Я видел, как моя дочь горела в огне. Деревенские мужчины привязали ее к столбу и развели костер. Языки пламени обгладывали ее тело; белоснежная, фарфоровая кожа обуглилась. В ее глазах сверкали красные языки пламени, и она издавала преисподний крик агонии. Я не мог ничем помочь. Собралась толпа зевак. Чьи-то лица исказил ужас, кто-то наслаждался зрелищем с довольной ухмылкой на лице. Другие кричали: «Жги ведьму!». Я же стоял беспомощно в стороне, удерживаемый сильными руками двух дюжих молодых людей, и мой вопль сливался с воплем моей дочери, горящей в огне.
Эдмунд Актон, 1 ноября 1490 год
(запись из дневника первооткрывателя)
Соединенные Штаты Америки, штат Пенсильвания, на пути из Филадельфии в Централию.
Сентябрь, 1961 г.
Любая идеология необходима человеку единственно для того, чтобы примириться с мыслью о смерти. Смерть рисуется мне в виде чудовищного зверя, непобедимого врага, который притаился за углом и ждет случая напасть. Жизнь — ежеминутная битва со смертью, заведомо проигранная. Но куда более страшное проклятие — бессмертие, особенно, когда не знаешь, на что его употребить.
Грузовик двигался со скоростью 40 миль в час по направлению к Централии. Был пасмурный день, конец сентября. На мне был джемпер и легкий дождевой плащ из полиэстера цвета хаки. Сентябрь был еще теплым месяцем, но, в отличие от солнечной Филадельфии, Централия находилась на севере штата. За все время моего пребывания в этом мрачном городишке, я застал лишь несколько погожих дней.
Как только мы выехали из Филадельфии в сторону Централии, небо затянуло грозовыми тучами. Вскоре раздался раскат грома и хлынул ливень, который, впрочем, скоро закончился. Путь из Филадельфии в Централию составлял 115 миль и занимал примерно три часа времени. Водитель грузовика, подобравший меня на дороге, дымил как паровоз.
— До места не довезу, приятель. Я еду в Гордон, — признался бородач, выпустив кольцо никотинового дыма, когда я только сел в машину. — Там тебе придется высадиться.
В ответ я понимающе кивнул головой.
Мы проделали лишь половину пути, а он успел выкурить пять сигарет. Окна, как с моей, так и с его стороны, были опущены. Снаружи пахло дождем и мокрым асфальтом.
По радио в очередной раз крутили Hit the Road Jack в исполнении Рэя Чарльза. Моя мать любила эту песню и всегда, когда слышала ее, подпевала: «Проваливай, Джек, и больше не возвращайся!». Бородачу наскучил джаз, и он переключил приемник на кантри волну.
На часах была четверть седьмого. Я подумал, что мама наверняка уже вернулась домой и читала записку, оставленную мной на журнальном столике в прихожей. Я представил, как она берет клочок бумаги, на котором я поспешно написал пару строк в объяснение своему поступку; ее руки трясутся, а к глазам подступают слезы. Эта сцена казалась чудовищной, но в тот момент я был убежден, что поступал правильно. Мне было необходимо отправиться в Централию, но мать всеми силами пыталась отговорить меня ехать в дом ненавистной ей женщины — Хелены Дальберг-Актон. Мне пришлось бежать тайком и, за неимением денег, передвигаться автостопом.
— Так ты, малец, из дому сбежал, что ли? — словно прочитав мои мысли, спросил бородач, не отрывая глаз от дороги.
— Вроде того, — кивнул я в ответ.
— Чем тебя там обидели? — пренебрежительно усмехнулся он.
Я поведал ему о разводе родителей; о том, как я рос без отца и какой непростой была жизнь с матерью; о нашем плачевном финансовом состоянии и частых раздорах. Фундаментальная несхожесть в характерах и постоянные разногласия провоцировали нескончаемые ссоры между мной и мамой. Некоторые из недавних я пересказал. Но как не старался я живо описать свое невыносимое положение в родном доме, мне не удалось расположить к себе бородача.
— Как зовут тебя? — спросил он, на секунду бросив на меня хмурый взгляд.
— Томас, — ответил я.
— Ты огромная, эгоистичная задница, Том, — отчеканил он холодно.
Я насупился в ответ.
Он замолчал, но вскоре добавил:
— Я кстати, Руди.
— Приятно познакомиться, — солгал я, не скрывая своего оскорбления.
— Не могу ответить взаимностью, — продолжал подначивать он, — Так, к кому ты едешь в Централию?
— К отцу, — солгал я вновь.
— Я бы высадил тебя, но мы слишком много проехали, чтобы ворачивать назад. Не мне тебя учить, сынок. У тебя своя голова на плечах, но подумай ею хорошенько, чтобы она не болталась на шее без дела. Твоя мама тебя любит, хоть и не показывает это так, как ты хотел бы. Погости у отца немного и возвращайся домой.
Во все продолжение пути Руди больше не заговаривал со мной.
Залежи угля в недрах Централии оценивались в миллиарды долларов. Это был крошечный процветающий городок, основным населением которого были шахтеры. Жил там также один непростой человек — Грэхам Дальберг-Актон. Он был угольным магнатом и сколотил внушительный капитал. Среди жителей городка ходили слухи о том, что мистер Дальберг-Актон продал душу дьяволу за материальное благосостояние. Эти сплетни, передававшиеся от одного человека к другому, обрастали новыми пугающими деталями в устах каждого очередного рассказчика и стяжали мистеру Дальберг-Актону недобрую славу, образовав вокруг его личности мистический ореол. Хелена Дальберг-Актон была внучкой этого человека, а также, второй женой моего отца.
Я никогда прежде не бывал в новом доме отца. Каждый раз, когда я заводил с матерью разговор о поездке в Централию, она раздражалась. Я понимал, что ее поведение было справедливым. В ее сердитом взгляде я видел тревогу и жгучую обиду.
Я родился в 1943 году, за два года до окончания Второй мировой войны. Послевоенное время в США характеризовалось стремительным экономическим подъемом. Вся моя короткая жизнь пришлась на «золотой век капитализма».
Соединенные Штаты Америки, штат Пенсильвания, Централия, Фаргейн-стрит, дом 49.
Сентябрь, 1961 г.
Хочу предостеречь читателя не впадать в заблуждение относительно цели моего приезда в Централию. Ранее я выразился, что отправился туда, чтобы разведать обстоятельства внезапного исчезновения отца, но не только это побудило меня посетить дом Дальберг-Актонов. У каждого поступка есть истинная причина и удобный предлог для ее осуществления. Мои мотивы были обусловлены не сыновней любовью или мальчишеским героизмом, но предусмотрительностью и практическим замыслом. Для своего юного возраста я был крайне прагматичен и циничен; был, к сожалению или к счастью, лишен склонности к сантиментам. Напротив, я отличался некой отрешенностью, едва ли имел тягу к высокоморальным ценностям, хотя на словах воспевал их. Я всегда был готов разорвать оковы общепринятых условностей и броситься с обрыва нравственности в самую душевную низость, лишь бы достичь своих целей. Они как раз и изобличали меня как малодушного человека.
Сейчас я пускаюсь в достаточно смелое повествование, обличая в нем самого себя. Но в том молодом юноше, о котором идет речь, я уже не узнаю себя и берусь за описание событий тех дней как бы с позиции стороннего наблюдателя. Читатель, если пожелает, может называть это повествование историей становления антигероя.
Почему я так непреклонно решил отправиться туда, в эту… зловещую западню? Сейчас я повременю с раскрытием моих истинных мотивов, дабы сохранить некоторую интригу, но признáюсь, что я нуждался в Хелене Дальберг-Актон, в ее помощи и покровительстве, хотя, отправляясь в Централию, даже не догадывался, что у нее на меня были куда более внушительные планы. Честолюбие, эгоцентризм и изощренное понятие справедливости поощрялись и взращивались во мне Хеленой Дальберг-Актон. Эти болезненные, разрушающие душу качества подтолкнули меня на роковые ошибки, совершенные мною в то время, которые привели к тому, кем, или точнее, чем я сейчас являюсь.
***
Фаргейн-стрит действительно оказалась узкой и малоприметной. В без четверти одиннадцать вечера я отыскал дом номер 49, и моему взору предстал авантажный особняк в два этажа в готическом викторианском стиле. Он контрастировал на фоне маленьких незатейливых провинциальных домишек, стоявших вдоль по той же улице. Старинное здание пряталось в тени могущественного древнего вяза, будто стыдясь своей величественности. Когда я впервые взглянул на тот дом, особое мое внимание привлекли окна: завешанные темными шторами, они впивались в меня скорбным взором, словно множество печальных глаз. Фасад здания был вымощен камнем в оттенке слоновой кости, а пилястры, наличники и черепица были эбонитового цвета. Один взгляд на жилище угнетал. Я подумал, что, возможно, при дневном свете, дом выглядел более ободряюще.
Вновь заморосил унылый дождь. Я стоял на вымощенной песчаником дорожке, ведущей к главному входу, когда вновь подумал о матери. Я вспомнил нашу последнюю ссору, когда она в очередной раз отказала мне в поездке в Централию.
— Ты как отец! Такой же эгоист. Думаешь только о себе! Вот твоя благодарность за весь мой труд! — выкрикивала она короткие фразы, полные боли и негодования, которые прерывались всхлипываниями.
У меня едва не вырвалось язвительное замечание, что, если бы она действительно трудилась, а не расточала наши деньги на свои глупые прихоти, мы бы так не бедствовали. Я вновь хотел обвинить ее в никому не нужной гордости, но отвернулся и молчал, силясь не сказать того, о чем впоследствии пожалею.
Я приходил в ярость, когда мама сравнивала меня с отцом. Чем старше я становился, тем сильнее вскипала во мне неприязнь к нему. Я считал, что мужчина должен нести ответственность за свои поступки, и отец лишился моего уважения, когда я осознал, какая это низость, убежать от обязательств, оставив в нищете женщину, родившую тебе ребенка. То, что мама находила во мне какое-то сходство с отцом, было для меня сильнейшим оскорблением.
— Ты слышишь меня?! Что ты молчишь?! Слушай, когда я говорю с тобой! — не унималась мама, а это, в свою очередь, выводило меня из терпения.
— Зачем мне слушать то, что я слышал уже тысячу раз? Если бы ты сказала что-то новое, я, может, и послушал бы, — процедил я сквозь зубы.
Мама сдалась, тяжело вздохнула и, отвернувшись, разрыдалась. У меня защемило сердце, и я признал в душе, что пусть я был бы тысячу раз прав, это не стоило той боли, что я ей причинил.
Я было потянулся обнять ее, но в то же мгновение передумал. Я долго вынашивал обиду на нее. После того, как отец оставил нас, наше общение разладилось, стало сухим и холодным. Мы отдалились и перестали проявлять друг ко другу ту нежность, которая присутствовала в наших отношениях, когда я был ребенком. Мы жили словно на пороховой бочке, и любое неосторожное слово могло спровоцировать конфликт.
Не стану отрицать, она была женщиной доброй и мягкой, но неизощренной умом. Она знала, что я считаю ее глупой, и это ее оскорбляло. Но мы любили друг друга, хоть и не признавались в этом. Я до самой смерти, если по милости богов она будет мне дарована, не прощу себе, что не обнял ее тогда. Если бы я знал, что то был последний раз, когда я мог это сделать…
Я пробудился от воспоминаний, так как остро почувствовал на себе чей-то взгляд. Будто кто-то следил за мной. Действительно, я заметил, как штора одного окна в первом этаже колыхнулась.
Соединенные Штаты Америки, штат Пенсильвания, Централия, Фаргейн-стрит, дом 49.
Сентябрь, 1961 г.
Я вошел в гостиную, ярко освещенную величественной люстрой, сотни хрусталиков которой, отражались от блестящего мраморного пола и лакированных поверхностей деревянной мебели: вместе это составляло торжественную констелляцию радужных бликов. В центре гостиной был расстелен роскошный французский ковер с витиеватым узором из растительных орнаментов. В углу, у окна стоял мольберт. В дальней, восточной стене комнаты был камин, рядом с ним софа и два кресла, напротив — массивный радиокомбайн со встроенными телевизором, радиоприемником и электропроигрывателем, а также специальным отделом для хранения грампластинок. К 60-м годам, телевизор был почти в каждой американской семье, но мы с мамой к их числу не относились. Книги были единственным источником, откуда я черпал свои познания о мире, потому что иные средства информации были мне недоступны.
— Здравствуй, Томас, — раздался бархатный женский голос.
На кремовой софе среди зефирно-белых и персиковых подушек почивала молодая особа. На ней было неглиже цвета карамельной нуги, едва прикрывающее смуглые колени. Девушка грелась у разожженного камина. Пламя отбрасывало причудливые тени, которые изящными узорами ложились на ее кожу.
— Проходи, проходи, — пригласила она приветливо и указала на глубокое кресло с высокой спинкой подле софы.
Хелена сидела полубоком, так, что я видел только ее профиль. Кожа сияла молодостью, а на щеке алел здоровый румянец. Это была привлекательная шатенка с лукаво-игривыми светло-карими глазами.
Я сел в кресло. Тепло, исходящее от камина, плавно растеклось по моему телу, и по коже пробежались мурашки.
Я поспешил оправдаться:
— Простите за поздний визит. Я отправился в путь в четыре и надеялся подоспеть к семи вечера, но путешествие затянулось из-за непредвиденных обстоятельств. Я рад, что застал вас бодрствующей.
— Не стоит переживать, — дружелюбно успокоила Хелена, — Я поздно ложусь. Меня часто мучает бессонница, а с тех пор, как ты написал, что приедешь, я и вовсе не могла сомкнуть глаз и сидела здесь каждый вечер в ожидании.
Я был смущен, но обрадован такому радушному приему.
— К сожалению, девочки уже спят. Ты познакомишься с ними завтра. Дорати особенно не хотела ложиться. Ей не терпелось повидать старшего брата.
— Дорати? — с удивлением переспросил я.
— Разве ты не знал, что у тебя есть сестры?
Хелена обернула ко мне лицо в анфас. Я обомлел и опустил глаза, но перед мысленным взором все еще стояла ужасающая картина — уродливое лицо девушки. Я отвечал, не решаясь посмотреть на нее вновь:
— Отец рассказывал об Эшли и Эмбер, когда приезжал. Я видел их фотографии. Но о Дорати я слышу впервые.
Лицо Хелены было воплощением контраста безупречности и безобразия, божественной красоты и дьявольского уродства. Вспоминая сейчас это лицо, я удивляюсь, каким порой ироничным и безошибочным отражением души может служить внешность человека.
Правая сторона лица Хелены была обезображена шрамом от ожога. Кожа была стянута, сморщена и покрыта грубыми рубцами.
— Что ж, — пожала плечами девушка, — это неудивительно, что твой отец не хочет распространяться об этом… Видишь ли, близняшки Эшли и Эмбер — наши с Полом дочери. Дорати — тоже дочь твоего отца, но не от меня. У него был адюльтер с моей прежней камеристкой, Лили. Не знаю, что Пол нашел в этой вертихвостке и как ей удалось соблазнить его. Ничем не была примечательна. Разве что, без изъяна, — последнее слово Хелена произнесла с особой манерностью, давая понять, что заметила мою растерянность относительно ее шрама. Затем Хелена ненадолго задумалась и продолжала уже с саркастической ноткой в голосе:
— Впрочем, я зря так говорю… Было в ней много привлекательного, например, чрезвычайная глупость. Таких простушек не обременяют тяжелые раздумья. Даже слабый намек на присутствие мысли не тревожит их слабенький рассудок. В своем безумии они всегда счастливы и по-детски милы. Как можно не очароваться такой наивной дурнушкой, особенно если она обладает румяными щеками и пышной грудью?
Хелена проговорила это весьма равнодушно. Я отметил одну особенность в интонации ее речи. Казалось, она испытывала презрение непосредственно к Лили, а сам факт адюльтера не сильно ее тревожил.
Судя по этому небольшому описанию, Лили являла собой полную противоположность Хелены. Последняя не могла похвастаться пышными формами: у нее были узкие плечи и небольшая грудь. Несмотря на то, что неглиже Хелены имело глубокое декольте, в том не было ни малейшего оттенка вульгарности. На ней все смотрелось изящно и женственно. Наивной дурнушкой она, безусловно, тоже не была, о чем свидетельствовал ее острый, с хитринкой, полный глубины и осознанности взгляд.
— Вы уволили ее? — спросил я, имея в виду Лили.
Хелена покачала головой.
— Ирония судьбы, — пожала она плечами. — Миссис Фостер не даст солгать, как мы все за нее тряслись и выхаживали ее, пока она была беременна. Никто не посмел бы и пальцем ее тронуть или причинить ей какое-либо зло. Но сам Бог восстановил правосудие и наказал блудницу. Во время родов Лили скончалась, оставив Дорати нам на попечение, а я приняла сиротку как родную, и теперь она растет вместе с моими дочками. Правда, девочка не очень симпатичная получилась, зато кроткая и послушная, в отличие от моих проказниц.