Глава 1. РАЗНОС

Тишина в зале была густой, липкой и лживой. Она не предвещала покоя — она копила напряжение, как сжимающаяся пружина, как лезвие бритвы перед касанием кожи. Каждая секунда этого молчания звенела в ушах Таи навязчивым, тревожным камертоном. Она сидела в четвёртом ряду, в самом сердце стерильно-холодного кафедрала современного бизнеса, и пальцы её, стиснувшие картонную папку, побелели от усилия. Влажные пятна на краю были отпечатками не просто волнения, а животного, первобытного страха, который она отказывалась признавать. Вокруг витал удушливый микс дорогого парфюма, шепота расчётов и аппетитов. Международный экономический форум «Перспектива». Здесь не делились идеями — здесь сражались за ресурсы, пожирали слабых и возводили на костях амбиций свои империи. И сегодня её маленькая, хрупкая амбиция должна была либо вознестись, либо быть растоптанной.

Тая Лебедева. Двадцать четыре года. Финалистка. Её исследование о криптовалютных рисках хвалили старшие коллеги, называя «блестящим» и «прорывным». Будущее рисовалось ей в ярких, уверенных мазках.

До этого момента. Пока она не увидела, кто занял место в жюри.

— Следующий участник — Тая Лебедева, — голос ведущего прозвучал как удар гонга, возвещающий начало гладиаторского боя.

Она поднялась. Ноги были ватными, но вынесли её к прозрачному подиуму-эшафоту. Сотни глаз — холодных, оценивающих, голодных — впились в неё. Но всё это померкло перед одним взглядом.

Марк Орлов.

Он сидел в центре, откинувшись в кресле, как на троне. Не просто миллиардер, создавший «Триаком» из ничего. Нет. Его называли «ледяным демоном» финансового мира. Он не строил — он захватывал. Не договаривался — он ломал. Слухи о нём ходили сюрреалистичные: что у него вместо сердца — титан, а вместо крови — жидкий азот. Особенно с женщинами. Говорили, он их не нанимает, а использует, и выкидывает, как исчерпавший ресурс актив. Ему было двадцать семь, но глаза… Это были глаза очень старого, очень уставшего от вечности хищника. Серые, как пепел после пожарища, они смотрели на мир с абсолютным, брезгливым безразличием.

Пока не находили жертву.

Сейчас его жертвой была она.

Тая начала презентацию. Голос, к её собственному удивлению, звучал чётко и металлически. Цифры, графики, выводы — всё лилось, как отлаженная программа. Зал затих, кивал. На мгновение она позволила себе вспышку надежды. Получается.

Надежда испарилась в тот миг, когда взгляд Орлова, медленный и тяжёлый, как ртуть, пополз от экрана к ней. Он не просто смотрел. Он вскрывал. Его глаза снимали слой за слоем — профессиональную уверенность, защитный лоск, доходили до дрожи в кончиках пальцев, до едва заметной пульсации в горле. И тогда он улыбнулся.

Это была не улыбка. Это был оскал. Холодное, безжизненное растягивание губ, не дотягивающее до глаз. От этого взгляда по позвоночнику Таи пробежал ледяной червь.

— Вы закончили вашу… иллюзию? — его голос был низким, бархатным, и от этой бархатистой ядовитости сжималось всё внутри. — Прекрасно. Тогда позвольте показать вам реальность. Которая, увы, не имеет ничего общего с этой детской мазнёй.

Он взял в руки её распечатанный доклад, пролистал его с таким выражением, будто трогает нечто биологически загрязнённое.

— Ваш проект, мисс Лебедева, — начал он с убийственной, сладострастной медлительностью, — это не анализ. Это диссонанс глупости и наивности, облачённый в красивые графики. Это бумажный кораблик, который вы пытаетесь запустить в цунами. Он не просто ошибочен. Он оскорбительно некомпетентен.

В зале кто-то резко вдохнул. Тая почувствовала, как жар позора заливает её лицо, шею, грудь. Она стояла, вцепившись в край трибуны, пытаясь превратиться в статую.

— Я готова защитить каждый свой тезис, — выстрелила она, и голос её прозвучал неестественно громко в гробовой тишине.

— Не надо тратить наше время на защиту руин, — отрезал он, даже не взглянув, щёлкая лазерной указкой по её слайдам, как скальпелем. — Смотрите. Ваша модель. Она построена на песке самоуверенности и игнорирует ураган политических рисков. Ваши прогнозы — это не прогнозы. Это желания, вымазанные цифрами. Фантазии девочки, которая, судя по всему, считает финансовый мир местом, где исполняются мечты.

Он фыркнул. Короткий, сухой звук, полный такого презрения, что у Таи похолодела кровь в жилах. По залу покатился сдержанный, виноватый смешок — стая, поддакивающая вожаку перед растерзанием добычи.

Это был не разбор. Это было публичное умерщвление. Он не критиковал — он расчленял. Он не спорил — он стирал в порошок. И делал это с холодным, почти эстетическим удовольствием. В его глазах читалась не профессиональная принципиальность, а что-то иное. Скука, раздражённая присутствием чего-то ниже его, и… да, наслаждение. Наслаждение от власти, от унижения, от этого момента абсолютного контроля над чужой катастрофой.

— Спасибо за… столь детальный разгром, — прошептала она, чувствуя, как внутри рушится целый мир. Но её поза оставалась прямой. Он не увидит её слёз. Никогда.

Она повернулась и пошла прочь. Каждый шаг отдавался в висках молотом. Шёпот за спиной был как жужжание мух над раной: «Растоптал…», «Беспощадно…», «Каков мерзавец…».

Она уже почти коснулась холодной стали дверной ручки, островка спасения, когда этот голос настиг её. Он прозвучал негромко, но прорезал пространство, как ледяная игла.

— Лебедева.

Она замерла. Медленно, будто преодолевая гравитацию, обернулась.

Он стоял прямо перед ней. Близко. Настолько близко, что она почувствовала исходящий от него холод, словно от открытой морозильной камеры. Запах — дорогой, сложный, с нотами морозного железа и старого пергамента.

— Я редко что-либо объясняю, — произнёс он тихо, наклоняясь так, что слова касались только её. — Но для вас сделаю исключение. Вы не просто ошиблись. Вы не имели права даже приближаться к этой теме с таким уровнем дилетантства.

Его взгляд, медленный и весомый, как свинец, пополз по её лицу, запинаясь на влажных ресницах, на сведённых челюстных мышцах, на предательски дрогнувшей нижней губе.

Глава 2. ПОСЛЕВКУСИЕ

ТАЯ

Она вырвалась из здания форума не как человек — как выброшенный снаряд. Её вышвырнуло на осеннюю набережную не потоком воздуха, а ударной волной собственной ярости, смешанной с ледяным презрением, что висело в зале после его слов. Гранитные плиты под ногами казались зыбкими, нёсскими, мир потерял устойчивость. Ветер с Невы бил в лицо острыми, мокрыми иглами — но внутри пылало. Не пламенем стыда, нет. Стыд был слишком мелкой монетой для той цены, что он пытался с неё взять. Внутри полыхал белый фосфор, тот, что горит даже под водой, разъедая всё на своём пути.

Отцовские наставления, высеченные в памяти, стучали в висках тяжёлым, неумолимым метрономом: «Не уступай дорогу, солнышко. Трудности — это не стены. Это ступени. И если можешь — бей первой. Бей так, чтобы они запомнили не твоё падение, а силу твоего удара». Она жила по этим правилам. Трудности были её кислородом, её точильным камнем, её личным адом, из которого она всегда выбиралась сильнее.

Но это… это было иное.

Каблуки, отбивающие дробь по граниту, выстукивали кодекс её ярости, отточенный и беспощадный:

Как. Он. Смеет.

Критика проекта — святое право жюри. Пусть даже несправедливая, пусть даже предвзятая. Но та манера… Спокойный, почти скучающий бархатный голос, который методично, без единого повышения тона, стирал в атомную пыль шесть месяцев её бессонных ночей, её расчётов, её надежд. И взгляд. О, этот взгляд! Он скользил по ней не как по оппоненту, не как по специалисту. Он смотрел на неё, как смотрят на случайное пятно на безупречном костюме. На досадную помеху в отлаженном механизме его вселенной. На ничто.

Она вцепилась в ледяные чугунные перила Аничкова моста, и металл заныл под её хваткой. Лёгкие рвали колючий, пропитанный речной сыростью воздух, но кислорода не хватало. В горле стоял ком — не слёз, а невысказанных, отравленных слов.

— Нет.

Это слово проросло из самой глубины, из того стального стержня, что был впаян в её позвоночник потерей матери, борьбой за место под солнцем в мужском мире, годами доказательства своей состоятельности. Стержень звенел от удара, высоко и пронзительно, как натянутая струна, но не дрогнул, не дал ни миллиметра слабины. Мысль кристаллизовалась, обретая твёрдость алмаза, холодный блеск обетования:

«Если этот самовлюблённый цезарь в своём тысячедолларовом Brioni полагает, что я отползу в сторонку и залижу раны — он совершает первую в своей жизни, но, уверяю, не последнюю, роковую ошибку.»

И всё же… была заноза. Проклятая, абсурдная, не к месту.

Когда в памяти всплывал не поток его ядовитых фраз, а сам момент — та доля секунды, когда её взгляд, полный огня и вызова, столкнулся с его серыми, бездонными глазами… Под пластом бешенства, под праведным гневом, в самом низу живота, что-то ёкнуло. Резко, влажно, непрошенно. Не страх. Нечто куда более древнее и опасное. Щекотка на самом краю обрыва, когда знаешь, что один шаг — и полёт. Вспышка осознания, что перед тобой — не просто надутый богач, а стихия, облечённая в безупречный крой итальянского костюма. Ходячая, дышащая беда. И от этой мысли по спине пробежал не холодок, а электрический разряд.

Тая с силой встряхнула головой, будто могла стряхнуть эту мысль, как назойливую каплю дождя с ресниц.

«Никакого интереса. Чистый вызов. Просто азарт. Он поставил на моё унижение. Я поставлю на его крах. И сыграю на всё.»

В сумке зажужжал телефон, нарушая ход её мрачных мыслей. Вибрация была настойчивой, родной. Андрей. Её жених. Её тихая гавань, человек с тёплыми руками и спокойным голосом. Человек, который никогда в жизни не посмотрел бы на неё свысока, не унизил бы её интеллект. Его мир был построен на уважении, на партнёрстве, на…

Она смотрела на подсвеченное имя на экране. Палец замер в миллиметре от стекла. И… опустился. Внутри было слишком громко. Слишком ярко горели щёки от невыплеснутой ярости, слишком звенело в ушах от собственного бешеного пульса. Она не могла сейчас. Не могла поднести к уху этот спасительный круг и надеть маску спокойствия, вставить в свою речь правильные, умиротворяющие интонации. Ей нужно было переварить эту новую, едкую, как кислота, эмоцию. Разобрать её по косточкам. Понять, почему она так жжётся.

Но в груди, там, где должно было растекаться успокаивающее тепло при мысли о доме, о будущей свадьбе, о безопасном завтра, — полыхал иной огонь. Чужой. Дикий. И в самом его эпицентре, освещённое адским пламенем, пылало одно короткое, отчеканенное имя, что уже стало для неё синонимом войны:

МАРК. ОРЛОВ.

МАРК

Тишина в его кабинете, занимавшем весь верхний этаж стеклянной башни-иглы, была не благословенной — она была гробовой. Он сорвал пиджак, и тонкая ткань с шипением проскользнула по его плечам. Он швырнул его на кресло из шкуры носорога, где тот опал, как сражённая птица. Сорок квадратных метров свободы с панорамой, перед которой замирало сердце у любого, кто сюда попадал, вдруг стали клеткой. Тесной, душной, с воздухом, который пах озоновым запахом после короткого замыкания.

Он ходил по комнате широкими, неистовыми шагами, чувствуя, как незнакомое, ядовитое возбуждение пульсирует в сжатых кулаках, стучит в сонных артериях, горит под кожей. Адреналин от расправы он знал, он им жил. Но этот привкус был другим — горьковатым, с металлическим послевкусием, как кровь на губах после удара.

Он не собирался устраивать такой разгром? Ложь. Гнусная, слабая ложь, на которую он не имел права даже перед самим собой. Конечно, собирался. С самого момента, как увидел её в списке финалистов. Получил от этого почти животное, сладострастное удовольствие. Ломать — было его второй натурой. Ломать красивое, умное, гордое — его изысканным пороком, единственной роскошью, которую он себе позволял. И он мастерски разбивал эти хрустальные миры в мелкую пыль, чтобы потом вдохнуть её и насладиться собственной непреклонностью.

Но её презентация… Чёрт её побери, она была гениальной. Не просто грамотной или проработанной. Она была живой. В ней бился пульс настоящего ума, острой, почти пугающей интуиции. Она видела связи там, где другие видели лишь цифры. Это бесило. Её уверенность, та, что шла не от наглости, а от глубинного знания, — бесило втройне. Но больше всего — она.

Глава 3. КЛЕТКА ИЗ СТЕКЛА И СТАЛИ


Первый день в аду начинался не с огня и скрежета, а с немого, отраженного в хромированных поверхностях холода. Тая стояла перед ледяной громадой бизнес-центра, и питерское утро сентября било ей в лицо не солнечными лучами, а колючим, промозглым ветром, пахнущим речной сыростью и чужими амбициями. Высокий серый небоскрёб впивался в низкое небо, словно надменный палец, указывающий ей на место — внизу, у его подножия. Она поправила лацкан строгого пиджака, купленного на последние деньги в кредит (сейчас шов на плече жалобно потянул, напоминая об этой унизительной сделке), и сделала шаг внутрь. Двери поглотили ее беззвучно, как пасть.

Лифт мчался на двадцать девятый этаж с гулом, напоминающим взлёт истребителя. С каждым метром воздух становился разрежённее, дороже, а её решимость — тоньше и прозрачнее, как эта хрупкая надежда. В ушах стучало одно и то же, выбивая ритм на барабанных перепонках: «Не дрогнуть. Не показать страх. Он этого и ждёт. Ты не едешь на казнь. Ты идешь на войну. И первое оружие — взгляд. Взгляд, Тая, держи его ровно…» Но сердце глупо колотилось где-то в горле, сбивая дыхание.

Двери раздвинулись без единого щелчка, и её встретил не офис, а мир Марка Орлова. Манифест в стекле и стали.

Это был не просто холод. Это была сама суть пространства, вымороженная до абсолютного нуля. Стеклянные стены, обнажающие каждое движение, полированный бетон пола, отражающий тусклый свет свинцовых туч за окном, стальные перегородки — тонкие, как лезвия. Ни одного лишнего предмета, ни одного намёка на цвет, на жизнь. Стерильно, дорого, бездушно. Как операционная для безжалостной хирургии души. Или тюрьма высшей категории с видом на весь город, который теперь лежал у его ног.

И он. Центр, ось, черная дыра этой вселенной.

Он стоял спиной у панорамного окна, за которым клубились и рвались друг о друга свинцовые тучи. Силуэт — чёткий, резкий, будто вырезанный из тёмного гранита, непроницаемый. Руки, засунутые в карманы идеально сидящих брюк, были единственным намеком на некое подобие расслабленности, но и оно казалось обманчивым, продуманным.

Мысль Марка, бесшумная и острая, как скальпель «Опоздание. Двадцать семь секунд. Уже дисциплины ноль. Уже проигрыш. Идеализм в её глазах на форуме был таким… ярким. Таким раздражающим. Как вспышка дешёвой магниевой вспышки в темной комнате. Сейчас посмотрим, как быстро он выгорит, оставив только пепел сожаления.»

Он не обернулся. Просто произнёс, голосом, лишённым тембра, ровным и плоским, как линия горизонта над мертвым морем:
— Опоздание на двадцать семь секунд. Хороший старт, Лебедева. Ты уже в минусе. В моем мире минус имеет свойство стремительно расти, как кривая на биржевом крахе.

Тая замерла. Слова, которые она репетировала пол-ночи — уверенные, дерзкие — застряли в горле колючим, горячим комом. Она чувствовала себя лабораторной мышью, которую только что выпустили на огромное, скользкое поле. Он медленно повернулся. Не всем корпусом, а сначала лишь подбородком, профилем, и лишь потом — всем этим ледяным фронтом. И его взгляд — это было не взглянуть, это было быть просканированной, разобранной на молекулы и проанализированной на предмет дефектов. Серые глаза, лишённые не то что тепла — намёка на жизнь, на колебание. Холодная сталь, отполированная до зеркального блеска, в котором она увидела свое отражение — маленькое, смятое, с слишком широкими глазами. «Идиотка. Соберись!» — закричал внутри голос, но тело не слушалось.

«Страх. Чистый, неразбавленный, животный. Он струится от неё волнами, пахнет адреналином и потом. Прекрасно. Это та самая плодородная почва, на которой всходит абсолютная власть. Сейчас взрастить в этой почве нужные всходы.»

— Нравится? — Он кивнул на стол в углу, заваленный папками и стопками документов так, что под ними не было видно столешницы. Гора казалась бессмысленной, неодолимой. — Твоя новая жизнь. Вернее, её сырье. Если осилишь переработать в результат. Нет — дверь там, — он мотнул головой к лифту, не отрывая от неё взгляда, — работает в обе стороны. Иди.Экономь и моё время, и свою иллюзию достоинства.

Он выждал паузу, давая словам впитаться, просочиться сквозь кожу, обжечь. Тая вдохнула, собирая весь свой кислород, всю ярость, весь страх в один тугой комок за грудиной. Голос дрогнул на первом слове, но к концу фразы выровнялся, став тихим и четким:
— Я пришла работать, господин Орлов. А не… нравиться.

Уголок его рта дрогнул — не улыбка, а нервный тик, судорога чистого, неподдельнного презрения. Казалось, он даже слегка фыркнул, но звук был таким же призрачным, как запах в этой стерильной коробке.

«О, смотрите-ка. Искра. Жалкая, микроскопическая, но искра. «Не нравиться». Мило. Наивно. Как котенок, шипящий на ротвейлера. Мне будет бесконечно приятно гасить эти искры одну за другой. Пока не останется только ровная, гладкая, послушная тьма.»

— Страх, — произнес он, делая шаг вперед. Его ботинки поскрипывали на бетоне, и этот звук резал тишину. — Ты боишься. И это единственное разумное, адекватное чувство, которое у тебя есть сейчас. Остальное — подростковый бунт и наивность. Они здесь горят без дыма и пепла. За секунду.

Он прошёл мимо. Не задев её. Но воздух вокруг него сдвинулся, ледяной, плотной волной, и она почувствовала, как по коже пробежали мурашки, а волосы на затылке встали дыбом. Он остановился у стойки секретаря — пустующей, начисто выметенной. Видимо, он выгнал и её, чтобы устроить этот безупречный, приватный спектакль унижения.

— Забудь всё, чему тебя учили в ваших теплых университетах. Здесь не место для талантов. Талант — это хаос. Здесь место для дисциплины. Для результата. И для абсолютного подчинения. Твоя дерзость, — он обернулся, и его взгляд скользнул по её фигуре, медленно, оценивающе, как сканер, считывающий цену товара, — здесь — мусор. И я вынесу его первым. Без сожаления.

Это ударило. Точно, прицельно, по самому больному. Больнее, чем если бы он орал и метал стульями. Спокойно, хирургично, по живому — по той самой вере в себя, которую она так отчаянно пыталась сохранить. В глазах выступили предательские слезы, и она судорожно сглотнула, впиваясь ногтями в ладони. Боль от коротких ногтей, впивающихся в кожу, была якорем, единственной реальностью.

Мысль Марка, ликующая и жестокая: «Вот оно. Первая трещина. Видишь, как блестит на глазах? Это роса отчаяния. Самое сладкое вино. Ты — моя новая головоломка, Лебедева. И я разберу тебя на части не из злобы. Из любопытства. Мне будет наслаждением найти твой секретный механизм, эту пружинку самоуважения, и раздавить её пальцами. Сначала сломаю твою спесь. Потом — твои принципы. А потом, когда от «борца» останется лишь дрожащая, послушная тень, я с холодным удовольствием вышвырну тебя за дверь. Это будет мой шедевр.»

И в этот момент, будто сама судьба, уставшая от этой ледяной монотонности, решила вставить свои пять копеек яркой, жирной мазницей, дверь в приёмную распахнулась с легким стуком.

Вошел человек, которого хаос Орлова, казалось, не касался в принципе. Высокий, в дорогом, но мягко сидящем кашемировом пальто, с чёрными, чуть вьющимися непослушными волосами и лицом, на котором жила лёгкая, искренняя улыбка, лучиками расходящаяся от уголков карих глаз. Красота его была другой — не ледяной и опасной, а тёплой, солнечной, как первый обжигающий глоток кофе в промозглое, безнадежное утро. Он вносил с собой шум улицы, запах осеннего ветра и ощущение нормальности, которое здесь казалось дикой, невозможной ересью.

— Опять ранние экзекуции, цезарь? — раздался бархатный, насмешливый голос, заполнивший пространство, как музыка. — Людей хотя бы до десяти утра принято не пытать, я считаю. В девять ноль-ноль — это уже нарушение конвенции о правах офисного планктона.

Мысль Марка, мгновенно напряженная и раздраженная: Черт. Зимин. Именно сейчас. Эта вечная, назойливая, солнечная помеха. Гримаса судьбы.

Глава 5. РАЗРЯД

Ночь после вчерашнего дня не принесла покоя. Она принесла бессонницу, липкую и навязчивую, как паутина. Тая ворочалась в постели, и каждое движение простыни казалось ей прикосновением не тех рук. Холодных, властных, с длинными пальцами, которые могли бы с такой же лёгкостью разорвать ткань, как и её защиту.

Опыта в интимных делах у неё не было — не до того было никогда. Учёба, карьера, борьба за место под солнцем в мире, где её пол считался слабостью. Но она не была тёмной в этом деле. Она знала физиологию, как устроен женский организм — знала досконально, с точностью учёного. И это знание сейчас сводило с ума.

Оно объясняло, почему при мысли о нём низ живота сжимался болезненным, сладким спазмом. Почему между ног становилось тепло, влажно, предательски мокро, будто её тело признавалось в чём-то, что её разум яростно отрицал.

"Нет", — шептала она в темноту, вцепляясь в край одеяла. — "Это не то. Это не может быть то".

Ей не нравилось это чувство. Это унизительное, животное признание собственной уязвимости перед ним. Как будто её плоть, глупая, изменчивая плоть, уже выбрала сторону в этой войне, предав её саму.

Ей не нравилось в нём всё! Каждая чёрточка, каждый жест, каждый взгляд, пропитанный презрением. Как он с ней обращался — как с вещью, с помехой, с насекомым. Как разговаривал — эти ледяные, отточенные фразы, которые резали глубже любого ножа.

А она всегда была доброй. Искренне, по-настоящему. Общительной. Её любили соседи — всегда улыбалась, помогала донести сумки. Обожали одноклассники — первая приходила на помощь, объясняла задачи, делилась бутербродами. Уважали преподаватели — за ум, за трудолюбие, за ту самую, негромкую человечность, которая сквозила в каждом её поступке.

А он... он был антитезой всему, во что она верила. Ходячее отрицание добра, сострадания, простой человеческой порядочности. И самое чудовищное — он заставлял её сомневаться в себе. В своей правоте. В своей силе.

"Я ненавижу его", — повторяла она про себя, как мантру, пытаясь заглушить тот предательский жар, что разлился по телу при воспоминании о его взгляде. — "Я должна его ненавидеть".

Но в глубине, под всеми слоями гнева и отвращения, шевелилось что-то иное. Любопытство? Нет, слишком мягкое слово. Голод. Опасный, запретный голод по тому, чтобы увидеть, что скрывается за этой ледяной маской. Узнать, есть ли там что-то человеческое. Или там действительно только пепел и лёд.

С этими мыслями, запутанными, как клубок ядовитых змей, она ворочалась почти до самого утра. Когда до звонка будильника оставалось три часа, истощённое сознание наконец провалилось в чёрную, беспробудную пустоту.

Будильник она не услышала. Не с первого, не со второго раза. Проснулась от того, что одинокий солнечный луч, жёсткий и безжалостный, ударил прямо в глаза. Взгляд на часы — и сердце упало в пятки, превратившись в ледяной комок.

"Твою ж..." — сорвалось с её губ, тихо, по-детски беспомощно.

Дальше — сумасшедшая, лихорадочная спешка. Она металась по комнате, как угорелая, натягивая колготки, которые тут же пошли стрелкой от неловкого движения. Сорвала с вешалки ту самую, ненавистную ему, но единственную приличную блузку — шёлковую, белую, с небольшим вырезом. Надела юбку-карандаш, чёрную, строгую. И, конечно, тот самый пиджак. Тот самый "бабушкин", добротный, тёплый, из мягкой шерсти, который он приказал ей никогда больше не носить.

Наделa его почти назло. Почти. В глубине души она понимала — это не вызов. Это паника. Это желание спрятаться, укутаться в знакомую, безопасную ткань, как в детстве укутывалась в мамин платок.

Волосы едва успела собрать в небрежный пучок, с которого уже выбивались тёмные пряди. Без макияжа. Без духов. Без того самого бюстгальтера, который в спешке остался висеть на спинке стула — она заметила это только уже на улице, когда порыв ветра прижал тонкую блузку к телу, и она с ужасом ощутила, как ткань скользит по обнажённым соскам, которые тут же, предательски, отреагировали на холод и трение.

"Чёрт, чёрт, чёрт..." — мысленно материлась она, прижимая папку с документами к груди, пытаясь хоть как-то скрыть эту вопиющую неподготовленность.

И вот это опоздание, эта спешка, это забытое бельё — всё это сойдётся сегодня в одну идеальную, чудовищную бурю. Сыграет с ней самую злую шутку в её жизни.

---

Утро было хмурым, недружелюбным. Небо нависло над городом низкой, свинцовой плитой, из которой время от времени сыпалась колючая, мокрая крупа — не снег, ещё не снег, но уже и не дождь. Что-то промежуточное, неприятное, как и её настроение.

Тая почти бежала по скользкому тротуару, скомканное пальто болталось на руке, сумка била по бедру тяжёлым, неудобным ритмом. Её каблуки, чётко отбивавшие дробь по асфальту, казались единственным звуком в этом сером, безликом утре.

Здание "Триакома" вырастало перед ней не постепенно — оно обрушивалось всем своим стеклянно-стальным величием, холодным и бездушным, как сам его хозяин. Башня-игла, вонзившаяся в низкое небо, сверкала тусклыми отблесками в пасмурном свете.

Она рванула к вращающимся дверям, проскочила внутрь, и её сразу обняла стерильная, кондиционированная тишина фойе. Мраморный пол, начищенный до зеркального блеска, отражал потолки в три этажа и скупой свет из стеклянных стен. Воздух пах деньгами — дорогим деревом, кожей, едва уловимыми нотами какого-то эксклюзивного освежителя.

К лифту. Нужно к лифту.

Она почти подпрыгнула, нажимая кнопку вызова. Панель загорелась мягким золотистым светом. Тая переминалась с ноги на ногу, украдкой поправляя блузку, которая, казалось, прилипла к телу везде, где не надо.

Тонкий, едва слышный звон — и зеркальные двери разъехались. Пусто. Слава богу.

Она шагнула внутрь, развернулась к панели управления, ткнула пальцем в кнопку двадцать девятого этажа. Двери начали медленно, плавно сходиться.

И в этот миг, в последнюю секунду, в щель между створками вписалась чья-то рука. Длинная, сильная, с широкой ладонью и идеально подстриженными ногтями. Рука в рубашке из тончайшей белой ткани безупречного кроя и манжетой дорогих часов, браслет которых блеснул холодным металлом.

Глава 4. ИСПЫТАНИЕ

После того, как дверь мягко, но безжалостно закрылась за Егором, воздух в кабинете преобразился. Он не просто сгустился — он кристаллизовался, стал вязким и приторным, как сироп из расплавленного сахара и яда. Каждая молекула была заряжена молчаливым напряжением, которое ждало лишь искры. Марк медленно, с театральной, хищной неторопливостью развернулся от панорамного окна. Его движение было подобно повороту орудийной башни — плавным и смертоносным. Взгляд, который он устремил на Таю, был не взглядом человека. Это было лезвие, раскалённое докрасна в горне его собственной ярости и раздражения. Оно медленно, методично прошлось по ней — от всколоченных, словно от удара тока, тёмных волос, по лицу, на котором ещё горели пятна возмущения, по скромному, добротному, но откровенно бюджетному пиджаку, по прямым, залитым стыдливым теплом ногам в колготках.

— Пиджак, — произнёс он.

Одно-единственное слово. Оно упало в тишину не звуком, а физическим предметом — тяжёлым, холодным, с чёткими гранями. Приговор, вынесенный без права на обжалование.

— Завтра, — продолжил он, и голос его был низким, бархатным, но в этой бархатистости скрывались осколки битого стекла, — ты оставляешь его дома. Навсегда. Навеки. Тот, что сейчас уродует твои плечи, пахнет дешёвым кофе из автомата, пылью библиотечных стеллажей и… детской верой в справедливость. Здесь это смердит. Здесь это — клеймо неудачника. Здесь это — флаг капитуляции, который ты несешь на своей спине.

Тая почувствовала, как по её коже, от копчика до затылка, прокатилась волна жара, сменяемая ледяными мурашками. Она невольно втянула голову в плечи, будто пытаясь спрятаться внутри этого самого пиджака, который он так презирал. Пальцы, спрятанные в карманах, сжались в кулаки так, что ногти впились в ладони, оставляя болезненные полумесяцы.

— У вас что, прописан дресс-код в уставе? — вырвалось у неё, голос звучал выше, резче, чем она хотела. — Или это ваша личная, королевская прихоть — решать, во что одеваться вашим… подданным?

Уголок его рта, того самого рта с такими чёткими, такими жестокими линиями, дрогнул. Не в улыбке. В судороге презрения, смешанного с чем-то ещё, более тёмным.

— У меня есть стандарты, Лебедева. Высшие стандарты. Ты будешь одеваться так, чтобы подчёркивать свою ценность. Не потенциальную. Не гипотетическую. А реальную, ощутимую, монетарную ценность, которую ты должна будешь доказать каждый божий день. А этот… этот мешок, — он сделал отстранённый жест в её сторону, будто указывал на что-то нечистое, — подчёркивает лишь твоё происхождение. Твою принадлежность к серой, безликой массе, которая трудится, но никогда не правит. Юбка. До колена или чуть выше. Шёлковая блуза. Цвет — белый. Идеальная посадка по фигуре, сшитая руками мастера, а не слепая швея из ателье у метро. Никаких «удобных пиджаков от бабушки». Никакой самодеятельности. Это — не условие работы. Это условие выживания в моём пространстве. В моей вселенной. Понятно?

Он сделал шаг вперёд. Потом ещё один. Каждый шаг был отмерен, тяжёл, как удар молота. Она инстинктивно отступила, спина нащупала холодную, идеально гладкую поверхность стеклянной двери. Дальше отступать было некуда. Он остановился так близко, что тепло его тела достигло её кожи сквозь ткань. Пространство между ними стало плотным, электризованным. Она видела всё с пугающей чёткостью. И запах. О, Боже, запах. Это был не парфюм. Это была сама суть мужчины: тёплый, животный, смешанный с дорогим мылом, кожей и чем-то неуловимо металлическим — как будто он был выкован из стали, которая лишь слегка остыла.

Её дыхание спёрлось в горле, превратившись в короткие, мелкие глотки воздуха. Страх? Да, конечно, страх. Разумный, животный страх существа, загнанного в угол гораздо более сильным хищником. Но сквозь леденящую плёнку страха пробивалось, пульсировало, набирало силу нечто иное. Острое. Жгучее, как перец на языке. Неуместное любопытство дикарки, впервые увидевшей огонь. Жалость к хищнику, который, кажется, заперт в клетке вместе с ней.

— Ты… невыносимо дерзкая, — его голос опустился до хриплого, интимного шёпота. Он звучал так, будто слова рождались где-то глубоко в его груди, проходя через баррикады его воли. — И знаешь, что самое отвратительное, самое непростительное в этой твоей дерзости?

Он наклонился. Его губы не коснулись её кожи, но они были так близко к её виску, что она чувствовала движение воздуха, когда он говорил. Волосы на её затылке встали дыбом.

— Это заводит. Дико. Безумно. Непозволительно.

Слово «заводит» повисло между ними не как абстракция, а как физическая реальность. Оно обожгло её ухо, проникло внутрь, ударило в самое нутро. И в этот миг, в эту долю секунды абсолютной тишины и абсолютной близости, её тело, предав её с чудовищной ясностью, уловило его ответ. Напряжение, исходившее от его сведённых плеч, от каменной твердыни грудной клетки, было не только гневом. Это был тот же самый первобытный импульс, который заставляет тигра поднимать лапу, а волка — оскаливать клыки. Но ниже, гораздо ниже, сквозь тонкую ткань его безупречных брюк, шёл иной, неоспоримый сигнал. Молчаливое, мощное признание его плоти в том, что её вызов, её стойкость, сама её запретная близость — это не раздражитель. Это — искра, брошенная в бочку с порохом. Его тело отвечало на её существование с яростной, неприкрытой, животной простотой желания.

И её собственное тело, о, предательское, живое тело, отозвалось. Не мыслью, не протестом, а мгновенной, влажной, стыдной волной тепла, которая разлилась в самом низу живота, между ног. Это было признание, которое было страшнее любой его угрозы. Признание в том, что она — не просто жертва. Она — соучастница этого безумного напряжения.

Он резко отпрянул, как будто его отбросило невидимым электрическим разрядом. Расстояние между ними стало вдруг огромным, холодным. В его глазах, таких бездонно-серых, мелькнула ярость — но направленная не на неё. Это была ярость на самого себя, на собственную слабость, на эту дьявольскую потерю контроля. Его челюсти свело так, что выступили жёсткие бугры на скулах.

Загрузка...