Посвящается И. Н. Б.
Любящей и любимой
Пролог
Они не доводили никого до слез
Два самых важных события в жизни человека – свадьба и похороны. В обоих случаях принято приглашать гостей, чтобы как можно больше людей засвидетельствовали: кое-каким имуществом теперь распоряжается кто-то другой.
Збинек Гоздава на своем веку повидал гораздо меньше свадеб, чем похорон – такова уж наемничья доля. Не было во всей Берстони края, где не вспухла бы земля хоть одним знакомым ему курганом. Вот и сегодня во сне он всю ночь напролет махал киркой, пытаясь целых сто человек – отборных, проверенных, своих – закопать на заснеженном пепелище.
На самом-то деле их хоронили победители. Збинек считал, что это справедливо. Уже два года прошло, давно поросли травой могильные холмы – значит, и хрен с ними, с мертвыми. Пускай, конечно, снятся ему, если так уж надо, но главное – он остался в живых и намеревался нынче как следует эту радость прочувствовать.
Потянуться, например, для начала. Збинек треснул локтем по высоченному резному изголовью, а потом на всю спальню раздался хруст костей. Что поделать – не юноша он уже, гетман Гоздава. Ну и что с того? Все при нем: и новый отряд, и кровать эта в господской спальне славного замка Сааргет, и красивая женщина рядом…
– Хватит кряхтеть, – сказала она. – Вставай.
Его красивая женщина была уже не рядом, а у большого письменного стола. Просматривая почту, она шнуровала платье, которое и платьем-то едва ли стоило звать: вместо юбок – длинные полы куртки поверх мужских штанов, но все с дорогущей вышивкой и нужными изгибами на бедрах и талии. Сплошь причудливые наряды шили для своей госпожи сааргетские батрачки, потому что она хотела носить именно такие. Ортрун Фретка всегда точно знала, чего хочет, и этим отличалась от большинства женщин.
– Да чтоб собаки загрызли этих слюнявых Верле! – громко выразила она свое текущее пожелание, сдув со стола одно из распечатанных писем. – Я позвала их на свадьбу, а они, видите ли, заболели.
Збинек усмехнулся. Ну да, и письмо пришло только сейчас – ужасная нерасторопность. Свадьба уже сегодня: пышная, шумная, даже драка будет, наверное, и выпивка польется рекой – как и положено в богатом землевладении, издавна знаменитом своими виноградниками. Здесь могло бы хватить имущества на десяток господских семей поскромнее, вроде слюнявых Верле, и измельчавших Корсахов, и даже проклятущих Тильбе, из которых вышел нынешний берстонский владыка. Что ж, теперь все они в длинном списке недругов Сааргета, значит, однажды дело до них дойдет.
Сегодня – свадьба. Такое хорошее, важное событие. Гоздава положил руки под голову и сказал:
– Ортрун Фретка, выходи за меня.
Завязывая на груди шнурки, она слегка скосила на него глаза и вздохнула.
– Нет. Оставь меня в покое, Збинек. Не видишь, я занята.
Он тоже вздохнул. Сегодня в Сааргете не их, чужая свадьба. Однако гетман Гоздава сделал себе имя на том, что просто так не сдавался.
– Давай позовем Венжегу, – предложил он, – чтоб прямо сейчас нас поженил.
– Он твой старший хорунжий, а не старший родственник, – возразила Ортрун, внимательная к традициям, когда те были ей полезны.
Збинек поморщился.
– Знаешь, где я видал своих родственников?
– Знаю. Я видала там Отто Тильбе вместе с его поздравлениями.
Ортрун с первого раза попала смятым листом бумаги в выглядывающий из-под кровати ночной горшок. Она все время ворчала, что ей не хватает меткости, когда, отложив любимую булаву, брала в руки лук или арбалет, но стреляла не хуже брата, которого владыка посмел поздравить с женитьбой.
Збинек почесал плечом щеку и уцепился взглядом за вмятину на стене – еще одно свидетельство меткости молодой госпожи.
– Ну что, зовем Венжегу?
Она, глотнув воды, посмотрела на него поверх кубка.
– Штаны надень сначала.
– И тогда?
– И тогда мы пойдем женить Освальда.
Ортрун всегда знала, чего хочет и чего не хочет. Она хотела исполнить мечту своей покойной матери и добиться того, чтобы владыкой Берстони избрали мужчину из рода Фреток. Замуж она не хотела. Збинек получил первый отказ в этой комнате, когда на стене над кроватью только появилась вмятина.
Гоздава был старше Ортрун на целое поколение, и его поколение успело наворотить дел, за которые Берстонь до сих пор расплачивалась – чего стоила одна по-глупому развязанная и позорно проигранная война. В то далекое время Збинек и побывал в Сааргете впервые – как молодой наемник, уже закаленный в боях с колдунами Хаггеды и жаждущий больше легкой добычи, чем мог дать строптивый восток. Покойная мать Ортрун, госпожа Мергардис, тогда была еще вполне себе беспокойная и искала способ избавиться от главного беспокойства – незаконнорожденного брата, смертельно обиженного на нее за всякое.
Тогда Збинек взял заказ на сааргетского ублюдка – так здесь и поныне звали подлого старину Бруно, – но потом, встретившись с ним лично, взял деньги, которые тот предложил вместе с чьей-то отрубленной башкой. Дельце было выгодное со всех сторон, обманутая госпожа Мергардис осталась довольна, а много лет спустя ублюдок отомстил-таки сестре за обиды. Это уже не касалось Збинека – ему было, в общем, плевать, – и он легко согласился помочь Бруно снова, когда тот пришел нанять его людей два года назад.
Все кончилось кровавой кашей из снега и пепла Старой Ольхи – вотчины прежде славного рода, чья последняя дочь уродилась колдуньей похлеще хаггедских. Збинек пришел туда с Бруно, чтобы сопроводить молодого Отто Тильбе на выборы в Столицу – или, если молодой Отто Тильбе окажется несговорчивым, окончательно и бесповоротно снять его кандидатуру. Молодой Отто Тильбе оказался женатым на гребаной колдунье и жутко несговорчивым. Наверное, между этими двумя вещами была некоторая связь. Ортрун, по крайней мере, всегда говорила, что между колдунами и всяким дерьмом непременно должна быть связь.
– Он поцеловал ей руку, – взахлеб рассказывала краснощекая Хесида, широко жестикулируя и рассыпая по столу крошки надкусанного печенья. – Прямо при всех. И сказал еще: «Добро пожаловать в Берстонь, госпожа».
Уезжая на запад посланницей, Ясинта, самая красивая из дочерей хаггедской царицы, просила сестер не слишком баловать детей. «Особенно Хесиду, – вспоминала Танаис ее обеспокоенный голос. – Следите, пожалуйста, чтобы она не переедала сладостей».
В окна царского терема золотыми змейками вползали первые солнечные лучи. Весть от Ясинты пришла поздней ночью: она легко добралась до берстонской столицы, владыка Отто встретил ее как почетную гостью. Теперь, за завтраком, дочери и внучки царицы Шакти обсуждали новости, которые успели еще до рассвета всех перебудить – казалось, земля гудела от того, как топает ногами агрессивно настроенная к Хаггеде западная знать.
В царской семье мнения тоже разделились. Одни считали оказанный Ясинте прием проявлением надменности – где это видано, чтобы мужчины целовали хаггедкам руки? Другие, с чьей точкой зрения согласна была Танаис, смотрели на произошедшее как на залихватский политический ход, какие присущи многим молодым правителям.
– А бабушка еще раздумывала, не послать ли туда тетю Гесту, – буркнула Зерида, примкнувшая к первому лагерю. – Она бы точно врезала ему за это прямо промеж глаз.
Пока Хесида отвлеклась на младшую сестру, бойко доказывая, что обижаться на владыку совершенно не за что, Танаис накрыла корзинку с печеньем плетеной салфеткой и тихонько отодвинула подальше от сладкоежки. «Тетя Геста», высматривая кого-то в окне единственным глазом, задумчиво покусывала палочку корицы – она с юности любила есть разные пряности в чистом виде – и совсем не слушала, что говорят остальные. Не место ей, больнее других израненной воспоминаниями, в незнакомой стране, не место в политике. Хорошо, что мать оставила ее дома. Так для всех будет хорошо.
– Царица всегда выбирает разумно, – произнесла, по-кошачьи растягивая рычащие звуки, маленькая хитрюга Шиира. – Верно говорю, сестренка?
Все взгляды обратились к краю стола, у которого, разглаживая пальцами залóм на узорчатой скатерти, сидела не по годам серьезная тринадцатилетняя царевна Нерис.
Она почти никогда не вступала в разговор, если к ней не обращались напрямую, а порой, как теперь, не откликалась и на это – только давала понять кивком головы, что услышала слова собеседника. Темноволосая, круглолицая и коренастая, наружностью и поведением молчунья Нерис больше других внучек походила на царицу в молодости, но Шакти не потому выбрала ее своей наследницей.
Кроме Танаис никто за этим столом не мог знать наверняка, что решение уже принято – но некоторые, как Шиира, догадывались: «Как разродится первенцем жена берстонского владыки, – улыбалась она, – тогда и посмотрим, кого наша бабушка ему сосватает». Зерида хмурилась и спрашивала: «А если будет девочка?» – на что Расма, вторая из царевен по старшинству, но всегда первая помощница матери в присмотре за остальными детьми, уверенно отвечала: «Тогда мы подождем, пока не получится мальчик».
– А правда, что в Берстони все невесты плачут? – вдруг спросила Хесида, сверкнув янтарными глазами в сторону Танаис.
– Не знаю, – честно сказала она, еще немного придвинув к себе корзинку с печеньем. – Я не видела тамошних свадеб.
– У них это считается дурной приметой, – встряла в разговор мать царевны-наследницы, разумница Салиш, которая во время войны занималась содержанием пленных. – Что ты там делала столько лет, раз так плохо узнала берстонцев?
Танаис улыбнулась и не ответила. Никто из берстонцев ее тоже как следует не узнал.
Ее детство, как и пяти ее названых сестер, украли старейшины родного племени, которые иногда обменивались юными наложницами между собой, пока не пришла царица и не положила этому конец. Ее юность растерзала война, развязанная гордецами и остолопами, длившаяся до тех пор, пока царица огромными усилиями не заключила с берстонцами мир. Ее зрелость прошла в скитаниях по чужой земле, которую она исходила вдоль и поперек, готовая делать это снова и снова, пока не будет исполнена царицына воля. Старость Танаис оставила себе – и встречала ее рядом с царицей.
Никто не знал ее по-настоящему, кроме Шакти. Царица стала для каждой из шести спасенных ею девочек наставницей и матерью, повелительницей и подругой, но для Танаис она стала всем – водой и хлебом, ветром и грозой, зимней стужей и теплом весны. Те из сестер, кто не обзавелся семьями, целиком посвятили себя Хаггеде и назвались иш’тарзами, воинственными дочерьми смерти. Три женщины, белокурых и сероглазых, дарили жизнь внучкам и внукам царицы Шакти; три женщины, темноволосых и чернооких, несли гибель ее врагам.
Теперь остались только Салиш, мать трех прекрасных девочек, лучшая в мире наездница Геста и Танаис, сильнейшая из колдуний-воительниц. «И я вернусь к вам, – обещала Ясинта, – как только смогу». Тяжело было ее отпускать – гораздо тяжелее, чем уходить самой. Казалось, чем больше становится их семья, тем острее чувствуется чье-нибудь отсутствие.
И только царица никогда не говорила о том, как сильно ей не хватает ушедших.
Это можно было заметить, если давно и близко ее знать. Никакие переживания не отражались в чертах или движениях Шакти – неизменно гордая осанка, непроницаемое лицо. Ее выдавали мелочи: иначе подвернутые пышные рукава, новое перо в пестром воротнике. Когда она скорбела, привычные одежды из черной ткани – самый добрый цвет, цвет плодородной земли – становились белыми. Шакти похоронила уже двух дочерей: закрыла глаза темные, закрыла светлые, – и скорбь снежными парчовыми вставками навсегда отметила ее шею и плечи.
Она всегда ходила очень тихо, как выслеживающая добычу рысь. Когда царица появилась на пороге, голоса затухли, словно свечи на сквозняке – дети не всегда понимали ее сдержанного поведения и оттого побаивались сделать или сболтнуть что-нибудь не то. Салиш, ткнув двумя пальцами в измятое письмо, озвучила волнующий всех вопрос:
Лесная прогалина упирается в бледную даль горизонта. Путник шагает широко, неспешно, тревожит дикий, спящий поздний снег. «Хорош я, наверное», – думается в такую погоду, когда представляешь, как выглядишь со стороны. Меховой капюшон натянут до самых бровей. В горбатой котомке за спиной раздражающе позвякивают дорожные принадлежности. На усах под самым носом висят две ледяных блямбы, которые путник успел надышать за пеший переход.
«Ну, почти пришел», – утешается он. И немного скучает по своей лошади. Впрочем, лучше остаться без лошади, чем без кадыка – или что там еще, согласно местным поверьям, может вырвать грозный хранитель леса, если при встрече его чем-нибудь не задобрить. Путник даже не разглядел хозяина дремучего бора как следует – ему лишь дали понять зычным рыком из тени, что он выйдет отсюда пешком или не выйдет вовсе. Совершенно неясно только, на кой хранителю леса лошадь. «А не грабанули ли меня часом?» – порой задумывается путник, но решительно гонит эту мысль прочь. Гораздо приятней считать, что просто услужил местному господину. Может, в конце концов, он эту несчастную кобылу съест.
Здесь владения хранителя заканчиваются. Лес обрывается впереди ровной линией, как будто кто-то сбрил его острым лезвием. Там – уже не Хаггеда, но еще не Берстонь, ничейная полоса. Параллельно прогалине, по которой шагает путник, ползет торговый тракт. Его пока не видать за хвойным частоколом, но скоро две дорожки пересекутся, и могут случиться попутчики. Час еще ранний, едва светает, ближайший удобный ночлег далеко, но кто же знает этих торгашей.
Хорошо бы тракт оказался пустым, чтобы никто не испортил последних мгновений одиночества. Сейчас путник желает этого больше всего на свете.
Он стягивает плотную рукавицу и юрко сует ладонь за пазуху. На воздухе маленькая круглая баночка начнет жечь кожу металлическим холодом, если чуть-чуть промедлить. Путник поддевает крышку, облизывает палец и берет немного плотно сбитого порошка, чтобы втереть эту гадость в десну и потом еще полдня ощущать горечь на языке. Влажный палец неприятно морозит, но надо потерпеть – и спрятать баночку, пока впереди не показалась застава.
Тракт впивается сбоку в тропинку, пожирает ее без жалости и тихонечко переваривает: не жужжат полозья, не слышно конского храпа и людских разговоров. Путник вздыхает с облегчением. Застава сонно приподнимает веко, посматривая на него одноглазой деревянной башенкой.
– Стой! – грозно выкрикивает внезапно оттаявший дозорный. – Кто идет?
– Усталый путник возвращается домой, – откликается он, снимая капюшон. – С гостинцами для Дорека Гроцки.
Дозорный сперва теряется, услышав имя товарища от подозрительного незнакомца, но сообщает об этом вниз, и вскоре его сомнения развеиваются оказанным путнику теплым приемом.
Из бревенчатого флигеля, сиротливо примостившегося к башне, выбегает без шапки невысокий светловолосый мужчина. Дорек почти не похож на себя прежнего – отважное и решительное избавление от пагубных привычек, которые свели в могилу больше его родичей, чем война или старость, пошло наружности на пользу. Можно лишь гадать, поскучнел ли он при этом внутри – по крайней мере, объятия все такие же крепкие, хоть теперь и гораздо менее пахучие.
– Фирюль! Как ты узнал, что я здесь служу?
– Сердцем почуял, – улыбается путник.
Дорек прячет глаза – смущен. Это хорошо. Фирюлю хотелось бы здесь побыстрее закончить и отправиться дальше. Хватит с него уже Хаггеды, томно дышащей в затылок восточным ветром.
Еще один служивый, вышедший из небольшой хозяйственной постройки, удивленно таращит на гостя глаза. Словно радушный хозяин, Дорек широким жестом приглашает пройти внутрь флигеля. Наконец-то. В такой мороз недолго и околеть. Старая угловатая мебель неприветливо щиплет неровностями изможденное тело. Котомка, расползшаяся на полу у скамьи, как толстый батрак, призывно демонстрирует часть съестного содержимого. Дорек предлагает гостю браги, Фирюль вежливо отказывается и отмечает, как у трезвенника вздрагивают уголки губ.
Перекусив, мужчины сидят друг напротив друга, потягивают вместо выпивки медовую воду и разговаривают, иногда отвлекаясь на чей-нибудь окрик или просто шум за стеной. Дорек вертит в руках шмат пряного кабаньего сала, обещанный гостинец, и кивает, пока Фирюль не краснея врет о местах и целях своих путешествий: когда друзья не видятся по несколько лет, любой при встрече станет ожидать целой вереницы разнообразных баек. Рассказ так хорош, что просится обрасти красочными подробностями прямо на ходу, но гораздо безопаснее придерживаться уже изведанной тропы.
Послушав о том, как Фирюль однажды нанялся в помощники к скорняку, который в действительности был звездочетом – хоть в той истории на самом деле не обошлось без одной содранной шкуры, – Дорек Гроцка улыбается и спрашивает:
– А что твой господин? Ну, тот, которому ты служил, когда мы виделись в прошлый раз.
«У него все прекрасно, – думает Фирюль. – На монетах, которыми тебе платят жалование, отчеканен его гордый профиль».
Вместо ответа он мотает головой и пожимает плечами, мол, был господин да сплыл. Дорек, кажется, удовлетворен – весь из себя учтивый, но в общем-то нелюбопытный малый, имеющий обыкновение задавать вопросы ради вопросов, просто чтобы поддержать разговор. Где он ночует? В этом же флигеле, на верхнем этаже? Вот бы там оказалось теплее, чем тут. В конце концов Фирюль решает, что пора перехватывать инициативу.
– У тебя-то какие новости?
– Да никаких, все заботы. Госпожа Ясинта должна скоро тут проехать – ну, посол из Хаггеды. Я ее краем глаза видел, когда она ехала к себе на родину. До ужаса красивая женщина.
Фирюль коротко усмехается:
– Не люблю блондинок.
И по легкому изумлению в голубых глазах Дорека понимает, что ляпнул лишнего.
Он не успевает принять решение. Дверь распахивается, впуская в комнату холод, дым и запыхавшегося дозорного.
– Горим! Атака!
– Едут! – с воодушевлением крикнул стражник, дежурящий на галерее высокой крепостной стены. От его крика проснулся караульный в башне, проснулись собаки на псарне, проснулось все широкое пространство внутреннего двора.
А Стельга и не дремала – она давно привыкла вставать до рассвета. В предутренней тишине порой казалось, что она совсем одна в огромном древнем замке, и камни в его основании, стонущие под весом новых, положенных совсем недавно и укрепивших оборону Кирты, друг о друга скрежещут и жалуются ей на свою долю.
От того, сколько смертей видели эти стены, иногда становилось не по себе.
С последней смертью Кирта «овдовела» – так порой говорят, когда умирает управляющий господского поместья. Вместе с Киртой овдовела и Стельга. Ни холодный камень, ни живое сердце не обливались от этого горькими слезами. Даже младшая дочь Стельги, не вышедшая еще из возраста, когда малыши по любому поводу ударяются в плач, над курганом отца стояла молча, неподвижно – и только крепко сжимала мамину руку.
Мастер Матей из Тарды, главный лекарь владыки, говорил, что ее случай – большая редкость: три беременности и трое здоровых детей. Но в последние несколько лет берстонским женщинам везло и того больше – очень многие рожали близнецов. Старики причитали, что это не к добру, к новой страшной войне или даже чуме, да никто их особенно не слушал. Счастливые матери прижимали к груди младенцев, лилось повсюду вино и сладкое молоко.
Но старикам еще припомнили их предвестия.
Сперва сгорела пограничная застава, и все в очередной раз подумали, что будет война. Владыка Отто одному ему, наверное, известным образом сумел ее избежать. Тревожные перешептывания опять уступили место радостным возгласам: «Представляете, в Малой Митлице тройня, а в Заречной две беременных батрачки разродились в один и тот же день».
А потом Рубен Корсах без объяснения причин заколотил наглухо ворота старой столицы. Когда они открылись, в городе не хватало половины жителей. Лечить чуму владыка Отто пока не умел.
Эти два несчастья свалились на Берстонь почти одновременно, но оба удара вроде бы удалось отразить. Может быть, последние события отняли у господина Отто все силы, и потому он в этом году приехал в Кирту раньше обычного. И не улыбнулся в своей манере, когда теперешний управляющий Борек встретил его у распахнутых ворот и глубоко поклонился. И даже не взглянул на Стельгу.
«Уже начал седеть», – заметила она, когда владыка проходил мимо, вполголоса беседуя с Бореком. Оба выглядели обеспокоенными. Неужто стряслось что-нибудь еще?
В прохладном воздухе звенел громкий собачий лай и дурное предчувствие.
Шумно вкатилась во двор крытая повозка. С двух сторон ее окружали гвардейцы владыки, вооруженные всадники – и среди них всадница, которая, как поговаривали, никогда не понукала лошадей. Одетая по-хаггедски, в темный наряд с пышными рукавами, посланница Ясинта легко спрыгнула на землю и поцеловала конскую шею. Стельга поежилась. Как господам рядом с ней не страшно? От колдунов одни только беды.
Из остановившейся повозки все никто не показывался – может быть, дети закапризничали? Следом за посланницей проехали через ворота доверенные лица и управленцы владыки Отто: господин Кашпар Корсах, его камергер, затем главный стряпчий Яспер Верле с помощниками и подмастерьем и много новых людей, которых Стельга еще не знала. Приехал даже палач, господин Гинек Дубский, чей притворно безразличный взгляд повергал взрослых мужчин в ужас. Он не всегда смотрел так и не на всех, но ему, казалось, нравилось намеренно припугивать остальных своим статусом. Стельга палача не боялась. Его черные перчатки касались только возмутителей спокойствия и нарушителей закона.
В веренице прибывших не хватало главного казначея, пожилого господина Перго Батенса. Зато в предыдущие пару лет в столице оставался Яспер Верле. Наверное, тут была какая-нибудь закономерность, но Стельга ее пока не разгадала. Из собравшейся во дворе толпы, постепенно перетекающей во внутренние помещения замка, выбежал навстречу взлохмаченный светловолосый юноша.
– Здравствуй! – поприветствовал он Стельгу, и только вблизи она наконец узнала в нем Еника, славного мальчугана, который за прошедшие с их последней встречи месяцы внезапно вымахал выше нее ростом. «И голос изменился, – отметила Стельга. – Неужто и мой сын однажды так зарычит?»
– Какой ты стал! – поразилась она. – Напомни, сколько тебе лет?
Еник задрал голову.
– Уже четырнадцать.
«Скоро он совсем возмужает, – подумалось Стельге, – и, может быть, женится на моей дочери». Когда Еник улыбался, как сейчас, у него на щеках появлялись ямочки – семейная черта. Стельга вдруг поняла, что среди гостей еще кое-кого не видно, и спросила взволнованно:
– А где Алеш?
Еник почесал шею – ему без старшего брата было здесь как будто бы неуютно.
– Задержится, – протянул он. – Там в Рольне беда, пол-академии перемерло.
И владыка послал туда одного из своих лекарей? Стельга, предположив страшное, ахнула:
– Чума? Как в старой столице?
– Не знаю, наверное. Алеш вернется – расскажет.
– Поэтому у всех такие лица?
– Да деду Матею поплохело в дороге. – Парень кивнул в сторону вкатившейся во двор телеги. – Но это не чума, просто старость. А, там еще вещи тебе привезли.
– Что? Какие вещи?
– Ох, – произнес густо покрасневший Еник. – Прости. Я думал, тебе передали.
– Что?
– Брата твоего… ну... повесили где-то с месяц назад. Он на площадь выскочил и сказал, что убил госпожу Нишку Тильбе.
«Пенек, – подумала Стельга. – Тут где-то стоял пенек, на котором рубят дрова».
Она удивительным образом не промахнулась и уселась прямо на него. Круглое лицо Еника мельтешило перед ней, как потертая монета. Потом скрипучий голос позвал его по имени, и парень, пробормотав, кажется, слова сочувствия, влился в вялотекущий людской поток.
Стельга всегда знала, что Фирюля повесят. Никак иначе не могла закончиться его ненормальная жизнь. Как много чужих жизней он успел отнять и разрушить? Не она ли, Стельга, своим проклятием помогла его дурному делу? «И сорняк больше не взойдет там, где ступала нога твоя», – когда-то прошипела она ему вслед, держась за холодеющие руки матери. Как давно это было? Сколько лет прошло? Она старалась прогнать те события из головы, как страшный сон, но у нее всегда все выходило криво.
Мастер-лекарь Алеш из Тарды, батрацкий сын и батрацкий внук, перевидал по долгу службы благородные задницы представителей половины берстонских знатных семейств. Это позволяло проще относиться к именитым господам, но не то чтобы помогало выстраивать с ними отношения.
Добрая половина семейств! А ведь Алешу было только двадцать восемь. «То ли еще будет», – частенько думал он. Жизнь, впрочем, как бы сильно ни тужилась, вряд ли могла особенно его удивить.
Вся жизнь, и даже не одна, стояла сейчас перед ним на деревянных полках. Две нижних заполнены трудами людей, которых он никогда не знал и не видел – более или менее умных, более или менее счастливых, оставивших после себя более или менее похожие томики в кожаных переплетах. На средней – перевязанные стопки листов, заметок, коротких записок, несколько наскоро сшитых тетрадей: наследие мастера Матея, его наставника и воспитателя. На верхней, как раз напротив глаз, собственные записи Алеша: отсортированные по мере сил – в левой части полки, беспорядочные – в правой. Нужно бы ими заняться, подумал он. Да только других проблем у него было достаточно.
Алеш бросил короткий взгляд на узенькую закрытую полку у самого верха шкафа, которую уже давно не открывал, и пообещал себе, что сделает это сегодня же вечером. Хотя бы просто повернет ключ в замке. Там лежала сокровенная часть его жизни – стихи, подписанные именем Ясменника. Однако в сердце Алеш хранил и более опасные тайны. Как ни странно, и в то, и в другое посвящены были ровно одни и те же люди, которых он мог пересчитать по пальцам.
За спиной раздалось вымученное покашливание. Алеш вздохнул, взял с левого края своей полки толстую тетрадь и взвесил в руке. Тяжелая, подстать описанной там ситуации, но с ней он справился, справится и теперь.
Нужно всего лишь быстро и без потерь выпроводить человека из кабинета.
Это был посланник госпожи Ильзы Корсах, старостоличной ректорши, которая после смерти мужа прибрала к рукам его дела. Она передала пламенный привет Алешу, в свое время принимавшему у нее роды, и заодно попросила поделиться записями трехлетней давности о рольненской вспышке чумы. На закономерный вопрос, зачем они ей понадобились, госпожа Ильза велела ответить, что это не его ума дело. Столь оригинальный и неоднозначный тон послания требовал соответствующей реакции, и Алеш, перекладывая увесистую тетрадь из одной руки в другую, неторопливо ее обдумывал.
В целом он не имел ничего против предприимчивых женщин, пока они не пытались вмешиваться в его работу или личную жизнь, а это почему-то случалось время от времени. Наверняка виной всему его природное обаяние. Но женская предприимчивость была, на самом деле, проблемой сравнительно небольшой.
Из проблем побольше сразу вспоминались регулярно случающиеся трудные роды. В последнее десятилетие их можно было назвать трудными практически у каждой второй роженицы. Не всем легко даются многоплодные беременности: госпожа Ильза, например, потеряла одного из тройняшек сразу после рождения – и, вопреки ее убежденности, не по вине Алеша. Он, наверное, уже принял детей больше, чем мастер Матей держал на руках за всю жизнь. Никакой особенной радости это не вызывало – только чувство усталости и смутной тревоги о будущем, навеянной стариковскими суевериями.
Еще недавно – в правой части полки – на повестке дня были бешеные лисы, наводнившие бронтский лес, и покусанные ими батраки. Алеш сразу сказал главному ловчему, что зверей надо перебить и сжечь, но потребовалось около дюжины разоренных курятников и вдвое больше человеческих жертв, чтобы к нему прислушались.
И еще клятые Корсахи со своими прислужниками повсюду, куда ни плюнь. Они постоянно умирают, но меньше их не становится. Как прыщей.
Один такой выскочил на истоптанном полу его кабинета – мелкий, бледный, готовый лопнуть от важности порученного ему задания. Алеш аккуратно развязал узелок, скрепляющий края обложки тетради, и пролистал несколько страниц, делая вид, будто убеждается в том, нужные ли это записи.
Числа, даты, имена. Жизни и смерти, бесстрастно подсчитанные на полях. Подумать только, три года прошло, а кажется, будто все было вчера.
Ректор рольненской академии быстро сообразил закрыть здание на карантин, так что прибывшему на помощь Алешу оставалось лишь наблюдать за ходом болезни и делать что возможно. Он запомнил счетовода по имени Любек, который, как сказали Алешу, одним из первых слег – и дольше всех промучился. Для этого, казалось, не было совершенно никаких причин: мужчина был от природы слабоват здоровьем и немедленно впал в уныние, осознав, что заражен. В лихорадочном бреду он постоянно требовал какое-то снадобье, имея в виду не те, что предлагал ему Алеш – некий «серебряный порошок». После смерти Любека в его вещах нашли начисто вылизанную баночку, в которой могло храниться что-то похожее, но никаких следов снадобья не осталось – только своеобразный горьковатый запах. Что это все значило, Алеш понять не смог, и внизу страницы, посвященной случаю несчастного счетовода, стоял жирный вопросительный знак.
Во всей этой истории так и осталось больше вопросов, чем ответов. Вряд ли Ильза Корсах без соответствующего опыта и образования сможет пролить на нее свет, если только не собирается передать записи кому-то из старостоличных ученых. В таком случае, правда, совершенно неясно, что мешало сказать об этом прямо. Разве что ей не хотелось упускать возможность лишний раз указать Алешу на его место. По какой-то причине каждая вторая благородная задница имела собственное представление о том, где оно, и это начинало порядком надоедать.
Как и нетерпеливое кряхтение за спиной.
«Ну что, – подумал Алеш. – Сыграем с тобой партейку в “осла и батрака”».
И не глядя протянул посланнику тетрадь.
– Благодарю вас, – квакнул тот, лапая корешок мясистыми пальцами. – Госпожа Ильза передает…
«...право первого хода мастеру-лекарю».
– Нет, постойте, вы не так поняли. – Резко обернувшись, Алеш отнял тетрадь и прижал к груди. – Эти записи останутся у меня.