная глупость взять да и выложить этот план вылазки при Карле, при Кревкёре и при всей компании вместо того, чтобы потихоньку шепнуть мне его на ушко! Тогда у меня был бы, по крайней мере, выбор, как действовать: поддерживать или расстроить этот план.
— Нет, государь, оно и лучше, что так вышло, — возразил Оливье. — В вашей свите немало таких людей, которые сочли бы бесчестным изменить бургундцу и перейти на сторону Марка.
— Ты прав, Оливье, дураков на свете много, а нам с тобой в настоящую минуту некогда было бы деньгами и подарками успокаивать их щепетильность. Будем честными людьми, Оливье, и добрыми союзниками Бургундии, по крайней мере, на эту ночь; время еще доставит нам случай отыграться. Ступай, скажи, чтобы никто не снимал оружия, да передай мой приказ, чтобы в случае надобности войска стреляли в тех, кто будет кричать: «Франция и Монжуа! Сен-Дени!» — так же смело, как если бы они палили в самого сатану с его адом. Я тоже лягу в доспехах. Да передай от меня Кроуфорду, чтоб он поставил Квентина Дорварда на самый передовой пост караульной цепи. Пусть-ка он первый воспользуется всеми выгодами, какие может представить для него эта вылазка, так как он первый о ней сообщил. Если ему удастся выйти невредимым, его счастье. Но главное — позаботься о Марцие Галеотти: пусть он останется позади, в самом безопасном месте: он безрассудно отважен и хочет быть одновременно и философом и воякой. Смотри же, ничего не забудь, Оливье… Покойной ночи…
Вскоре над огромным станом, расположившимся под стенами Люттиха, воцарилась мертвая тишина. Некоторое время еще слышались голоса сменявшихся часовых и возгласы перекликавшихся солдат, потерявших свои части и товарищей; эти крики доносились из мрака, как лай заблудившихся собак, разыскивающих своих хозяев. Но, наконец, усталость после утомительного дневного перехода взяла свое; отбившиеся люди приютились где кто мог, и вскоре все погрузились в глубокий сон в ожидании утра, которого многим не суждено было увидеть. На ногах остались только измученные солдаты почетного караула, охранявшие помещения герцога и короля.
Но Квентин Дорвард не спал. Уверенность, что он один владеет средством узнать Марка в общей сумятице, воспоминание о той, которая дала ему в руки это средство и тем самым окрылила его надежды, мысль о предстоящей смертельной опасности, из которой он надеялся выйти победителем, — все это гнало сон от его глаз и так напрягало его возбужденные нервы, что он не чувствовал ни малейшей усталости.
Поставленный по особому приказанию короля на передовой пост между французским лагерем и городом, приходившимся значительно правее предместья, Дорвард изо всех сил напрягал зрение и слух, чтобы уловить малейший звук или движение в осажденном городе. Но башенные часы, одни за другими, пробита три часа пополуночи, а кругом было по-прежнему тихо, как в могиле. Квентин уже решил, что вылазка отложена до рассвета, как вдруг ему показалось, что он слышит какой-то смутный гул. Он прислушался; шум продолжался, но доносился так слабо и неясно, что его можно было принять и за шелест листьев в дальней роще или за журчанье ручья, вздувшегося после недавнего дождя.
Когда эти звуки стали усиливаться и, как Квентину показалось, приближаться к занимаемому им посту, он счел своим долгом как можно осторожнее отступить и окликнуть дядю, который, на случай тревоги, был поставлен неподалеку во главе небольшого отряда стрелков. В один миг шотландцы оказались на ногах, не производя ни малейшего шума. Минуту спустя во главе отряда стоял уже лорд Кроуфорд, который, отправив гонца разбудить короля и его свиту, приказал своим людям как можно тише отступить за сторожевой огонь, чтобы свет их не выдал. Глухой гул, который, казалось, все приближался, теперь смолк, и вслед за тем раздался топот толпы, подходившей к предместью.
— Лентяи бургундцы спят на своих постах, — прошептал старый лорд. — Беги-ка в предместье, Кеннингам, да разбуди этих туполобых быков.
— Ступайте в обход, — вмешался Квентин, — потому что, если слух меня не обманывает, мы отрезаны от предместья сильным отрядом.
— Верно, верно, Квентин! — сказал Кроуфорд. — Ты настоящий солдат, хоть и молод. Должно быть, они остановились, поджидая других. Чего бы я не дал, чтобы знать, где они!
— Я подползу к ним ближе, милорд, и постараюсь разведать, — вызвался Квентин.
— Ступай, сынок, у тебя острый глаз и тонкий слух… Только будь осторожен… я ни за что не хотел бы потерять тебя.
Квентин, с мушкетоном наготове, стал осторожно пробираться по полю, которое он тщательно осмотрел накануне; он полз все вперед, пока не убедился, что неподалеку, прямо перед ним, между квартирой короля и предместьем, стоит огромный неприятельский отряд, а впереди, совсем близко к первому, — другой, поменьше. Молодой шотландец слышал даже, как люди шептались между собой, как бы совещаясь, что им делать дальше. Затем от передового отряда отделились два или три человека, должно быть для разведки, и двинулись прямо на него. Когда они подошли совсем близко, Квентин, убедившись, что ему все равно не уйти незамеченным, громко окликнул их:
— Кто идет?
— Лют… то есть Франция! — ответил чей-то голос.
В тот же миг Квентин выстрелил. Раздался стон, кто-то упал, и Квентин под огнем пушенных наудачу ему вслед выстрелов, убедивших его, однако, что отряд был очень велик, пустился бежать со всех ног и вскоре отдал отчет лорду Кроуфорду.
— Прекрасно, прекрасно, мой милый! — похвалил его Кроуфорд. — А теперь, братцы, марш во двор главной квартиры. Неприятель слишком силен, чтобы нам сталкиваться с ним в открытом поле.
Стрелки, согласно приказанию, заняли двор и сад виллы и нашли здесь все в величайшем порядке, а короля — готовым сесть на коня.
— Куда вы, ваше величество? — спросил его Кроуфорд. — Вам будет всего безопаснее здесь, со своими.
— Нет, нет, — возразил Людовик, — мне надо быть у герцога. В эту критическую минуту мы должны убедить его в нашей верности, иначе нам придется иметь дело и с люттихцами и с бургундцами.
И, вскочив на коня, король велел Дюнуа принять командование над французскими войсками, а Кроуфорду со стрелками — отстаивать виллу в случае нападения неприятеля. Затем он приказал немедленно послать за четырьмя полевыми орудиями, оставшимися в полумиле расстояния, в арьергарде, постараться удержать позицию, пока прибудет артиллерия, но ни в каком случае самим не начинать сражения. Покончив с этими распоряжениями, король, в сопровождении небольшой свиты, поскакал в квартиру герцога.
Промедление неприятельского отряда, давшее возможность королевским войскам подготовиться к обороне, было вызвано простой случайностью. Квентин своим выстрелом уложил на месте владельца дома, занятого французами. Человек этот служил проводником отряду, который должен был атаковать главную квартиру Людовика, и очень возможно, что, если бы не эта случайность, нападение удалось бы.
Дорвард, по приказанию короля, сопровождал его к герцогу. Они застали Карла в состоянии неистового бешенства, которое почти лишало его возможности исполнять обязанности полководца. А между тем, положение войск герцога становилось очень серьезным, и властная рука была теперь крайне необходима. На левом фланге, в предместьи, завязалась ожесточенная битва; в центре произошло нападение на главную квартиру Людовика: третья колонна мятежников, гораздо многочисленнее двух первых, вышла из дальнего пролома в стене и, пробравшись в обход по знакомым горожанам тропинкам через виноградники и поля, ударила на правый фланг бургундской армии. Испуганные криками: «Франция!» и «Монжуа! Сен-ДениI», сливавшимися с другими: «Люттих!» и «Вепрь!», и заподозрив измену со стороны французов, бургундцы до того растерялись, что почти не оказывали сопротивления. Между тем, герцог с пеной у рта ругал и проклинал своего сюзерена и всех его присных и, наконец, отдал приказ стрелять во все французское, черное или белое — безразлично, намекая этими словами на белые повязки своих союзников.
Прибытие короля в сопровождении Людовика Меченого, Квентина и десятка двух, не больше, стрелков восстановило доверие Карла к Франции. Эмберкур, Кревкёр и другие славные бургундские военачальники устремились к полю битвы, и пока одни собирали и двигали войска арьергарда, еще не успевшие поддаться панике, другие бросились в самый разгар свалки, стараясь во что бы то ни стало восстановить порядок.
Сам герцог сражался впереди, колол и рубил наряду с простыми солдатами. Таким образом армия мало-помалу была приведена в порядок, и по неприятелю был открыт артиллерийский огонь. В свою очередь и Людовик с выдержкой истинного военачальника отдавал такие толковые и разумные распоряжения и делал это с таким спокойствием и самообладанием, что даже бургундские начальники охотно исполняли его приказания.
Поле сражения представляло теперь ужасное зрелище. На левом фланге — предместье после отчаянной стычки было охвачено пламенем, но это море огня не мешало врагам с ожесточением оспаривать друг у друга пылавшие развалины. В центре французские войска, атакованные многочисленным неприятелем, поддерживали такой непрерывный и дружный огонь, что на вилле было светло, как днем. На правом фланге исход битвы был сомнителен: то мятежники, то бургундцы одерживали верх, смотря по тому, подходило ли подкрепление из города к мятежникам, или из арьергарда к бургундской армии. Бой длился уже три часа без перерыва, когда, наконец, стала заниматься заря, которой с нетерпением ждали осаждавшие.
К этому времени неприятель стал, видимо, ослабевать; к тому же, с того места, где была расположена главная квартира Людовика, раздался пушечный выстрел.
— Наконец-то орудия прибыли! — воскликнул король. — Теперь мы удержим позицию. Скачите и передайте от меня Дюнуа, — добавил он, обращаясь к Квентину и Меченому, — чтобы он двинул на правый фланг все войска, кроме небольшого отряда, необходимого для защиты виллы, и постарался бы отрезать этих тупоголовых люттихцев от города, откуда они получают все новые подкрепления.
Дядя с племянником понеслись к Дюнуа и Кроуфорду, которым давно уже надоели оборонительные действия и которые с восторгом выслушали приказание короля. Минуту спустя оба, во главе двухсот молодых рыцарей с их свитой и оруженосцами и большей части шотландской гвардии, двинулись вперед через поле, усеянное убитыми и ранеными, заходя с тыла к тому месту, где между главными силами мятежников и правым крылом бургундской армии шла жаркая схватка. Наступивший рассвет дал им возможность заметить, что из города вышло новое подкрепление.
— Клянусь небом, — обратился Кроуфорд к Дюнуа, — если бы я не видел тебя своими собственными глазами здесь, рядом со мной, я бы подумал, что ты там, между этими разбойниками командуешь, размахивая палицей… Только там ты как будто немного покрупнее, чем на самом деле. Уверен ли ты, что это не твоя тень или двойник, как говорят фламандцы?
— Двойник? Что за глупости! — сказал Дюнуа. — Но я вижу там негодяя, осмелившегося украсить свой шлем и щит моим гербом. Такая дерзость не пройдет ему даром!
— Во имя всего святого, монсеньор, предоставьте мне отомстить за вас! — взмолился Квентин.
— Тебе, молодой человек? — изумился Дюнуа. — Поистине, весьма скромная просьба. Нет, нет, такие дела не допускают замены. — И, повернувшись в седле, он скомандовал окружающим: — Французские рыцари, сомкните ряды, копья наперевес! Проложим путь лучам восходящего солнца сквозь ряды люттихских и арденнских свиней, осмеливающихся рядиться в наши древние доспехи!
Французы ответили громким кличем:
— Дюнуа! Да здравствует храбрый Дюнуа! Орлеан, на выручку!
И вслед за своим доблестным вождем они устремились на неприятеля.
Но и враги оказались не робкого десятка. Огромный отряд, который атаковали французы, состоял (за исключением нескольких человек предводителей, бывших на конях) из одной только пехоты. Первый ряд, примкнув копья к ноге, выставил их вперед, второй слегка пригнулся, а третий выдвинул ряд копий над головами товарищей, и в таком виде вся эта масса в целом походила на гигантского ощетинившегося ежа.
Только немногим удалось прорваться сквозь эту железную стену, и в числе этих немногих был Дюнуа; пришпорив коня, он заставил благородное животное сделать скачок футов в двенадцать и, очутившись среди рядов неприятеля, устремился к наглому самозванцу. Велико было его изумление, когда он заметил Квентина, дравшегося рядом с ним. Молодость, беззаветная отвага и твердая решимость победить или умереть поставили юношу в один ряд с лучшим рыцарем Европы, каким в ту эпоху считался Дюнуа.
Их копья вскоре переломились, но ландскнехты не могли устоять под ударами тяжелых мечей, тогда как закованные в сталь кони и всадники оставались почти нечувствительными к ударам вражеских копии. В то время как Дюнуа и Дорвард старались наперебой друг перед другом пробиться вперед к тому месту, где воин, самовластно присвоивший себе герб Орлеанов, распоряжался, как храбрый и опытный предводитель, Дюнуа вдруг увидал немного поодаль кабанью голову и клыки, обычный головной убор Марка, и крикнул Квентину:
— Ты заслужил честь вступиться за герб Орлеанов! Я поручаю тебе это дело! Меченый, помоги племяннику! Но чтобы никто не смел перебивать дорогу Дюнуа в охоте на Дикого Вепря!
Нечего и говорить, с какою радостью Квентин ухватился за это предложение, и оба бросились прокладывать себе путь, каждый к своей цели. За тем и за другим последовало по нескольку всадников из тех, кто были в состоянии драться наравне с ними.
К этому времени колонна, на выручку которой спешил Марк, задержанный теперь внезапной атакой Дюнуа, потеряла все преимущества, какие ей удалось приобрести за ночь. С наступлением дня в рядах бургундцев был восстановлен порядок, и на их стороне оказался перевес, который им давало строгое соблюдение дисциплины. Мятежники были отброшены, обратились в бегство и, столкнувшись с товарищами, у которых шла яростная схватка с французами, произвели страшное смятение в их рядах. Теперь поле сражения представляло картину невообразимого хаоса: кто еще дрался, кто бежал, кто преследовал бегущих, и весь этот живой поток катился к стенам города, вливаясь в широкую, незащищенную брешь, откуда была сделана вылазка.
Квентин прилагал сверхчеловеческие усилия, чтобы настигнуть Марка в этой общей свалке и не потерять его из виду. Окруженный отборным отрядом ландскнехтов, двойник Дюнуа старался словом и примером остановить беглецов и воодушевить их на новую битву. Людовик Меченый с несколькими товарищами ни на шаг не отставал от Квентина, дивясь отваге юноши.
Наконец, уже у самой бреши Марку удалось на минуту задержать беглецов и отбросить первые ряды преследователей. Он был вооружен железной палицей и с головы до ног забрызган кровью, так что трудно было даже различить на его щите рисунок герба, вызвавшего возмущение Дюнуа.
Теперь Квентин мог приблизиться к нему без особого труда, так как занятая им высокая позиция и размахи его страшной палицы заставили большинство нападавших искать более безопасного места для атаки, чем эта брешь с ее неукротимым защитником. Но Квентин, который во что бы то ни стало добивался победы именно над этим противником, недолго думая, соскочил с лошади у самого подножья бреши и, оставив на произвол судьбы благородное животное, бросился вперед, чтобы помериться силами с Вепрем Арденнским.
Как будто предугадав его намерение, Марк с поднятой палицей повернулся к нему. Еще миг, и они бы сшиблись; но вдруг громкий крик торжества, смешанный с воплями ужаса и отчаяния, возвестит, что осаждающие ворвались в город с противоположной стороны и зашли в тыл защитникам бреши. Собрав вокруг себя товарищей, Марк покинул находившуюся теперь под угрозой позицию и начат отступать к той части города, откуда можно было переправиться через Маас. Плотно сомкнувшиеся вокруг него ряды его ландскнехтов составляли целый отряд прекрасно дисциплинированных солдат, которые никому не давали пощады, но зато и сами на нее не рассчитывали. В эту критическую минуту они двигались в величайшем порядке, так что первые ряды занимали всю ширину улицы, приостанавливаясь иногда, чтоб оттеснить преследователей, из которых многие занялись грабежом ближайших домов.
Очень возможно, что Марку, присвоившему чужие доспехи, и удалось бы ускользнуть неузнанным теми, кто ценою его головы хотел купить знатность и славу, если бы за ним не гнались по пятам Квентин, его дядя и несколько товарищей. При каждой остановке ландскнехтов между ними и стрелками завязывалась жаркая схватка, и всякий раз Квентин пытался проложить себе путь к Марку; но Арденнский Вепрь, убедившись в необходимости отступления, видимо, избегал встречи с молодым шотландцем. Между тем, улицы представляли потрясающую картину разгрома. Со всех сторон нестись рыдания и крики женщин, стоны и вопли испуганных жителей, познакомившихся теперь на опыте с солдатской разнузданностью; эти звуки, вместе со звоном оружия и шумом битвы, сливались в какой-то адский концерт.
Как раз в ту минуту, когда Гильом Марк, продолжая отступать среди всего этого ада, поравнялся с дверью небольшой часовни, раздались новые оглушительные крики: «Франция! Франция!» «Бургундия! Бургундия!» Эти крики неслись с противоположного конца узенькой улицы и возвещали, что мятежникам отрезай последний путь к отступлению.
— Конрад, — крикнул Марк, — бери людей, ударь на тех молодцов и постарайся пробиться; со мною кончено: Вепря затравили. Но я еще чувствую в себе достаточно силы, чтобы отправить гонцами в преисподнюю нескольких человек из этих шотландских бродяг.
Конрад повиновался и с небольшой горстью уцелевших ландскнехтов бросился к противоположному концу улицы в надежде прорваться сквозь ряды неприятеля. Возле Марка осталось человек шесть отборных молодцов, решившихся умереть вместе со своим предводителем. Они очутились лицом к лицу со стрелками, которых было разве немногим больше.
— Вепрь! Вепрь! — громовым голосом крикнул отважный разбойник, потрясая своей палицей. — Эй, вы, шотландские дворянчики, кто из вас желает добыть графскую корону?.. Кто сразится с Вепрем Арденнским? Кажется, вы ее жаждете, молодой человек? Но, как и всякую награду, ее надо сперва заслужить!
Квентин почти не мог расслышать слов, звучавших глухо под спущенным забралом, но не ошибся в значении жеста, сопровождавшего их. Он едва успел только крикнуть дяде и товарищам, чтоб они, если они честные люди, посторонились, как Марк, точно тигр, одним прыжком бросился на него с поднятой палицей, рассчитав свой прыжок таким образом, чтобы усилить удар всей тяжестью своего тела. Но ловкий и проворный шотландец отскочил в сторону и увернулся от страшной палицы, которая наверно уложила бы его на месте.
Еще мгновение, и они схватились, как волк с волкодавом. Товарищи стояли кругом, наблюдая борьбу, но никто не посмел принять в ней участие, так как Меченый громогласно потребовал для племянника честного поединка, утверждая, что, будь его противник силен, как Уэллес[68], он и тогда бы не усомнился в благоприятном для молодого шотландца исходе схватки.
И действительно, юноша оправдал доверие опытного воина. Несмотря на то, что удары озверевшего разбойника падали с силой ударов молота по наковальне, ловкость молодого стрелка помогала ему уклоняться от них, а его умение владеть мечом давало ему перевес над противником. Вскоре Марк стал видимо ослабевать, а место, на котором он стоял, превратилось в лужу крови. Тем не менее, Арденнский Вепрь продолжал сражаться с прежней отвагой и неутомимой энергией, и победа Квентина казалась еще весьма сомнительной, как вдруг чей-то женский голос окликнул его по имени.
— Помогите, помогите, во имя неба! — кричала женщина.
Квентин повернул голову и сразу узнал Гертруду Павильон. Ее тащил французский солдат, один из тех, которые выломали дверь часовни и захватили, как добычу, скрывшихся там перепуганных женщин.
— Подожди меня одну минуту! — крикнул Квентин Марку и бросился спасать молодую девушку от грозившей ей страшной опасности.
— Я никого не жду! — ответил Марк, потрясая палицей, и начал отступать, вероятно, очень довольный, что избавился от такого опасного противника.
— Но меня ты подождешь, — возразил Меченый. — Я не допущу, чтобы моего племянника оставили в дураках! — И с этими словами он бросился на Марка со своим двуручным мечом.
Между тем, Квентин убедился, что освобождение Гертруды было далеко не такой легкой задачей, как он полагал. Ее похититель, поддерживаемый товарищами, решительно не желал отказаться от своей добычи; а когда Квентин, с помощью двух-трех земляков все-таки настоял на своем и, наконец, освободил Гертруду, они с нею оказались одни в опустевшей улице: счастливый случай, которым только что поманила его судьба, был упущен безвозвратно. Совершенно позабыв о беспомощном положении своей спутницы, он, как гончая за оленем, бросился было по следам Дикого Вепря, но Гертруда уцепилась за него с криком:
— Заклинаю вас именем вашей матери, не покидайте меня! Если вы честный человек, защитите меня!
Это был вопль отчаяния, против которого нельзя было устоять. Проклиная ее в душе, Квентин повел Гертруду в дом Павильона. Он с горечью думал о том, что ему приходится распроститься с надеждами, поддерживавшими его силы в этот страшный кровавый день, которые уже были, казалось, так близки к осуществлению. К дому синдика он подоспел как раз во-время, чтобы спасти как дом, так и самого Павильона от неистовства разнузданных солдат.
Тем временем король и герцог Бургундский въезжали в город верхом через одну из брешей. Оба были в полном вооружении, но герцог был весь с ног до головы забрызган кровью и бешено шпорил коня, тогда как Людовик ехал торжественным шагом, подобающим предводителю пышной процессии. Они немедленно разослали гонцов с приказанием прекратить разграбление города и собрать рассыпавшиеся по улицам войска, а сами повернули к собору, чтобы защитить от солдат именитых граждан, искавших там убежища, и отслужить торжественную обедню, после которой предполагалось созвать военный совет.
В это самое время лорд Кроуфорд, который, как и все начальники частей, разъезжал по городу, собирая своих подчиненных, на повороте одной из улиц, ведущих к Маасу, столкнулся с Людовиком Лесли, направлявшимся к реке. Меченый шел не спеша, держа за окровавленные волосы человеческую голову.
— Это ты, Людовик? — удивился старый военачальник. — Куда ты тащишь эту падаль?
— Это, собственно говоря, работа племянника, которую я только докончил, — объяснил стрелок. — Вот этот молодчик, которого я отправил к праотцам, просил меня бросить его голову в Маас (престрашные бывают фантазии у людей, когда курносая[69] наложит на них свою костлявую лапу). Что делать, всякому свой черед! И нам когда-нибудь придется проплясать с ней в паре.
— И ты собираешься бросить эту голову в Маас? — спросил Кроуфорд, присматриваясь к ужасному трофею.
— А то как же? — ответил Людовик Лесли. — Не годится отказывать умирающему в его последней просьбе, не то, говорят, его дух будет тревожить человека во сне. А я, не стану скрывать, люблю крепко спать по ночам.
— Ну, так на этот раз тебе придется повозиться с этим духом, приятель, — сказал старый лорд. — Клянусь честью, эта голова стоит гораздо дороже, чем ты воображаешь. Ступай за мной… без возражений… марш!
— Что же — итти так итти, — пробормотал Меченый. — Ведь, в сущности, я и не давал ему обещания, потому что, правду сказать, он был уже без головы, прежде чем успел договорить свою просьбу… И уж если я не испугался его живого, так не испугаюсь и мертвого. К тому же мой куманек, монах Бонифаций, не откажется ссудить меня пузырьком святой воды.
Когда в люттихском соборе была отслужена торжественная обедня и в разгромленном городе водворилось сравнительное спокойствие, Людовик и Карл, окруженные своими вельможами, приготовились выслушать донесения о совершенных в этот день подвигах, с тем чтобы назначить каждому награду по заслугам. Первым был вызван тот, кто имел право требовать приза, то есть руки графини Круа вместе с ее короной и графством. Каково же было всеобщее изумление, когда претендентов, к их собственному искреннему огорчению, явилась целая толпа, причем каждый был убежден, что он-то и заслужил желанную награду. Во всем этом крылась какая-то необъяснимая тайна. Кревкёр показал кабанью шкуру, совершенно такую, какую обыкновенно носил Марк, Дюнуа — исковерканный щит с гербом Арденнского Вепря, и другие воины представили такие же доказательства того, что Марк был убит ими, что епископ отомщен и что они заслужили обещанную награду.
Между претендентами поднялись шумные споры, и Карл, внутренне каявшийся в своем опрометчивом обещании, ставившем в зависимость от случайности судьбу прелестнейшей из его подданных, уже стал надеяться, что ему удастся благополучно отделаться, признав незаконными все эти притязания, как вдруг сквозь толпу протеснился Кроуфорд. Он вел за собой переконфуженного Людовика Лесли, упиравшегося, как дворовый пес, которого тащат на веревке.
— Прочь! Все прочь с вашими копытами, шкурами и крашеным железом! — крикнул старый воин. — Только тот, кто своей рукой убил Вепря, может показать его клыки.
С этими словами он бросил на пол окровавленную голову Марка, челюсти которого по своему устройству несколько напоминали, как уже было упомянуто, челюсти зверя, имя которого он носил. Все, кто только когда-нибудь видел Дикого Вепря, сейчас же признали его голову. Карл сидел молча, угрюмый и недовольный.
— Кроуфорд, — сказал Людовик, — значит, награду заслужил один из моих верных шотландцев?
— Точно так, ваше величество, Людовик Лесли, по прозванию Меченый, — ответил старый лорд.
— Но дворянин ли он? — осведомился герцог. — Благородного ли происхождения?.. Эго первое и самое главное из поставленных мною условий.
— Нельзя не сознаться, что он довольно-таки неотесанный чурбан, — ответил Кроуфорд, поглядывая на сконфуженную и неуклюжую фигуру стрелка, — но, тем не менее, я ручаюсь, что он такого же древнего и благородного рода, как любая из бургундских или французских знатных фамилий.
— В таком случае, дело кончено, — произнес герцог. — Придется прелестнейшей и самой богатой бургундской наследнице стать женой простого наемника или окончить жизнь в монастыре… А ведь она — единственная дочь нашего верного Рейнгольда Круа… Что делать, я слишком поторопился.
Чело герцога покрылось облаком грусти, к великому удивлению его приближенных, не привыкших видеть, чтобы Карл сожалел о последствиях раз принятого им решения.
— Минуту терпения, ваша светлость, — сказал старый лорд, — и вы убедитесь, что дело еще не так худо, как кажется. Выслушайте только этого воина… Ну, что же ты?.. Говори, приятель! Что же ты молчишь, чорт бы тебя побрал, — добавил старик, обращаясь к стрелку.
Но храбрый солдат, умевший выражаться довольно связно, беседуя с Людовиком, к которому он привык, решительно не был в состоянии изложить свое решение перед таким блестящим собранием. Повернувшись боком к обоим монархам, он издал какой-то хриплый звук, напоминавший ржание, и мог только выговорить: «Саундерс Суильджо…» Остальное застряло у него в горле.
— С разрешения вашего величества и вашей светлости, я берусь объясниться за моего земляка и старого товарища, — сказал Кроуфорд. — Дело, изволите ли видеть, вот в чем. Один колдун предсказал ему еще на родине, что благоденствие его семьи устроится через женитьбу. Но так как он вроде меня порядком поистрепался с годами, притом же больше любит кабачок, чем дамскую гостиную, и вообще при своих казарменных вкусах и наклонностях чувствовал бы себя совсем не на месте в качестве супруга графини Круа, он решил последовать моему совету и уступить все приобретенные им права тому, кто, в сущности, и есть настоящий победитель Дикого Вепря, а именно — своему племяннику, сыну сестры.
— Это честный и сметливый юноша, — заметил король, очень довольный, что такой богатый приз достается человеку, на которого он рассчитывал иметь влияние. — Если бы не он, неизвестно, как бы еще кончился для нас этот день. Это он предупредил нас насчет предполагавшейся вылазки.
— В таком случае, — сказал Карл, — я его должник, потому что усомнился в его правдивости.
— Я, с своей стороны, могу засвидетельствовать его храбрость, — прибавил Дюнуа.
— Но если дядя считается дворянином в своей Шотландии, — вмешался в свою очередь Кревкёр, — это еще не доказывает, что и племянник был дворянином.
— Он родом из семьи Дорвардов, — возразил Кроуфорд, — потомок того самого Алдана Дорварда, который был великим сенешалем Шотландии.
— Ну, если дело идет о молодом Дорварде, — ответил Кревкёр, — я молчу. Фортуна так решительно высказывается в его пользу, что я не отважусь больше противоречить этой капризной богине… Но поразительно, до чего все эти шотландцы, от лорда до последнего конюха, стоят друг за друга.
— Горцы! Плечом к плечу! — проговорил лорд Кроуфорд, подсмеиваясь над досадой гордого бургундца.
— Надо, однако, еще осведомиться, каковы чувства самой графини к этому счастливому искателю приключений, — заметил задумчиво герцог.
— Клянусь честью, — воскликнул Кревкёр, — у меня слишком много оснований подозревать, что ваша светлость не встретит на этот раз отказа со стороны молодой графини Круа. Впрочем, разве мы вправе сердиться на этого юношу за его удачу? Как бы там ни было, не следует забывать, что только его ум, твердость и доблесть завоевали ему самую красивую и самую богатую девушку во всей Бургундии…
Я уже отослал было эти листки в печать, заключив свой рассказ, как полагал, прекрасной и весьма поучительной моралью в поощрение тем из моих светлокудрых, голубоглазых, длинноногих и храбрых соотечественников, которым вздумалось бы возобновить былые времена и отправиться поискать счастья в качестве рыцарей богини Фортуны. Но один старый друг из тех людей, которые предпочитают кусочек нерастаявшего сахара на дне чашки аромату самого лучшего чая, обратился ко мне с самыми горькими упреками и требует, чтобы я дал точное и подробное описание свадьбы молодого шотландца с прелестной фламандской графиней, чтобы я рассказал, какие турниры были даны по случаю этого интересного события и сколько на них было сломано копий.
Но я не стану распространяться на эту тему, предоставив всем, кто пожелает, дополнить мой рассказ дальнейшими подробностями по своему вкусу и усмотрению.
Пусть другой, лучший бард, пропоет вам о том, как распахнулись готические ворота Брекмонтского замка, когда его очаровательная наследница отдала бездомному шотландцу свою красоту с графской короной в придачу.