Это — странное явление современной городской жизни: бездомные собаки, собирающиеся в стаи. Такое можно встретить, наверное, только в мегаполисах. Я почти бегу поздним утром — половина одиннадцатого — к метро, минуя (посмотрите налево) троллейбусную остановку, на скамейке которой, под потрескавшимся стеклянным навесом в груде газет и вонючих тряпок спит бомж. Храпит при минусовой температуре, и пар вмерзает маленькими неровными сосульками в его желто-серую бороду.
Длинная очередь полупроснувшихся сограждан тянется в ларек, преграждая мне дорогу живой цепочкой, от которой веет обреченностью, пусть даже всего-то на еще один серый день. Напротив (посмотрите направо) — припаркован шикарный черный лимузин, теперь уже неопределенного цвета от налипшего снега и грязи, по-видимому, простоявший на этом месте всю ночь. Разноцветные воздушные шарики, привязанные к боковому окну, залиты потеками мутной снегожижи и выглядят нелепо и жалко.
Собаки встречают меня у самого входа в метро. Их много, штук сорок похожих друг на друга полудиких животных, они плотно оккупировали небольшие островки асфальта, незамерзающего, поскольку трубы теплотрассы расположены здесь неглубоко. Псы греются кучей, рассматривая таких, как я, довольно им неприятных человеческих особей.
Мне кажется, у них есть вожак — вон тот, рыжий, с белым пятном на шее. По нему видно, что он главный, но я не смогла бы ответить, почему я так решила. Видно и все. Я смотрю на него издали, и, как мне кажется, он тоже меня узнает, приподнимает бело-рыжую морду, увенчанную короткими, настороженно торчащими ушами, поворачивает ее, сопровождая черным беззрачковым взглядом траекторию моего маршрута. Между нами есть связь, во всяком случае, мне так думается. Допустим, он — Трезор. Или Волчий Клык. Он главный, потому что на него посматривают другие псы. Стоит ему рыкнуть, и вся стая поднимает дружный лай, он, наверное, говорит им «Фас!» на своем собачьем языке. А мне он улыбается. Заигрывающе. Отвечаю ему неулыбающимся взглядом, потому как мне решать — одной мы с ним крови, или нет. Я их не боюсь. Собак. Я теперь мало чего боюсь.
— Яблоки, яблоки домашние, свежие, свои, берите — не пожалеете!
— Женщина, возьмите капустку!
Дожили, пожилые дамы, продающие подозрительного вида пакетики с домашними заготовками, обращаются ко мне, как к «женщине». С другой стороны, чего ждать по отношению к своему утреннему, невыспавшемуся лицу, обрамленному меховой шапкой? Девушка выросла, пора это признать, а в условиях своей второй московской зимы, по-видимому, повзрослела. Откуда в феврале в Москве могут взяться «свои» свежие яблоки?
Спускаясь вниз на эскалаторе, просыпаюсь окончательно, и день начинается. Итак, я — взрослая, мне уже стукнуло тридцать, к тому же «женщина, возьмите капустку», и, вдобавок, — человек, который пару лет назад начал все с нуля. В Москве. Мой рост — сто семьдесят три сантиметра, волосы короткие, темные, глаза серо-зеленые, красивые, ноги длинные, стройные, умница-красавица, одним словом. Но в этой дурацкой шапище с висящими, торчащими по сторонам, пушистыми ушами, в очках, спадающих с носа, с парой плохозамазанных тональным кремом прыщиков на подбородке, я похожа на среднестатистическое чучелко, очень естественно вписывающееся в утренний поток бледно-серых сограждан.
Москва не меняет людей, не согласна с теми, кто считает, что мегаполис обезличивает, подчиняет своему ритму, засасы– ходящими ценностями. Неправда! Во всяком случае, не больше, чем меняет людей провинция, где в тридцать лет ты — плотно, всеми четырьмя колесами, можешь застрять в рутине однообразия и каше негласных установок: вести себя тише, реализовывать стабильное «как у всех», где яркая одежда, зачастую, — повод для недоброжелательного взгляда, где клетка улиц и переулков давно выхожена вдоль и поперек, а несколько ночных клубов и редкие концерты заезжих столичных гастролеров — яркие пятна на карте беспросветной тоски.
Бешеный ритм столицы? Погоня за легкими или трудными деньгами? Полноте! Сильный человек не прогнется под «изменчивый мир» ни в застывшем болоте, ни в динамичном беличьем колесе, он обязательно придумает, как жить автономно и оттого, и от другого. И желающий неспешно пасти стадо маленьких блеющих козочек, сделает это и на Садовом кольце.
Я — молодой чабан, почти мальчишка, мне велики отцовская папаха и бурка, и палка в моей руке, доставшаяся в наследство от мудрого прадеда, доходит до подмышки. Или я выхожу ранним, влажным от росы, утром пожилым китайцем на рисовое поле, щуря и без того узкие глаза, глядя на сиреневый рассвет, замирая маленькой точкой среди зеленого полотна свежих ростков.
Весело танцую сальсу пуэрториканкой лет сорока семи, но с крепкой еще задницей и грудью, юноша Эмиланио сегодня ночью шептал мне: «наш Порт Сан-Хуан не видел на своих улицах женщины горячей, чем ты, Зойла» и он не врет, этот мальчик, этот бесстыжий ангел со светлой кожей, он придет и сегодня после полуночи.
И не читаю гангста-рэп, потому что нет тех «мы», с которыми я была бы «против них», никто не вызывает у меня социальную классовую ненависть, и немного потому что пуэрториканка, китаец и молодой чабан не считают себя детьми улиц, ни к чему им это баловство.
Я — кто мне угодно, а Москва — это просто место, населенный пункт, объемная точка на карте, зеркало, огромное и многогранное, а уж коли рожа крива, то нечего на зеркало и пенять, лучше танцевать, рисуя бедрами в пространстве знак бесконечности, или растить рис на полях с теплой землей.
Все провинциальные стереотипы, базирующиеся на крылатом: «Москва слезам не верит», очень относительны. Наоборот.
Верит, наивная. Соскучилась по человечному, по искренним эмоциям, смелым поступкам, вывернутым наизнанку душам. Окрыляет, укрепляет, обнимает и радуется. То, что не вмещалось в прокрустово ложе маленького города, расправляется на ветру и становится нужным, применимым. Возможности — это не количество ночных клубов и не миллионы лиц или ног, это — свобода делать то, что нравится, а не то, что принято. И цинизм, маска которого прочно прирастает к лицам многих — это, просто, трусость. Просто — форма трусости. В любом месте земного шара.
Я влюбилась в Москву в первый же месяц, и она ответила мне свободной и бесстыжей взаимностью, причем, впервые в моих романах с городами, — взаимностью без особых требований. Мы вместе смеемся с ней, с Москвой. У нас молодое чувство юмора, прикрывающее очень-очень древнюю грусть.
Есть такая особая форма социального бытия — стеб. К определенному возрасту, разложив в заплечном мешке весь свой опыт: выводы в правый карман, вопросы риторические — в левый, надежды — в отдельный наружный кармашек на тесемке, обиды на дно, жалость к самой себе — поближе к спине, чтобы — мягче, поднять его бережно, втиснуть руки в лямки и — вперед. Серьезность, пятнадцати — двадцатилетняя, когда все взаправду и навсегда, когда в ходу такие понятия как «безмерно», «сумасшедше», «невыносимо», стирается. Волшебная стерка сильных переживаний растушевывает записи на картонных листах дней, но жить хочется, чувствовать хочется, верить, любить, надеяться.
И, оставив глубоко в красной картонной коробке с надписью: «руками не трогать!» самые личные переживания, умные идут стебаться. В Москве ирония — естественное состояние души. Здесь не нужно искать поводов, гиперболы растут прямо под ногами, как мать-и-мачеха по весне. Все преувеличивает само себя, на то Москву и называют «отдельной от России страной».
Ты не собираешься уходить из предложенных правил игры, ты не можешь в них верить, уважать или искренне с ними соглашаться. У кого-то всегда на полпачки денег больше, поэтому его правилам кивнет большее количество голов. Ни политика, ни религия, ни общности по интересам не дадут достаточной вовлеченности или безопасности, или чувства, что ты не одинок, потому что одиноки все и тотально. Поэтому остается констатация: да, все так. И это — смешно.
Стебутся все: журналисты, врачи, машинисты электропоездов, дирижеры симфонических оркестров, шахматисты, сисадмины, стеб рекламщиков и медийщиков близок к эйфории, стеб политиков и шоу-биза — к икоте после истерики. Я не вижу в этом уже ничего горького, ничего неестественного.
Антипафос закономерно сменяет периоды напыщенности, восприятие становится лаконичным, понимание — на уровне переглядываний. Не о чем спорить, нечего защищать. Личное — внутри, остальное — повод для стеба. Высший пилотаж — стебаться вслух, громко, за большие деньги. Умные едут в Москву осваивать именно это искусство. Лучшие, наиболее интересные социальные группы объединяются именно по этому принципу. Может быть, это такая защита от липовости жизненных ценностей? Стеб — это разочарование в людях и в себе самом. Конечно, это все происходит не только в Москве, но здесь — цвет стеба, распустившиеся — распущенные цветы. У меня осталось несколько, раз — два — три, моментов без иронии, пара горсточек в сложенных ладонях того, во что искренне верится, мелкие сапфиры истинных ценностей.
Свобода, храбрость, одиночество и повышенное осознание себя. Ну, и любовь, конечно же, ведь без нее не было бы ни меня, ни Москвы, ни всей этой истории.
***
Эскалатор медленно плывет вниз, цепочка встречных лиц… Цоп – глазами за кого-нибудь: хомо сапиенс – хомо сапиенса,' секундное перекрестное соитие взглядов на лесенках, ползущих в разные стороны. Прекрасные незнакомые. Иногда улыбаются навстречу моему «цоп», но чаще сосредоточенно думают о чем-то своем. Юные. Пожилые. Мне нравятся целующиеся в метро пары. Если внимательно, не пропуская ни одного, смотреть на плывущую навстречу живую цепочку, то обязательно в ней окажется такая вот пара, целующихся, удивительно! Мне симпатичны эти люди, они вызывают во мне чувство родственной близости, мы все – человеки, все хотим любви и чего-то боимся. И старые женщины с немного высокомерно поджатыми ртами, накрашенными красной помадой. И юноши, плюсующие к подростково-вызывающему взгляду широко еще на мир открытых глаз дреды, выкрашенные в разные, грязноватых оттенков, цвета. Взгляд выше – разноцветные плакаты: покупайте то, не забудьте про это, только у нас! Еще выше — потолок, трубоподобный свод, как будто стенки гофрированного шланга изнутри, только бетонные. Справа — запыленные лампы, между которыми лежат мелкие рекламные листочки мрачной (нарисованы черепа, все черно-красное) забегаловки.
Это — то, чем заняты мои глаза, пока что-то внутри, глубоко во мне, просматривает совсем другие картинки, не менее яркие и живые, чем движущийся вокруг визуальный ряд, и сопровождает это совсем другими звуками. Голосами. Кричащими шепотом, ведь можно и кричать шепотом, причем это бывает громче и внятнее, именно для такого вот, внутреннего, прослушивания.
Садист-кинооператор (или мазохист, если учесть, что он — часть меня) прокручивает одну и ту же пленку, обрывая ее на самом грустном месте: крупный план (ее глаза, точнее — один глаз, в который я пристально смотрю, а там, внутри, в глубине зрачка, нечитаемое выражение, какое-то слово, существующее холодными буквами неизвестного алфавита, пальцем на ледяном, замороженном стекле начерченными неровно), теперь общий план — комната, незаправленная — утро, раннее, зимнее, полутемное — постель, на которой сидят два человека:
— Поживем пока отдельно?
— Да, это — самый лучший выход.
Снова крупный план — теперь руки. Ее правая рука в паре миллиметров от моей левой. Отодвигается. Моя разворачивается ладонью к потолку. Как будто я пытаюсь заметить, как меняются на ней линии. Судьбы, например. Или жизни. Я не знаю, что такое — линия сердца, и почему она существует на руке отдельно от жизни или судьбы? Как будто, дурацкие клише: жить головой или сердцем, разумом или чувствами имеют что-то общее с реальностью. Как можно выбрать — чем жить, если ты — целое?
***
Шаг с последней ступеньки эскалатора, ускоряю темп. Аккуратно приближаюсь к полустертой белой черте на платформе, чтобы увидеть глубокую темноту тоннеля, из которой, практически одновременно, резкой волной выплывает звук, а затем свет фар. Зрелище молниеносно летящего в лицо змея-поезда меня всегда пугает и немножечко завораживает, не раз отловленный шепоток внутреннего чего-то «А ты попробуй, прыгни, ну, прыгни!", отгоняется куда-то на самые далекие задворки восприятия суеверным: "Вот же, глупости какие в голову приходят".
Полупустой вагон моментально заполняется суетливыми согражданами, молниеносно снующими по кратчайшим траекториям к пустым местам, как недотравленные рыжие тараканы. Те, кто не успел занять свободные сидячие, огорченно оглядываются по сторонам, косят глазами быстро, но осторожно, словно не хотят продемонстрировать свое разочарование. Женщины презрительно смотрят сверху вниз на более резвых джентльменов, коих, по какой-то странной антилогике, всегда сидит гораздо больше, чем дам. Сильная половина прикрывается от взглядов слабой книжками, газетками и мобильниками. Те, кому нечем прикрыться, старательно делают вид, что дремлют.
Иногда так хочется затормозить. В любой момент времени — остановить его, и расширить.
* * *
Тот, кто придумал термин "пожить пока отдельно" не знал его истинного смысла. Так же, как не понимают его и те, кто вводит этот оборот в свои отношения. И не вместе и не врозь. И не расставание, и не сближение. Ком напряжения дорос до таких масштабов, что заполняет собой все пространство квартиры, размазывая ее обитателей по красиво оклеенным стенам. Разговоры ни к чему не приводят, но они не прекращаются, даже если эти двое, смотрящие в разные стороны или в один телевизор, не открывают ртов. Моя твоя не понимает. Твоя моя не разумеет. Потерять друг друга навсегда страшно, но как же выжить вместе? Как, если вместо ковра на полу — татами, вместо обеденного стола — стол для армрестлинга…
Внутренний кинооператор перематывает кинофильм на несколько минут назад.
— Ты уже не так счастлива со мной? — она медленно садится напротив меня на расстоянии полуметра, аккуратно отодвигая краешек пледа. У нее на голове симпатичный беспорядок, волосы торчат на макушке, я, в который раз, думаю о том, что мне нравится, мне безумно нравится на нее смотреть, на это ухо с тремя сережками-колечками, на коротко выбритые виски, а сзади пряди опускаются до середины шеи, густая темно-каштановая шевелюра, которую хочется взъерошить, да некуда уже, и так… Итак. Она пришла с разговором. С конкретным вопросом в качестве приманки, удочка закинута, рыба старательно и наивно открывает рот, не замечая блеска крючка, торчащего в три разные стороны. Рыбак смотрит прямо в глаза. За ее внимательным вопросом я чувствую подготовленность, и, возможно, уже какое-то решение.
— Знаешь, я не очень счастлива сейчас. Не в тебе дело. Просто, я решаю свои внутренние проблемы. Дурацкое выражение! Да, ты права, все пошло наперекосяк, но, мне кажется, дело не в нас. Я, просто, недовольна собой.
— Но это не может не сказываться на отношениях. Я же чувствую все. И жить в таком напряжении стало очень трудно. Ты хочешь расстаться? — сидит, не шелохнувшись, смотрит немножко исподлобья.
Отвожу в сторону взгляд, цепляясь им за приоткрытую дверь. На ее дубовом темном полотне мир не пишет мне волшебных подсказок. И я искренне не знаю, что ответить.
— Не знаю, — приходится выдавливать из себя слово за словом. — Но я люблю тебя.
— У тебя все не как у нормальных людей, — в сотый раз констатирует она, — Обычный человек сказал бы: "Нет, ведь я люблю тебя".
— Да, — улыбаюсь я, — наверное.
Между нами теннисным мячиком летает сжатое напряженное молчание, моя ракетка предательски дрожит в руке, мяч ушел, один — ноль, я, действительно, не вижу готовых вариантов решения, я тупо накручиваю на руку кромку желтого носового платка.
— Может быть, нам стоит попробовать пожить пока отдельно, раз мы не можем понять, ты не можешь понять, хочешь ли быть вместе? Я могу уехать… — дипломатичное предложение, ничего не скажешь, иронично в уме констатирую я, учитывая очевидность того, что ее квартиру придется покинуть мне, в любом случае.
— Возможно, — киваю, понимая, что именно это и было готовым предложением, мягко замаскированным под "вынужденное". Именно об этом я и думала. Именно это я и собиралась сделать. Именно этот шаг казался мне самым лучшим. Почему же так больно слышать то, что ты сама собиралась сказать полчаса назад? — Когда начнем?
Молчит, оставляя мне ответственность за последующие действия.
— Давай сегодня. Ты уйдешь по своим делам, а я спокойно соберу вещи, — предлагаю я, пытаясь сохранить невозмутимость.
— Хорошо.
Мы расходимся по углам, и в мгновение ока мизансцена приобретает совершенно другие оттенки. Надетая на голое тело футболка внезапно кажется мне слишком фривольной, я себя чувствую голой в публичном месте. Хочется спрятаться, одеться, накраситься, заслониться стеной, улицей, городом… От нее. Ей тоже неуютно, и она сбегает с поля боя на кухню, завтракать.
— Приятного аппетита, любимая, — я решаю нормализовать обстановку, раз уж мы так цивилизованно все решили. Как большие.
— Спасибо, — в ее голосе слышна легкая нота удивления и облегчения.
Мы спокойно завтракаем за одним столом, друг напротив друга, не поднимая глаз, но, тем не менее, обсуждая совершенно посторонние вещи. Мы хотим сделать вид, что нам не больно. Или, что ничего страшного не происходит. Или мы просто не понимаем, как себя вести. Она знает, что я поеду к нашей общей подруге Светке, и, наверное, ей от этого спокойней. Я думаю, что я совершенно не представляю себе, что будет дальше. И с нами и со мной. Она думает о том, что, если бы я ее любила по-настоящему, я бы не уходила так спокойно. Я мысленно отвечаю ей тем же. Минута молчания, сопровождающая медленное таяние кусочков коричневого сахара в чашках кофе — черного в ее, капучино в моей. Мне думается, что от ее привычек, от ее черт, от ее запаха мне не отвыкнуть никогда. И не верится в то, что начинать отвыкать нужно уже с этой самой минуты.
Позавтракав, она одевается — ей же нужно "уехать по делу" — и обнимает меня.
— Я люблю тебя, — слышу я в своем правом ухе.
— Я тебя тоже.
Когда за нею закрывается дверь, я медленно обхожу квартиру, напряженно пытаясь сообразить, куда, откуда и как складывать свое "самое необходимое на первое время".
Не представляю, что такое "пока пожить отдельно" в единицах времени. Поэтому решаю собрать все, что мне пригодилось бы в ближайшую неделю-две, ведь остальное можно забрать в любой момент. Но так не хочется возвращаться из-за какой-нибудь забытой важной мелочи, такой как зарядки от телефона, любимого свитера или сложенных на полке папок с документами и дисками.
Я пою вслух негромко: "Ждать любовь не надо, явится нежданно", нелепо, совершенно неосознанно, подражая голосу Литвиновой из любимого фильма "Небо. Самолет. Девушка", но в какой-то маршевой, отмеряющей ритм моих шагов, обработке. Соло. Акапелла. Белье в пакет. Книги? Ну, как минимум, парочку. В сумку. Косметика, джинсы. Необходимыми оказываются пять пар. Я звоню Светке и кратко излагаю ей суть проблемы.
— Ну вы даете! — слышу из выпадающего из руки — я одновременно пытаюсь, встав на цыпочки, дотянуться до верхней полки, доставая музыкальные диски — телефона. — Сейчас приеду!
Я осматриваю квартиру: что мне еще может понадобиться? Меня начинает злить эта ситуация, сколько раз в моей жизни я собирала и разбирала вещи? Миллион! И сколько еще предстоит? Пока, кроме сканирования пространства и обрывочных эмоций, ничего внутри не происходит. А, может быть, это стресс, поэтому я совершенно не осознаю ни глубины, ни драматичности момента.
Телефонный звонок.
— Ты же вернешься?
— Не знаю. Я не могу сейчас. Разговаривать. Пока.
— Не собирай все вещи!
— Хорошо.
Как будто это что-то меняет? Мы — растерянные дети, мы не знаем, как быть взрослыми.
"Осторожно, двери закрываются, следующая остановка…" Вот черт, я проехала свою станцию!
Почему-то эта мелочь ужасно расстраивает, внезапно темнеет в глазах, наверное, из-за перепадов давления внутри этой подземной ящерицы. Сердце начинает стучать совершенно не там, где положено, а где-то в горле, с пугающими паузами, как будто на вдохе оно взлетает сжатым комком, зависает на несколько секунд в молчании, и — резко падает вниз, как с высокой горки, колотясь часто-часто. Гладкий поручень отражает мой испуганный глаз. Тянет в обморок. Еще чего не хватало! Слабонервных просим удалиться. Я зажмуриваюсь.
— Вам плохо? — прозвучал над моей головой вопрос, заданный совсем молодым парнем. Высокий, наверное, метра под два ростом, худющий, с птичьими, острыми чертами лица.
— Да, что-то стало нехорошо. Давление, наверное.
— Давайте, я вас провожу. У вас совершенно ненормальный взгляд.
— Спасибо, — мне стало неудобно, неужели я привлекаю к себе внимание посторонних людей испуганным выражением лица? — Мне уже лучше. Правда. Тем более, что я проехала свою станцию.
— Не страшно, у меня полно времени, — с этими словами юный принц аккуратно вывел меня из вагона, поддерживая одной рукой за спину, другой отодвигая встречный поток сограждан. Мы перебежали зал, молча проехали один отрезок кольцевой, от спутника пахло хвойным одеколоном, как от деда в моем раннем детстве. Я совершенно не знала, как себя вести. Голова меж тем кружилась, сердце отказывалось от любой последовательности в ритме.
— Мне как-то неудобно, — я, все-таки, нарушила молчание, взглядывая искоса на парня. Он уже поднимался со мной на поверхность земли. Наверх мне было совсем ни к чему, но я, почему-то, решила не пересаживаться на нужную мне линию, а выйти на свежий воздух. Чтобы отвязаться, наверное. Иногда, в моменты растерянности, действия становятся совсем нелогичными. Понятно, что ему было не по пути. А вдруг он сейчас начнет знакомиться?
— Да ничего неудобного нет, вы, правда, очень бледная. Я врач, поэтому можете доверять моим словам. Валидол у вас есть? Нет? Простите, у вас не найдется таблетки валидола? — обратился он к первой же, плывущей навстречу пожилой даме. — Благодарю! И уже мне: — Сейчас приедете домой, выпейте крепкого сладкого чаю, скушайте витаминку какую-нибудь и спать, спать. Хорошо?
— Да, спасибо. Спасибо вам большое, — я автоматически открыла сумку и вынула пачку сигарет.
— Вот уж не за что. А курить вам сейчас не стоит, хотя все равно ведь будете, да? Вот вам на всякий случай мой телефон. Не знаю, вдруг вам захочется поболтать. Меня Дима зовут. Берегите себя, хорошо? Вам просто нужно выспаться и ни о чем не переживать, — вот такое напутствие.
Дима вернулся обратно, под землю, улыбнувшись мне на прощание.
Даже не знаю почему, но у меня внезапно защипало в носу. От этого утешающего монолога двухметрового парня, врача, по его словам, хотя на мой взгляд, для такого гордого статуса он еще слишком молод, лет двадцать на вид, не больше. Совсем нервы сдают. Неудержимо хотелось разреветься прямо в клетчатый лацкан его короткого пальто. Выплакаться в чужого человека. И все — все рассказать. Просто присесть куда-нибудь и рассказать. Или, молча, поплакать, всхлипывая, не сдерживаясь. Но я, вместо этого, закурила, и почувствовала себя мало того что лучше, но и почти счастливой. Или совершенно несчастной. Ведь мне хотелось расплакаться в плечо только ей. И именно это простое счастье — быть успокоенной любимым человеком — мне было сейчас недоступно.
Взрослая же, а чувствую себя в такие моменты пятилетним ребенком, которого поставили в угол — конечно же незаслуженно! — и вот он стоит, рассматривая стену близко-близко, почти уткнувшись носом в темно-красный обойный цветок, самый большой из тянущейся к высоченному потолку линии рисунка. Плакать уже устал, хотя старался как можно дольше и громче всхлипывать и подвывать. Бесполезно, мама моет на кухне посуду, кажется готовит обед… "Пока не извинишься — не подходи!" А за что извиняться, если совершенно не чувствуешь себя виноватым? Разбитая ваза — нечаянно, совершенно ненарочно, — и в шкаф полез не за запретными (а какие они красивые!) фарфоровыми куколками, не хотел их доставать, только посмотреть! Зачем их вообще делают, такие игрушки? И почему они не игрушки, если это — куклы?
"Извини меня пожалуйста, мама, я так больше не буду" — слова эти повторяются мысленно, сами по себе, но сказать их так трудно! Невозможно даже просто открыть рот. Нужно выйти из угла, подойти к маме, — что она делает? Что-то режет ножом, слышен стук по деревянной, с некрасивыми — потому что неразноцветными — ромбиками, разделочной доске. Но ноги не слушаются, и извинение кажется абсолютно неразрешимой задачей. "Буду стоять, пока не умру, — вот единственный выход. Тогда они меня пожалеют, будут плакать, но поздно… И они все прибегут, и мама, и папа, и бабушка. А я буду лежать и не шевелиться, прямо тут вот, на полу". От такой горестной картины к горлу подкатил комок обиды и невыносимой жалости к себе, в носу моментально защипало, и крупные слезы опять потекли быстро-быстро по непросохшим еще руслам вдоль носа, красного, шмыгающего.
— Ну что ты снова, рева-корова? Не надоело тебе плакать? — Мама все-таки пришла, присела рядом на корточки и смотрит прямо в глаза.
— Ну поревел и хватит! Тебе стыдно?
Кивок головы. Не стыдно, конечно, но сказать-то все равно больше нечего.
— Не будешь больше лезть в шкаф без разрешения?
Еще один кивок, и сразу же мотание из стороны в сторону — нет не буду, никогда больше не буду. Жалобный всхлип. Обняла. Чувствовать на голове ее руку, вдыхать запах — самый родной в мире… Счастье. Ни с чем не сравнимое облегчение, казалось, еще минуту назад, весь мир тяжелой тучей навис вокруг и нет никакого выхода, даже мыслей уже нет, только стоять и плакать остается. И вот — одно прикосновение, и все позади. Плечи расслабляются, немножко, почему-то, тянет в сон, в светлый, радостный. И все — все — все хорошо. И совсем уже не обидно. И такая любовь! Мамочка… И неожиданно чем-то очень вкусным запахло из кухни…
* * *
Нужно возвращаться в метро, обратно. Спасибо мальчику за помощь, все-таки, вокруг меня не движущиеся обои, а живые люди, так похожие на меня.
Снова бегущая лесенка, возвращающая меня к моим размышлениям.
Я люблю ее, но с каждым мгновением мы все дальше погружаемся в непонимание, и эскалатор наших отношений бежит вниз сам по себе. Неужели — мы — просто безвольные пассажиры? Неужели нельзя повернуться и побежать наверх, пусть и вопреки всякой логике? Неужели мы не найдем в себе силы и пустим все на самотек? Все пройдет. Всегда все проходит. Так не хочется, чтобы прошли — мы.
В отношениях бывают такие моменты, из серии самых сложных, которые, и по прошествии времени, остаются четко впечатанными в память. Для меня это — минуты острого отчаяния от невозможности найти понимание, установить хоть какую-то двустороннюю связь, достучаться до другого человека. Это моменты, когда опускаются руки, и хочется просто плакать от бессилия. С каждым из моих партнеров, будь то мальчик или девочка, я переживала такие минуты.
С первым мужем мы вдрызг рассорились однажды ночью, нам было по двадцать лет, и, спустя время, уже не помню ни причины, ни тех слов, которые мы в запальчивости швыряли друг в друга — наверняка очень обидных. Помню только матрас, огромный полосатый матрас, который я перетаскивала на пол кухни из нашей супружеской кровати. Истерическое возмущенное "я" не могло оставаться в одной постели, мириться никто из нас не хотел, и я в надежде разбудить в юном супруге то ли жалость, то ли страх меня потерять, решила ночевать на кухне. Помню, как втиснув это гигантское чудовище между обеденным столом и холодильником, я в растерянности прикидывала, куда же мне лечь головой — в сторону двери, откуда неудержимо тянуло сквозняком, или с видом на мусорное ведро?
Мне было не смешно, мой юный муж спокойно храпел в соседнем помещении, вместо того, чтобы вернуть меня в постель, обнять, пожалеть, извиниться, ну хоть что-то сделать, а я сидела на голом матрасе и прощалась со своим браком. Сам факт невозможности найти общий язык казался тогда крахом всех иллюзий. Сам факт того, что он спокойно заснул.
Каждые отношения для меня заканчивались гораздо раньше, чем это происходило формально. Они ломались именно в эти моменты — когда уже не хочется ни говорить, ни слушать, ни ссориться, ни мириться, когда ты — планета, и этот человек напротив — планета, и разность, чужесть, непересекаемость не просто очевидна, а непреодолима.
Сначала ты веришь, что у вас есть общий вектор, общее "мы". И будущее мечтается совместным, планы взаимозависимы, и так остро скучается, когда — не рядом, и сумасшедшее счастье, когда — вот, можно дотронуться в любой момент.
А потом — дни, месяцы или годы пролетели — момент слома. Он страшен особенно тем, что теряется вера в "мы". А терять ее не хочется, поэтому, зачастую, мы плотненько заматываем глаза, чтобы не видеть. И заклеиваем уши пластырем, чтобы не слышать. Неумелую или слишком гладкую ложь, хамство, пренебрежение, эгоизм, трусость, подлость. Так не хочется расставаться с иллюзией "мы". Но внутри возникает противоречие: этот человек мне врет, врет, глядя в глаза, а я не могу бесконечно носить на ушах слитки золотой лапши. Или: трусость — это качество, которое я никогда не смогу принять в партнере. Или: я не могу позволить так по-хамски со мной разговаривать.
Конфликты, чаще всего, улаживаются, заминаются, возмущение откатывает после прилива закономерным отливом, море вновь становится гладким, как глянцевая обложка, но меня поражает больше всего именно что-то в нас, тех, кто закрывает глаза. Просто из-за нежелания брать ответственность за решение на себя, из-за — в конечном итоге — страха остаться одному, отказаться от выстроенных замков на песке — теоретических моделей общего будущего. Поэтому легче назвать трусость осторожностью — хамство — нервным срывом из-за проблем на работе, обман — неудачной попыткой чего-то там…
Сначала эти детали копятся на дальней полке сознания. Но, рано или поздно, наступает тот самый момент, когда еще вчера, да что там — еще час назад ты себя мыслишь чьей-то половиной, как любящий, любимый, как часть целого… Но вот ты сидишь — в двадцать лет на матрасе на полу, или замираешь, в тридцать пять, сдерживая слезы, над раковиной в ванной комнате, бессмысленно наблюдая за тонкой струей воды, или бежишь по улице в пятьдесят, пытаясь вдохнуть немножко больше воздуха сжавшимся, перехваченным невидимой петлей нервного удушья, горлом, бежишь, куда глаза глядят, и неотвратимо подступает понимание одного короткого: это — все. Дальше — бесполезно.
Даже если все снова, каким-то чудом, вернется на старые места, если все непрощенное простится, этот момент потери веры в "мы" — он самый главный. После него, обычно, наступает агония. И многие так и продолжают жить в этой агонии, мотивируя такой неприятный компромисс разными там необходимостями, привычками, страхами или материальными соображениями. В любом случае, — после этого момента отношения, — знак равно — деградация.
* * *
А вот и нужная станция. Выход. Он все-таки есть, выход наружу. Нужно учиться жить без нее. Без Женьки.