Вероника
июль, 2002 год
Раннее утро. Солнце июня 2002 года в этом забытом богом городке с населением в тридцать тысяч было уже безжалостно ярким. Оно заливало потрескавшийся асфальт двора старой городской больницы, построенной еще при Брежневе, и слепило глаза.
Вероника, протирая сонные глаза, торопливо шла через этот двор, сжимая в руке пластиковый пакет со вторым завтраком – два бутерброда с сыром и яблоко. На ней было чуть великоватое платье, в сумке лежала отглаженная форма и синяя медицинская шапочка. Густые светло-русые волосы девушка собрала в неидеальный пучок. Ей было девятнадцать, и это была ее первая летняя практика после второго курса медколледжа. Не просто учебная, а полноценная работа младшей медсестрой в терапии.
Отделение встретило ее знакомым коктейлем запахов: лекарства, хлорка, тушенка из пищеблока, сладковатый запах больных. Дежурная ночная сестра, кивнув, ушла. А вот из процедурной, звучно стуча каблуками, вышла Валентина Петровна, старшая медсестра отделения. Женщина лет пятидесяти, с лицом, на котором вечное недовольство застыло морщинами, и пронзительным взглядом.
– Опоздала, Смирнова, – голос у нее был низкий, властный. – На пять минут. Думаешь, тут санаторий?
– Автобус задержался, Валентина Петровна, простите, – сглотнув комок в горле, пробормотала Вероника. Она знала, что пришла ровно к семи тридцати, как и положено.
– Без "простите". Молодые совсем расслабились. Иди в процедурную. И давай быстро, пока я не вернулась с планерки.
Вероника кивнула. Ей предстоит разобрать три огромных металлических короба с инструментами, которые после дежурной сестры надо было вынимать, сортировать и раскладывать. Работа тяжелая, монотонная, и пальцы в тонких перчатках быстро покрывались красными полосами от решеток.
В помещении стояла ужасная духота. Через час, когда Вероника, вспотевшая, закончила, Валентина Петровна, проходя мимо, бросила, не глядя:
– Теперь в палаты, подавать завтрак. Сейчас на тебе все с восьмой по пятнадцатую. И поторапливайся, а то все остынет.
Дедовщина. Это слово Вероника знала из армейских рассказов дедушки. Здесь, в женском коллективе больницы, она была не такой откровенной, но оттого не менее унизительной. Ей сваливали самую грязную работу: мытье палат после выписки, смену белья у лежачих больных, бесконечные поручения "сбегай туда, принеси это". В общем все, чем должны заниматься санитарки.
Ее редко пускали к интересным процедурам, а если и пускали, то только ассистировать, молча подавая вату и шприцы. На планерках ее замечания, вычитанные в учебнике, игнорировали.
– Теория, Смирнова, это хорошо, но у нас тут практика, от которой жизни зависят, – говорила Валентина Петровна, и другие опытные медсестры согласно кивали.
Работа была адски тяжелой физически. Ноги гудели к обеду, спина ныла, а к вечеру часто слезились глаза. Она видела много боли, беспомощности, страха. Иногда – смерть. От этого сжималось сердце и хотелось плакать в тишине подсобки.
Но странное дело – она любила эту работу. Эти редкие моменты, ради которых, казалось, все и стоило терпеть. Когда бабушка Серафима Николаевна из 8-й палаты, которую Вероника каждый день терпеливо кормила с ложки – бабушке было тяжело кушать самой, вдруг слабо улыбалась и гладила ее по руке.
Когда молодой парень после аппендицита, которого она два дня уговаривала вставать, наконец сделал несколько шагов и шутливо поклонился ей, как рыцарь. Когда она правильно, с первого раза, взяла сложный анализ из вены у испуганного ребенка, и его мать со слезами благодарила ее. В эти секунды ее униформа становилась доспехами.
Вероника чувствовала себя полезной. Нужной. Она помогала. И этот острый, сладкий укол осознания своей нужности был сильнее усталости и обид.
В редкую минуту затишья, прячась в сестринской за журналом назначений, она думала не о работе. Она мечтала о пятнице. После смены она встретится с Ленкой, своей школьной подругой. Они пойдут в новый, единственный в городе компьютерный клуб, выпьют по чашке растворимого кофе и будут болтать обо всем на свете.
А еще… еще она жадно мечтала выкроить время на книгу. Прошлой ночью она дочитала до места, где героиня, такая же простая девушка, наконец-то встречала свою любовь. Это был не бульварный роман, а хорошая, добрая история от зарубежной писательницы, которую она взяла в библиотеке.
Мама, Ольга Николаевна, школьный учитель русского и литературы, презрительно фыркала, видя эти книги:
– Опять эти любовные сопли, Вероника? Когда уже возьмешь что-то серьезное? Толстого перечитай! Эти истории только голову задурят, проблем не оберешься!
Смена тянулась бесконечно. Подача, уборка, беготня с подносами, заполнение бумаг, выговоры Валентины Петровны за неидеально заправленную кровать… Уже к шести часам Вероника чувствовала себя выжатым лимоном.
Когда-нибудь, когда ее допустят до реально работы, она сможет брать больше смен. Накопит денег и снимет квартиру. Может, через пару лет сможет поступить и отучиться на врача…
Смена закончилась в восемь. Дорога домой в переполненном автобусе была мучением. Но вот она, ее улица, ее пятиэтажка. Ключ щелкал в замке.
В квартире пахло пирогами. Мама, Ольга Николаевна, была дома – для учителей уже начался летний отпуск. Она сидела в кресле в гостиной с томиком Чехова, но взгляд ее был направлен в окно. Она была стройной, подтянутой женщиной с идеальной, как у диктора, речью и такой же идеальной, но холодной улыбкой.
– Ну как, набегалась? – спросила мама, оценивающе оглядев дочь. Вероника выглядела уставшей, волосы растрепались.
– Нормально, – коротко бросила Вероника, снимая обувь. Она не хотела говорить. Любой рассказ о работе мама встречала или нравоучениями врод "надо быть жестче, покажи характер"), или вздохами "и зачем ты в эту медицину полезла, я же говорила – в педагогику!".
Москва.
Студия пахла пылью и свежей краской. Запах нежилого, только что собранного пространства, где ещё не поселились ни души, ни привычки. Два дня назад рабочие вынесли последние леса и катушки с проводами. Сегодня закончили уборку студии и завезли технику. Лев Волков откинулся в кресле режиссёра монтажа, кинув взгляд на ещё заклеенный плёнкой пульт. Он смотрел на множество пустых, тёмных мониторов, отражавших его усталое, но лихорадочно возбуждённое лицо.
Завтра снимают пилот. Новое шоу "Отцы и дети", где разбираются проблемы в отношениях родителей, переживающих о будущем молодежи, и детей, которые хотят сами строить свою судьбу — может, уехать покорять столицу или выбрать другую профессию.
Идея была его, выношенная и выстраданная в общежитии, на лекциях, в курилке института. Проблема поколений, вечная, как мир, но такая взрывоопасная именно сейчас, в начале нового тысячелетия. Отцы, пережившие перестройку и цепляющиеся за остатки стабильности. Дети, рождённые уже в другой стране, с глазами, полными амбиций и страха одновременно.
Он знал это на своей шкуре. Он и был таким ребёнком, который сбежал от своего отца-инженера, спивающегося в захолустье, в Москву, где можно было стать кем угодно. Хотя бы на экране.
Дверь в студию открылась без стука. Он узнал шаги – быстрые, чёткие, с лёгким стуком каблуков по линолеуму, который уже завтра заглушит ковёр. Соня.
Она шла по студии, как по своему будущему владению, оценивающим взглядом скользя по новым декорациям, похожим на гостиную успешной, но бездушной семьи. На ней был идеально сидящий тёмно-серый костюм, белая блузка, расстёгнутая на одну пуговицу. Ни намёка на усталость после четырнадцатичасового дня. В руках она несла два бумажных стаканчика.
– Эспрессо. Без сахара. Чтобы не спать, – её голос прозвучал в пустом пространстве гулко и властно. Она поставила стаканчик перед ним, не глядя, и села на край стола для монтажа, скрещивая ноги. – Команда будет здесь к девяти утра. Ты должен быть в форме.
– Я в форме, – пробурчал Лев, делая глоток обжигающей горечи. – Просто смотрю. Впитываю.
– Впитывать надо рейтинги, а не атмосферу, – парировала Соня. Её взгляд, холодный и аналитический, скользнул по его фигуре. – Ты выглядишь как провинциальный поэт в минуту вдохновения. Расслабься. Всё уже куплено и согласовано. Завтра ты просто отработаешь свою роль. Роль ведущего, который всё понимает и всем сочувствует.
Несмотря на то, что девушка улыбалась, в её словах не было насмешки — лишь констатация фактов. Тридцатилетняя София Бережная, дочь депутата и протеже главного продюсера канала, видела мир как шахматную доску, где люди были фигурами, а чувства – тактикой.
Она разглядела во Льве потенциал три года назад, когда он, зеленый стажёр с третьего курса журфака, вломился на совещание с горящими глазами и сырой, но дерзкой идеей.
Соня понаблюдала за ним. Парень был очень способным — его любила камера, он чуствовал себя уверенно. Лев умело привлекал к себе все внимание окружающих. Он не был клоуном — харизматичный, голубоглазый, он знал, как выгодно себя продать, а потому занимался спортом и следил за внешностью.
Так Соня разглядела не просто талант даже, а жадность. Жажду вырваться, доказать, заявить о себе. И решила сделать его своим проектом. Самой выгодной инвестицией.
После выпуска из университета, он начал работать на телеканале на полную ставку. За год Лев успел помелькать в нескольких проектах и хорошо себя заррекомендовал.
– Без твоей помощи, конечно, ничего бы не вышло, – сказал Лев, глядя в тёмный экран, где угадывалось его отражение. В голосе прозвучала заученная, ритуальная благодарность. Часть их негласного договора.
– Не забывай об этом, – ответила Соня, и в её голосе внезапно проскользнули игривые нотки. Она провела пальцем по краю стола, приблизившись к нему. – Я вложила в тебя немало своего времени. И своего влияния. Приходилось даже папе рассказывать, какой у нас на канале перспективный мальчик.
Лев почувствовал знакомое, двойственное чувство. Признательность, смешанную с раздражением. Он откинулся в кресле, глядя на её прекрасное, бесстрастное лицо, освещённое синим светом дежурной лампы.
– В МГИМО я поступил сам. Год пахал и учился, но вступительные сдал, – сказал он тихо, но отчётливо. – На канал меня взяли по итогам конкурса. Идея шоу – моя. Я пробился сюда сам.
Соня улыбнулась. Улыбка была красивой и абсолютно пустой.
– Милый. Ты пробился туда, куда я тебе открыла дверь. В Москве тысячи таких же голодных, талантливых мальчиков. Они моют полы в офисах и разносят кофе. А ты сидишь в новой студии и завтра станешь лицом очень перспективного проекта. Не путай причину и следствие.
Он не стал спорить. Спорить с Соней было бессмысленно. Её уверенность зиждилась не на аргументах, а на фундаменте семейного положения и счёта в банке. Вместо ответа он встал, подошёл к декорации – стилизованному книжному стеллажу с бутафорскими томами. Положил ладонь на гладкий, холодный пластик.
– Я думаю о том, откуда я выбрался, – сказал он, больше себе, чем ей. Голос в пустой студии звучал гулко, исповедально. – Этот город… ты бы даже названия его не запомнила. Там можно было сдохнуть. Стать таким же, как все. Жениться в двадцать два, работать на дряхлеющем заводе, пить сначала по выходным, а потом после смены. Я был всего лишь парнем из КВН. Смешил народ в дворце культуры. А потом сел на электричку и уехал. Сдал вступительные.
В голове, проскочила мысль, яркая и чёткая: «Вопреки всему». Вопреки пьяным выходкам отца. Вопреки молчаливому упрёку в глазах матери, которая все детство боялась за него, но ушла слишком рано. Вопреки этому провинциальному болоту, которое засасывало с невероятной силой. Он вырвался. Своим умом, своей наглостью, своей волей.
– И добился многого, – продолжил он, обернувшись к ней. – Сам.
Аня
Пятый час утра. Город ещё спал мёртвым, предрассветным сном, когда небо на востоке только начинало светлеть оттенком грязного асфальта. В квартире на четвёртом этаже пятиэтажки горел свет на кухне и в ванной.
Вчера был ее выходной – вместо ночной смены она убрала дом и сходила за продуктами. Конечно, она спала дольше, чем обычно, но все равно проснулась разбитой. У отца был четкий распорядок дня, и она всегда ему следовала.
Аня наполняла таз тёплой водой. Руки её двигались автоматически, привычно отмеряя температуру локтем. В маленьком зеркальце над раковиной отражалось её лицо — бледное, с синевой под глазами, которые казались слишком большими для этого худого, заострившегося лица. Ей было двадцать, но взгляд был старше. Намного старше.
Из спальни донёсся хриплый, прерывистый кашель. Потом — стон. Ритуал начинался.
Она вошла в комнату. Воздух был тяжёлым, спёртым, со сладковато-гнилостным запахом болезни, дешёвого одеколона и немытого тела. На кровати, под грудой одеял, лежал её отец, Виктор Петрович. Когда-то высокий, крепкий, с руками, умеющими собрать и разобрать любой станок, он теперь был жёлтой, высохшей тряпичной куклой. Его глаза, мутные, с жёлтыми белками, смотрели в потолок, невидящие.
– Пап, вставай, – сказала Аня без интонации, привычным, ровным голосом сиделки. – Помоемся.
Он забормотал что-то невнятное. Слова тонули в хрипе.
– Оль… Оленька…
Ольгой звали маму. Аня стиснула зубы. Любовь к отцу, острая и беспомощная, кольнула где-то под рёбрами. Потом накатила волна отвращения — к этому запаху, к этой беспомощности, к самой себе за это отвращение. И поверх всего — конская усталость. Она не спала полноценно уже несколько лет. С тех пор, как он слег окончательно.
Она стянула с него одеяло. Надела резиновые перчатки и начала с лица. Мягкой тряпкой, осторожно обтирала отца. Он мычал, пытаясь отвернуться.
«Константин», – подумала она вдруг, и на мгновение пальцы под перчатками стали нежнее.
Константин был заведующим отделением хирургии. Ему тридцать пять лет. Он старше её на целых пятнадцать лет! Для окружающих он годился ей в отцы. Для неё Константин и их отношения были отдущиной, островком нормальности, тепла и тихого, взрослого спокойствия.
Они познакомились в больнице, когда отца в очередной раз привезли с обострением. Константин вёл его. Он не сюсюкал, не говорил сладких слов. Он говорил с ней прямо, честно, как со взрослой.
– Состояние тяжёлое. Но шанс есть. Нужен режим, уход. И терпение. Много терпения.
А потом, когда кризис миновал, он зашёл в палату не в обход, а специально. Спросил, как она держится. Посмотрел не на больного, а на неё. В его взгляде не было жалости: было понимание и уважение.
С тех пор он стал её миром. Их встречи были редкими, украденными — пять минут в больничной столовой за чашкой холодного чая, десять минут на лавочке у выхода из поликлиники, иногда вечером она заходила к нему домой на час-другой. Бывало, в самые тёмные ночи, она звонила ему и тихо плакала. Мужчина лишь отвечал:
– Держись. Наступит утро и будет полегче.
И она держалась.
С ним она забывала про этот запах, про немытые полы, про пустые пачки дешёвых каш. Она становилась просто девушкой. Молодой, уставшей, но девушкой, с которой разговаривает умный, красивый мужчина. Когда он касался её, в их короткие мгновения уединения, Ане казалось, что это и есть счастье. Что такой будет вся ее жизнь – яркой, эмоциональной, живой. И этого хватало, чтобы не сойти с ума.
Мысли текли, пока руки делали свою работу. Она перевернула отца на бок, начала мыть спину. Кожа, обтянувшая рёбра, была похожа на пергамент. Какое-то пятно показалось подозрительным. Завтра надо будет показать Константину, если он будет на месте. Он почти всегда был занят. Заведующий отделением, операции, приёмы, бумаги. Его жизнь была в больнице. Её жизнь тоже. Но его — по выбору. Её — по приговору.
Она нахмурилась. Мама… Мама бы сказала, что это стыдно. Дочь и взрослый мужчина, да ещё врач. «С ума сошла, Анька! Что люди скажут!» Но мамы не было. Мама умерла, когда Ане было десять – быстро и страшно. После этого отец и ушёл в запой. Настоящий, из которого его вытаскивали потом долго и мучительно.
Аня закончила школу почти героем – сама готовила, сама убирала, сама оттаскивала пьяного отца от подъезда. Поступила на бухгалтера. Казалось, луч света. Но отец, оставшись один, стал пить ещё больше. Потом его уволили. Потом начались долги.
Она пропускала лекции, чтобы стоять в очередях за справками, бегать по инстанциям, выпрашивать отсрочки. Потом был тот вечер в подъезде. Ей было четырнадцать. Трое взрослых мужиков из соседнего подъезда, пахнущих перегаром и злобой, зажали её между этажами.
– Папаша-то твой должен нам, девонька. Передай ему, что либо он заплатит, либо… расплатишься ты.
Тогда оне тронули её. Только посмеялись. Но страх поселился внутри навсегда, холодный и липкий.
И тут вернулся Лев. Из армии. Он пробыл дома ровно месяц. Увидел запущенную квартиру, спивающегося отца, затравленную сестру-подростка. И… уехал. В Москву, поступать.
– Я вытащу вас отсюда, Анька! Добьюсь чего-то и вытащу! – говорил он на перроне. Она верила. Ей было пятнадцать, и она верила.
И чудо случилось. Отец, оставшись один на один с долгами и взрослеющей дочерью, возможно, почувствовал остатки ответственности. Он нашёл работу. На стройке разнорабочим. Пить стал меньше. Они как-то выкарабкались. Аня даже смогла продолжить учёбу. Лев первое время звонил, даже присылал деньги — немного, но регулярно. Она бегала на почту, получала переводы, как глоток воздуха из другого мира.
Вероника
Квартира пахла пирогами. Для Вероники это был не радостный, праздничный запах домашней выпечки, а тяжёлый, удушающий аромат обязанности. Пироги здесь пеклись не для удовольствия, а как доказательство — доказательство порядка, правильности, контроля над хаосом жизни.
Ольга Николаевна Смирнова, учительница русского языка и литературы с тридцатилетним стажем, не могла терпеть жизни вне распорядка.
Вероника разулась и выдохнула. Сейчас мать учует больничный запах — смесь хлорки, лекарств и тоски — и это станет первым пунктом в вечернем обвинительном заключении. В прихожей горел свет, квартира выглядела стерильной. Даже обувь стояла в идеальную линию.
– Ты сегодня поздно, – раздался из гостиной голос. Низкий, поставленный, без вопроса. Констатация факта с лёгким оттенком неодобрения, что факт несколько запоздал.
– Работы много.
Вероника помыла руки и прошла в свою комнату, чтобы переодеться. Комната была крошечной, как камера, но Вероника любила ее – она ощущалась крепостью.
Она натянула старые спортивные штаны и футболку. В тёмном окне она увидела своё отражение — бледное лицо с тенями под глазами, прядь волос выбилась из прически. Она выглядела не на девятнадцать, а на все двадцать пять, усталость придавала ее лицу серый оттенок.
– Иди ужинать, пока не остыло, – позвала мать.
На кухне на столе стояли уже расставленные тарелки с пирогом с капустой и сметаной в стеклянной розетке. Чайник тихо шипел на плите. Ольга Николаевна сидела на своём месте, как всегда с прямой спиной. На ней был тёмно-синий домашний халат. Её волосы, с проседью, убранные в строгую шишку, ни один волосок не выбивался. Она не ела. Она ждала, наблюдая, как дочь садится, берёт вилку.
– Рассказывай, – начала она. Вероника даже не удивилась – мать на самом деле никогда не интересовало, как прошел ее день. Но не спросить было невежливо.
– Нормально, – пробормотала Вероника, отламывая кусочек пирога. Он был суховат.
– «Нормально» – это не ответ. Снова опоздала?
– Я же не смециально! Автобус…
– Автобус всегда виноват, – перебила мать. – Но это все отсутствие организованности. Если ты выйдешь на пять минут раньше, то успеешь на ранний автобус и приедешь с запасом. Элементарная логика. Но ты предпочитаешь витать в облаках по дороге и надеяться на удачу.
Вероника молча жевала. Внутри всё сжималось в тугой, болезненный комок. Начиналось.
– И что сегодня было? – продолжал допрос Ольга Николаевна. – Подавала, убирала? Снова работала санитаркой?
– Был сложный пациент с инфарктом, я помогала…
– Помогала? То есть мыла утку и стерилизовала инструменты. Как всегда. Не принимала решений. А платят тебе, между прочим, как раз за решения, за ответственность. Не за «помогала». Пока ты будешь «помогать», тебя так и будут гонять. Карьера в медицине строится на амбициях. Где твои амбиции, Вероника?
– Я только отучилась, мама. Мне нужна практика. Решение старшая медсестра принимает.
– А вот могла бы, – голос матери стал острее, – могла бы, как я тебе предлагала, пойти в педагогический. Стабильно, уважаемо, льготы, длинный отпуск. И мозги бы не засоряла этими… физиологическими подробностями. Но нет. Ты решила быть ближе к «реальным людям», к «правде жизни». Ну и как? Правда жизни нравится? Запахи, блевота, пролежни?
Вероника отложила вилку. Аппетит пропал. Мать редко позволяла себе разговаривать так “некультурно”. Значит, злится сильно.
– Но то, что я делаю сейчас тоже важно! Я чувствую, что это важно. Я помогаю.
Вероника никогда не признается матери в том, что это не работа ее мечты, и что ее тоже не прельщает быть девочкой на побегушках. Но она самая молодая медсестра в отделении хирургии – самом “лакомом” среди всей больницы. Так что, хоть работы было очень много, Веронику все еще гоняли как санитарку.
Ну ничего, через полгода-год она наберется опыта, а там придут новые выпускники. Может, ее вообще переведут в другое отделение.
– Чувствуешь, – Ольга Николаевна произнесла это слово так, будто оно было неприличным. – Вот оно. Чувства. Твой отец тоже «чувствовал». Чувствовал, что он достоин лучшей жизни, чем мы можем ему дать!
Все. Мать было не остановить.
– Чувствовал, что ему тесно в этом городе, в этой жизни. Чувствовал вдохновение. И куда его чувства привели?
Вероника стиснула зубы. Мать редко говорила об отце. И всегда — как о назидательном примере провала.
– Он чувствовал, что нужно бросить всё и уехать в Питер «за атмосферой». Бросил стабильную работу инженера. Бросил нас – ты была малышкой! Он обещал вернуться за нами, когда «устроится». Присылал две открытки. Потом связь оборвалась.
Вероника закатила глаза и вздрогнула. Покосилась на мать – пронесло. Она не заметила дерзости.
– Знаешь, где он «устроился», как я слышала? В коммуналке на окраине, пил, перебивался случайными заработками. Чувства не строят, Вероника. Они разрушают. Они ослепляют. Они делают тебя слабым и зависимым. Твой романтизм, твои мечты о «тихом счастье» — это та же болезнь. Инфантилизм. Жизнь — это не роман, который ты прячешь за учебниками. Это экзамен, который нужно сдать на “отлично” по всем предметам. А для этого нужны не чувства, а дисциплина!
Лев
Ключ щёлкнул в замке фирменной итальянской двери, и Лев шагнул в свою вселенную. Вселенную площадью сорок два квадратных метра на Патриарших.
Небольшую, но идеально продуманную. Бетонные стены, оставленные дизайнером без отделки, матовое стекло душевой кабины, кухня-остров, на которой он не готовил ни разу, и большое окно, открывающее вид на бесконечный город.
Вид, который удваивал стоимость квартиры. Пусть сейчас он арендовал ее. Но совсем скоро сможет позволить купить что-то получше. Он сбросил на пол дизайнерский рюкзак, скинул кожаные туфли и упал на огромный угловой диван цвета мокрого асфальта.
Тишина. Благословенная, звонкая, дорогая тишина. В ушах ещё стоял гул от музыки в последнем баре, где они были прошлой ночью. Или позавчерашней? Дни слились в одно пятно.
«Отцы и дети». Пилот выстрелил так, как не мечтали даже самые оптимистичные прогнозы Сони. Рейтинги побили все ожидания. Его лицо, с правильной, чуть надменной улыбкой ведущего, который всё понимает, но никого не судит, стало узнаваемым. Карьера совершила резкий взлёт.
Они отсняли материала с запасом — умная тактика Сони, которая предвидела успех и настояла на ускоренном графике. Теперь до августа — полная свобода. Подготовка к осеннему сезону, да. Но это было позже. Сейчас была пустота, которую нужно было немедленно и с размахом заполнить.
Соня заполняла. Не отпускала ни на день. Вторую неделю они гуляли до утра. Рестораны, закрытые вечеринки, лофты, где тусовалась своя каста — ребята с ТВ, продюсеры, дети чиновников и бизнесменов, пара начинающих, но уже раскрученных музыкантов. Мир блестящих, острых, пустых людей.
Мир, где главной валютой были связи, вид и умение подать себя. Лев вписался идеально. Он был новым лицом, горячей темой. Его цитировали, с ним искали знакомства. И вкус денег — не своих, ещё не таких больших, но уже ощутимых, и тех, что лились вокруг рекой, — был сладким и пьянящим.
Он купил себе дорогие часы, рекламу которых Соня увидела в глянцевом журнале. Заказал несколько костюмов у портного, которого рекомендовал сын одного министра. Жил красиво, как и мечтал. Они с Соней планировали отпуск – она уже изучала варианты.
Сегодня у Сони были планы с семьёй — какой-то скучный официальный приём. Лев спал до трёх дня, просыпаясь лишь для того, чтобы допить воду с похмелья и снова провалиться в тяжёлый, безсновидный сон. Потом друг, оператор Дима, позвал «на посиделки» в студию монтажа, где они теперь были своими. Принесли виски. Не тот, что пьют в барах для вида, а тот, что везут под заказ.
Сейчас они были там. Четверо. Дима, Лев, Женя — молодой, но уже известный актер, и Костя, сын крупного рекламщика, юрист и тусовщик. В студии было полутемно, на больших мониторах застыли кадры одного из их выпусков. Пахло дорогим табаком, кофе и мужской самоуверенностью.
– Надо делать упор на конфликт, – говорил Женя, развалившись в кресле. – Не это ванильное «ах, мы не понимаем друг друга». А настоящий разрыв. Чтобы зритель ахнул! Вот у меня в планах проект про детей олигархов, которые уходят в андеграунд. Отец – владелец заводов, сын – граффити-художник, которого полицейские дубинками…
– Нее, – перебил Костя, попыхивая сигарой. – Зрителю нужно не шокировать, а давать надежду. Красивую надежду. Чтобы он смотрел и думал: да, и в моей семье есть недопонимание, но вот же, на экране, они нашли общий язык. Это и есть «новое телевидение» – стиль жизни, к которому нужно стремиться. Лев, ты ж это гениально уловил.
Лев слушал, отпивая виски. Тёплая волна уверенности разливалась по телу. Он чувствовал себя не просто участником разговора, а его центром. Творцом. Человеком, который не просто делает контент, а задаёт тренд. Хозяином жизни. Его слово здесь весило. Его идеи слушали. Дима, старый друг, смотрел на него с нескрываемым восхищением:
– Лёх, ты просто взорвал мозг всем. Помнишь, как мы тут мечтали?
Помнил. И этот контраст пьянил его. Он вырвался из той жизни, где будущее было предопределено. Он переписал сценарий. И теперь сидел здесь, с этими людьми, и они говорили о «новом телевидении» как о поле боя, которое предстоит завоевать. И он был в первых рядах этой атаки.
Возможно, скоро его пригласят на роль в кино. Соня уже работала над этим. Это будет совершенно новый уровень.
Телефон, лежавший на столе, завибрировал. Лев мельком глянул на экран. Звонили из дома. Он не помнил, когда дал сестре номер своего сотового. Наверное, когда та в очередной раз наехала на него, что он постоянно занят и не перезванивает.
Лев нахмурился. Не сейчас. Совсем не сейчас.
Он проигнорировал звонок. Поднял бокал.
– За «новое телевидение», господа. За то, чтобы делать не то, что ждут, а то, что запомнят.
Телефон замолчал, потом зазвонил снова. Настойчиво, раздражающе, как комар.
– Че, дела? – спросил Дима.
– Да фигня, – отмахнулся Лев, но уже не мог сосредоточиться. Третий звонок. Прямо сейчас, когда Женя развивал свою мысль о «тотальном документальном буме». Это было неуважением. К нему, к компании, к этому священному моменту созидания.
Он встал, извиняющимся жестом показал на телефон, и вышел в коридор, где пахло краской и новым линолеумом.
– Да, Ань, – сказал он, не скрывая раздражения в голосе. – Что случилось? Я занят.
Её голос в трубке был не плачущим, а каким-то спрессованным, плоским. Таким, каким говорят, когда эмоции уже выгорели дотла и осталась только необходимость сообщить факт.
Свет в больничной палате был безжалостно белым и ровным — он не оставлял теней, стирал время. Но для Ани эти дни, странным образом, стали светлее. Потому что в них появилась Вероника.
Она была не похожа на других медсестёр. Не уставшая циничная Валентина Петровна и не вечно спешащие девочки-практикантки. Вероника двигалась тихо, её руки оставались тёплыми даже в резиновых перчатках, а голос — ровным и спокойным, без слащавого умиления и без раздражённой брезгливости. Она не называла отца "пациентом Волковым", а говорила просто — "ваш папа". И когда делала укол или перестилала бельё, её движения были не просто профессиональными, а какими-то… бережными.
Сначала Аня металась рядом, пытаясь контролировать каждый шаг, каждое прикосновение. Потом, видя, как Вероника ловко поворачивает отца, как терпеливо уговаривает его выпить лекарство, она сдалась. Впервые за пять лет позволила себе переложить часть груза в другие руки. И оказалось, что эти руки — надёжные.
Они сдружились. Не за один день. Сначала это были короткие разговоры у постели — о лекарствах, о процедурах. Потом Вероника, заметив, как Аня дрожит от усталости, принесла ей из сестринской свой термос с крепким сладким чаем.
— Пейте. Вы же на ногах.
Потом Аня, возвращая термос, прихватила из дома кулёк яблок.
— С нашего рынка. Возьмите, пожалуйста.
Так, через маленькие бытовые жесты, между ними протянулась тонкая ниточка понимания. Им не нужно было много говорить. Они существовали в одном пространстве боли и ухода — и этого было достаточно.
И у Ани появилось время. Пусть не часы, но драгоценные минуты. Полчаса, чтобы спуститься в больничную столовую и медленно, не торопясь, съесть тёплую, пусть и безвкусную котлету. Час, чтобы вернуться домой и, не раздеваясь, рухнуть на диван в гостиной и провалиться в тяжёлый, глухой сон, в котором не было ни больничных коридоров, ни запаха лекарств. Она стала спать немного дольше, и мир начал понемногу возвращать краски. Она даже позволила себе купить в киоске у метро новый журнал — не читать, а просто листать, чувствуя под пальцами гладкую глянцевую бумагу. Роскошь.
Стыдно было признаваться в этом даже самой себе, но с того момента, как отец лёг в больницу, её жизнь… облегчилась. Не стало легче от страха за него — страх был постоянным, глухим гулом на фоне всего. Но исчезла всепоглощающая, физическая каторга. Ей больше не нужно было в одиночку тянуть его беспомощное тело, мыть, убирать, стирать, готовить особую еду. Она могла быть просто дочерью. Сидеть рядом, держать его за руку, читать вслух старые газеты. А тяжёлая, "грязная" работа легла на плечи системы и на плечи Вероники. И за это Аня испытывала к девушке не просто благодарность, а почти благоговение. Вероника была её тихим спасителем.
А ещё появились украденные минуты с Константином. Теперь, когда Аня проводила в больнице почти весь день, они могли видеться. Не как раньше — раз в неделю на десять минут. Короткие встречи в его кабинете, когда он между операциями заскакивал на пять минут.
— Как ты?
— Держусь.
— Молодец.
И его рука, ложащаяся ей на плечо.
Или они "случайно" сталкивались в безлюдном конце коридора, у служебного лифта. Минута молчания — плечом к плечу, глядя в окно на серые гаражи. Иногда он передавал ей через Веронику записку: "Жду в 16:00 у выхода со стороны патологоанатомии". Там, за углом, где грузили грязное бельё, их никто не видел. Он обнимал её — просто обнимал, — и она прятала лицо в его белом халате, пахнущем антисептиком и его собственной, тёплой, мужской кожей.
В эти мгновения она забывалась. Переставала быть Аней Волковой — дочерью алкоголика, сестрой предателя, сиделкой, ночной фасовщицей. Она становилась просто женщиной, которую держит в объятиях сильный мужчина. Это была не страсть. Это была передышка. Островок человеческого тепла в ледяном океане её жизни.
Но остров не может уберечь от цунами.
Цунами пришло в виде Константина, который зашёл в палату с каменным лицом и попросил Аню выйти. В ординаторской он не стал ходить вокруг да около. Разложил перед ней свежие анализы, снимки.
— Аня, ситуация ухудшается. Печень отказывает. Консервативное лечение… оно лишь оттягивает. Нужна трансплантация.
Она смотрела на него, не понимая. Слова были чёткими, но смысл не доходил.
— Пересадка? — тупо переспросила она.
— Да. И чем раньше, тем лучше. Нужен родственный донор. Ты — первый кандидат.
Всё остальное было сном наяву. Она молча пошла в процедурный кабинет, сдала кровь. Иголка вошла в вену почти безболезненно. Аня смотрела, как тёмно-красная жидкость наполняет пробирку, и думала: вот он, шанс. Внутри меня. Я могу его спасти. И впервые за долгие годы почувствовала не груз, а странную, почти святую ответственность. Она отдаст часть себя — и он будет жить. Это будет справедливо. Искупление за все годы беспомощности.
Ожидание результатов заняло два дня. Она ходила по больнице как автомат. Даже Вероника, обычно спокойная, волновалась за неё. Подходила, молча приносила чай, садилась рядом в коридоре, не требуя разговора. Её присутствие было тихим, как шёпот.
На третий день Константин вызвал её к себе. Лицо у него было усталым.
— Аня… твои анализы.
Он сделал паузу, и она всё поняла по тому, как он опустил глаза.
— Не подходят. Есть несовместимость. Ты не можешь быть донором.
Она не заплакала. Внутри что-то громко щёлкнуло и отключилось. Мир, который на мгновение выстроился в логичную цепочку "жертва — спасение", рассыпался в прах. Она не могла даже этого. Не могла отдать кусок своей плоти, чтобы всё исправить. Бесполезна до конца.
— Кто ещё? — глухо спросила она.
— Ближайший кровный родственник. Брат, — тихо сказал Константин.
Она кивнула. Поблагодарила. Вышла.
В коридоре её догнала Вероника, увидев её лицо.
— Аня? Что случилось?
— Я не подхожу, — выдохнула Аня. И тут всё нахлынуло. Слёзы подступили к горлу, сдавили его. — Не могу… я не могу его спасти.
Мысль о поездке висела над Львом всю неделю, как утреннее похмелье — тупой, давящей болью в висках, которую невозможно игнорировать, но с которой можно жить. Он таскал её с собой на совещания, на съёмки, на вечеринки. Она была фоном.
В воскресенье вечером он позвонил Соне.
— У меня экстренная семейная ситуация, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал сдавленно и ответственно. — Отцу очень плохо. Мне нужно съездить на пару дней.
Соня выслушала и ответила без паузы:
— Лев, я тебе серьезно говорю. Завтра в десять утра встреча с представителями "Солнечного сока". Они рассматривают наше шоу как площадку для интеграции. Если ты сорвёшь эту встречу — считай, что слил весь осенний сезон. Ты им нужен лично. Твоё лицо, твоя история успеха. Съездишь послезавтра. Или найди в себе силы решить всё дистанционно. Но завтра ты должен быть здесь. В костюме и галстуке.
И положила трубку.
Это был не ультиматум. Это была реальность. Реальность его новой жизни, где его тело — его лицо, голос, присутствие — было товаром. Активом. И этот актив нельзя было просто взять и отправить в провинцию по первому зову крови.
Он долго сидел в темноте перед панорамным окном, глядя на бесконечные огни. Думал о жёлтом, опухшем лице отца, которое уже плохо помнил. О сдавленном голосе Ани. И о лифте, в котором стоял сейчас и который мог уйти наверх без него, если он сойдёт всего на один этаж. Он никуда не поехал.
Утро понедельника было ясным, холодным, московским. Лев надел новый костюм — тот самый, от портного. Он сидел идеально, подчёркивая плечи и талию. Это были доспехи. Соня, заехавшая за ним к дому на своей чёрной иномарке, окинула его оценивающим взглядом.
— Неплохо. Только галстук ослабь на полсантиметра. Слишком удушающе. Ты должен выглядеть как успешный, но доступный парень, который понимает проблемы простых людей. Помни, они продают сок для семей.
Он молча поправил узел. Они ехали по Садовому, Соня уверенно лавировала в потоке. В салоне пахло дорогой кожей и её парфюмом. На заднем сиденье лежали папки с презентацией. Всё было под контролем. Чётко, ясно, по плану. Абстрактная проблема "отец" была вытеснена в дальний угол сознания, заблокирована более насущными задачами: улыбка, уверенное рукопожатие, правильные ответы на вопросы о "ценностях".
И тогда зазвонил телефон. Не рабочий — личный. Он лежал в кармане пиджака и вибрировал, словно живой упрёк. Лев вздрогнул. Соня бросила на него быстрый взгляд.
— Не бери, — спокойно сказала она, совершая обгон.
Но телефон не умолкал. Лев, почти против воли, вытащил его. На экране высветилось имя: АНЯ. Настойчиво, как тогда, в студии. Он замер, глядя на мигающий экран. В голове мелькнули больничный коридор, Аня в слезах, врачи в белых халатах. И поверх — лица представителей "Солнечного сока", их внимательные, оценивающие взгляды.
— Лев, — голос Сони стал жёстче. — Мы через двадцать минут будем на месте. Соберись.
Он сглотнул и нажал кнопку приёма. Не чтобы поговорить — чтобы прекратить этот назойливый звук.
— Ань, я не могу… — начал он.
Её голос перебил его. Он был не истеричным, не плачущим. Низкий, монотонный, вымороженный до абсолютного нуля. В нём не было эмоций — только страшная, голая констатация.
— Он умрёт.
Три слова. Как три удара молотком.
— Ты нужен здесь.
Лев попытался что-то сказать, но язык не слушался. Перед глазами вдруг возникла не машина, а его собственная ладонь, вены на запястье.
— Ты, живой! Твоё тело.
Вот оно. Ключевое слово. Не "помощь", не "поддержка", не "приезд". Тело. Его физическая оболочка. Плотская, биологическая единица, которую требовали в качестве платы. Всё его московское существование — лоск, карьера, успех — было лишь надстройкой над простым, тёплым, уязвимым телом. И теперь это тело требовали. Как ресурс. Как запчасть.
— Не деньги. Понял?
Он понял. С ледяной ясностью. Его вывели из мира абстрактных переводов и обещаний. Ему указали на его биологическую суть. Он — не телезвезда, не перспективный проект. Он — совместимая печень. И его место не здесь, в машине по пути к сделке, а там, в провинциальной больнице, на операционном столе.
Он впал в ступор. Мир сузился до точки — до голоса в трубке и животного ужаса, сковавшего тело. Он не мог вымолвить ни слова, лишь сидел, сжимая телефон в потной ладони, глядя в никуда.
— Лев? — снова раздался голос Ани, и теперь в нём прорвалось живое: раздражение, отчаяние. — Ты меня слышишь?
И тут вмешалась Соня. Не глядя на него, не отрывая рук от руля, она наклонилась, ловко выхватила телефон из его ослабевших пальцев и поднесла к уху.
— Аня, здравствуй, это Соня, — её голос прозвучал чётко и властно, без тени волнения, словно она говорила с непонятливым секретарём. — Мы в курсе ситуации. Сейчас у Льва очень важная деловая встреча, от которой зависит многое. Мы всё решим. Держись. Перезвоним позже.
Она положила трубку — не резко, а плавно, как ставят печать на документ. Затем протянула телефон обратно Льву. Он машинально взял его.
В салоне повисла тишина, нарушаемая только шумом мотора. Соня спокойно перестроилась в другой ряд. Лев смотрел на чёрную пластиковую коробочку, которая только что передала ему смертный приговор и тут же лишила его права на ответ.
— Соберись, — сказала Соня, не повышая голоса. Их взгляды на секунду встретились в зеркале заднего вида. В её глазах не было ни сочувствия, ни укора — только холодный расчёт. — Ты сейчас нужен здесь. Ты — лицо проекта. На тебя смотрят. Твоё личное… эм… "тело", как она выразилась, — это твоя личная проблема. Она не должна мешать бизнесу. Понял?
Лев кивнул. Движение было механическим. Слова сестры всё ещё жгли: "Твоё тело". Рука с телефоном слегка дрожала.
— После встречи обсудим, — продолжила Соня, сворачивая к офисному центру. — Есть варианты. Можно найти лучших врачей, можно перевезти отца в Москву, в частную клинику. Всё решаемо. Но сейчас — твой выход. Он должен быть безупречным. Улыбка, Лев. Тебе платят за уверенность. Давай.
Встреча прошла не просто хорошо. Она прошла блестяще. Лев ловил себя на том, что его сознание раскололось на две части. Одна — ясная, сфокусированная, работала на автопилоте. Он улыбался, отвечал на вопросы о "ценностях семьи" и "поиске компромисса между поколениями" с такой убедительной теплотой, что даже сам почти поверил в это. Он чувствовал на себе взгляды представителей "Солнечного сока" — оценивающие, заинтересованные. Он видел, как Соня, сидящая чуть поодаль, едва заметно кивает, когда он удачно парирует сложный вопрос. Эта часть его была продуктом. Отлаженным, дорогим, эффективным.
Другая часть, спрятанная глубоко внутри, была ледяным, пустым пространством. В нём эхом отдавались слова Ани: "Твоё тело". Они звучали тише, приглушённые адреналином и необходимостью держать лицо, но они были. Как радиационный фон после взрыва. Невидимый, но пронизывающий всё.
После встречи были рукопожатия, обмен визитками, уверения в "начале прекрасного сотрудничества". В лифте, спускаясь вниз, Соня молчала. Только когда они сели в машину и двери захлопнулись, отрезав их от внешнего мира, она выдохнула:
– Молодец. Справился. Они клюнули.
Лев не ответил. Он смотрел в окно на мелькающие улицы. Продукт отключился. Остался только он — человек с ледяной пустотой внутри.
– Заблокируешь номер сестры окончательно? – спросила Соня, заводя двигатель.
– Нет, – тихо, но чётко сказал Лев.
Она бросила на него быстрый взгляд, но не стала настаивать. В её плане была следующая фаза.
Они приехали не в её роскошную квартиру в центре, а к нему, в его лофт. Это было частью расчёта. Он должен был быть на своей территории, но она контролировала пространство разговора. Она прошла внутрь, сняла туфли, не спрашивая, и села на его диван, заняв центральное место. Лев остался стоять у окна, спиной к городу.
– Садись, – сказала она. Не приказом, а констатацией.
Он сел в кресло напротив. Между ними был низкий столик из чёрного стекла — идеальная переговорная дистанция.
Соня не стала тянуть. Она не кричала, не плакала, не пыталась давить эмоциями. Она открыла свою кожаную папку — он даже не заметил, когда она её взяла, — и положила её перед собой, хотя внутри не было бумаг. Это был жест. Ритуал начала серьёзного разговора.
– Давай разберём ситуацию по пунктам, – начала она. Её голос был ровным, аналитическим, как у врача, объявляющего диагноз. – Пункт первый: медицинский. Твоему отцу нужна пересадка печени. Теоретически ты, как родственник, — потенциальный донор. Практически операция по изъятию части печени — это не удаление аппендицита. Это серьёзная полостная операция. Риск осложнений — от инфекций до тромбоза. Период полной реабилитации — минимум три месяца. Частичной — до полугода. В течение этого времени физические нагрузки, стресс, ненормированный график — под запретом.
Она сделала паузу, давая ему время впитать сказанное. Лев молчал, глядя на неё.
– Пункт второй: профессиональный. Наше шоу находится на старте. Мы только что заключили контракт с крупным спонсором. Осенний сезон — это наше всё. Если ты выпадаешь сейчас, мы не просто теряем ведущего. Мы теряем лицо проекта. Ты — бренд, Лев. Бренд, который только начали раскручивать. Если бренд исчезает с экранов на полгода, он перестаёт быть брендом. Его забывают. Твоё место займут другие. Голодные, амбициозные, без "семейных обстоятельств". Я не смогу его удержать. Никакими связями. Телевидение — это погоня за актуальностью. Ты перестанешь быть актуальным.
Она сложила руки на коленях. Её поза была открытой, но абсолютно неуязвимой.
– Пункт третий: финансовый. Твой контракт предусматривает выплаты за съёмки. Нет съёмок — нет денег. Больничный такого рода покрывает лишь мизерную часть. Ты погрязнешь в долгах по этой самой квартире, по всем своим новым привычкам. Частные клиники, лучшие врачи для отца — всё это стоит денег. Очень больших. Денег, которых у тебя не будет, если ты сойдёшь с дистанции.
– Я могу… – начал Лев, но Соня мягко его остановила.
– Пункт четвёртый: репутационный. История "телезвезда жертвует частью себя ради отца-алкоголика" красиво смотрится в каком-нибудь социальном ролике. Для карьеры на развлекательном телевидении — это смерть. Тебя превратят в героя трагедии. В пациента. В донора. Ты перестанешь ассоциироваться с успехом, с лёгкостью, с тем самым "новым телевидением". Ты станешь грузом. Жалким, тяжёлым, неформатным. Имидж, который мы строили три года, рассыплется в прах.
Она откинулась на спинку дивана, закончив презентацию. В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь далёким гулом города за стеклом.
– Это не эмоции, Лев, – сказала она наконец, и её голос приобрёл итоговую, стальную окраску. – Это факты. Риски. Просчитанные вероятности. Если ты ляжешь под нож, ты выбываешь из игры. Минимум на год. А на телевидении год — это вечность. За год меняются тренды, команды, продюсеры. За год рождаются и умирают десятки проектов. Ты станешь никем. Прошлым. Историей о том, как "подающий надежды парень закопал свой талант в провинциальной больнице".
Слово "никем" она произнесла с особой, режущей чёткостью. Не как оскорбление, а как диагноз. Как приговор.
– И я, – продолжила она, глядя ему прямо в глаза, – не могу быть с никем. Моя жизнь, мои планы, мои инвестиции — всё связано с тобой как с перспективой. Как с активом. Если актив обесценивается, его нужно списывать. Это бизнес. И наша с тобой жизнь, наш союз — это тоже бизнес. Самый важный проект. Я вложила в тебя слишком много, чтобы позволить тебе совершить самоубийство.
Она встала, подошла к окну и остановилась рядом с ним, не касаясь. Смотрела на тот же город.
– Выбери, Лев. Но выбирай трезво. Не сердцем, которым, кажется, ты не особо и пользуешься в этой ситуации. А головой. Ты можешь поехать туда, стать донором, превратиться в больного человека со шрамом во всю грудь и с нулевым балансом на счетах. Или ты можешь остаться здесь. Быть тем, кем стал. Зарабатывать. И решить проблему отца деньгами. Наймём лучших гепатологов, перевезём его в московскую клинику, найдём платного донора — в конце концов, всё продаётся и покупается. Да, это будет дорого. Но ты сможешь это оплатить, только оставаясь в строю. Только будучи кем-то.
Рюкзак был слишком большим и неуместным. В Москве он сошёл бы для поездки на дачу или в спортзал — модный, чёрный, с кучей карманов непонятного назначения. Здесь, в переполненном вагоне электрички, он выглядел чужеродным, глупым пятном. Лев прижимал его ногами к сиденью, чувствуя запах дорогой кожи, ещё не выветрившийся после московского бутика. Этот запах в клубах пара от мокрых курток и в кисловатом дыхании дремлющих людей казался почти вызывающим.
Он ехал домой. После той ночи, после бизнес-плана Сони, после нескольких дней внутренней капитуляции что-то всё-таки сломалось. Не благородство и не чувство долга. Что-то более примитивное и неотвязное — страх будущего, в котором он станет человеком, способным вот так, холодно, подписать смертный приговор. Пусть даже косвенный. Он позвонил Ане. Сказал, что приедет. Соня, узнав, не кричала. Она сказала только:
– Ты совершаешь ошибку, из которой, возможно, не будет выхода. Я подожду до понедельника. Если ты не вернёшься к понедельнику — считай, что мы закончили.
И положила трубку.
И вот он здесь. Не в самолёте, где можно было отгородиться кожаным креслом и стюардессой с кофе, а в электричке. Поезде, который вёз его не вперёд, к новым горизонтам, а назад, домой. В обратную сторону от успеха.
Вагон был старым, с вытертой до ниток обивкой сидений, с заляпанными чем-то стёклами. Народу — битком. Льву досталось место у прохода. Напротив сидел мужик лет пятидесяти в потрёпанной телогрейке, пахнущий махоркой и потом. Он без стеснения разглядывал Льва с ног до головы: дорогие кроссовки, узкие джинсы, футболка и анорак, стоивший, наверное, как ползарплаты этого мужика. Рядом с Львом, прижавшись к окну, дремала бабка в платке, из её сетки-авоськи торчал хвост чёрного хлеба. В проходе стояли, раскачиваясь в такт движению, парни в спортивных костюмах, громко споря о чём-то. Пахло валенками, перегаром, тушёнкой из открытой консервной банки, которую кто-то ел через несколько рядов.
Лев чувствовал себя дикарём, заброшенным в чужую, враждебную цивилизацию. Или, наоборот, слишком цивилизованным человеком, попавшим в мир, от которого он отвык. Каждый звук резал слух: хриплый смех, плач ребёнка, скрежет колёс. Он привык к другому фону — приглушённым разговорам в ресторанах, электронной музыке в клубах, ровному гулу студийной аппаратуры. Это был шум жизни, которой он больше не принадлежал и принадлежать не хотел.
Он вытащил телефон — новенький Сони Эриксон. В Москве это был знак статуса. Здесь — бесполезная игрушка, если не будет ловить связь. Он попытался зацепиться за что-нибудь знакомое, отгородиться. Вспомнить план переговоров с "Солнечным соком". Но мысли упрямо уползали в сторону. Он думал о том, что ему придётся спать в своей старой комнате. Что в квартире будет пахнуть болезнью. Что он увидит отца — не фотографию, не воспоминание, а живого, но умирающего человека. И что этот человек может потребовать от него то, чего Лев боялся больше всего.
Мужик напротив крякнул и спросил хриплым голосом:
– Маленький, а часики-то на руке настоящие?
Лев вздрогнул и машинально прикрыл руку рукавом.
– Часы? Да… обычные.
– Не похожи на обычные, – мужик усмехнулся, обнажив жёлтые зубы. – В столицу, значит, прорвался? На заработки?
– Я… я там живу.
– Ага, – мужик кивнул, словно всё понял. – Живёшь. А обратно-то зачем? Небось, к родичам. Больные они у тебя, поди?
Льва бросило в жар. Этот взгляд, этот бесцеремонный интерес были вторжением. В Москве личное пространство считалось чем-то само собой разумеющимся. Здесь его просто не существовало.
– Да, – коротко сказал он.
– Я так и думал, – мужик закурил самокрутку, не спрашивая разрешения. Дым потянуло едкой струёй прямо в лицо Льву. – Все вы, сбежавшие, обратно только так и возвращаетесь — или родители помирать, или наследство делить. А сами тут жить не останетесь. И правильно. Здесь жизни нет. Кончилась она.
Лев отвернулся к запотевшему окну. За стеклом тянулись унылые пейзажи: промозглые поля, облезлые леса, покосившиеся сараи, редкие деревеньки с тёмными, слепыми окнами. "Здесь жизни нет". Эти слова легли точно поверх его собственных, невысказанных мыслей. Он бежал именно от этого — от безнадёги, серости, провинциальной тоски. И теперь возвращался в её самое сердце. Добровольно.
Бабка рядом проснулась, кряхтя полезла в свою сетку, достала хлеб и банку с чем-то похожим на сало, принялась есть. Лев вдруг почувствовал голод, но мысль о том, чтобы купить что-нибудь в местном буфете, вызывала отвращение. Он представлял липкие прилавки и варёные сосиски серого цвета.
В голове всплывали обрывки фраз Сони: "…ты станешь никем…", "…всё продаётся и покупается…". Она была права. Он ехал в мир, где его деньги, статус, вся его московская "крутость" ничего не значили. Где судили не по контрактам, а по тому, приехал ли ты вовремя и готов ли к жертве. Он чувствовал себя беззащитным, сброшенным с вершины обратно в болото.
Поезд остановился на какой-то станции, и в вагон ввалилась новая толпа. Молодой парень в камуфляжной куртке, явно из армии, с тяжёлым вещмешком протиснулся и сел на подлокотник рядом со Львом, придавив его плечом.
– Подвинься, братан, – буркнул он, не глядя.
Лев молча подвинулся, прижался к спинке. От парня пахло казармой, дешёвым табаком и глухой агрессией.
Лев закрыл глаза. Он пытался представить себя в студии, под софитами, снова почувствовать уверенность и контроль. Но образы не приходили. Вместо них возникло лицо Ани — таким, каким оно было в последний раз, пять лет назад: подросток с огромными, испуганными глазами.
Он открыл глаза. За окном уже темнело. Фонари редких станций мелькали, как жёлтые глаза. Он ехал в темноту. И буквально, и внутри себя.
Кондукторша, пожилая женщина с обветренным лицом, проходя по вагону, крикнула:
– Конечная! Прибытие через пять минут!
Вот он, город, вычеркнутый им из биографии.
Мужик напротив докурил самокрутку, растоптал окурок о грязный пол и спросил:
Лев стоял, переводя дух, чувствуя, как нелепо выглядит его модный рюкзак на фоне потрёпанных чемоданов и авосек. Он машинально искал глазами такси, но увидел лишь пару "жигулей" с запотевшими стёклами и водителей, курящих прямо в салоне.
И тогда он увидел её.
Аня стояла у столба, под самым жёлтым фонарём. Она не махала, не пробивалась сквозь толпу. Она просто стояла и смотрела. Смотрела на него. В её позе не было ни ожидания, ни радости. Была лишь холодная, измученная концентрация, как у часового на посту.
Лев сделал шаг в её сторону. Ноги были тяжёлыми после пяти часов сидения в духоте. Он подошёл ближе. И только тогда смог разглядеть её как следует.
Это была не та Аня. Не пятнадцатилетняя девочка в растянутом свитере, провожавшая его со слезами. Перед ним стояла молодая женщина. Худая до резкости, в простой чёрной кофте и в джинсах, которые висели на ней, как на вешалке. Волосы, тёмные, как у него, были стянуты в тугой, небрежный хвост. Лицо — бледное, с резко очерченными скулами и огромными тёмными глазами. В этих глазах не было ничего детского. Только усталость. Такая глубокая, что казалось, она въелась в саму радужку. И в них не было ни капли тепла при виде брата.
Она медленно окинула его взглядом с ног до головы. Этот взгляд был физически ощутим. Она скользнула взглядом по его одежде и лицу. Лев поежился. Сестра изучала его, как биолог изучает новый, странный вид насекомого. И когда её взгляд наконец встретился с его, она не улыбнулась, не кивнула. Она сказала первое, что пришло в голову. Фраза прозвучала тихо, ровно, без интонации, но от этого врезалась в сознание Льва острее крика.
– Ты точно мой брат?
Он остолбенел. Не от обиды — от шока. От абсолютной, ледяной чуждости, которая вдруг возникла между ними, как стеклянная стена.
– Аня… – начал он, но голос сломался.
– Нам пора, – перебила она, уже отводя взгляд, словно рассмотрела всё, что хотела. Она повернулась и пошла к выходу со станции, не проверяя, идёт ли он за ней.
Лев, оглушённый, поплёлся следом.
– Такси вызвать? – спросил он, доставая телефон.
– Денег не жалко? – бросила она через плечо и вышла на улицу. – Прогуляемся.
Он молча последовал за ней. Они шли по знакомым с детства, но таким чужим улицам. Лев смотрел по сторонам с чувством, близким к антропологическому интересу — интересу исследователя к чужой культуре. В его памяти город был чёрно-белым, облупленным, застывшим в конце девяностых. Сейчас… сейчас в нём появилось что-то новое, но от этого не менее уродливое.
Яркие, кричащие вывески. "Салон связи "Европа"" с плакатами на стекле. Магазин диванов "Империя" в бывшем продуктовом. Кафе "У Юры" с пластиковыми столиками за запотевшим стеклом. Две новые аптеки через дорогу друг от друга. И повсюду — спутниковые тарелки, как грибы после дождя, на балконах хрущёвок.
– Что, – выдавил наконец Лев, ломая тягостное молчание, – жизнь-то налаживается? Вид-то повеселее.
Она шла чуть впереди, не оборачиваясь.
– Для кого как, – её голос донёсся, приглушённый шумом редкой машины. – Для нас — нет.
Он не стал спрашивать, что значит "для нас". И так было ясно. Он ускорил шаг, поравнялся с ней.
– Как он?
– Жив, – ответила она, и в этом слове была целая вселенная боли, злости и усталости. – Пока. В больнице. У него асцит. Это когда…
– Я знаю, что это, – резко перебил он. Ему не нужно было, чтобы сестра, не доучившаяся на бухгалтера, объясняла ему медицинские термины. Он читал – попросил ассистентку Сони найти ему информацию. Всё было не так страшно. Можно лечить.
– Ага, – она фыркнула, словно поймав его мысль. – Знаешь. Ну и хорошо.
Они свернули в знакомый двор — пятиэтажки, обшарпанные, с облупившейся краской. Детская площадка, покосившаяся, с ржавыми качелями. Лев почувствовал, как сердце ёкнуло — не от ностальгии, а от панического желания оказаться где угодно, только не здесь. Этот двор был материальным воплощением всего, от чего он сбежал.
– Константин помогает, – вдруг сказала Аня, когда они подходили к подъезду. Она произнесла имя так, будто оно должно было что-то значить для Льва.
– Кто?
– Врач. Он его ведёт. Хирург. Очень хороший человек, – в её голосе впервые за вечер прозвучали живые нотки. Что-то вроде защиты, даже гордости.
– Ага, – теперь его очередь бросить короткое "ага". В его московском мире "хорошие люди" не были категорией. Были полезные, перспективные, опасные. "Хорошесть" не котировалась.
Она открыла тяжёлую, скрипучую дверь подъезда. Запах. Тот самый. Запах детства — сырости, капусты, кошачьей мочи и старого линолеума. Он ударил в ноздри, и Лев чуть не задохнулся. Он шёл за Аней по лестнице, освещённой одной тусклой лампочкой на третий этаж, и ловил себя на мысли, что поднимается в свою прошлую жизнь, как в тюремную камеру.
На их этаже горел свет. Дверь в квартиру была приоткрыта.
– Заходи, – сказала Аня, пропуская его вперёд. – Только разувайся. Полы я сегодня мыла.
Лев переступил порог и остановился как вкопанный.
Запах. Теперь он стал конкретным, густым, осязаемым. Запах лекарств. Сладковатый, тошнотворный запах болезни. Смешанный с запахом старого паркета, пыли и чего-то кислого — может, немытой посуды, может, мокрых тряпок. Свет в прихожей горел тускло, обои, некогда светлые, пожелтели и отклеились по углам.
Аня прошла мимо него, сняла пуховик, повесила на гвоздь.
– Иди спать.
Лев снял куртку, неуклюже пытаясь найти, куда её повесить. Снял кроссовки — они ярко-белыми пятнами легли на потёртый, но чистый половик. Он чувствовал себя гигантом в этой тесной, низкой прихожей, полной теней.
Он толкнул дверь в свою бывшую комнату. Комнату подростка. Плакатов на стене не было, остались лишь жёлтые пятна на обоях и следы скотча. Кровать — та самая, стол тоже. На полке — его старые книги, покрытые слоем пыли. Комната пахла затхлостью и чужим горем.
Он сел на кровать. Она жалобно скрипнула под ним. Он опустил голову в ладони. В ушах стоял гул от тишины — не московской, наполненной отдалённым шумом магистралей, а провинциальной, абсолютной, давящей. Её прерывало лишь тяжёлое, хриплое дыхание из соседней комнаты.
Утро в больнице началось с того, что Аня молча встала, сварила какую-то кашу и, склонившись над плитой, сказала:
– Нужно поговорить с Константином. Поедешь со мной.
Лев, не спавший почти всю ночь на скрипучей кровати под тонким, застиранным одеялом, кивнул. Умывался он холодной водой, которая совсем не подарила ему такое желаемое чувство бодрости. Липкое, тягучее ощущение нереальности никуда не делось.
Дорога в больницу была немой. Аня шла быстрым, привычным шагом человека, который проходит этот маршрут каждый день. Лев плёлся следом. Его московские кроссовки скользили по мелкому песку и пыли, поднятой с растрескавшегося асфальта. Было душно, воздух стоял тяжёлый, пах нагретым бетоном и выхлопами редких маршруток. Город при дневном свете выглядел ещё беспощаднее. Не крикливыми вывесками, а общей атмосферой усталости за дешёвыми новыми фасадами. Трещины в асфальте, облезлые подъезды, лица прохожих — замкнутые, выгоревшие, без любопытства.
Больница встретила их волной знакомого со вчерашнего вечера запаха — хлорка, лекарства, человеческое тело, столовская еда. Здесь он был плотнее, гуще, почти осязаемый. Из приоткрытых окон тянуло тёплым воздухом и пылью. Аня, не моргнув, прошла мимо вахтёрши, кивнула знакомой медсестре. Лев чувствовал себя чужим и одновременно слишком заметным — неправильно одетым, слишком чистым, словно пришедшим из другого слоя жизни.
– Жди здесь, – сказала Аня, указав на скамейку у окна в длинном, пустом коридоре. – Я найду Константина. Сначала с ним поговорим.
Она ушла, её шаги затихли за поворотом. Лев остался один. Он сел на скамейку — тёплую, липкую от старого лака. Перед ним была дверь в палату номер “3”. Просто цифра, неровно выведенная синей краской. За ней лежал его отец. Человек, которого он не видел… сколько? Семь лет.
Лев смотрел на дверь, и ноги отказывались ему подчиняться. Он выходил в прямой эфир, говорил на камеру, зная, что его смотрят тысячи. Но войти в эту деревянную дверь с облупившейся краской было страшнее. Он вытащил телефон. Экран пустой. Соня не писала. Мир по ту сторону двери и мир по эту разделяла не просто стена. Целая пропасть.
Послышались лёгкие, быстрые шаги. По коридору шла медсестра. Молодая, слегка великоватой форме, с собранными светлыми волосами. В руках — металлический лоток, прикрытый салфеткой. Лицо сосредоточенное, взгляд направлен внутрь себя. Поравнявшись со скамейкой, она скользнула по нему взглядом — коротким, профессиональным. Задержалась на лице, словно увидела что-то знакомое — страх, растерянность, вину.
– Здравствуйте, – кивнула она, не останавливаясь.
Голос был тихий, чёткий. Она подошла к двери под номером семь, свободной рукой открыла её и вошла внутрь, придерживая дверь плечом.
Лев замер. Дверь осталась приоткрытой — щель в пол-ладони. Оттуда потянуло тем же запахом, но более густым, личным. И донёсся звук — прерывистое, хриплое дыхание.
Он не помнил, как встал. Не помнил, как сделал несколько шагов. Он оказался у двери. Рука сама потянулась к ручке. Он заглянул внутрь.
Палата. Две койки. У окна — пусто. А у стены…
Лев застыл на пороге, и мир сузился до одного образа.
На кровати, под серой больничной простынёй, лежал скелет, обтянутый жёлтой, восковой кожей. Это был уже не человек, а злая пародия на него. Лицо ввалившееся, щёки провалены, нос заострился, стал почти клювом. Губы — сухие, потрескавшиеся, с синеватым оттенком. Кожа — цвета грязного воска, с желтушным, болезненным отливом, местами покрытая тёмными пятнами.
Но страшнее всего были глаза. Они были открыты. Смотрели в потолок. В них не было ничего — ни боли, ни мысли, ни упрёка. Только мутная, белёсая пустота. Взгляд уставшего пса, которого привезли на усыпление. Полная капитуляция.
Это был его отец. Виктор Петрович Волков. Человек, который когда-то подбрасывал его к потолку, смеясь. Который учил забивать гвозди. Который, пьяный и разбитый, всё равно пришёл на его школьный выпускной. И теперь — этот жёлтый, высохший остаток на больничной койке.
По спине побежали мурашки. Не от жалости — от ужаса. От животного, физиологического отвращения, смешанного со страхом. Страхом того, что когда-нибудь и он может закончить так же. Здесь. В этом городе. В этой палате.
И чтобы отгородиться, чтобы вернуть себе хоть какую-то опору, он надел маску. Ту самую, циничную, защитную, которую носил в Москве в трудные моменты. Он сделал шаг в палату. Голос прозвучал чужим, нарочито бодрым, почти издевательским:
– Ну что, герой? Допился-таки до ручки?
Медсестра обернулась. Она стояла у тумбочки, готовя укол. В её лице не было осуждения. Только короткая, острая боль — будто эти слова ударили не больного, а её. Она опустила глаза.
А отец даже не повернул головы. Его мутные глаза продолжали смотреть в потолок. Только веки дрогнули. Из полуоткрытого рта вырвался хриплый, булькающий звук, не похожий ни на слово, ни на стон. И снова тишина. Плотная, глухая.
Эта тишина была страшнее крика и упрёков. В ней было сказано всё: ты опоздал. Ты чужой. Я уже там, куда тебе ещё идти.
Лев почувствовал, как маска трескается. Цинизм оказался бесполезным. Он стоял, униженный и бессильный, и понимал, что никакие деньги и связи не способны отменить увиденное.
Медсестра подошла к койке.
– Виктор Петрович, – сказала она мягко. – Повернёмся немного. Нужно сделать укол.
Её руки в тонких перчатках бережно коснулись его плеча. Она начала поворачивать его на бок, и Лев увидел, как легко поддаётся это тело, как кожа на спине, покрытая багровыми пролежнями, натягивается на рёбра.
Он не выдержал. Отступил. Потом ещё шаг. Развернулся и вышел в коридор. Дверь тихо закрылась за ним, отрезая запах, вид и эту тишину.
Он прислонился к тёплой стене, закрыл глаза. В ушах звенело. Перед глазами стояло жёлтое лицо. Он дышал ртом, коротко и неровно.
Он думал, что увидит больного, но живого отца. Что они поговорят. Что он сможет хоть что-то сказать. Теперь стало ясно — говорить было не с кем. Тот человек, перед которым он чувствовал вину, уже ушёл. Осталась только оболочка, доживающая свои дни. И требующая от него не слов и не денег, а чего-то куда большего.
Лев не помнил, как покинул палату. Он оказался в коридоре, прислонившись к холодной стене, и давил ладонями на веки, пытаясь стереть жёлтое, восковое лицо, вставшее перед ним кошмаром. Его циничная броня, треснувшая от отцовского молчания, рассыпалась у ног, и внутри осталась лишь голая, дрожащая немощь. Он был не готов. Ни к этому виду, ни к тишине, которая оказалась громче любого крика.
Шаги. Лёгкие, быстрые. Он не открывал глаз.
– Вам плохо?
Голос был тихим, женским, без дежурной суеты и показного участия. Лев открыл глаза. Перед ним стояла та самая медсестра, что была в палате. Светловолосая, в простой, безупречно чистой белой форме. В руках у неё был другой лоток — с пузырьком и системой для капельницы.
– Я… нет, всё в порядке, – выдавил он, выпрямляясь. Голос предательски сорвался.
– Виктору Петровичу нужно сменить систему, – сказала она спокойно, будто говорила о погоде. – Пойдёте со мной?
Это был не вопрос, а мягкое, не допускающее отказа приглашение. Лев молча кивнул и пошёл за ней, словно за единственной точкой света в этой душной, больничной полутьме.
В палате ничего не изменилось. Отец лежал в той же позе, дышал тем же хриплым, прерывистым дыханием. Но теперь Лев не остановился на пороге. Он вошёл и позволил двери закрыться за спиной. Встал в ногах кровати, не зная, куда деть руки и куда смотреть.
Медсестра — на табличке было написано "Смирнова В." — подошла к капельнице. Её движения были не просто отработанными. В них была бережность. Не осторожность перед хрупкой вещью, а тёплое, внимательное отношение к живому, пусть и угасающему телу. Она проверила катетер на руке отца, пальцы в тонких перчатках коснулись кожи почти ласково. Потом без суеты отсоединила старую систему, подключила новую, отрегулировала подачу. Всё заняло меньше минуты, но в этой минуте было что-то успокаивающее, правильное. Здесь, в месте, пропитанном болезнью и страхом, она просто делала свою работу — и это вдруг показалось Льву самым важным делом на свете.
Он невольно наблюдал за ней. В какой-то момент она подняла глаза и встретилась с ним взглядом. Он не успел надеть маску. Его взгляд был открытым, застигнутым врасплох — полным ужаса, растерянности и стыда. Взглядом потерявшегося мальчишки.
Она не отвела глаз. Не улыбнулась и не нахмурилась. Просто удержала его взгляд на секунду. В её глазах не было ни жалости, ни любопытства. Было спокойное, ясное понимание. Как будто без слов говорила: да, я вижу. Так бывает. Здесь это нормально.
Затем она снова опустила глаза и закончила работу.
Лев, поддавшись внезапному порыву, подошёл к единственному стулу у кровати и сел. Ссутулившись, уперев локти в колени. Он не смотрел на отца. Его взгляд упирался в серый, потёртый линолеум.
Он услышал, как она подошла ближе. Почувствовал лёгкий запах больничного мыла и чистого хлопка. И затем — прикосновение. Не хлопок и не утешительный жест, а просто рука, легшая ему на плечо. Всего на секунду. Вес, тепло, присутствие. От неожиданности у Льва перехватило дыхание.
– Говорите с ним, – сказала она тихо, почти шёпотом. – Даже если кажется, что он не слышит. Поверьте, это не так.
После этого её шаги удалились. Дверь тихо приоткрылась и закрылась. Лев остался наедине с отцом и с гулким биением собственного сердца.
Он долго сидел, всё ещё ощущая на плече призрачное тепло её ладони. Это было не утешение и не жалость. Это было разрешение.
Разрешение не быть сильным. Разрешение не знать, что делать. Разрешение бояться, чувствовать отвращение и беспомощность. В её короткой фразе и простом жесте не было упрёка за молчание, за бегство из палаты, за ту злую реплику. Было лишь понимание, что всё это — часть происходящего. И что это допустимо.
И это понимание оказалось опаснее любой жалости. От жалости можно было отмахнуться. Но это спокойное, профессиональное участие разоружало. Делало невозможным возвращение к прежней, циничной защите. Маска нужна была там, где ждут оправданий и осуждают. Здесь осуждения не было. Было лишь принятие его слабости. А против этого у него не осталось защиты.
Лев медленно поднял голову и посмотрел на отца. На жёлтое, неподвижное лицо. На полуоткрытый рот. На капельницу, по которой капля за каплей, с равнодушной точностью, уходила в вену жидкость.
"Говорите с ним".
Он попробовал. Сначала не вышло ничего — только беззвучное движение губ. Потом он прочистил горло, и звук вырвался хриплым, чужим.
– Привет, батя, – прошептал он и сразу почувствовал неловкость этих слов.
Но он продолжил. Потому что теперь это было позволено.
– Я… я приехал. – Пауза. Дыхание отца не изменилось. – Давно собирался. Всё времени не было.
Ложь. Простая, стыдная. Но он говорил.
– На работе… проект новый. Вроде получается.
Он рассказывал. О Москве. О съёмках. Не хвастаясь, сухо, почти отчётно. Голос был монотонным, иногда обрывался. Он надолго замолкал, просто сидя рядом. И в эти паузы тишина уже не давила. В ней было его дыхание и ровное капание системы.
Ответа не было. Ни взгляда, ни движения. Но ему стало легче. Не потому, что он что-то исправил, а потому, что он просто был здесь. Не убегал.
Когда он вышел из палаты, лицо было мокрым. Он даже не заметил, как заплакал. Вытер его рукавом дорогой, городской куртки, которая теперь казалась лишней и чужой.
В коридоре он снова увидел её — Веронику. Она что-то записывала в журнале у сестринского поста. Подняла глаза, встретилась с его взглядом и едва заметно кивнула. Не ободряюще и не похвально. Просто: я вижу.
И Лев понял, что эта девушка стала для него точкой опоры в этом месте. Единственным человеком, который не требовал от него ни решений, ни подвигов. Только позволял быть собой. Слабым, испуганным, растерянным. И именно в этой разрешённой слабости таилась сила. Та, что могла заставить его сделать следующий шаг. Тот самый, которого он боялся больше всего.