Любой рассказчик — ненадежный рассказчик, в том числе и ты сам, да и память это процесс непрерывного и не всегда точного воспроизводства символов, имевших отношение к прошлому. Однажды, давным-давно, друг сказал мне, что после смерти мы будем вечно шестнадцатилетними, всегда юными, всегда вместе и всегда рассказывать истории — без печали и без радости, будто бы все это случилось не с нами. Мы ничего не сможем утаить, и будем честны, но перестанем так сильно друг на друга злиться. А как ты умер? А помнишь ты меня тогда убил? Да уж, было дело.
Словом, тому другу я тогда не сказал, что думаю: никто из нас не сможет сказать всю правду — потому что никакой правды на свете нет.
Впрочем, вся эта постмодернистская чушь его мало интересовала, потому что он думал о том, как встретится там, в этом месте, со всеми, кого любил и кого ненавидел, и ему впервые не будет больно.
Тот друг утверждал, что это зеленое место, похожее на цветущий остров, но не экзотический, а, скорее, как острова на Волге, но только, разумеется, летом.
Этот сентиментальный человек убил довольно много людей прежде, чем меня оставить, и теперь я, пожалуй, мечтаю снова его увидеть, хотя сейчас это кажется мне слабостью. Остров, зеленый, как острова на Волге летом, и все там всегда юные и никогда не врут. Это, во всяком случае, красиво. Раньше я не грустил о прошлом и не переживал о будущем, поэтому, мягко говоря, мне не просто сформулировать интересное повествование о том, что было, и к чему бывшее привело. В центре всегда был я, а по краям располагались фигуры, по большей части, уже сметенные ветром времени. Предположу, что у истории была мораль. Что-то связанное с желанием откусить кусок больший, чем можешь проглотить, а может история главным образом повествовала о том, что никаких особых людей в этом мире нет. Никого, кроме людей.
Ну да ладно, вывести задним числом можно абсолютно любую мораль, жизнь это текст, и вчитывать в него смысл можно абсолютно бесконечно. Поэтому на этот раз стоит отбросить излишнее резонерство и обратиться к простым материям, тем более, в них и кроется обыкновенна вся соль.
Хотел начать с самого начала, но это скучно и муторно, а терпение — не моя добродетель. Может, начать следует с дня Э. В день Э мне открылась истинная природа мира. День Энергии. Но перед днем Э все равно придется сделать некоторое отступление.
Я был красивым ребенком, сиротой, к тому же, однако провел в системе довольно много времени прежде, чем за мной пришла она.
Так я ее и называл, пока не узнал имя — с самой большой буквы. Если бы я в те времена вел дневник, я бы писал заглавную букву О на всю страницу. Конечной, с Ней был еще и он. Он дал мне свою фамилию и многие знания (со многими печалями я осваивался сам). В общем и целом, он не вызывал у меня отторжения. Но, как только я увидел ее, то сразу понял, что она станет моей мамой. Когда они пришли за мной, мне было почти четырнадцать, и один раз меня уже возвращали. Я мало на что рассчитывал и мало чего боялся.
Я им нравился, потому что был интеллектуально сохранным и даже более чем — я учился хорошо и знал много, я с детства любил читать, потому что кто-то когда-то сказал мне (а может это было написано на одном из наших плакатов), что знания — это сила. Такое определение пришлось мне по вкусу.
Еще одним важным фактором стало мое имя — то, что, по-видимому, многих других отпугивало. Она и он являли собой симпатичное проявление дружбы народов, Амира и Александр Трофимовы. Она преподавала интеллектуальную историю, а он — философию религии — два новых для их кафедры предмета. И, разумеется, она знала, что любая норма — это конструкт, а он понимал, что все люди созданы равными Господом нашим. Это, по-видимому, весьма способствовало их союзу.
Горе, что эти безусловно симпатичные люди не могли иметь детей — оттого они и обратились к добродетельному презрению сироты. Им нужен был ребенок, в котором было бы немножко от Амиры и немножко от Александра. А я обладал тем, что им нужно — совершенно идиотским именем, которое символизировало их алхимический союз. Дело в том, что в дом малютки я поступил под именем Сулайман Дмитриевич Андреев. И, будучи плодом любви, подобной их любви, я их заинтересовал, а затем уже они узнали, что я умненький, и хорошо улыбаюсь, и так далее, и тому подобная чушь.
Он был преувеличенно веселым всякий раз, когда приезжал, а она — очень красивой, с белой улыбкой, и блестящим взглядом бездонных глаз. Хорошо помню ее пальцы в тонких кольцах, странно серебрившихся на смуглых руках.
Я сразу захотел залезть в ее голову, и я знал, что могу, потому что она была открытой. Куда более открытой, чем он, хотя он улыбался шире.
Стояла осень, и клены вокруг краснели, как закат. Он облокачивался на ствол старого дерева и курил американские сигареты, а мы с ней сидели рядом на качелях. Она говорила чистым, звонким голосом.
— Сулим, я знаю, что ты очень много времени провел здесь, знаю, что адаптироваться будет тяжело. Да о чем я говорю, может, ты совсем не захочешь с нами идти!
Она старалась говорить проще, чем обычно. А искал момент, чтобы залезть в ее голову.
Я помню, что сказал:
— Это вы можете столкнуться с трудностями.
— С какими? — спросила она.
— У меня огромное самомнение, — ответил я, и она засмеялась. Ее смех причудливо слился с детским, который несся с площадки, и оттого, казалось, граница между нами истончилась — я вдруг почувствовал, что она когда-то была ребенком.
— Ты бы хотел семью, Сулим?
Мне и нравилось и не нравилось, как она со мной разговаривает: слишком бережно, как будто держит чужую и очень хрупкую вещь. И как с ребенком — я-то мнил себя умудренным жизнью человеком.
Ответ стал поводом прикоснуться к ней — мне показалось, что это будет уместно, я взял ее за руку и заглянул ей в глаза.
— Конечно, — сказал я. — Я бы хотел, чтобы у меня была семья.
Слова тогда еще приходилось подбирать — моя естественная речь была грубее, а я старался произвести правильное впечатление, оттого фразы выходили ломкими и простыми. Но взяв ее за руку и заглянув ей в глаза, я поймал ее. В следующую секунду все сделалось как надо: я увидел себя ее глазами — склонившего голову набок, бледного, с темными, оленьими глазами, которые так ее очаровали. Она еще думала, что южного во мне немного, только эти глаза, думала, и стыдилась этих мыслей, корила себя за то, что выбирает ребенка будто бы пальто на рынке.
Стало быть, так начались самые значимые перемены в моей жизни, а, кроме того, в окружавшем меня мире, и во всей Вселенной. Не сказать, чтобы я встретил эти перемены с большим энтузиазмом. Нож мой был зажат в левой руке — правая-то была ранена. Цена за жизнь Никиты должна была ощущаться.
Я ткнул ножом в дверь, больше от злости, и в этот момент услышал крик Амиры.
— Телефон не работает!
А потом свет погас.
Человек из-за двери сказал:
— Сулим, я на самом деле хочу, чтобы ты меня впустил. Слушай, тут такое дело, я могу сюда войти в любой момент. Буквально, хотя бы сейчас.
— Блефуете, — сказал я.
— Я просто не хочу напрягаться, — сказал он. Так и сказал — напрягаться. Я пожал плечами, хоть он и не мог этого видеть.
— Тогда уходите, пожалуйста, здесь вам не рады.
— Какой ты вежливый мальчик.
— Спасибо. Не могу сказать того же о вас — зачем вы ломитесь в наш дом?
— Я желаю тебе только хорошего.
О эта прелесть абсурдистских диалогов, где один из собеседников находится вне контекста сказанного. Амира нащупала мое плечо в темноте, я и не слышал, как она подошла.
— Уходите! — крикнула она. — Оставьте ребенка в покое.
— Но это не ваш ребенок, — сказал мужчина. — Это наш ребенок.
— Наш?
Вдруг сердце мое забилось значительно быстрее прежнего: может быть, это был мой отец? Я потянулся к ручке двери, меня остановила боль в раненной руке.
— Не надо, Сулим!
— Все в порядке, — сказал я. — Только в глазок посмотрю.
Амира издала испуганный звук, совершенно животный: писк небольшого зверька, попавшего в большую беду. Я глянул в глазок и обомлел, вместо мужчины в спортивном костюме у двери стоял Саша. Он кашлянул и сказал:
— Амира, открывай уже!
Амира вздрогнула.
— Амира, мне срочно нужен паспорт, я забыл свой паспорт!
Мы с Амирой переглянулись. У всего этого, честно говоря, был довольно комичный подтекст: кто-то, кто не является человеком (во всяком случае, так мне тогда казалось) пытается им притворяться. Паспорт, конечно, они все время забывают свои паспорта, без паспортов своих они никуда.
— Это глупо, — сказал я. — Вы нас не проведете.
— Что, Сулим? Открой дверь, пожалуйста.
— У тебя есть ключи, — прошептала Амира. И "Саша" услышал ее, хотя, объективно, не должен был.
— Я потерял их, у меня украли ключи.
Некоторая вычурная странность, это как беседовать с иностранцем, только из другого мира. Я прислонился к двери, провел плоской частью лезвия по железу, словно проверял, насколько вся конструкция вообще надежна. Честно говоря, дверь наша производила жалкое впечатление.
Я сказал:
— Пожалуйста, дядя, прекратите, вы пугаете мою маму.
— Но она не твоя мама, малыш, — повторил этот человек голосом средним между Сашиным и тем, что я слышал в самом начале.
Затем он откашлялся и продолжил:
— Ладно, это было глупо, признаю. Стоило сделать это сразу, но я не додумался. Мы все только усложняем.
— Вы мой отец?
Он молчал.
— Хорошо, — сказал я. — Вы не мой отец. Но что вам нужно?
— Поговорить с тобой.
— Давайте поговорим.
— И забрать тебя с собой.
— Об этом не может быть и речи! — сказала Амира. Голос у нее дрожал, я знал эту особенность — она легко терялась в таких ситуациях. Невольно, даже не осознавая момента, я жестом приказал ей помолчать — не знаю, различила ли она этот жест в темноте.
— Вы сейчас должны уйти, потому что иначе выйдут соседи. Они в любом случае скоро выйдут, щитки проверить. У нас же нет света.
— Они не выйдут, — сказал мужчина с тяжким вздохом. — Они спят.
Я сказал Амире:
— Ты, наверное, беги в комнату и закройся там. Думаю, сейчас что-то будет.
— Я тебя не оставлю!
Боже-Боже, до чего это вышло мило, может быть, я даже покраснел в тот момент. Затем я услышал, как приходят в движения простые и надежные (в прошлом) механизмы замка. Щелчок, щелчок. Цепочка, влажно поблескивая в темноте, поползла вбок. Я попытался ее удержать, но она словно бы зажила своей жизнью.
— Принеси швабру, — сказал я Эле. — Попробуем заблокировать ручку.
То это была "мудрость лестницы", что приходит французам после единственного момента, когда она могла бы быть непосредственно значимой. Дверь распахнулась, так что я инстинктивно отскочил назад, и порог переступил мужчина в спортивном костюме странного красного цвета.
В темноте он показался мне похожим на ангела, но толком (стоит быть честным, описывая подобные моменты) я его не рассмотрел. Амира закричала, а потом вдруг резко замолчала. Я обернулся, чтобы посмотреть, все ли с ней в порядке. Она стояла, и при этом она спала, ее лицо выражало безмятежную радость глубокой фазы сна, в которой нам не снятся сны.
— Она в порядке? — спросил я.
— Конечно, — сказал мужчина, закрывая за собой дверь. Свет немедленно включился, и я заморгал, глазам стало больно.
— Я не стал бы причинять вред этой милой женщине, — сказал мужчина. В резко охватившем квартиру ярком, желтом свете он показался мне еще более ангелоподобным.
— Вы будете причинять вред мне? — спросил я. Мужчина не обращал внимания на нож в моей руке, и я спрятал левую руку за спину.
— Конечно нет, Боже мой, ребенок, да что с тобой?
— Вы вломились ко мне в дом посреди ночи.
— Но ты ведь понимаешь, почему?
Я понимал. Я ведь умел вещи, которые не умеют другие. Очень и очень мне хотелось быть единственным, таким, каких больше нет. Но стоило предположить, что существуют и прочие люди, умеющие вытворять подобные фокусы, а может и фокусы поинтересней тех, что выделывал я. Мой арсенал был невелик, и лучше всего мне удавалось пролезать в чужую голову, однако внутрь глаз ангела залезть не вышло.
— Ты талантливый мальчик, — сказал он. — Меня зовут Андрей Николаевич, и прости за позднее вторжение, дело в том, что тебя нужно забрать отсюда как можно скорее.
Мы подрались яростно, но без настоящей злобы — в процессе я как-то подрастерял праведное возмущение, и, в конце концов, все прекратилось так же быстро, как и началось. Мы лежали на полу и утирали носы, мой немного кровил, а Рома утирал свой, не знаю, для порядка, наверное, или из желания подружиться — мы часто невольно копируем тех, с кем хотим общаться.
Рома сказал:
— Вообще-то, когда я вырасту, я либо стану абсолютно темным, как я на самом деле хочу, либо, если у меня не получится делать зло просто ради зла, а тогда уже как-то не очень круто, то я стану как папа. Я буду тогда убивать абсолютно темных.
Сначала словосочетание "абсолютно темные" показалось мне просто несколько громоздкой словесной конструкцией, затем я понял, что Рома имеет в виду нечто совершенно конкретное.
— Кто это такие? — спросил я.
— Те, кто использует темную энергию.
— Темную энергию, как в космосе?
— Злую. Таких нужно убивать, потому что они ужасные люди. Хочу таким стать, знаешь!
Он посмотрел на свою ладонь, словно бы мечтал найти тайный знак грядущего злодейства.
— Энергия почти все может?
— Да, наверное...
Он почесал голову с задумчивым выражением лица. В лунном свете это задумчивое выражение казалось слегка печальным.
— Тогда это, наверное, магия.
— Ну, может быть. Так тоже называют. Я не знаю.
— "Энергейа" по-гречески это просто действие, — сказал я. — Я бы мог это так называть внутри себя. Ощущение, как будто ты действуешь. Ты много умеешь?
— Немного, и это получается скорее само собой, — ответил он. — До школы обычно никто ничего особенного не умеет. В школе учат, ну да, действовать. Все как ты говоришь. У всего есть правила, просто я их не знаю.
Кажется, это опечалило его, но только на секунду. Спустя мгновение Рома уже улыбался.
— Хочешь покажу тебе свою комнату?
— У тебя там медвежий капкан?
— Нет, но идея хорошая.
— Или яма с кольями.
Он опять стал смеяться, на этот раз и я смеялся — ситуация в самом деле стала просто забавной.
— Я так жду, когда ты увидишь нашу прислугу, — сказал Рома.
Я тогда не понял, к чему он это упомянул. Утром, конечно, понял, но было поздно. Я встал, голова немного кружилась. Мы отправились в комнату к Роме. Он жил в чердачной комнате под крышей, такие периодически показывали в зарубежных фильмах. Я всегда мечтал жить в такой — ближе всего во всей конструкции к небесам.
Его комната меня поразила. Он включил свет, но приложил палец к губам. И все же я не смог сдержать вздоха восхищения. Мебель в моей комнате была, пожалуй, старой, но добротной, и все же в те времена я не был достаточно подкован в искусстве, чтобы понять, имеет ли она серьезную цену.
Все, что было в комнате Ромы казалось чрезвычайно дорогостоящим и обладало вычурностью старины. Комната была наполнена антиквариатом. Истинная ценность этих вещей была мне неведома, но я сразу понял: они дороги, потому что они изящны и удивительны в исполнении: рокайльные узоры обвивали шкаф, словно живые водоросли, удерживали на плаву ракушки и цветы, инкрустированный шпоном стол, изображал, кажется, встречу Деметры и Посейдона, комод стоял на львиных лапах, показавшихся мне золотыми (позже я узнал, что они медные), а потолок украшали прекрасные эмали, в разноцветье оживлявшие битву Георгия Победоносца со страшным змеем. Позже, от Роминой мамы, я узнал, что эта серия была произведением княгини Марии Тенишевой, одного из лучших художник-эмалеров русского модерна. Не так много ее произведений сохранилось, и одно из них сияло, отражая свет, прямо над нашими головами.
Роскошь рокайля и модерна, впрочем, не была отстраненной, как в музее — не была ни отпечатком ушедшего времени, ни сокровищной мухой в янтаре, но живым и используемым пространством. Шкаф, отсылавший к монументальным изыскам Джорджа Хэпплуайта, был заполнен книгами в мягких обложках и комиксами на иностранных языках. Рома подошел к шкафу и сказал:
— Это мои уж-жастики.
Так он и говорил, всегда с таким протяжным жужжанием, словно пытался выплюнуть пчелу.
— Тут всякие разные ужастики, — сказал он. — Много Стивена Кинга, но вообще-то всяких других тоже много. Мне нравится "Мизери" и "Куджо"! А еще тут разные комиксы, всякие уж-жастики про зомби или привидений, и даже про клоунов.
Книг было невероятно много, кричаще-яркие обложки с буквами на разных языках твердили о разнообразных кошмарах.
На стенах, под эмалями прекрасной эпохи, висели плакаты с симпатичными женщинами, лица которых были искажены от ужаса. Всюду валялись плюшевые игрушки, на некоторых были собачьи ошейники или обрывки веревок. Рома заметил мой взгляд.
— А, это мои игрушки, я с ними разыгрываю порно-сценки.
— Мило.
— Они обожают трахаться.
Эта липкая странность в нем не стала понятнее, но я начал к ней привыкать. Я подошел к лампе на его столе, прикоснулся к холодному стеклянному плафону. Стекло походило на какой-то причудливый минерал, сочилось переливами.
— Ты хочешь мою комнату, — сказал Рома. — Я это вижу.
— Почему?
— Твоя улыбка перестала быть милой.
— Странно, наверное, дело все еще в том, что ты можешь попытаться меня убить.
Он покачал головой.
— Ты большой собственник, — сказал мне Рома. — Хочешь эту лампу? Забирай.
— Правда? Твои родители не разрешат.
— Почему? Ты же живешь здесь. Вряд ли ты убежишь с нашей лампой.
— Думаю, я мог бы выручить за нее деньги.
— Наверняка.
Он плюхнулся на кровать и дернул за веревку, опуская балдахин.
— Я — хищник, — сказал он. — Тигр в кустах.
Ткань была тонкая, как дым.
— Ты хочешь играть?
— Я всегда играю.
— Лампу я тогда заберу. Ну, если твои родители правда будут не против.
— Я спрошу, если тебе это так важно.
Всю эту красоту он принимал как должное, словно не знал, что бывает по-другому, бывают другие комнаты, где некрасиво, тесно, душно.
Можно ли сказать, что тем летом я был счастлив? Не знаю, доступно ли мне переживание теплеющего в груди покоя (а именно так счастье описывали мне доверенные люди), однако мне было хорошо.
Я не особенно вспоминаю о прошлом и мало фантазирую о будущем, так что жить в моменте мне удается лучше всего.
Помню свой восторг: когда мы вернулись домой в тот первый, полноценный день в доме Софинских, в моем шкафу обнаружилась одежда, она была мне идеально в пору, выглядела чуть претенциозно (как я люблю) и несколько старомодно (как я тоже люблю). Но главным было ощущение. Мария создала ее для меня. Эта одежда сидела идеально, а ткань ощущалась, как ощущается она скорее в фантазиях об удобной одежде, чем в реальности.
Я спросил у Марии, как она достигла такого результата.
Мария занималась созиданием вещей, если это можно так обозначить, профессионально. Хотя Софинские могли позволить себе не заниматься ничем серьезно — оба имели профессию. В тот момент, когда я подошел к Марии, она вязала, однако между спицами вились не нити, а сияющий свет. То, что вышло из-под этих спиц также не было свитером — оно было стеклянной фигуркой. Я наблюдал за тем, как пластично изменяется форма и текстура. Стеклянного котика с высунутым розовым язычком Мария поставила на столик. Это была простая фигурка, и Мария создавала ее для удовольствия. Котик не нес никакого смысла, не являлся произведением искусства в высоком смысле, однако он был прелестен в превосходной степени. Прелестнейший из всех стеклянных котиков, которых мне доводилось видеть в моей жизни.
Я загляделся на него. Красота не всегда мне доступна — особенно ее внутреннее содержание, а не форма. Однако в тот момент я был очарован. Я спросил у Марии про мою красивую одежду, про ее красивого стеклянного кота с розовым стеклянным язычком.
Она сказала:
— Созидание — сложная тайнопись, и не каждому совершенному, владеющему ей, удается далеко продвинуться. Однако созданное обязано быть прекрасным.
Я спросил, почему, и она, не спеша, ответила вопросом:
— Ты никогда не замечал, что идеи в твоей голове всегда выглядят куда лучше, чем что бы то ни было получается в реальности. Созидание — это воспроизводство идеи из чистой энергии, без посредников, без твоих рук, языка, глаз.
Чуть помолчав, она добавила:
— Впрочем, Сулим, ты умный мальчик, ты мне это уже показывал. Созидание — это как достать эйдос из гиперурании Платона. Из того мира, где мы пребываем мысленно, но никогда не достигаем его реально. То, что я делаю предстает таковым, каковым оно предстает у меня в голове. Поэтому мне не нужно было снимать с тебя мерки — я представляла, как ты будешь выглядеть в том, что я создам для тебя. Какая идея у Платона наивысшая?
— Благо, — сказал я, не до конца уверенный в ответе.
— Правильно. Благо само по себе. Или благо в самом себе. Ауто агатхон, — она произносила "тету" на греческий манер, мягким "тх", тогда как Саша традиционно игнорировал придыхательный звук и произносил на византийский манер — полным "т".
Затем Мария еще немного помолчала, она всегда думала очень медленно, не спеша, как должны думать бессмертные боги.
— Так вот, — сказала она. — Вещи в наших головах существуют для самих себя, сами по себе, они не ограничены ничем — в этом их сила. Раньше существовали перфекти, способные созидать нематериальное столь же прекрасным, сколь вещи, которые создаю, к примеру, я. Сейчас эта тайнопись не встречается. Искусство созидания сложней, чем искусство изменения, а тем более сложней, чем искусство разрушения. В школе, когда ты будешь заниматься тайнописью, ты узнаешь, к чему именно расположен. Любая сила хороша, но созидание среди всех сил — особенная. Наполнять этот мир, пусть даже мелочами, великий дар.
У меня было еще много вопросов, но Мария сказала:
— Иди.
Она чуть махнула рукой и снова взялась за длинные, золотые спицы. Всякая магия оставляет отпечаток — быть может, это вечное спокойствие Марии не столько усилившееся с годами свойство ее характера, сколько последствия применения энергии. Творец, создатель всего, думаю, тоже должен быть очень и очень спокоен.
Андрей Николаевич работал не дома, поэтому я видел его не так уж часто. Почти на месяц он уехал в командировку куда-то на восток, кажется, в Индию, где ему нужно было обезвредить очень серьезного темного мага, который, по слухам, был ответственен за трагедию в Бхопале не меньше, чем капитализм и непрофессионализм.
Впрочем, о работе Андрей Николаевич рассказывал редко и неподробно.
Вика, безусловно, считала себя слишком важной птицей и никогда не проводила с нами много времени. Разве что как-то раз показала нам с Ромой книжку под названием "Справочник для маленьких принцесс". Она листала страницы, зачитывала избранное и смеялась. Из этой книги мы с Ромой узнали, что настоящая девочка должна уметь все: шить, готовить, оказывать первую помощь, заботиться о домашних животных, вести дневник прочитанных книг, пересаживать растения, а также анализировать почву на предмет находящихся там полезных ископаемых (к примеру, настоящая принцесса точно знает, что никель обесцвечивает цветы, а тюльпаны на ожелезненных почвах приобретают своеобразный оранжевый оттенок). Выражаясь словами позднего Ницше, у меня случилась переоценка всех ценностей — никогда не подозревал, что девчонки скрывают подобное. Вика сказала, что эта книга — лучшее, что случилось с ней в жизни, и она теперь может стать сверхчеловеком, если захочет. У нее был заразительный, но несколько неприятный смех, и вот так смеясь, она заставила нас рассчитать наши даты рождения по квадрату Пифагора и долго щелкала языком, рассматривая результаты в книжке. В итоге, конечно, ушла, ничего не сказав.
Книгу я потом выкрал или, лучше сказать, позаимствовал временно — оказалось, что у Ромы открыт канал интуиции, а я живу все больше в мире материального. Книжка была исписана заметками, аккуратный почерк Вики окаймлял важные абзацы, а также я мог проследить историю ее очаровательных влюбленностей в одноклассников: Дима, Роберт, Миша, снова Дима.
Когда речь идет о большой библиотеке — тут представления людей оказываются исключительно индивидуальными. Насколько большая библиотека? Стеллаж во всю стену? Может быть, целая комната, отведенная под книги. У Софинских было библиотечное крыло — несколько просторных комнат, в том числе и моя самая любимая, в доме ее называли "гостиная-библиотека". Пара кожаных диванов, пушистый персидский ковер, освещение казалось мне чуть слабоватым и постным, по сравнению с другими комнатами. Место скорее для обсуждения прочитанного, нежели для непосредственно чтения. Однако и книги здесь были — четыре высоких кедровых стеллажа, заполненные ценнейшими букинистическими изданиями.
В наличии имелись книги, которые стоили очень дорого в силу своего особого статуса или оформления, были также рукописи, лежавшие в ящиках, еще более бесценные, чем книги. Изумительные редкости, интересные только исследователям (труды Аристотеля на арабском, когда-то именно этим способом попавшие в Европу, или иллюминированные рукописи средневековой Руси).
Все, что кое-как можно было отнести к массовой культуре, связанной с ужасным или сверхъестественным, Рома уже успел перенести к себе. Осталась башня из слоновой кости, в которой я очень любил проводить время, строя свои планы по захвату мира. Впрочем, как я говорил, мне не свойственно слишком сильно переживать о будущем, оттого в моих фантазиях не было ни одного практического пункта.
Имелся и очень особый род рукописей. Их я мечтал прочитать больше всего, но они были защищены каким-то хитроумным ритуалом, и, если я протягивал руку к замку, моя рука обмякала и переставала работать. Я пока не придумал, как вскрыть замок, когда руки у тебя не работают, оттого знакомство было затруднено.
Те рукописи, что интересовали меня особенно, никогда не должны были выйти. Мария сказала, что в их авторы либо предлагали устройство мира, которое абсолютно не устраивало совершенных, либо близко подбирались к загадке их существования, либо (а это, на мой взгляд, самая интересная категория) опровергали собственное наследие, отказывались от убеждений, с помощью которых перфекти хотели конструировать человеческую цивилизацию.
Я предполагал, что это рукописи знакомых мне людей, может быть, сильно на меня повлиявших. Да что там я, эти люди влияли на миллионы. И, увидь их отповеди свет, совершенно все могло измениться. Это зачаровывало меня, но Мария считала данные работы недетским материалом.
Что там могло быть? Ницше воскрешает Бога? Маркс поет оду большому капиталу? Кьеркегор признается в любви к гедонизму? Генон критикует традицию и провозглашает ценность прогресса, предпочитает количество в ущерб качеству, или жалеет, что принял ислам?
Впрочем, скорее всего, речь шла о политических программных текстах, и моя страсть к бессмысленной философии не была бы удовлетворена. Так или иначе, ценнейший ящик оставался закрыт от меня, и что-то с этим сделать я мог лишь начав учиться контролю над энергией.
Крупный капитал всегда так или иначе был аффилирован с перфекти, чаще всего они стояли за ширмой, но в некотором случае являлись и официальными владельцами заводов, газет, пароходов, во всяком случае, так утверждал Андрей Николаевич.
— Или, — говорила Мария. — В странах, где крупный капитал не имеет такой власти, то есть, в более вертикально организованных обществах, перфекти имели связь с верхушкой государственной власти. Это могли быть дружеские связи, но, к примеру, некоторые абсолютно темные захватывали разум нужных им людей и использовали их, как кукол.
Мир перфекти никогда не был монолитным, они воевали друг с другом, грабили друг друга, препятствовали и способствовали распространению каких-либо идей. Эта теория заговора мне ужасно нравилась: здесь, в поместье Софинских, хранятся рукописи, которые не увидели свет, потому что перфекти не хотели этого. Но и в каждой мало-мальски влиятельной семье в каждой мало-мальски влиятельной стране существовали такие же хранилища — сколько же осталось на обочине истории? И насколько иным, даже не столь важно, лучше или хуже, мог бы быть мир. Перфекти всегда преувеличивали свою значимость, однако некоторое влияние они имели — на протяжении классической истории, во всяком случае.
А вот постгутенберговский мир, мир настоящего, контролировать гораздо сложнее. В окончательно оформленном виде мы его еще не видели. Может, увидим. Впрочем, не я, не я, хотя у меня была пара отличных идей.
И как бы обрадовались люди, узнав, что все редуцируется к кучке волшебных богачей. Это ведь куда проще, куда приятней, чем бороться с самим духом времени, как это делал Генон. Впрочем, если судьбы царств определяют принцы, то судьбы принцев определяют боги (слегка перефразируем известное высказывание), а значит именно над нами довлеет пресловутый, непостигаемый и непобедимый цайтгайст.
Сулим, Сулим, тебя не исправить. Да и ничего уже не исправить. Теперь, когда я забрал у вас и у себя некоторое время жизни на беспочвенные рассуждения в моем несколько публицистическом стиле, следует снова обратиться к той веселой мальчишеской ночи, когда дух времени волновал меня куда меньше, чем сегодня.
Мы могли сесть на диван, но мы сели на пушистый ковер. Рома совершил типичный ночной грех — он принес с кухни колбасную нарезку, сыры с плесенью и какие-то, случайным образом схваченные, пирожные. Все это мы запивали простой водой, так как Рома боялся проносить в библиотеку чайник. Но так было, кажется, даже вкуснее.
Мне казалось кощунственным, а потом приятным, потреблять в этой вековой библиотеке предложенную мне праздничную еду. Здесь стоило разве что курить сигареты, запивая их крепким кофе в ожидании сердечного приступа в сорок пять.
Максим и Фима передавали друг другу фонарик. Они явно немного сомневались в своем решении сюда прийти. Но, в конце концов, Максим сказал:
— Ты хорошо на него влияешь.
— Он же мой лучший друг, — сказал я.
Рома отвлекся от рассматривания кремовых розочек и посмотрел на меня сияющими глазами.
Гибель большого количества людей одновременно образует то самое пространство, в котором живут перфекти. Пространство выделяет так много энергии, что раздваивается, разделяется. Любители привнести науку в совершенство магии полагают, что, может быть, наша Вселенная была создана именно благодаря массовой гибели людей в какой-то другой Вселенной, и является таким же пространственным карманом. Теория интересная, ее даже можно украсить, придав ей так любимый мною религиозный оттенок. Я люблю науку, но всегда буду на стороне апофатического богословия.
Пространственные карманы это жестоко, но удобно. Теперь, в относительно травоядные времена, совершенные столкнулись с некоторым жилищным кризисом. Многие проживали в родовых гнездах, полученным благодаря жестокости предков, а официальное "двоение пространства" под которым кокетливо укрывался страшный смысл самого процесса было запрещено.
Но, например, свой новый дом молодая семья могла основать на месте крушения самолета.
Гибель большого количества людей это выброс энергии и ужаса, который заставляет искажаться самого пространство. И это большая тайна. В детстве я иногда представлял, как лечу в самолете, и самолет падает. Иногда это мне даже снилось. Безусловно, страшно, мне не слишком хочется умирать, неизбежность этого меня даже задевает, дескать, как же я могу просто закончить свое земное существование, да еще безвозвратно. Эмоция, если преодолеть естественный страх, близка в обиде. Как же так, я оставлен за бортом, а другие продолжат плаванье на этом великолепном лайнере, идущем по бурному океану смерти. Там будут танцы, свет, звон бокалов, крупные сделки, нежные поцелуи, и так далее, и тому подобное. Но — уже без меня.
Умереть в некоей массовой катастрофе не так обидно, во всяком случае, за борт вы полетите все. Лучше всего, на мой взгляд, сгинуть в апокалипсисе: сам лайнер утонет вместе со всеми нами, и бурные воды смерти схлопнутся над головами у всех.
Однажды так и будет — Вселенная остынет и, в случае, если протоны все-таки распадаются, не останется ничего.
Океан пустоты, где не будет места энергии, не будет совершенно никакого действия.
Но вернемся к смерти попроще. То, что меня всегда расстраивало: увиденное в падающем самолете в последний момент может меня удивить. Вдруг пассажиры будут вести себя вовсе не так, как я ожидаю. Например, неожиданный поворот: никто не плачет, не кричит, никого не тошнит. Все, например, прощаются, или слушают музыку, если им не с кем попрощаться, и ведут себя крайне прилично. Удивительное величие человеческой натуры, проявившееся в этой экстремальной ситуации, а может просто ступор. И все не так, как ты ожидал. Но ты этого уже никогда никому не расскажешь.
Хотя Рома слушал много записей черных ящиков, и последние слова пилотов, в основном, непечатные выражения, сказанные на разных языках, людьми разных культур, солидарными в одном.
Впрочем, пожалуй, мне стоит смириться с тем, что я уйду один, и лучше бы мне и дальше предаваться воспоминаниям, пока я все еще могу это делать.
То лето. Тем летом случилось многое из того, что определило всю мою последующую жизнь. Фима и Максим приезжали вместе со своими матерями еще пару раз, и мы отлично поладили, хотя однажды мне пришлось оттаскивать Рому от Фимы, когда Рома взбесился в саду среди роз (хороший образ).
Максиму я чем-то нравился, он был со мной откровенным, Фима же держался чуть настороженнее, и как-то раз, когда мы искупались в Оке и лежали на песке, я сказал ему:
— Слушай, мне кажется, я для тебя меньший друг, чем ты для меня.
Я очень быстро и легко обгораю (к сожалению, устойчивая к солнцу кожа не передалась мне от моих южных предков), так что я лежал в тени, Фима же загорал хорошо и валялся прямо на ярком солнце. Мы лежали рядом, но между нами была граница — яркий свет и мягкая, темная тень. Это тоже хороший образ, в кино этот кадр подали бы несколько сверху, чтобы видно было, как сильно разделяются свет и тень: наши владения.
Фима смотрел на небо в солнечных очках, дорогих, их он привез из Франции или, как он любил говорить, из французского дьютика. Фирма была какая-то броская, из тех, что любят подделывать на Черкизовском рынке, однако сейчас я запамятовал, какая именно. А ведь увиденное раз — запоминается навсегда. Однажды я смогу выудить это из своей памяти.
Фима сказал:
— Да нет, ты мой друг, еще как!
Все конфликты он стремился сглаживать.
— Нет, давай поговорим честно. Я тебе не нравлюсь. Чем?
Он промычал что-то невразумительное. Я знал, что он мягкий человек, а значит на него нужно было давить.
— Скажи мне это.
Мне свойственно причислять людей к своим вещам, украденным или добытым честно, но моим вещам, и я не очень люблю, когда люди сопротивляются, пытаются отдалиться или закрыться.
— Да все нормально, правда.
— Я бы хотел с тобой дружить. Я просто хочу знать, в чем проблема. Вдруг это недоразумение?
Я рассматривал его, затем резким движением сдернул с его очки.
— Эй!
— Посмотри на меня.
В этот момент я понял, почему Роме так нравилось доставать Фиму. Он пару раз моргнул и уставился на меня.
— Что со мной не так?
Фима отвел взгляд.
— Просто ты не грустишь.
— О, как мило, у тебя только депрессивные друзья.
Он понимал, что я давлю на него, но принимал это на удивление легко. Я водрузил очки себе на нос.
— Как тебе?
— Клево. И даже...
Тут, некоторое время подумав, он одарил меня бранным словом, считавшимся высшим комплиментом среди мальчишек четырнадцати лет.
— Спасибо, — сказал я. — Так что ты имеешь в виду?
— Тебя ведь украли. Ты не грустишь. Я знаю одну девчонку, она полукровка, как и ты. Она живет у Гончаровых. Ее, как и тебя, забрали из семьи, и эта девочка, Лида, ужасно грустит, и парится из-за этого, и это мне понятно. А ты совсем не переживаешь, не хочешь домой. Хотя ты говорил, что у тебя была такая хорошая приемная мама.
Психология и история — две науки, наиболее точно показывающие суть человечества. История, если хотите, это просто занимательные примеры психологии отдельных людей, небольших группировок, больших толп и целых народов. С другой вся жизнь человека, функционирующего по законам, открытым психологией, так или иначе становится историей, вливаясь во всемирный Океан. История это психология плюс время. В этом смысле, мне глубоко симпатичны обе эти науки, и все гуманитарные изыски, которым нынче учат в университетах, я считаю производными одной из них или обеих вместе.
Историю и психологию можно сочетать по-разному. Например, можно взять советскую деятельностную психологию, и рассматривать историю, как деятельность нашего активного, но не всегда совершенного творческого начала. Можно рассмотреть мир и как собрание архетипов, плавающих в бассейне бессознательного, или использовать еще какую-нибудь из бесчисленных линз, предложенных нам двадцатым веком.
Но для истории перфекти наиболее подходит динамическая психология, она же глубинная, со всеми этими фрейдистскими мотивами, столкновениями и тектоническими сдвигами огромных пластов бессознательного. Случись мне писать такую работу, я обратился бы к хитросплетениям семейных связей, детскому опыту и, конечно, к тому супу, который круглосуточно варится в наших головах, извергая мысли, как пузырьки. В конце концов магия (энергия, или как угодно) тоже приходит оттуда, из бессознательного. Может быть, такая ассоциация родилась у меня еще тем летом, из-за липкой, в немалой степени фрейдистской липкостью, атмосферы дома Софинских и Роминой головы, до макушки наполненной психопатологией. Вырождающиеся семьи, скелеты в шкафу, и, конечно, — бескрайний бассейн бессознательных страхов, желаний и стремлений к двум вещам, одна из которых — смерть.
Фрейд забавно это объяснял — все живое, пришедшее из пустоты, стремится в какой-то степени вернуться к неживой природе, к большинству, так сказать. Органика сама по себе — отклонение от нормы. Органика в идеальном смысле — это Рома. Наше с ним лето подошло к концу, и я все думал, возьмет ли он свою липкую, странную атмосферу в школу. Говорить с ним, будто слушать, как кто-то часами рассказывает о своих снах: по-большей части он нес чепуху, которая не имела никакого значения, но иногда Рома достигал реальности, и тогда его уколы были довольно точны.
Например, однажды он сказал мне:
— Ты можешь быть забавным, харизматичным и интересным, но это все чушь. На самом деле, ты актер детского шоу, который после съемок выходит покурить.
Я сказал:
— Зато ты никогда не снимаешь свой клоунский нос. Ты спишь с клоунским носом на носу, и моешься тоже, и поэтому твой мозг сильно страдает от недостатка кислорода.
— Ну все, ты меня разгадал!
В тот вечер мы собирались в школу. Удивительное дело, но все лето перспектива отправиться в единственное в России учебное заведение для перфекти волновала меня мало — лето казалось бесконечным, а сентябрь был от меня так далеко, как Вторая Мировая война от Троянской.
Значимость события я осознал лишь собирая чемодан. Я аккуратно складывал свои немногочисленные вещи, а Один и Два помогали Роме наполнить его чемодан. Почти все, что у меня было, купили или создали для меня Софинские. В итоге я смог в двух охапках унести свои богатства к Роме в комнату, чтобы мы могли собираться вместе.
— Слушай, а точно общеобразовательным предметам будет уделено достаточно внимания? Не хочу остаться недоучкой в понимании сапиенсов.
Слово, чуть насмешливое, сорвалось с губ само собой, я просто привык к тому, что хомо перфектус называют так тех, кто не владеет магией. Мне свойственно самомнение, я был бы прекрасным диктатором маленькой арабской или, скажем, африканской страны. Однако я люблю превозносить себя лично, а к превознесению своего биологического вида испытываю некоторое отвращение (многих это удивит).
Так что я поправился:
— Среди людей. В нормальном мире.
Рома пожал плечами, он не уловил моей внутренней борьбы.
— Ну, вообще-то, специальных предмета всего три: мертвоведение, тайнопись и общая теория энергии.
— Требует небольших пояснений.
— Ну точно. Общая теория энергии — это просто про то, как делать всякие ритуалы. Например, как ходить во внутренние миры или разогревать еду взглядом, или вылечить кого-нибудь, или летать. Вообще-то это фигня, очень немного людей теперь будет запариваться, чтобы разогревать еду взглядом — уже же есть микроволновки, это быстрее, чем риуталы. Но могут научить и полезным штукам.
— Им может научиться каждый? — спросил я. — Раз это делается с помощью ритуалов.
Рома кивнул и принялся подавать Два книжки в ярких, мягких обложках.
— Мертвоведение — это про призраков или живых мертвецов, то есть тела, наполненные энергией. Призраков много, и они бывают враждебны к перфекти, или они бывают нужны, а тела часто используют совершенно темные.
Тут уже его глаза загорелись, мертвоведение его привлекало, он быстро-быстро скользил языком по тонким губам, делая долгие паузы.
— Из мертвых людей постоянно варят зелья, и они нужны в ритуалах, ну, если это темная энергия, а еще мертвые люди никогда тебя не покинут.
Последняя часть предложения типично соскользнула с общего на частное, к этой манере разговора нужно было просто привыкнуть.
— А тайнопись?
— О, это твой собственный способ колдовать, как говорили раньше. Или влиять, как стали говорить потом. Надо его найти. Папа, вот, записочки пишет, а у мамы есть ее спицы.
Тайнопись, моему, самая захватывающая часть, но ее Рома рассказывал скучно, ему сразу же надоело.
— В общем, — сказал я. — Это как твоя личная волшебная подпись?
— Ну да, точно.
И столько же прозаичным, как подпись, это было по мнению Ромы. Он не мечтал впервые подписаться в паспорте, он мечтал о мертвых, мертвых, мертвых — огромном параде мертвых. Рома все-таки соизволил мне кое-что объяснить, но все его объяснения сводились к простой дихотомии общих ритуалов: от самых простых и бытовых, до многоступенчатых, великолепно сложных и могущественных, и личной магией, которая по мнению перфекти, представляла собой суть человека. Такая магия была делом личным, даже интимным, и не всегда ею охотно делились с окружающими, хотя при этом ее регистрировали в каких-то официальных инстанциях. Из всех бесконечных видов тайнописи самым прекрасным считалось чистое созидание, даже если перфекти умел создавать только сахарную вату — зато из ничего. Мне это кажется предрассудком, на самом деле, я думаю, что такие дары накладывают слишком большой отпечаток на личность и являются чем-то вроде савантизма.