Повествование от лица Руслана
Чавк.
— А вы точно продюсер?
Блядь.
Вот только что было тепло. Влажно. Ритмично. Член стоял как влитой — упруго, тяжело, кайфово. Девица под столом вошла в темп, даже зубы вроде перестали мешать. Я начал вырубаться, отключать башку от этой суеты. И тут — чавк. Вынырнула.
Холод по головке. Сквозняк от кондиционера долбаный.
Она сидит, смотрит снизу вверх. Глаза масляные, губы блестят, помада размазалась до подбородка. Ждёт ответа. С членом в руке, блядь.
Я молчу секунду. Смотрю на неё. На эти дурацкие ресницы хлопающие. На растерянность.
Пять минут до этого зубами долбила — еле настроил. Теперь ритм сбила. Стояк ещё тут, никуда не делся, но кайф упущен.
— Точно, милая. Не отвлекайся.
Хватаю за макушку. Жёстко. Пальцами в волосы — по корням. Заталкиваю обратно. Она мычит, давится, но берёт. Правильно. Не нравится — вали. Других полно.
Откидываюсь на диван.
Справа — Аркадий и Кир. Мои партнёры. Толстые, старые, дышат тяжело. Рядом с ними сидят две девицы — скучают, в телефоны тыкают. Им даже члена не дадут сегодня. Потому что у этих двоих уже не стоит. Импотенты хреновы. Любовниц держат для статуса, для галочки. А сами — ноль.
Я в зал хожу восемь раз в неделю. С утра кардио, вечером железо. В пятьдесят пять лучше выгляжу, чем они в сорок пять. Не говоря уже о мужской силе.
Аркадий с Киром о чём-то спорят. Вслушиваюсь.
— Трамп сказал — сорок восемь часов, и он выжжет их электростанции, а я тебе говорю! Зассыт! — Аркадий тычет в телефон, где карта какая-то. — Иран, блядь, вообще Ормуз перекрыл. Нефть уже под сто десять.
— Ты вообще не понимаешь, — Кир поправляет очки. — Дело не в нефти. Китайцы сейчас через Пакистан танкеры гонят в обход пролива. Там логистика такая, что…
— Какая логистика? Нет больше на Ближнем Востоке логистики! Иран вчера Кувейт обстрелял. Кувейт, блядь! А Саудовская Аравия уже ПВО стягивает к границе. Это пиздец, а не логистика.
Я смотрю на них. Ни хрена не смыслят. Слова умные выучили — «Ормузский пролив», «инфраструктура», «логистика». Думают, эксперты.
Их дело — бабки считать и на яхтах жопы протирать. А они лезут в политику Ближнего Востока.
Кир поворачивается ко мне:
— Руслан, ты как думаешь, Иран продержится?
— Я думаю, закройте рты оба. И займитесь делом. Лучше бы контракты перечитали.
Обижаются. Молчат.
Делаю глоток виски. Горло обжигает. Девица под столом старается — член стоит, но это привычное дело. Тепло. Влажно. Скучновато.
И тут из общего зала — звук.
Голос. Живой. Берёт первую фразу.
«В лунном сиянье, снег серебрится...»
Я замираю.
Я реальный продюсер. Я шарю в этой теме.
«В лунном сиянье». Старый романс. Его обычно бабки на лавочке поют. Но здесь — не бабка явно. У бабок таких голосов не бывает.
Голос входит тихо. Слишком тихо для караоке. Как будто ей плевать, слушают её или нет.
«Девушка ждёт милого, сидя у окна...»
Член под столом дёргается. Не потому что девица старается — она вообще перестала существовать. А потому что эта хрипотца — как лезвие. Острое, дорогое. Которое входит без боли. А потом ты смотришь — а ты уже весь в крови.
Она не поёт — она выдирает эти слова из себя. Медленно. С надрывом. Без слёз, но с такой болью, что яйца сводит.
«И замирает сердце в ожидании...»
У меня встаёт по-настоящему. Не как от девицы под столом — привычно, скучно. А как от удара. Как будто кто-то сжал член в кулаке и не отпускает.
Я смотрю в сторону общего зала. Не вижу её. Но уже ненавижу. За то, что заставляет меня чувствовать.
Девица под столом пытается вернуть внимание — проводит языком снизу вверх. Я отодвигаю её голову. Не до тебя, блядь.
Последний куплет. Голос берёт высокую ноту и держит. Держит так, что мурашки по лысине. Держит так, что член пульсирует в такт.
Финал. Тишина. Потом хлопки — приглушённые, как будто зал боится спугнуть.
Скидываю девицу с колен. Она выныривает, растрёпанная, рот открытый, глаза обиженные.
— Ты куда?
— Зубы убери. Учись работать.
Встаю. Поправляю ширинку. Член торчит колом — насрать.
Аркадий и Кир что-то кричат в спину. Про Иран, про проливы. Не слышу. Идиоты.
Толкаю дверь в общий зал.
Думаю: там богиня, сейчас войду и увижу сияние вокруг женщины, нечеловеческий же голос... Она явно молода, хороша, красива, с длинными волосами, с упругой грудью, с такими глазами с поволокой.
У меня на таких нюх. Точнее слух.
Вхожу.
Гляжу.
Это она поёт? Это что за чучело?
Я стою в дверях общего зала. Присутствующие замерли. Не один я в лëгком ахуе от услышанного.
Свет ламп почти не бьёт в её угол. Видно херово, но то, что я вижу мне уже не нравится.
Зал оживляется.
Она встаёт. Делает несколько шагов и передаёт микрофон какой-то тëтке.
И вот тут я вижу ЕË всю. Целиком.
Волосёнки жидкие, русые, до плеч, собраны в хренов хвостик — половина вылезла, торчит патлами. Лицо никакое. Морщины у глаз лучами. Накрашена плохо. Одета — пиздец. Свитер вязаный, серый, мешок мешком. Джинсы пузырятся на коленях.
Ни задницы, ни боков — ничего. Просто баба. Обычная.
Серая мышь.
Таких я вообще не замечаю. У меня другие бабы. Двадцатилетние, длинноногие, с ногами от ушей. Модели. С тонкими талиями и силиконовыми сиськами. Я к ним привык. Я их трахаю, меняю, забываю.
А тут — это чучело.
И член, сука, всë ещё стоит так, что ствол аж ноет от напряжения.
Почему? Я сам не понимаю. В последний раз такой стояк у меня был в двадцать лет. И на кого? На моделей. На красоток, от которых у всех яйца сворачиваются. А сейчас — на эту мышь?
Я иду к бару. Сажусь на высокий стул. Заказываю виски. Двойной. Отсюда видно всё — и её, и этот убогий столик, и этих её подруг.
Подруги — это отдельный цирк. Две бабы, тоже старые, тоже не красавицы. Но одеты — мать твою — как на приём. Одна в красном пальто, вторая в чёрном кожаном. Стрижки, сумки, цацки. Сидят, ржут, в телефоны тыкают. А она между ними — мышь серая. Вообще никакая. Даже не пьёт почти. Бокал с самым дешёвым пойлом мнёт, в стену смотрит.
Я смотрю на неё и чувствую, как раздражение подкатывает к горлу.
Член дёргается. Я делаю глоток виски. Горло обжигает.
Подруги забирают микрофон. Прутся на сцену. Одна хватает его, вторая подпевает. Орут что-то про любовь. Мерзко. Фальшиво. Голоса нет, слуха нет, а лезут.
Зал хлопает вежливо — потому что страшно выглядит. А я смотрю на НЕË. Она осталась одна. Сидит, мнёт бокал, смотрит в стену. Ждёт, когда этот кошмар кончится.
И тут я замечаю его. С соседнего столика. Мужик. Громила. Рост под два метра, плечи — как дверной проём, руки — как брёвна. Куртка кожаная, засаленная. Джинсы грязные. Берцы. Бритый, шрам на скуле. Татуировки лезут из-под воротника. Он не орёт. Он тихий. Но взгляд — тяжёлый, мутный. Опасный.
Он встаёт. Идёт к её столику. Садится напротив. Молча.
Я сжимаю бокал. Что за херня? Почему меня это бесит? Она — мышь, чучело, серая никто. Но я уже заприметил её. Она моя добыча. А этот — быдло.
Я смотрю на них, но с такого расстояния не слышу ни слова. Только вижу. Как он наклоняется к ней.
Как она сжимается.
Он кладёт руку на её плечо. Она вздрагивает. Он не убирает. Проводит пальцами по шее. Медленно. Собственнически.
Ахуел?
Мне это не нравится. Я допиваю виски. Встаю.
Иду к их столику. По мере приближения начинаю слышать обрывки.
— …ты так пела, мне понравилось... — его голос — сиплый, пьяный. — …выпей со мной…
Она молчит. Он сжимает её плечо.
— …какая шейка… муж есть? Нет? Ну и правильно…
Я подхожу ближе. Слышу уже отчётливо.
— …пойдём ко мне, я тебе такое покажу… — он наливает ей водки. — Пей, певунья. Чего сидишь?
Она мотает головой. Он накрывает её руку своей. Сжимает.
— Я сказал — пей.
Я останавливаюсь у столика.
— Убери руки, мразь.
Он поднимает голову. Мутные глаза. Усмехается.
— Ты кто такой, бля?
— Я сказал — убери, падаль.
Он не убирает. Смотрит на меня. Дружки его напряглись.
— Вали отсюда, — говорит он тихо. — Не лезь не в своё дело, петушара.
Он снова поворачивается к Вере. Сжимает её затылок. Тянет на себя.
— Ты чего такая дерзкая. Пей.
Она всхлипывает. Я вижу, как слёзы смачивают глаза. Она вся сжалась, дрожит.
Всё. Сученыш. Пизда тебе.
Я бью. В челюсть. Хруст — громкий, как сухая ветка. Голова его дёргается, брызги слюны и крови летят на стол. Она вздрагивает, отшатывается назад, сбивает бокал. Лёд разлетается по полу.
Он не падает. Только мычит. Поворачивается ко мне. Глаза уже не мутные. Злые.
— Ах ты, сука…
Он встаёт. Нависает. Выше. Шире. Бьёт — я ухожу. Кулак проносится мимо, задевает плечо. Боль вспышкой, рука немеет. Она вскакивает, отбегает к стене.
— Прекратите! — орёт она. — Прекратите, пожалуйста!
Я бью его в корпус — раз, два, три. Кулак уходит в живот, мягко, но он даже не кряхтит. Только хрипит. Хватает меня за грудки. Пальцы — как клещи, сдавливают ключицы, я чувствую, как трещат кости.
— Я тебя размажу, — сипит он. — Размажу, как таракана!
Вокруг поднимается ропот и паника. Кто-то визжит, кто-то орёт «охрана!», стулья скрипят, народ шарахается от нашего столика.
Она смотрит на нас огромными глазами, прижав ладонь ко рту. Вся белая, как полотно. Дрожит.
Он бьёт меня в плечо — ещё раз, боль глухая, простреливает в шею. Я отвечаю — в нос. Кровь брызгает. Горячая, липкая, заливает мне руку, его куртку, стол, белую скатерть. Он орёт — не от боли, от ярости, его голос перекрывает музыку, крики, всё.
Лет десять не дрался уже.
— Сука, ты кровь пустил! Ты, падаль, я тебя…
Он замахивается снова, кулачище летит в мою голову, но тут охрана уже рядом. Двое хватают его под руки, третий встаёт между нами.
— Всё, всё, стоять! Разошлись!
Дружки его вскакивают, матерятся, пытаются вписаться, но их тоже берут. Четверо охранников, здоровых парней в чёрном, быстро разнимают всех.
Громилу оттаскивают к выходу, он орёт, брызгает слюной, его ноги скользят по налитому полу. Дружков выводят следом, через чёрный ход — я вижу краем глаза.
Меня не трогают. Стою, тяжело дышу. Кровь капает с разбитых костяшек на пол. В ушах звон. Вокруг суета, официантки собирают осколки, гости перешёптываются, кто-то уже успокоился и снова пьёт.
Ко мне подходит старший охраны.
— Руслан Сергеевич, вы в порядке?
— Нормально, — цежу сквозь зубы. Губа разбита, во рту железный привкус.
— Может быть, врача?
— Не надо.
Я смотрю на неё. Она стоит у двери, прижавшись спиной к косяку, дрожит, смотрит на меня. Глаза мокрые, огромные, в них — ужас. И что-то ещё.
Появляется управляющий. Дорогой костюм, залысины, пот на лбу. Руки трясутся, он заламывает их, как баба на базаре.
— Руслан Сергеевич, тысячу извинений! Это ужасно, просто ужасно! Мы не должны были допустить, это позор, позор! Эти люди больше никогда не переступят порог нашего заведения, я вам клянусь!
— Да похер, — говорю я, вытирая кровь с губы тыльной стороной ладони.
— Нет-нет, что вы, это наша репутация! Позвольте мне вас проводить, мы обработаем раны, у нас есть аптечка, я лично помогу. Пойдёмте, пойдёмте, тут недалеко…
Управляющий уже делает шаг в сторону подсобки, суетится, показывает рукой.
Я смотрю на неё. Она всё ещё у двери. Вся сжалась, обхватила себя руками, будто замёрзла.
Подхожу. Хватаю за руку. Дёргаю на себя. Она вздрагивает, как от удара.
— Вы… вы куда?
— Со мной.
— Но я… я не…
— Из-за тебя я в это ввязался, — рычу я. — Ты мне будешь раны зализывать.
Она открывает рот, но не говорит ни слова. Управляющий оглядывается, кивает, не моргнув глазом.
— Конечно, конечно. Пройдёмте.
Он ведёт нас по коридору. Проходим мимо кухни, мимо раздевалки, в самую глубь. Открывает дверь в маленькую комнату без окон. Голая лампочка под потолком, пластиковый стол, два стула. Аптечка на стене. Пахнет хлоркой и дешёвым мылом.
— Вот здесь, Руслан Сергеевич. Я сейчас, я мигом.
Управляющий открывает аптечку, достаёт перекись, вату, бинт, пластыри, йод. Раскладывает на столе. Суетится, как наседка.
— Может быть, врача вызвать? Или скорую? Или…
— Выйди, — говорю я.
— Но раны…
— Выйди. Справимся.
Он смотрит на меня, на неё, снова на меня. Понимает. Кивает.
— Я буду в коридоре. Если что — зовите.
Он выходит. Дверь закрывается. Мы остаёмся вдвоём.
Я сажусь на стул. Она стоит, прижавшись к стене, смотрит на меня. Вся дрожит. Глаза — карие, огромные, в них ужас и непонимание. Мнёт край своего дурацкого свитера, пальцы белые.
Блядь. Что я здесь делаю? Зачем притащил её? Вырубил бы того быка — и всё. Нет, потащил за собой, как щенка.
— Садись, — говорю тихо. Киваю на стул.