Ветер шёл не по дороге — он шёл из камня.
Из щелей между древними плитами тянуло сыростью, как будто кто-то шептал в глубине камня: «ды-ши». Я вцепилась пальцами в край тонкой бумаги, прижала её к рельефу и повела щёткой, собирая с шершавой поверхности знакомые и вовсе незнакомые знаки. Чёрная краска впитывалась в волокна, как ночь в воду.
— Девушка, — сказал голос сзади. — Бумагу отпустить. И дышать ровно.
Я не отпустила. Потому что если отпустить — весь оттиск уйдёт насмарку. Ещё и потому, что я никому здесь не доверяла. Минуту назад я была на своём ночном рынке, где торговцы ругались, чай пах жареными орехами, а я подрабатывала: делала оттиски на заказ с старых табличек для любителей «винтажа». Я накрыла последнюю стелу бумагой — и рынок исчез. Воздух сжался, язык укусил сам себя, а туман пахнул так близко, как будто им выдохнули мне в лицо.
А теперь — каменная аллея, реющая дымка, на горизонте — шпили. И неизвестный с голосом, у которого все слова получались приказы.
— Вы кто? — спросила я не оборачиваясь. — И почему у вас такой командирский баритон?
— Тот, кто не даст вам умереть от собственной глупости, — отозвался баритон спокойно. — Перестаньте бороться с ветром. Он дышит вместе с плитами. Если вы удержите бумагу, он удержит вас.
— Прекрасно. Давайте договоримся: ветер держит меня, я держу бумагу, а вы держите язык за зубами.
Пальцы свело. Бумага зашуршала. Я вдохнула, щётка послушно пошла по поверхности — и в этот момент из угла рельефа вытянулась тонкая, маслянистая линия. Как жилка на камне — только двигалась.
Знак, который должен был остаться знаком, шевельнулся и распустился рыбьим плавником. Линия пересекла мою ладонь — холодком, будто глоток воздуха ушёл мимо лёгких.
— Отпустить, — повторил голос уже ближе. — Сейчас же.
— Я не… — начала я.
Чья-то ладонь легла поверх моей. Тёплая, сухая, без перчатки. Пальцы сжали мои — не больно, но так, что захотелось выпрямиться. Мужчина, стоявший за моей спиной, повёл моими пальцами: вдох — и щётка чуть приподнялась; выдох — и штрих лёг точно туда, где бегала живая линия. Линия дёрнулась, свернулась, как тонкая змейка, и втянулась назад в камень.
— Вот так, — сказал он. — С вами можно иметь дело.
Я, конечно, оглянулась. Ещё как.
Передо мной стоял высокий мужчина в чёрном, слишком молод, чтобы быть «великим древним», слишком сосредоточен, чтобы быть «просто прохожим». Серые глаза — прямые, как риски на линейке. На воротнике — вышивка, напоминающая сломанное перо. Баритон лично.
— Простите, — сказала я, — но кто тут кому мешал дышать?
— Вы — себе. Я — вам. А теперь наоборот, — он протянул мне свёрток. — Это перо и контракт.
Я взяла. На обложке — выпуклыми золотыми буквами: «Академия Стелы. Брачный договор особого статуса».
Я уставилась. Потом на мужчину. Потом снова на слова «брачный договор».
— Ха-ха, — сказала я без смеха. — Смешно. Где камера?
— Камеры не использую. Мой метод — бумага, чернила и дисциплина. Меня зовут Тарис Вернон. Я ректор Академии. Вы — вероятная обладательница редкого дыхательного письма. И единственный кандидат на роль со-подписанта главного контура академии. Проще: без вашего дыхания наш печатный контур развалится. Без контура — город останется без защиты. Без защиты — люди будут умирать.
Он сказал это так спокойно, будто предлагал взвесить яблоки.
— И вы, конечно, всегда так знакомитесь: «Здравствуйте, возьмите перо и руку, расписаться за мир?» — выдохнула я.
— Обычно достаточно «здравствуйте». Но ветер показал, что у нас мало времени. Вы уже слышите его.
Я действительно слышала: между плитами тянулся шёпот, больше похожий на шуршание. Будто кто-то внизу листал книгу. Я не привыкла, чтобы камни шептали. Но я привыкла слушать.
— Допустим, я подпишу, — сказала я. — Что дальше?
— Дальше вы не умрёте в первый же день. Дальше — общежитие, вступительные проверочные, расписание занятий. Дальше — учебные стелы, дыхательные тренировки, ограничение на самодеятельность.
Он поджал губы: — И никаких оттисков на ночном рынке.
— Вы откуда…
— Вы пахнете дешёвыми орехами и рисовой бумагой, — сухо сказал он. — А ваша щётка — с мануфактуры, которую закрыли девять лет назад. Вы или коллекционер, или ремесленница. Голос — ремесленницы.
Он указал на контракт. — Читайте потом. Сейчас — имя, дата и согласие на временный союз. Союз обеспечивает доступ к центральному контуру. И вашему, и моему.
— Вашему? — повторила я. — Вам-то зачем союз?
Глаза ректора чуть дрогнули. На мгновение. Потом он снова стал статуей.
— Формулировка излишня.
И почему мне показалось, что у него под манжетой блеснуло что-то странное, как сухая трещина?
Я вдохнула. Запах чернил утешал. Контракт был аккуратный, с глухими, но вежливыми угрозами: «В случае отказа Академия не гарантирует безопасность субъекта на территории контура».
Я не умру сегодня — звучало как план.
— Ладно, — сказала я. — Дайте перо.
— Возьмите сами, — сказал он. — Это принципиально.
Перо было тяжелее, чем я думала, и теплее. Я приложила кончик к бумаге — и перо легко пошло, будто само искало штрихи. Я написала своё имя. Воздух внутри камней будто выдохнул вместе со мной.
— Добро пожаловать, — ректор кивнул, забрал контракт и бережно спрятал в чёрную папку. — В Академии Стелы даже ветер читает. Вы научитесь отвечать.
Он повернулся, жестом приглашая идти за ним. — И да. Правило первое: не спорьте с ветром. Правило второе: если спорите — дышите.
— А правило третье? — спросила я, шагнув к нему в туман.
— Не погибайте, — без выражения сказал он. — По крайней мере, до завтрашнего теста.
Академия оказалась городом, притворившимся школой. Шпили, мостки, атриумы с круглыми фонтанами, где вода текла не вверх и не вниз — по букве «S». Студенты в мантиях разных оттенков спорили, смеялись, несли связки бумаги и странные узкие ящики для кистей. Над входом в главный корпус висела вывеска: «Тишина — это вид письма».
— Подбор волос — убрать, рука — не отталкивать кисть, — ректор говорил негромко, так, будто его слышали стены. Наверное, правда слышали. — Вдох — подъём. Выдох — штрих. Между — пустота. Пустота и держит линию.
— Как в отношениях, — пробормотала я, — главное — паузы.
— В отношениях главные договорённости, — парировал он. — И не забывайте пункт третий.
— Не погибать, — хором с Марой. Подруга умудрилась пролезть в зал испытаний «как технический ассистент». На самом деле — как моральная поддержка и ходячий комментарий.
Испытательный зал был похож на орган из камня и бумаги. По стенам — стелы, на столах — стопки рисовой бумаги, на полу — едва видимые круги с метками дыхания. «Вдох» и «выдох» были нанесены так тонко, что их можно было принять за пыль. Народу — немного: несколько наставников, пара студентов-волонтёров, сам ректор. Остальные, вероятно, прятались за дверью, чтобы потом обсуждать «невесту ректора».
— Готовы? — спросил он.
— Нет, — честно ответила я. — Но давайте.
Он кивнул на центральную плиту — низкую, с вырезом, похожим на недописанную «Г».
— Это Контур «Гейт». Смягченная копия. Ваша задача — услышать его ритм и связать с собственным. Не пытайтесь победить. Никаких героизмов.
— Я и не люблю героизм, — сказала я. — Я люблю жить.
— Прекрасная отправная точка, — в его голосе мелькнуло что-то похожее на улыбку. — Кисть.
Я взяла кисть. Дрогнули только пальцы — и то от того, что Мара из-за моей спины прошептала: «Твоя кисть — шикарна, а ректор — ещё шикарнее», — и получила от меня локтем в бок.
Воздух пах чернилами и влажным камнем. Я вдохнула — почувствовала, как прохлада прошла по носу и отдалась в пальцах. Кисть чуть поднялась. Камень ответил тихим «ш-ш-ш», как волна на гальке.
— Хорошо, — сказал ректор. — Выдох.
Я выдохнула. Кисть опустилась, кончик коснулся бумаги — и в эту секунду «ш-ш-ш» стало «с-с-с», и по белому побежала тонкая линия. Я повела её — мягко, без нажима. Линия хотела убежать — я позволила ей, просто направив плечо. И — да, это звучит безумно — но я слышала, как она дышит.
— Ещё, — голос ректора был где-то рядом, слишком близко, чтобы его не слушать. — Не давить. Доверять.
Я доверила. Вторая линия легла параллельно первой, между ними осталась та самая «пустота», о которой он говорил. Внутри пустоты — пауза, в которой дыхание меня не покидало. Я повернула кисть, собирая угол, и в этот момент из глубины камня поднялось «р-р-р» — как кошка, которой наступили на хвост.
На бумаге чёрная жилка выгнулась и, будто почувствовав меня вкус, попробовала руку холодным кончиком.
— Спокойно, — сказал ректор, уже у моего локтя. — Это не она злая. Это вы испугались.
— Я не испугалась, — сказала я и, разумеется, соврала.
Жилка дёрнулась. Не вверх, не вниз — вбок, как быстрый рывок рыбы. Бумага затрепетала, чернила поползли, и вдруг между двумя линиями кто-то проступил: узкая морда, завиток глаза, складка чешуи. Если бы у чернил были крылья, они бы зашуршали.
— Назад, — ректор захватил мою руку своей. Тепло. Сильнее, чем у камня. — Вды-хо-о-о-од.
Мы вдохнули вместе.
— Вы-ды-ы-ы-х.
Я выдохнула в такт его шёпоту, и он повёл кисть — не перехватывая, не отбирая, а просто дополняя моё движение. Вышло смешно: две руки делают один штрих, как будто мы рвём одну нитку. Чернильная морда постояла, прищурилась — и разошлась на загогулины. Линии опять стали линиями.
— «Мы держим одну кисть на двоих», — выдохнула Мара за спиной. — Запишу в цитаты дня.
— Мару — вон, — сказал ректор сухо, но не отпустил моего локтя сразу. И, по-моему, не заметил, что от его ладони стало теплее — не только кисти, но и воздуху вокруг.
Мы сделали ещё три штриха. Камень шуршал. Я поняла, что ловлю его ритм — как музыку, которую давно слышала и забыла. Где-то далеко звякнул колокол. Я улыбнулась, давая чернилам течь без борьбы.
И тут что-то село. Не во мне — в нём.
Ректор слегка качнулся. Правая рука — та, что ближе ко мне — дернулась, будто её свело. Манжета приподнялась, и я увидела — на мгновение — не кожу. Трещину. Тонкую, серую, как высохшее русло, со светящимися по краям крошечными рисками.
— Вы… — я замерла. Чёрт с ним, с тестом. — Это что?
Он отпустил мою руку. На лице — всё тот же камень. Только глаза стали тёмнее.
— Это ничего, — сказал он. — Вы сделали три верных штриха. Ещё один — и контур примет вас.
— Но ваша рука…
— Моя рука — не предмет теста. Думайте о линии.
Гениально. Его рука разваливается, а я должна думать о линии.
Но я подумала. И нарочно вдохнула глубже, чем надо, и опустила кисть мягче, чем могла. В голове было только «вдох» и «выдох», а под ними — то, что не говорилось вслух: «Пожалуйста, не ломайся».
Камень принял штрих. Внутри зала все звуки разом стали тише, как если бы кто-то прикрыл ладонью воду в фонтане. На столе вспыхнула маленькая печать — знак принятия.
«Добро пожаловать», — сказали стены. Почти буквами.
— Поздравляю, — ректор отступил на шаг. — Вы — кандидат. Завтра — расписание. Сегодня — отдохнуть. И…
Он задержался на слове «и», будто хотел что-то добавить. Не добавил. — Не тренируйтесь в одиночку.
— А с вами можно? — вылетело у меня.
Ни намёка на улыбку.
— Можно, но не сегодня.
Он ушёл к столу, где уже копошились наставники. Мара подпрыгнула и повисла у меня на шее.
— Ты видела? Видела?! — шептала она. — Контур принял тебя за четыре штриха! А этот взгляд, когда он держал твою кисть…
— Я видела его манжету, — сказала я. — И то, что под ней.
Мара посерьёзнела.
— Плохие трещины?
— Такие, которые не прощают героизм, — сказала я тихо. — Он сказал «ничего». А я не верю.
Мы вышли из зала. Коридор дышал спокойно, как будто тест прошёл и для него. На лестнице из боковой галереи появился незнакомый наставник, тот самый, что смотрел слишком пристально.
— Поздравляю с принятием, — сказал он. — Кстати, у нас есть проект, где такие, как вы, очень нужны. Быстрый рост, влияние, доступ к библиотеке без ограничений… Только нужно будет поделиться вашими дыхательными схемами. Небольшая формальность, правда.
Он улыбался аккуратно, но глаза оставались холодными, как вода в ломе льда.
В Академии всё шепчет. Коридоры — сводами, стелы — нацарапанными тенями, фонтаны — поверх мокрой буквы «S». Но громче всех шепчут люди.
— «Невеста ректора», — донеслось из-за колонны, когда мы с Марой несли в общежитие мои две сумки и один стыдно дешёвый плед. — «Контрактная», — поправил второй голос. — «Попала ветром», — вздохнул третий.
— Ты бы видела их лица, — Мара шла, как парадный оркестр сплетен, — ровно как у детей, которым показали взрослую кисть. Не переживай. Завтра они будут шептать уже про кого-то другого.
— Про кого? — спросила я.
— Про меня, — бодро сказала Мара. — Я в столовой опять уверена, что устрою дискуссию о пользе пижмы в чернилах.
В комнате обнаружилась записка от комендантки: «Стёкла не разбивать, по стенам не писать, дыхательные практики после 22:00 только в медленном темпе». Кто-то приписал карандашом: «Для поцелуев правило то же». Мара торжественно повесила это над моим столом.
— Так, — сказала она деловым тоном, будто объявляла войну сновидениям, — план на вечер: ты — душ и пять минут тихой паники, я — чай и шесть минут громкой гордости за тебя. Потом — сон. Завтра в семь — первая пара?
— Первая — с ректором, — сказала я и сама удивилась, как спокойно это прозвучало.
— Ты уже звонишь ему «первая», — вздохнула Мара. — Осторожней, подружка. Первая часто хочет стать единственной.
Я закатила глаза. Но где-то в клетках, внутри костей и чернил, что-то сжалось от ожидания.
Утро не ошиблось адресом. Мы пришли в аудиторию «Азбука штриха и дыхания». На кафедре — девушка лет двадцати пяти с хищно правильными чертами и состраданием, измеренным по шкале «не для всех». На мантии — серебряная лента старосты факультета.
— Агата Вейр, — представилась она, — куратор начальной группы. Ректор сегодня на совещании, поэтому — я. Кто у нас… — она повела взглядом по списку, приподняла бровь. — «Вероятная со-подписантка», значит. Подойдёшь.
Она подошла ко мне вплотную так, словно хотела прочитать моё имя под кожей.
— Скажу сразу, — тихо произнесла Агата. — Здесь нет «невест». Есть работа. Любое слово о «контракте» — вне класса. На занятии — только штрихи. Справишься?
— Я умею держать кисть и язык, — ответила я. — По отдельности. Иногда даже вместе.
По краям аудитории зашевелилась заинтересованность. Агата оценила меня взглядом врача и фехтовальщика одновременно — и отступила на шаг.
— Хорошо. Тогда — начнём с того, из-за чего люди чаще всего проваливаются. С паузы между вдохом и выдохом, — сказала она. — Эта пустота держит линию. Её все забывают.
Мы перенесли столы, поставили тонкие чаши с водой, разложили бумагу. На доске Агата вывела одинокую горизонталь.
— «Ихэ» — условный знак «один». Здесь учимся не писать красиво, а пустоту сохранять. Вдох — подъём. Выдох — маяк.
Она обошла вокруг, мягко поправляя чужие пальцы. Возле меня задержалась, но не коснулась. Видимо, сперва хотела посмотреть, как я «забуду пустоту».
Я вдохнула. Мир сам поднял кисть. Я выдохнула — и штрих лег, как шаг по белой плитке. Внутри линии нашлась ниша, где дыхание не кончалось.
— Неплохо, — кивнула Агата. — Ещё.
Мы писали «один» до тех пор, пока слово «один» не потеряло смысл. Потом — вертикали и наклоны. Пальцы ныли, спина пела, бумага дышала под рукой.
— Полчаса перерыв, — объявила Агата. — Не трогать тренировочные стелы. Повторяю для тех, кто первый день думает, что камень — это мебель: не трогать.
— Ты слышала? — Мара взялась под локоть. — Это был взгляд «у меня для тебя пустота». Она тебя прям… оценила.
— Она оценила мой кислород, — сказала я. — И моё умение не трогать то, что трогать нельзя.
Мы посидели у окна. Снаружи студенты спорили, где лучше ловится «ветер на три вдоха». Я смотрела на их мантии, на мелких колючих птиц под карнизом, на стекло, где отражалась я — чуть бледнее, чем хотелось бы, но всё ещё я.
Потом — как водится — всё испортил один шаг. Не мой.
Кто-то из первокурсников — парень с острыми скулами и очень чистыми манжетами — подошёл к тренировочной стеле, тонкой, как стоячая тень, и провёл по ней пальцем. Не сильно. Чуть-чуть. Достаточно, чтобы из прорези вышла ниточка дыма.
— Не трогать, — сказала Агата с кафедры, но было поздно.
Стенка стелы дрогнула. И в пустоте между нашей и чужой линией кто-то пошевелился. Как будто буква вытянула шею и посмотрела.
— Назад, — велела Агата. — Взять воду. Не паниковать…
Но у паники был конкурент — любопытство. Я увидела, как дымок тянется к моей бумаге, как тянется к моей кисти, как хочет стать моей линией.
— Сидеть! — Агата опустила ладонь. — Кто встанет — тот рисует вместо меня отчёт ректору!
Я, конечно, встала. Не потому что героиня. Потому что дым уже вползал под мой локоть, а этот наглый мальчик отступал, отталкивая чужие плечи.
— Цянхуа! — прошипела Мара. — Сядь!
— Дышать, — сказала я и взяла кисть.
Мы с дымом встретились на белом листе. Он хотел взять, я — повести. Не давила, не резала, просто показала направление. Вдох — и он подтянулся; выдох — и лёг в штрих.
— Умница, — раздалось откуда-то из двери. Я не обернулась, но голос опознала. Ректор стоял так, как умеют стоять люди, уверенные, что на их сторону упадёт весь зал, если они чуть хлопнут.
— Это не моя журналистская минута, — сказала Агата сухо, — но я буду рада, если кто-то объяснит, почему первокурсники не умеют читать слово «нельзя».
— Потому что им сказали «перерыв», — ответил ректор. — А пустота после слов — сложнее пустоты между штрихами.
Он подошёл ближе. Я почувствовала его дыхание в такт своему.
— Отпускай, — велел он тихо. — Пусть вернётся туда, откуда вышел.
— Он не знает дороги, — сказала я. — Поможешь?
— Давай вместе.
Его пальцы легли на моё запястье. Мы провели ещё один штрих — на полтона ниже, на полудыхании. Дым дёрнулся, вздохнул — и втянулся назад в прорезь. Стела посветлела, как будто сняла напряжение с плеч.
Ночью академия любит изображать себя городом-призраком. Светятся только окна библиотек и дежурные фонари, а воздух у стел густеет — не туман, не дым, а что-то вроде «ещё не сказанной фразы».
— Если ты сейчас предложишь мне сочинить на это музыку, — Мара поправила шарф, — я, конечно, соглашусь. Но лучше — давай не будем сочинять неприятности.
— Слово «неприятности» у нас всегда рифмуется с «мы», — вздохнула я.
На дежурстве было трое: я, ректор и молчаливый сторож с фонарём, чьё имя никто не знал (поэтому все звали его «тише»). Ректор положил на парапет свёрток бумаги и чернильницу.
— Задание простое, — сказал он. — Следить за дыханием контуров. Если где-то пойдёт сбой — стабилизировать. Без самодеятельности, без попыток «посмотреть, что будет, если». Я ясно объясняюсь?
— Яснее некуда, — сказала я. — Это где-то рядом с «не умирать», да?
— Это — внутри этого, — ответил он.
Мы обошли первый круг стел. Камень дышал ровно. В щелях шуршали самые скучные духи — те, что любят считать шишки на миртовых кустах и сравнивать углы на карнизах. Я даже расслабилась. Напрасно.
— Слышу, — сказал ректор на втором круге.
Я тоже услышала: как будто где-то далеко человек пытается успеть дочитать страницу до конца света. Звук «тссссс», только длиннее и длиннее, пока не качнёт.
Мы остановились у узкой стелы с трещиной, похожей на улыбку. На её боку тенью лежала чужая метка, как будто кто-то учился писать и поскользнулся буквой.
— Это чья работа? — спросила я.
— Того, кто не слушал Агату, — сказал ректор. — Или того, кто слушал слишком внимательно. Бывает хуже.
Он достал кисть. — Ты — со мной.
Мы встали рядом. Это было уже привычно: плечо к плечу; вдох — общий; выдох — общий.
— Держи пустоту, — напомнил он.
— Держу, — сказала я и действительно держала: как держат середину между «хочу» и «надо».
Мы провели первый штрих — мягкий. Дыхание стелы стало ровнее. Второй — чуть плотнее. Третий — слишком уверен: из трещины выползла тоненькая штука, похожая на юркого угря, и нырнула в нашу линию.
— Не наш, — сказал ректор, притормаживая кисть. — Заблудившийся. Плохие — острые, как стекло. Этот — любопытный.
Он повёл рукой и почти беззвучно засмеялся: — Видишь? Он нюхает тебя.
— У меня чернила с чабрецом, — прошептала я. — Его вкус неплохо сочетается с неумиранием.
— Тогда не корми, — сказал он. — Иди за мной.
Мы вывели линию вниз, к пустоте между штрихами, где дышать было легче, чем думать. Угрёныш потянулся, как кот за ленточкой, и — выскользнул обратно в трещину. Камень выдохнул.
— Так, — подвёл итог ректор. — Стабилизировано. Ещё круг — и завершим.
Я кивнула. И — да, конечно, Вселенная любит проверять на «а если». На третьем круге меня догнал собственный страх: мысль о серой трещине на его запястье. Она появилась из ниоткуда и осталась. Я сбилась на полудыхании. Кисть дрогнула. Пауза распалась.
Линия, которую я вела, моргнула — и из неё выскочило нечто маленькое и неправильное: чернильная капля с хвостиком и смешной мордой. Она посмотрела на меня. И радостно лизнула бумагу.
— Стоп, — сказал ректор, но поздно.
Малёк сорвался — и шмыгнул под край парапета, где бумаги не было.
— Это не «злой дух», — быстро сказала я. — Это «ошибочный». С ним можно. Я знаю, что можно. Нам в мастерской такие попадались — когда печать спешили и недосушивали. Они любят… травы.
— Травы? — переспросил он.
— Чабрец, — сказала я. — И ромашку.
Он посмотрел на меня так, будто я предложила соблазнить метеорит пирогом.
— Мар-А! — позвала я в пустоту, хотя Мара была далеко. Это был рефлекс — звать того, у кого всегда есть холщовый мешочек «на всякий случай». Рефлекс неожиданно сработал: из тени каланчи высунулся её нос.
— Я знала, что вы без меня дежурить не сможете, — шепнула Мара и сунула мне пакетик с травой. — Скажем, что я — тень. Тени не пишут отчёты.
— Вы оба — нарушение, — ректор вздохнул, но не прогнал.
Мы развели каплю тёплой воды в крышке чернильницы, бросили туда щепотку чабреца. Я провела рядом с парапетом коротенькую «дорожку» из линии и поставила в конце блюдечко.
— Эй, — сказала я пустоте. — Иди сюда. Тут вкусно и безопасно.
— Это научный термин? — не удержался ректор.
— Термин ремесленницы, — ответила я.
Малёк вынырнул. Понюхал воздух. Поехал вдоль линии, смешно подёргивая хвостиком. Добрался до крышки, ткнулся носом в воду — и удовлетворённо сплюнул блёстку чернил. Потом мурлыкнул — да, мурлыкнул, — и растаял, как смешной сон.
— Вот и всё, — сказала я. — Извините. Это я дрогнула.
— Это ты справилась, — возразил ректор. — Дальше — паузы держать. И — да. Спасибо за чабрец.
— Всегда пожалуйста, — гордо сказала Мара. — У меня есть ещё лаванда для начальства и мята для подчинённых.
— Мне пока достаточно дисциплины, — сухо ответил он, но уголок его рта честно смягчился.
Мы обошли последний круг. Камень дышал спокойно. В библиотечных окнах погас свет. Сторож «тише» зевнул и растворился в темноте, как пунктуация в стихах.
— Можно вопрос? — сказала я, когда мы вернулись к парапету.
— Нельзя, но всё равно зададите, — сказал ректор.
— Ваша рука. Там не трещина. Там — строка, — тихо произнесла я. — Кто её пишет?
Он посмотрел не на меня — на город. Так смотрят люди, у которых ответственность длиннее ночи.
— Когда-нибудь — вы, — сказал он. — Когда научитесь дышать в пустоте, где нет воздуха.
— Потрясающе успокаивающе, — фыркнула Мара. — И абсолютно не тревожно.
— Идите спать, — ректор собрал чернильницу и бумагу. — Завтра у вас «Основы контуров». И да, Цянхуа…
Он на секунду замолчал, как будто выбирал между «осторожнее» и «не смей».
— Не извиняйтесь за живых линий. Извиняются за мёртвые.
Мы ушли. За спиной камень шептал: «ды-ши». Я шла и думала, что иногда самое трудное — не штрих, а пауза после него.
На доске в аудитории появилось новое объявление, написанное чужим, слишком ровным почерком: «Индивидуальная практика. Ответственный — ректор». Под объявлением кто-то поставил точку — не кляксу, не подпись, а точку. Она выглядела так серьёзно, что хотелось извиниться перед грамматикой.
— Это про тебя, — сказала Мара, ловко вешая мне на плечо сумку с кистями. — Сходи и подыши там за всех нас.
Кабинет ректора оказался не каменным саркофагом, как я ожидала, а мастерской: низкий стол для бумаги, полка с чернильницами (от «серой росы» до «ночной голове»), окно в сад, где белая дорожка делала вид, что она — буква. На спинке стула висел плащ. Плащ смотрел на меня неодобрительно.
— Вы опоздали на одну паузу, — сказал ректор, входя. — Но это поправимо.
— Я опаздываю на паузы всегда, — честно призналась я. — А на вдохи — редко.
Он не улыбнулся, но воздух вокруг сделался мягче.
— Сегодня — «совместный хват». Сядьте.
Мы сели рядом. Он положил мою ладонь на кисть, свою — сверху, как делают взрослые, когда учат ребёнка завязывать шнурки. Только я давно выросла, а шнурки вдруг перестали иметь значение.
— Вдох — подъём, — негромко. — Я веду темп. Вы — линию. Без борьбы.
Я вдохнула, он — тоже; и этот двойной вдох оказался чем-то вроде тайной договорённости: сейчас ни вы, ни я не будем сильнее.
Кисть поднялась и пошла по бумаге. Кончик шёл, как тонкая игла, — и я чувствовала, как его рука не заставляет мою, а подстраивается: повторяет, дополняет, даёт поверить, что линия — моя. В пустоте между штрихами сердце встало ровно — как метроном, который, наконец, нашёл правильную музыку.
— Ещё, — сказал он у самого уха (вот почему я не люблю «у самого уха»: в нём всегда живёт электричество). — Поворот — мягкий. Не сбивайте дыхание.
Мы вывели «колыбель» — маленькую дугу, которую Агата вчера называла «маяком». Бумага тихо дышала.
— Хорошо, — он снял руку. — Теперь сами.
Я повела линию одна и едва не рассмеялась: выходило почти так же. Почти — потому что у меня в плечах поселился маленький, вредный страх: «А если без него рухнет?» Страху я сказала «мы потом поговорим», и он сел, как кот, который всё равно сделал по-своему.
— Переходим к стабилизации, — ректор поставил рядом вторую чернильницу, пахнущую степным ветром. — Имитируем лёгкий сбой контура.
— Имитируем? — уточнила я. — Я думала, сбои случаются бесплатно.
— Случаются, но мы — люди дисциплины, — сказал он и одним касанием «подсадил» в бумагу лёгкий разлад: как если бы у строки дрогнула рука. — Держите пустоту. Я — рядом.
Я держала. Он — рядом. На полудыхании у нас впервые получилось то, что в книжках назвали бы без стыда: совместная строка. Никаких искр и огней, только ровное, честное «получается». Я даже не заметила, что улыбаюсь.
— Не увлекаться, — напомнил он. — Две линии — и отдых.
Мы сделали две. На третьей его пальцы едва заметно дрогнули. Манжета чуть отъехала — и я снова увидела серую трещину: тонкую, как нарисованный карандашом шрам.
— Ваша рука… — начала я.
— Ваша линия, — перебил он. — Продолжайте.
Я продолжила. И — да, я упрямая — отвела кисть мягче, чем требовалось, чтобы не рвать ритм там, где он рвётся у него. Вышло правильно. Печать на столе вспыхнула крошечным знаком «стаб».
— На сегодня достаточно, — тихо сказал он. — У вас хороший слух.
— Это вы хорошо дышите, — сорвалось у меня.
— Иногда, — ответил он, глядя в сад. — Иногда — нет.
Мы сложили бумагу. Он проводил меня до двери и остановил на пороге:
— Цянхуа… Не геройствуйте. Герои быстро заканчиваются. Нам нужен серийный результат.
— А вы, — сказала я, — перестаньте делать вид, что вы — камень.
Он на секунду закрыл глаза. Когда открыл — был опять ректором.
— На завтра назначен практикум. Командная работа. Староста — Агата Вейр. Не опаздывайте. И… благодарю за сегодняшнюю пустоту.
Я вышла в коридор — и впервые за день не оглянулась.
Наутро в расписании всплыл новый пункт: «Практикум. Командная работа. Староста — Агата Вейр». Под строкой — слишком чёрная для бумаги точка. Она будто жила.
Практикум устроили во внутреннем дворе, где фонтан по-прежнему изображал букву «S». По периметру — четыре тренировочных стелы; на каждой — метки дыхания, нанесённые так тонко, будто их поставил человек, который не терпит ошибок.
— Команды по три, — объявила Агата. — Задача: собрать малый контур на скорость и без лишней крови. Ректор наблюдает, вмешиваться не будет. В идеале.
Мы с Марой переглянулись. Третий достался нам неожиданный: тот самый первокурсник с безупречно чистыми манжетами, который вчера потрогал стелу, когда нельзя. Он подошёл с видом человека, который всю жизнь извиняется одними глазами.
— Леон, — сказал он. — Я вчера… ну… Я не хотел.
— Мы никто никогда не хотим, — вздохнула Мара. — Но делаем. Ладно, Леон. Любишь слушаться? Сегодня — слушаешь её.
Он кивнул, как будто Мара выдала ему диплом.
— Правила, — Агата разложила перед каждой командой бумагу и чернильницы. — Ведущий — один. Остальные — воздух. Воздух не спорит и не давит. Воздух — держит. Победит не быстрый, а ровный.
«Воздух — держит» — вот это я люблю.
— Ведущая — ты, — сказала Мара. — Я буду ароматизатором воздуха.
Мы встали у своей стелы. На старте ректор стоял у колонны — складки плаща безупречны, взгляд безмолвен. Его молчанием можно было преподавать дисциплину.
— Внимание… Начали!
Я вдохнула — и повела первую линию. Леон справа действительно стал воздухом: ровным, добросовестным, не мешающим. Мара слева едва слышно шептала «раз-и-два-и», подстраивая дыхание.
Первая дуга легла правильно. Вторая — тоже. На третьей, разумеется, случилось «жизнь»: на соседней площадке кто-то громко чихнул, и мой кот-страх вздрогнул, содрав ногтями по пустоте. Кончик кисти дрогнул — из линии выскочил малёк-ошибочник: крошечный, блестящий, с хвостиком.
— Стоим, — сказала я. — Никакой паники.
— Чабрец где? — Мара уже лезла в карман. Я едва удержалась от смеха: мы ведём контур, а она — травница-волшебница.
— Без трав, — вмешался тихий, но властный голос. Ректор подошёл настолько близко, что я увидела тень от ресниц на его щеке. — Учимся чистой стабилизации. Цянхуа?
— Да, — сказала я и вывела микропетлю — чуть-чуть вниз от линии, в пустоту. Малёк заинтересовался и нырнул в петлю, как кот в коробку. — Воздух держит, — напомнила я Леону.
— Держу, — зашептал он. Голос дрожал, но держал.
Мы закрыли петлю мягким штрихом — и «ошибочник» растворился. Я подняла глаза — ректор кивнул едва-едва. Это «едва» согрело так, как целый камин не согревает.
— Продолжайте, — сказал он и отступил в тень.
Мы дошли до финального штриха без эксцессов. Печать вспыхнула «стаб». Агата подняла палец:
— Мара-Цянхуа-Леон — время хорошее, ровность отличная. Воздух — молодцы.
Леон улыбнулся теми же глазами, которыми извинялся.
— Спасибо, — сказал он. — Я правда больше не буду трогать «нельзя».
— Мы все будем меньше трогать «нельзя», — великодушно сказала Мара. — Но иногда оно само трогает нас.
Практикум закончился. Мы уже собирали бумаги, когда студсовет наконец решил, что момент подходящий. Из-за колонны выступил статный юноша в мантии с серебряной обводкой — председатель. Тот самый, что вчера «просто поздравлял».
— Цянхуа, — сказал он, будто мы были знакомы давно. — Вы замечательно чувствуете контур. У нас есть предложение: испытательная практика в Проекте Хранителей, доступ в закрытый отдел библиотеки, небольшая стипендия… Всё законно и в интересах Академии.
— И что взамен? — спокойно спросила я.
— Совместные тренировки, наблюдения, фиксирование вашей дыхательной схемы, разумеется, — всё строго в лабораторных целях.
«Разумеется» — опасное слово. Оно обычно приходит с «обязательствами», которые потом оказываются цепями.
— Нет, — сказала я. — Моя схема — моя.
Юноша улыбнулся, как улыбаются люди, привыкшие к тому, что «нет» — это пауза перед «да».
— Подумайте, — произнёс он. — В Академии многие двери открываются тем, кто умеет делиться.
— А некоторые двери закрываются перед теми, кто не спрашивает, — сказала Мара. — Особенно перед носами.
Он повернулся — не к нам. К ректору. И, как ни странно, спросил действительно вежливо:
— Тарис, вы поддержите перспективу для общей науки?
Ректор отлип от колонны так, будто это колонна держалась за него, а не наоборот.
— Поддержу, — сказал он. Пауза. — Право студента не делиться. Любые «схемы дыхания» — персональные данные. Снимать копии без личного согласия запрещено.
Он перевёл взгляд на меня. — Если когда-нибудь вы решите иначе — придёте ко мне. Не к ним.
Председатель был воспитан: он лишь чуть-чуть побледнел.
— Правила — так правила, — сказал он. — Академия — дом порядка.
— Дом порядка строится из пауз, — ответил ректор. — А не из протоколов.
Студсовет растворился, как вежливые призраки. Я стояла посреди двора и пыталась не выдать, как сильно у меня дрожат колени от одной фразы: «придёте ко мне».
— Делаем вид, что мы камни, — прошептала Мара. — Камни с красивой полировкой.
— У камней есть трещины, — сказала я слишком тихо.
— А у нас — чабрец, — бодро ответила она.
Вечером в блоге Академии появился отчёт: «Практикум прошёл без нарушений, команды проявили ровность, выявлены лидеры». В комментариях спорили, что важнее — скорость или воздух. Я выбрала третье: пауза.
К утру в сетке появился знакомый ряд: «Практикум. Командная работа. Староста — Агата Вейр». А под ним — маленькая чернильная точка. Она дрогнула, будто в ней кто-то моргнул.
Зал, куда нас привела Агата после обеда, назывался слишком прозаично: Класс стабилизационных матриц. На деле — это был храм углов. Четыре стелы под разным наклоном, над каждой — тонкая линейка меток, по полу — круги, чьи радиусы уводили взгляд в центр, где стоял низкий стол с влажной бумагой и войлоком для прижатия. Запах здесь был не книжный и не каменный — мастерской: вода, рисовые волокна, чуть-чуть — ржавый свет.
— Сегодня без зрителей, — сказала Агата, закрывая дверь на внутренний засов. — Практикум «двойной хват» вы прошли. Теперь — «двойной нажим». Слыхали про такой?
— Это когда два упрямца спорят, чья линия главнее, — предположила Мара.
— Это когда два человека умеют не спорить, — поправила Агата. — Цянхуа, ректор просил передать, что вы теперь работаете в зале по его плану. Он придёт позже. А пока — теория.
Мы разложили влажные листы. Пальцы прилипали к краям, будто бумага не хотела отпускать руки.
— «Нажим» — это не сила, — Агата чертила мелом крошечные дуги. — Это распределение. Если давишь — ломается. Если распределяешь — держит. Угловая матрица любит распределённых.
Она подвела меня к первой стеле — той, что завалена внутрь, как буква, которую ребёнок поставил неустойчиво.
— Здесь — поймайте центр глухоты, — попросила Агата. — Там, где камень не слышит вас. И прижмите ровно настолько, чтобы он вспомнил, что у него есть дыхание.
Я приложила ладони к влажной бумаге: кончиками — нет, всей поверхностью. Вдох — подняла плечи; выдох — отдала вес в бумагу. Плечи послушно осели, а внутри стелы что-то тихо треснуло — как лёд, если наступить правильно.
— Хорошо, — сказала Агата. — Теперь с партнёром.
— Партнёр я, — объявилась от двери тень. Тень сняла плащ, положила на спинку стула, стала ректором. У него были те самые спокойные глаза, который умеют выпрямлять чужие спины.
Мы встали по разные стороны листа. Между нами — бумага, под нами — угловой контур, над нами — ничто, кроме воздуха.
— Вдох, — сказал он. — Перехват — на три.
На «три» его ладони легли на мои через бумагу. Не сильно; так, будто он подрабатывал весами, чтобы понять, сколько меня. Я не смутилась. Почти.
— Выдох, — велел он. — Нажим — распределяйте. Не тяните на себя.
Я выдохнула. Бумага села плотнее. Влажное волокно охотно приняло наш общий вес. Где-то внизу сработала скоба: камень откликнулся коротким «мм», как кот, который признал, что вы гладите правильно.
— Отлично, — Агата отметила что-то в списке. — Теперь — серединный перенос и удержание паузы.
Серединный — значит «самый лёгкий сорвать». Мы удержали. Секунда, другая. Третья. В это время можно было успеть влюбиться и разлюбить, если бы это было про нас. Но это было — про бумагу и дыхание.
— Стоп, — сказал ректор. Мы одновременно отняли ладони — и он поймал моё запястье, чтобы я не сорвала край. Удержал. Отпустил. — Теперь — с углом.
Он подвёл нас к другой стеле — углом к нам, как локоть.
— Угловая — даст завтра «Дракона», — объяснил. — Идите как сегодня, только вместо ровной «колыбели» — сшивка. Справа у вас — фрагменты согдийской вязи. Слева — наша «прямая». Сошьёте — будет гребень. Не сошьёте — будет голова. И она кусается.
— Прекрасно, — сказала Мара. — Я всегда мечтала о драконе, который начинается с плохого шва.
Мы снова легли ладонями в бумагу. На этот раз я чётко услышала, где камень молчит. И где тонко шумит, как недописанная буква. Вдох — мы взяли вес. Выдох — распределили. Я поймала чувством края те крохотные «крючки» вязи, о которых читала ночью: знак, что чужая письменность готова войти в ритм.
— Ещё, — сказал ректор. — Но мягче.
Мы сшили. И в этот момент в углу стелы что-то лизнуло воздух. Колючее, но не злое. Я почти увидела его — углового: белёсая чешуйка, узкий зрачок, дыхание, которое пахнет пылью и дорогой.
— Дальше не провоцируйте, — тихо сказал ректор. — На завтра хватит. Агата, фиксируйте.
Агата кивнула, но посмотрела не на бумагу — на нас. Взгляд был очень профессиональным и чуть-чуть слишком личным.
— Сдайте листы, — сказала она. — Идите отдыхать. Завтра — «Угловой дракон». Команды прежние.
Она проводила нас до двери, и, когда ректор остался шаг позади, вполголоса бросила:
— Цянхуа, вы умница. Но помните: дыхание — общее, решения — ваши.
— Я помню, — сказала я. И ещё помнила серую строку под его манжетой.
Мы вышли. Коридор сказал «ш-ш-шт», как будто листал расписание.
Наутро в расписании появилась новая строка: «Испытание “Угловой дракон”. Команды по три. Староста — Агата Вейр». А внизу, под рамкой, проступила маленькая чернильная точка — не высыхала, будто кто-то поставил её сегодня.