Туман начал сгущаться за кормой «Сомнамбулы» не постепенно, а резко и внезапно, словно кто-то невидимый захлопнул гигантскую серую дверь, отделяя прошлое от будущего. Дребезжащий звук портового колокола, крики чаек, даже запах соли и смоленых канатов — все это растворилось в одночасье, поглощенное беззвучным, всепоглощающим молоком Моря Туманов Забвения.
Элиас Вейн стоял, вцепившись в холодный, облупившийся леер, и смотрел в белую пустоту. Пальцы его ныли, но он не ослаблял хватку. Это последнее физическое ощущение было якорем, удерживающим его от полного погружения в сюрреалистичность момента. Позади, в том мире, который уже перестал быть настоящим, остались улочки Нижнего Города с их вечными сумерками под сенью эстакад, крохотная, пропахшая чаем и чернилами лавка отца, и лицо матери — не плачущее, а застывшее в маске стоического ожидания. Она не сказала «возвращайся». Она сказала: «Стань сильным. Настолько сильным, чтобы тебя нельзя было сломать». И в ее глазах, обычно таких теплых, Элиас увидел не материнскую нежность, а холодную оценку инвестора, вкладывающего последнее в рискованный, но потенциально безгранично прибыльный актив. Этим активом был он.
Паром «Сомнамбула» скрипел каждым шпангоутом. Это было неуклюжее, плоскодонное суднище, больше похожее на плавучий сарай, чем на корабль. Его деревянные борта, темные от влаги и времени, были испещрены странными царапинами — не от волн или камней, а скорее от чего-то когтистого или цепкого. Воздух был тяжелым и густым. К привычным запахам ржавчины, гниющей древесины и дешевого табака примешивалось что-то иное. Сладковатый, приторный запах увядших лилий, смешанный с озоном, как перед грозой, и едва уловимая металлическая нотка, будто кто-то лизал лезвие старой бритвы.
Пассажиров в этот рейс набралось немного. Элиас краем глаза отмечал каждого, бессознательно сортируя на потенциальных союзников, угрозы или фон.
Ближе к корме, пытаясь казаться небрежным, прислонился к тумбе со спасательным кругом дородный юноша. Его плащ из бархата цвета спелой сливы кричал о деньгах, кричал так громко, что почти заглушал нервную дрожь в его пухлых руках, теребивших золотую застежку. Рядом с ним, съежившись, словно пытаясь стать невидимкой, стоял мальчик лет шестнадцати. Его очки с толстыми линзами были запотевшими, а пальцы в бесконечном цикле наматывали на палец бахрому своего скромного шерстяного шарфа. Девушка с лицом фарфоровой куклы и двумя тугими, черными как смоль косами стояла особняком. Ее взгляд, темный и неотрывный, был устремлен не в туман, а в серую, хлюпающую воду за бортом, будто она читала в ее ряби тайные письмена.
Были еще трое монахов в рясах из грубой ткани, цвета впитавшейся пыли. Они сидели на ящиках, не двигаясь, их руки, сложенные на коленях, были похожи на высохшие корни деревьев. Их молчание было не пустым, а плотным, насыщенным, словно они непрестанно произносили молитвы, звук которых не предназначался для человеческих ушей.
И были двое Старших. Они стояли у самой носовой фигуры — потрескавшегося изображения плачущей женщины с третьим глазом на лбу. Мантии их не колыхались в промозглом ветерке. Одна — цвета запекшейся крови, вторая — густой, бездонной синевы, в которой тонули последние отсветы дня. Они не разговаривали, не смотрели на новичков. Их внимание было приковано к туману впереди. Элиасу, обладателю «Тихого ума», было особенно неприятно на них смотреть. Обычные люди имели некое поле, смутный эмоциональный фон. Эти двое были как два холодных, гладких камня на дне высохшего колодца. От них не исходило ничего. Ничего, кроме легкого, едва уловимого давления на барабанные перепонки.
Богатый юноша, которого, как выяснилось, звали Годфри, не выдержал тишины. Его голос прозвучал фальшиво и громко, разрывая мокрое полотно атмосферы.
— Мой отец, знаете ли, заключал контракты с Архитекторами Кости, — заявил он, обращаясь скорее к самому себе и вселенной, чем к конкретному слушателю. — Говорит, их лаборатории находятся в самых глубоких склепах. Там они выращивают слуг из собственных ребер и философский камень из кальцинированного страха. А в Главной Башне, в Шпиле Прозрения, хранится хрусталик глаза того самого Левиафана. Через него, говорят, можно увидеть истоки всех снов… Представляете?
Его слова повисли в воздухе, не получив отклика. Мальчик в очках лишь глубже втянул голову в плечи. Девушка с косами не оторвала взгляда от воды. Элиас почувствовал раздражение. Такая болтовня была не просто глупостью — она была опасной. В таком месте слова могли обладать весом, привлекать внимание. А внимание здесь, он чувствовал это кожей, было ресурсом рискованным.
Внезапно «Сомнамбула» содрогнулась. Это был не просто толчок волны. Это был глубокий, внутренний скрежет, будто огромные шестерни где-то в трюме, в самом чреве корабля, внезапно провернулись вхолостую, задевая за живое. Деревянный настил под ногами затрепетал. Туман прямо по курсу потемнел, сгустился, превратившись из молочно-белого в свинцово-серый, почти черный в эпицентре. Температура упала так резко, что у Элиаса вырвалось прерывистое облачко пара.
Монахи поднялись с ящиков как один. Не спеша, с отточенной многовековой практикой движением они опустились на колени, касаясь лбами влажных досок палубы. Их спины выгнулись, образуя немую, сгорбленную арку. Их беззвучное бормотание стало ощутимым — легкой вибрацией в воздухе, от которой заныли зубы.
Старшие студенты наконец пошевелились. Тот, что в мантии цвета крови — высокий, худой, с лицом аскета, высеченным из желтоватой слоновой кости, — повернулся к кучке новичков. Его глаза, мутно-янтарные, лишенные какого-либо блеска, скользнули по ним. Казалось, он видел не их лица, а их внутренности, кости и токи нервов.
— Замкните рты, — произнес он. Голос был тихим, сухим, похожим на шелест старых пергаментных страниц, но он прозвучал с такой неестественной четкостью в ушах у каждого, будто родился не снаружи, а внутри их собственных черепных коробок, прямо за глазными яблоками. — И опустите глаза. Не смотрите на воду. Не смотрите в туман. Мы пересекаем Границу Снов. Реальность здесь истончена до плёнки. И она рвётся.