Пролог

— Ах ты ж поганка облезлая, мухоморами подожратая, а ну куда? Вернись немедля! Варька, Варвара…. Стоять! Кудаааа? — распаляется Баба-яга.

Сзади раздаётся нарастающий гул, будто рой рассерженных шершней в бочке заперли — это бабкина ступа на форсаже коряги пересчитывает. Старое дерево трещит, из-под донца сизый дым валит, гариной на весь лес несёт, а помело над ухом свистит, как выпущенная стрела. Только щепки в разные стороны летят, когда Яга, вцепившись в борта, ветки распихивает.

Я бегу босоногая, хохоча, роса между пальцев хлюпает, трава ступни щекочет, уже почти границу леса преодолела. Еще токма пара метров оставалася.

Ветром сарафан раздувает, пятки так и сверкают, а в спину летит бабкино ворчание и лязг ступы, которая на каждом ухабе подпрыгивает, аж зубы у Ягуни клацают.

Бабуся, конечно, позлится да перестанет, а мне б только из леса выскочить, границу между Явью и Навью пересечь и на ярмарку в Маковки заявиться.

Ох, как хочется петушка на палочке — чтоб прозрачный был, густо-янтарный, на солнышке горел, и чтоб язык от жженого сахара потом весь вечер рыжим ставился.

Да ватрушки горячей, с которой творог лезет, и чтоб край обязательно хрустел!

А на карусельке... ух, как охота, чтоб дух захватило, чтоб небо с землей местами поменялися, а косички мои в разные стороны разлетелися.

Говорят, там бубны гремят, шарманка воет, медовые пряники целыми горками лежат, а девки в красных платках пляшут так, что пыль столбом стоит. И петухи бойцовские дерутся, и скоморохи на ходулях ходят, и медведя ученого по кругу водят.

Эх, хоть одним глазком бы глянуть…

— Ай, ой — вскрикиваю, ступеньками своими бедьненькими на шишку напрыгнула, ай, больно то как.

Лапти свои я в избе оставилалась — я там типа на печи сплю, болезная. С самого утра воспитательницу свою вокруг носа вожу, но, видимо, сдали меня, ироды: то ли изба наябедничала, то ли печь ее подначила… Вот вернуся вдомь — и не видать им ни варенья шишкового, ни разговоров душевных. Ух!

Я вылетаю на поле и ненадолго останавливаюсь. Мои ступни, уставшие от бега, получают передышку, утопая в мягкой мокрой травке. Тут уже безопасно.
Сзади охает да ахает Яга, уговаривает меня назад вернуться: каши манной с медом от Бурого обещает да земляники целую корзинку. Ай, нет, бабулечка, у меня другие планы!

Позавчерась стукнуло мне одиннадцать лет от роду, и до десятинки думала я, что навья и ходу в деревню мне нет. У нас как: в Явь только инспектор всегда может, да навьи разные по разным дням и ночам, но Яги к избам привязаны. Мы — пограничницы: и люд видеть нас может, и мы люд, да только в лесу, а за лес ходу нам нет.

Изба наша к Яви передом стоит, а к Нави задом, но иногда наоборот — то как у нее настрой будет, так и встанется. Она дама такая, непостоянная, и ночами перестройку устроить может.

Спишь себе на перинке, теплым одеялком укрытая, как — на тебе! — избе сон плохой наснится и все. Она вскакивает и давай крутиться и квохтать — тут хочешь не хочешь, а тоже встанешь, а то и на пол с печи слетишь. А я что птица, чтоб летать-то уметь?

Вот такие последствия, коли недвижимость с лапами и характером.

Вон у Зары, ягуньи с другого конца леса, рядом с Опрышками, изба смирная и спокойная: без слова хозяйки своей — ни-ни. А наша — сама себе на уме.

Как-то с бабкой мы в подлесок ходили ягоду да травы собирать и так увлеклись, что ночеватся там лишились. А изба в этот день парад планет посмотреть захотела и ушла за чащобу на пригорок звезды считать да с котом разговоры задушевные ведовать. Мы на рассвете вернулися — а ее нету! Ох, как бабка моя причитала, весь лес на дыбки поставила, пока проказницу не разыскала и на опушку не вернула.

Так вот, навьим, значит, нельзя в Явь. Но около года назад проболтался мне Баюн после жирненьких сливок, мятой притрушенных, что не навья я.

Говорит, принес меня ворон черный и на границе оставил, чтоб Макошь иль подручная ее Клуботчица порешали: в Явь меня заберет люд добрый или в Навье Навка утащит.

Да только решение за всех Яга приняла. Она в тот день грибы-мухоморы здоровые для отвара костяного искала (колено ее доканывает) и средь мухоморов меня нашла. С тех пор, как что начудю — поганкою кличет.

И выходит, что раз не ягиной крови я, да силу бабкину не переняла покась, то в Явь вхожа.

С тех пор это стало моей заветной мечтой — в Маковки смотаться да на люд вживе насмотреться.
А как русалки с русалочьей недели еще и петушков на палочке принесли да ватрушками угостили, так я сон весь потеряла — убежал, значит, он, сон мой, далеко, а мне токма планы строить и осталося.

Только все они впровал уходили. Бабка зорко глядит за мною, да и как поняла, куда нос мой засунуться хочет — пол-леса на уши поставила.
То берегиня меня у последних сосен споймала да пока Яга на ступе не примчалася — не пущала.
То водяной из лужи за лодыжку — цап! Более я в дождливую погоду не рисковала соваться.

То Баюн сдал — мышей своих за Ягой отослал, они ее, окаянную, и притарабанили.

Тожбо, в этот раз, дальше всего забралася я. Иду себе, руками травку бью, песенку насвистываю и мордаху свою веснушчатую Яриле подставляю — пусть любуется, какая красавица.

— Эха-а-а! Какая же красота!

Вон уже и люд честной слышно, и коровки у домиков окраинных хвостиками машут, приветственным «му-у-у» зазывают…

— Ой! Пущи, пущи, кому говолю!

Ноги мои по воздуху заболтались, воротничок платьица в шею врезался, да и сама одежонка трещит и под мышками натягивается.
Я изо всех сил руками и ногами телепаю, развернуться желаю, чтоб в обидчика плюнуть. Но вот как только увидела, кто это меня, пришпиленной бабочкой, ухватил — все плевательные желания как рукой сняло. Держит меня не абы кто, а сам Кощей — навий инспектор.

Вот те на: лапти в печь, полено в прорубь! А он откуда здесь взялся-то?

— Так-так... — голос у него сухой, будто пергамент старый трется. — Опять человеческая особь в несанкционированном движении к пограничному сектору Яви обнаружена.

Эксперементы требуют жертв!

В Маковки так меня и не пустили, девки там уже замуж выходят, русалки токма сказки разные сказывают, но границу лесную зорко охраняют, меня со всех сторон в круговую обхаживают.

Теперешна бабка ни на минуту одну не оставляет.
Вон в прошлом году удумала к Заре гостевать отправится, а я туда не ногой более.
Мы с опрышкинской ягой не в ладах, дочь ее меня недолюбливает. Так бабка моя че удумала — на всю неделю в дупло к дубу мудрому засунула.

Еду и воду Баюн да Берегиня приносили, а дуб что, он ниче, только книги читать заставлять и может, да стихами сказы сказывать. Нудотень!

Но дуб не бабка, сна ему не надобно, еду и воду корнями берет, то в дупле меня крепко держал. Коль от часу сильно разволнуюся да раскапризничаюся — на опушку гулять пущал, да веткой за пояс обматывал, а другой веткой еще и по плечу подталкивал, чтоб далеко не шастала. Никакого продыху от него.

Я даж подумывала, все же у Морицы, Зариной дочери прощенице просить, чтоб бабка меня в наступье с собой брала. Да только, невиноватая я, понимаете?

Морица сама в тот ручей упадала, а на меня наговоры строит, мол я ей про монетку золоченую на дне стремголового наплела, да что монетка желаница исполняет, вон она и влезла.

А если и подрасказала, так что тут теперь, во всех бедах меня виноватить? Кто сказал, что монетки не лежалось там? Никто! Как и что лежалось. А значит, факт отсутствия как и наличия не доказуем, воть!

Да и мелкая ягунья своими мозгами пораскинуть могла бы, не куринные же они у нее? Ну право дело, кто без страховки в стремглавку лезет. Вот и унесло ее, да с горы водопадом сбросило. Там правда, русалки ухватили да дитятко мамке ревущее и орущее отволокли.

Ох и орала же бабка, а Заря только руки на груди сложив стояла и взглядом меня испепеляла, ох не взлюбила она меня после этого, ох невзлюбила.

— Прощение проси, окаянная! - требует бабка моя.

— А коль вины за собою не ощущаю, то за что просить то?

— Ах ты иродье отродье, а кто Морице в уши наклал да подначивал? - кричит Яга, аж бордовая сталася.

Да коль моя вина, что Морица уродливая уродилася? И что больше всего ей человечнее быть хочется? Вот и верит в ерунду всякую, да на все согласная, чтоб зелень свою с мордахи на белень изменить то.

Мамка у ягушки чистокровная яга, красивая статная. Сама высокая, коса русая толстая, двумя руками не ухватить. А папка леший.

Лешие, они как, каждый год на Дожинки в парубка перекидываются, да идут по селам урожай собирать помогают, чегось и в лес потом приносят - то малины сорт новый, то поросят месячных - чем люд платит, то и тащут.

Вот и поженихалися Яга с Лешим и выродилось у них непойми-что - кожа пятнами зелеными, вместо волос - мох, глазенки мамкены, да фигура папкина. Сама она щуплая да мелкая, зато в кроля на скаку перекинуться может, лешья кровь в ней громко звучит, но ее не радует.

Насмотрится на русалок, историй наслушается о богатырях да красавицах и давай реветь, что ликом не вышла.

С нее даже черти болотные смеются, ну вот я и помочь-то хотела, байку в надежду дать. Откудаво мне знать, что плавать она не умеет?

Дни долго тянулися, а бабки все не видано. Мне, к слову, в уже четырнадцатый год пошел, а я все без парубка, так, глядишь и в старых девках остануся.

Яга только смеется, как я ей такое говариваю и в Маковки отпустить спрашиваюсь. Для ягунь возраста нет-то и вовсе, как силу свою бабка мне передаст, то возраст мой и остановится, а бабкин начнется.

У нас, у ягунь так заведено: старая силу с себя снимает да младшей передает. Пока сила в тебе не проснулась — растешь как обычный люд, а как примешь ее — так и стоишь в своих летах, покуда сама кому дальше не отдашь.

Как ритуал проведет, то в Явь уйти сможет. Тут как, если в Яви жить, то по человеческому веку, а если в Навь воротится, то снова век ее успокоится да становится.

Но она в путешествие кругосветное свентить хочет, с подруженцией своей Лярвой Микитишной. Да токма, говаривает, что не готова я еще силушку ее брать.
А я вон как готова! Четырнадцатый год уже готова, с рождения так сказать, самая готовая из всех готовых я!

Я ж не просто так на печи сижу, я теорию практикой подкрепляю, пока бабуся в лесу травы мучает.
Вон, на прошлой неделе заговор на «призыв лакомства» пробовала. Думала — конфеты в кулаке материализуются, ну на крайний случай пряник. Пряник не явился, зато у козла нашего, Бородавки, молоко пошло — густое, розовое и с привкусом барбариса.
Козел в шоке, бабушка в недоумении, а я-то знаю: это магия в кулаке просто направление перепутала, и в козла отрикошетила!

А на прошлой зорьке я избу на «ускорение» уговаривала. Шептала ей слова заветные, пятки щекотала. Так она вместо того, чтоб побежать, так заикать начала, что из трубы дым кольцами пошел, а каша в чугунке в потолок выстрелила.
Но результат-то есть! Движение пошло! А бабка всё твердит: «Рано, Варя, рано». Сама не понимает, какой талант в дупле маринует!

Ухухушечки, дуб мне веткой книгу под самый нос тыкает, листьями над головой сердито шуршит. Эт он так говаривает, что уже полчаса я на картинку смотрю, а читать надобно.

А коли я глазами в сторону поведу — он листом по лбу хлоп! Читай, мол.

Он еще как звезда вечерняя в небо подымется, начнет допрос мне устраивать, да допытывать, че я запомнила.

Я слово скажу — он веткой страницу перевернет. Я второе скажу — другой веткой уже на строчку тычет. Мол, не ври, девка, тут не так написано.

А я ничего не помню, у меня как в одно ухо влетело и из другого сразу выпорхнуло.

Вот и сижу по вечерам, глазенки пучу и вздыхаю тяжко так, жалко себя ну прям очень.

Дуб потом тоже вздыхает и книгу пересказывать начинает, в конце всегда приговаривает:

— Вот так значит, Варвара-краса, глава эта кончается, зорька с тобой прощается, а сонька в гости заглядывается.

Значится это, что спать пора укладываться, то я перинку сбиваю, вздохами отчаянными сопровождаю и на бочке в одеялоко укутываюся, да о будущем своем мечтаю.

Наука ученая, а дух крученый

После того как кот задом лысым на весь лес засветил, найти новых подопытных казалось почти невозможным. То и страдала я, вниманием и доверием обделенная.

Ягуня, как и обещалася, обучение мое начала. Вот и скакала я по лесу, то иволгу разыскивала, то гусеницам дом новый выстраивала, то в пруду рыбу мирила. Все это, как говаривала бабуся, — наша вотчина и работа. Бо кто лес бережет? Яга да Леший.

Да токмо Леший больше по физической силе: где кусты посадить, куда волков отпустить, а где птицам зимовать. А мы — ссоры да споры решать, пропажи искать да хвори разные вылечивать.

Так и скачем: то в ступе, то на метле, то тропы короткие заповедные открываем. Тут главное — на Навий Перекресток не натрапить. Пренеприятнейшая он сущность!

Я как-то раз спешила сильно, от Лешего скрыться, а то он злобствовал очень, я белкам нечаянно зелья в орехи подлила и у них хвосты из шерстяных в перьевые превратились.

Так вот, бежала я, под ноги не глядя и на него нечаянно ступила, так он, гад, меня прямо к шишакам в кубло закинул.

А те рады старатися: ветками дерутся, ржут и смеются. Меня за ногу подвесили так, что юбка весь обзор закрыла, внизу скачут, свои тонкие ручки-палочки переплетают и песенки похабные завывают:

«Ой, висит на дубе Варя,

Словно спелый помидор!

Пятки к небу, нос в угаре,

Навьим девкам — приговор!

Сарафан на уши съехал,

Труселя — лесной салют!

Шишакам одна потеха,

Лешим — праздничный уют!»

А я вишу, кровь в голову ударила, лицо красное, сама злющая, а спуститься не могу.

— Да чтоб вас короеды доели! — заорала я сверху. — Да чтоб вас дятел на зиму запас! Да чтоб вас леший в компост перекопал! Чтоб вам мох в сапоги набился и до весны не высыпался!

И так обидненько мне сталося, так себя горемычную жалко, что аж слезы из глаз накапали. И в лужицу под головушкой моей образовалися.

Да мимо Кощей проходил. Остановился, костлявую руку ко лбу приложил, зажмурился на миг, будто не верил, что это снова я. Всю эту картину маслом писанную увидал, повздыхал тяжко, нотацию всем почитал — минут на двадцать, про моральный облик лесного населения и недопустимость издевательства над практикантами.

Я, пока он меня отцеплял, всё за подол судорожно хваталася, пыталася срам прикрыть да коленки свести. Стыдобища-то какая!

Уж лучше б бабуля на ступе прилетела и за уши оттаскала, чем перед этим ходячим кодексом в горошек светить.

Кощей же, не меняя каменного выражения лица, выудил из-за пазухи кусок свежей бересты и перо воронье.

— Так-так... — проскрипел он. — Нарушение общественного порядка, групповое хулиганство. Статья сорок два, параграф «Ы».

Он размашисто выписал штрафной талон и заставил каждого шишака — а их там штук семь было — подходить и ставить отпечаток лапы прямо внизу бересты. Те сопели, морщилися, когти слюнявили, но подписывали — против инспектора не попрёшь, он их вмиг в гербарий оформит.

Меня он на землю поставил, сарафанчик брезгливо отряхнул и бересту мне в руки сунул:

— Держи, Чудо в Перьях. Это твой исполнительный лист. Будут платить тебе три месяца по лукошку грибов да ягод раз в три дня «за причинение морального вреда и несанкционированную демонстрацию исподнего».

Я ж, как-никак, пострадавшая сторона! Бересту к сердцу прижала, буркнула «благодарствую» и припустила к дому, моля Макошь, чтоб Кощей поскорее забыл цвет моих панталон.

Дома Яга встретила меня, подпирая бока скалкой. Увидав бересту со штрафными печатями, она только крякнула:

— Ишь, бюрократия... Скоро Кощей на каждый чих в лесу гербовую марку клеить заставит. Ну да ладно, раз уж ты у нас теперь «пострадавшая сторона», пора тебе пользу приносить. Будем учиться зубы заговаривать.

Я аж подпрыгнула:

— Да я и так могу!

— Я не про брехню твою девичью, — отрезала бабка. — Я про силу слова. Вон, гляди, Изба наша третий день на правую сваю припадает. Щепа ноет, венцы скрипят — кариес древесный подточил. А ну, подходи, ладонь к пазу прикладывай и шепчи, чтоб гниль вон вышла, а смола затянулась.

Изба, почуяв неладное, попыталась было отползти в малинник, но Яга свистнула, и курья нога застряла в коряге. Пришлось мне лезть под самое брюхо нашей недвижимости.

— Ну, миленькая... Ну, хорошая... — зашептала я, поглаживая шершавое бревно. — Зуб костяной, дух лесной, из десны в сосну, из сосны в труху... Тьфу!

То ли я слова перепуталися, то ли у Избы на мою магию аллергия случилася, но вместо того, чтоб зажить, дом как чихнет!

Трубой бабахнуло, из окон пыль столбом, а меня отдачей прямо в лопухи впечатало. Зато скрип исчез. Правда, теперь Изба при каждом моем шаге начинает мелко подрагивать и кокетливо ставнями хлопать — видать, «заговорила» я её до икоты.

— Ладно, для первого раза сойдёт, — вздохнула Яга. — Раз руку набила, дуй к Водяному на Чёрную гать. Он оброк за водяные лилии задолжал, да еще и за аренду ручья три карася не донёс. Иди, Варвара, заговори ему зубы так, чтоб он сам всё вынес и еще сверху кувшинку на сдачу дал.

До гати я добралася быстро. Водяной сидел на старой коряге, выковыривал тину из-под ногтей и выглядел подозрительно довольным.

— О, Варя! — забулькал он. — Слыхал про твои приключения. Про труселя в цветочек и бересту кощееву. Весь лес гудит!

Я аж зубами скрипнула. Ну, Баюн, ну, хвост лысый, разнёс-таки! Все от мышей своих прознал, а те и рады стараться, ничего мимо носов их любопытствующих не проплывет.

— Ты мне зубы не заговаривай, Воденька, — важно произнесла я. — Я за оброком. Бабушка велела лилии собрать и карасей забрать. По-хорошему. Водяной картинно вздохнул:

— Э-э, радость моя, опоздала ты. Я теперь в «льготной зоне» числюся. Кощей, когда шишаков штрафовал, сказал, что водные ресурсы под особой опекой. Налоговые каникулы у меня! Постановление кощеевского лесного казначейства! — важно добавил он и даже пузо выпятил.

Водяной еще тот жук-сказочник, хитро прищурился, уверившийся, что я сейчас развернусь и уйду. Но не на ту напал! Я же теперь «ученая».

Особенности национальной охоты за Избой

Первочки мои, денечки мои выдалися ужастными! Прости, Ярило, что ворчу на зарю твою ясную, но сил моих девичьих более нету! От меня всем чего-то хотелося, будто я не Яга в законе, а многофункциональный центр магических услуг для лесного отребья.

С заранья прибегали зайцы. Удумали, косые, что раз бабка в отпуске, так можно устав лесной в лопухи засунуть и анархию устраивать. Прикатились целой оравой, ушами семафорят, носами в крыльцо тычутся и морковных пирогов требуют! Да не простых, а чтоб «с пылу, с жару и с заговором на скоростной форсаж пяток».

— Обалдели, косые? — кричу им, высовываясь из окна. — У меня Изба с утра не кормлена, Баюн на печи голодный обморок имитирует, а я вам тут кулинарный мастер-класс устраивать стану? Ступайте в огород, грызите ботву натуральную, а не то я вас так заговорю — будете до осени задом наперед прыгать, нарушая все законы лесной гравитации!

А они мне:

— Ты, Варвара, не серчай, тебе по штатному расписанию положено лесную живность радовать, а то мы на тебя в «ВКлубочке» коллективную жалобу накатаем!

Еле полотенцем заговоренным отмахалася, а они еще долго под окнами «морковный митинг» устраивали, пока Изба на них прицельно не чихнула.

Не успела я самовар раздуть, глядь — Водяной русалок прислал. Явилися, девки мокрохвостые, сидят на пороге, чешую об косяки чешут и «капли для дезинфекции озер» требуют.

— Каки-таки капли, рыбоньки мои пушистые? — спрашиваю, подбоченясь. — У вас там в озере вода такая, что в ней даже кикиморы в масках плавают, чтоб прыщами не пойти!

А они мне губы надули, пузыри пускают:

— Нам Водяной велел! Говорит, озера наши «зацвели» не по уставу, тина теперь не изумрудная, а какая-то «депрессивно-зеленая», имиджу лесному вредит. Дай, Варварушка, чегось в воду капнуть, чтоб у карасей глаза от чистоты слезилися!

— Ох, — отвечаю, — капли у меня только для глаз Баюна, чтоб он мышей в темноте лучше видел. Капну вам — будете по дну не плавать, а с открытыми глазами спать да глюки о море ловить. Оно вам надо?

Едва выпроводила этих «эко-активисток», пообещав, что заговорю воду на «самоочищение по щучьему велению», хотя сама знала — там не заговоры нужны, а ведро хлорки и совесть Водяного.

А Изба-то, дама моя непостоянная, тоже подначивает! Стоит, с лапы на лапу переминается, в бок меня бревном толкает. Ей, видите ли, скучно без бабкиных сказок, она теперь желает, чтоб я ей на ночь «Лесные сплетни» вслух читала, а не то она геопозицию по путеводному клубку сменит, крышу набок сдвинет и дождиком меня намочит.

Что это за кутюрма? Коль так при бабуле моей было? Не припомню такого бардака!

Всем дай, всех обслужи, всем капли да пироги организуй. И неважно им, что я только-только силу приняла, что у меня котел еще не обкатан и заговоры иногда рикошетят в козла Бородавку.

Тяжкое бремя, ох тяжкое...

И целыми днями, без перерыва, чтоб чаечку ароматную похлебать да дух перевести, бегала я по оврагам, прыгала через коряги замшелые, скакала аки белка ошалелая — то отвары варила, то травы заветные в подолы собирала. Думала, делом благим занимаюся, лесному люду подсобляю, да куды там!

Так нать, еще и недовольные находилися, рыло воротили да права качали!

У Змея нашего, Горыныча свет-трехголового, видишь ли, клыки от моего укрепляющего отвара не просто окрепли, а позеленели густо, аки мох на старом пне. И эта Дива чешуйчатая не возжелал явится лично, чтоб в глаза мои честные поглядеть, а прислал своего стилиста — Верлиоку одноглазого, специалиста по навийскому кудесничеству над ликом.

Приперся этот модник лесной, зеркальцем магическим помахивает, глазом своим единственным так и вращает, аки пушка на врага наставленная. И давай меня обвинять во всех грехах смертных да в попирании стандартов образа идола!

— Ты что же, — кричит, — Варвара, творишь? Ты сорвала Горынычу рекламный контракт с «Чешуя-Luxury»! У него завтра фотосессия для обложки «Вестника Нави», а его средняя голова теперь улыбается цветом тухлого болота! Это же удар по репутации, это же эстетический дефолт!

Да что греха таить, добавила я в тот отвар немного того-этого... приправу «Ехидство лесное» на кончике ножа. Ибо не стоило этой самой средней голове в приступах гогота кататься и слезами от радости захлебываться, когда я Избушку свою домой из оврага на карачках выманивала! А ведь всё из-за него, хрыча огнедышащего!

Это ж Горыныч мне «варенье эксклюзивное» пригнал, соловьем заливался, мол, Изба счастлива будет и расцветет аки сад Ирийский. А я и повелась, дурында наивная, ставни да ступени ей понамазывала, добра этого не жалея, еще и на крышу пол бочонка вылила.

Изба-то зацвела… Да так, что превратилася в передвижную клумбу в состоянии нервного срыва!

Цветы, эти бешеные, мутанты флоры клубничной переваренной, из всех щелей поперли! Избушка моя бедненькая ими и отплевывалася, и отбрыкивалася, а в конечном итоге от «цветочной лихорадки» совсем осердчала: наподдала мне ступенями под зад так, что я кубарем в крапиву улетала, и припустила в чащу на всех своих курьих скоростях.

Не догнать мне было окаянную! Метла-то со ступой внутри оставалися!

А этот ирод чешуйчатый на пригорке сидел, всеми тремя глотками ржал, только что на карачках от смеха не ползал, хвостом землю взбивая.

Я как Избу через три лога нашла, да внутрь зашла — думала, меня второй приступ хватит.

Дверь открыла, а оттуда с ором, как оголтелый, Баюн вылетел. Глаза по пятаку, хвост ершиком, а к груди бадью с карасями прижимает — спасал «братков» своих новых от растительного апокалипсиса.

Он с этими чешуйчатыми мутантами в последнее время сроднился, уже командам обучать начал, видать дрессировщик проснулся в нем.

Тожбо каждый утро теперешня, строевую устраивает:

— А ну, карасики, равняйсь! — орет Баюн, крадя последние минуты моего сна, — Голос!

Вот и сейчас, караси в бадье, вместо того чтоб прилично булькать, как положено рыбам, хором выдают: «Буль-гав! Буль-тяв!». Да так яростно, что вода из шайки расплескивается. Аки волкодавы, только с жабрами.

Покаянный путь к Избушке под прицелом Царевны-Лягушки

Война между болотниками да водным народом возгорелася ярко, вспыхнула аки полымя в соломе сухой, да закончилася быстро — быстрее, чем Избушка моя успевает пятку куриную почесать.

В тот же день, как Царь Болотный в чувствах дверью моей гаркнул да восвояси убрался, кикиморы его верные да болотницы-бесстыдницы пакостить на озёра отправилися.

Натянули тины густой туда, нагнали лягушек, мною добросовестно вылеченных, да стадо целое комаров кровесосущих, размером с воробья доброго.

Ох и орали же русалки, в камышах путаяся!

А рыба бежала из эпицентра так резво, что только хвосты мельтешили, создавая цунами местного масштаба. Вода в озере враз стала грязная, вонючая, аки щи недельной давности.

Царь-то еще под землей туннели да ходы проделал, чтоб топь речная воду озёрную разбавила — трудился народ болотный рук не покладая, в едином порыве вредительства.

А поганки одноногие, те что кикиморы зелёные, токма из из ряски состряпанные, вокруг скакали, физиономии кривили и песенки гаденькие сочиняли:

У русалки хвост в навозе,

Водяной сидит в занозе!

Мы в озера плюх да плюх,

Чтоб озерный дух протух!

Да ба, и этого мало им показалося!

Глянула я в зеркальце магическое, пальцем по стеклу заветному провела, а там — матушка-заступница! весь «Телегрим» на ушах стоит, уведомления огненные так и сыплются, ажно рама серебряная греется да искрами вспыхивает.

Я как сплетни эти открыла, так враз поседела на обе косы. Читаю заголовки и чую — пора завещание на ступу писать да с Избушкой прощатися.

Бросилася я, ушпаренная, прямо в гущу боя. А эти яблочки порченные — болотники — ещё и шишигов позвали, духов лесных мелких. Те, жуки пакостные, стали из леса грязью кидаться да мусором всяким. Весело им, иродам, ржут, орут, несусветицу несут и снаряды свои меткие метают.

Водяной как такое безобразие узрел, то совсем озлобился, очи его рыбьи кровью налилися, типа на дыбы повскакивала да по телу запрыгала.

Стал он коряги вековые хватать да назад в болото возвращать, да так расстарался, что приложил не абы кого, а самого Царя Болотного, прямо в дерево впечатал, что аж ствол загудел, завозмущался.

Тут же прискакала Царевна-Лягушка, главный редактор «Навьей Правды». Стрелу-перо достала, чернильницу из мухомора открыла и давай во все паблики новости строчить: «Новая Яга войну начала!», «Выживет ли лес под управлением дилетантки?», «Кровавое воскресенье на Черной гати: Варвара взирает да смеётся!».

А на прихвате у неё бес мелкий зарисовки малюет, где я с черпаком стою в панталонах гороховых.

А моя вина-то в чем? Да ни в чем! Я ж этого не хотела, брякнула не подумав…

Пока бежала я, кочки попой считая да лапти сбивая, в канитель эту Леший впрягся. Пытался он вояк помирить, «меморандум о ненападении» составить. А эти оголтелые его грязью закидали, водой тухлой облили да бороду заветную, мхом поросшую, в три руки общипали.

Прибежала я — а там… Леший злой, аки медведь-шатун, шишиг с кикиморами от бороды отдирает. Водяной с русалками воду чистую в болота перегоняют — а полудницам-то в кустах от чистой воды смерть, они ж от этого вянут и в депрессию впадают! А есть на болоте кроме них нечего. Смотрю я, новый катаклизм грядет, а мы старому еще ворота не зачинили.

Болотники же наоборот, жижу черную в озера гонят. Камыши рядами выстраивают, корни им укрепляют, к новой земле привязывают.

Вой стоит, ор, кикиморы песни неприличные горланят, лягушки с рыбами на палках дерутся — чисто гладиаторы гладиаторы чешуйчатые.

Я за голову хвать! Слышать меня никто не желает, заговоры мои им всем до сосны высокой — рикошетят да в камыш улетают. Криком не перекричать. Уговорами не достучатся, разума не допросится.

Я меж снарядами из грязи скачу, уворачиваюсь: то кикиморе под зад дам, то водяному оплеухой запущу, чтоб очухался.

Смотрю — Кощей в сторонке стоит, плащ свой чёрный поправляет, да так неодобрительно головой покачивает. А писарь его, Серафим Егорович, рядом перышком скрипит — всё строчит да строчит в «Дело №613».

Я аж побелела вся, поджилки затряслися — точно теперь бабуле доложат, до самой косточки всё распишут, ежели та сама ещё в «Телегриме» не вычитала.

Стоило об этом подумать, как — дзынь! В навийском чате уведомление огненное прилетело. Глянула я в зеркальце — а там от бабки сообщение капсом, ажно стекло треснуло:

«ВАРВАРА! Что у тебя деется, ирод ты в сарафане?! Ты что, оголтелая, сотворила? Ты что там наворотила?!

Да ты еще и меня заговорить посмела, поганка ты недогрызаная?! Немедля выезжаю домой! Жди, порюхаю так, что коса отвалится!

Охохошечки... видно, заговор мой подистончился. Влетит мне по самое первое число, по самую маковку. Тут еще и в затылок комком грязи прилетело — хрясь! Я от обиды и страха чуть не разрыдалась прямо в тину.

И вдруг... как рявкнет кто-то! Как гавкнет басом неземным! Все враз и замолкли.

Головы опасливо так повернули, а там — мама дорогая! Баюн в боевой стойке.

В раз десять вырос, спину выгнул — не кот, а тигр саблезубый из преисподней. Клыки выставил, глаза красным пламенем горят, шерсть дыбом стоит, аки иглы у ежа. И орет голосом таким утробным, что вода в озере сама собой подниматься начала, извиняться и в положенные берега переправлятся.

А рядом — караси на плавники встали, зубы в оскале обнажили, жабрами яростно шевелят, только команды «Фас!» дожидаются.

Рявкнул Баюн напоследок так, что у Водяного чешуя дыбом встала, русалки хвосты поджали, а Царь Болотный в тину по самые уши ввинтился. Стоял Кот — гора меховая, очи рубинами полыхают, когти аки сабли турецкие землю роют. Страх и трепет лесной!

Сразу все распри свои забыли! По домам все убралися быстро, будто и не было тут войны никакой.

И вдруг… Кхы-кхы-кхы! Всю эту мощь эпическую кашель сухой, надрывный развеял. Баюн затрясся, сдуваясь на глазах, аки пузырь дырявый, и в мгновение ока превратился обратно в обычного кота, только шерсть во все стороны клочьями торчала.

Шёпот корней и золото Нави: Таинство великого перехода

Бабка прискакала, аки ракета на магическом ускорении! Не успела я и «ой» сказать, как она за скалку заветную хвать — да давай меня по горнице гнать! А я бегу, дороги не разбирая, голову прижимая, да к Макоши и Берегине взывая.

По лесу скачу, за ветки цепляются. Изба сзади квохчет, Ягу нагнать пытается. Да хто ж ее окаянную, да обозленную догнать способен? Вот и я, что заяц, глазенки вылупила и скачу так, что дыхалка давно сдалася, попрощалася и с исбой осталася.

Благо, Берегиня на зов явилася быстро: бабку угомонила, скалку из рук выудила да в дом свой светлый отвела. Усадила за стол, чаем с липовым цветом потчевать начала, пока у Зореславы Никифоровны пар из ноздрей идти не перестал. А как приутихла грозная Яга, послала за мной Мышку-Нарушку.

Нарушка та — у мышей Баюновых самая главная. Кот наш, правду сказать, дико злится, когда она Берегине угождает, но поделать ничего не может — долг чести!

Давно то было, когда Баюн еще по полям людским ходывал да мужиков пугивал. Нашел он её, кроху серую, с хвостом отрубленным — от зверств мальчишеских пострадавшую. И жалко коту мышь мелкую стало.

Он ведь только с виду людоед да злыдень, а в душе — добряк, всех обездоленных пригревает, в дом тараканит да в усы мурчит.

Принес он её в зубах в Избу, да бабка моя тогда строптивая была, больно правильная: «Не бывать, — кричит, — грызунам в магическом чертоге!».

А Берегиня, душа светлая, наоборот — выходить да откормить снарядилася. Нарушка же, как на четыре лапы встала, спасителя своего благодарить взялася: родичей да друзей с полей покликала, и обзавелся Котяра армией шпионской.

Только иногда мышь и к Берегине захаживает, порученица мелкие исполняет, да новости на хвосте заносит.

Сидим с Ягуньей за столом, тяжко обе вздыхаем. Успокоилась Зореслава, да унялася, но губы все еще ниткой держит, внутри костерцом догорает.

— Ну всё ж хорошо, бабулечка, не серчай, — уговариваю я, в глаза заглядывая. — Откудова мне знать-то всё? А тебя я ж не специально заговорила! Я только в Маковки сбегать хотела по делу девичьему, а вона как вышло... Ты лучше мне фоточку из Египта еще раз покажи, а то я в «Лесограме» из-за помех навийских не разглядела.

Бабка глаза сузила, молнии мечет, да тут Берегиня на помощь пришла:

— А и вправду, Зореслава Никифоровна, и мне покажи! Расскажи, как там, за тридевять земель, отдых твой проистекал?

Смотрю — сдулася бабка, гнев на милость сменила. Достала свой «Навифон» последней модели в золочёном корпусе да давай стопятьсот фоток показывать.

А бабка-то она мне только по статусу! Сидит передо мной дама лет сорока, очи черные огнем горят, волосы волнами каштановыми чуть ли не до пят стелются. Талия тонкая, нос остренький, а скулы такие — ух! порезаться можно, коли долго рассматривать. Настоящая королева Нави, а не пенсионерка на завалинке.

— Ой, девки, что там было! — запричитала Зореслава, листая экран. — Подлетаю я, значит, к Сфинксу. А он, ирод каменный, как меня завидел, глазами заморгал да загадку свою вековую завел. А я ему: «Слышь, щебень египетский, я сама из отдела загадок и галлюцинаций! Либо парковку для ступы освобождай, либо я тебе нос окончательно отколупаю!». Так он, верите ли, так икнул, что у туристов панамки поотлетали, и замолчал на три дня. А Анубис-то, песья голова, всё за мной бегал, селфи просил для своего паблика «Загробный Мир 24/7». Еле отмахалася веером!

— Да что Сфинкс! — Зореслава Никифоровна прихлебнула чаю и кокетливо поправила каштановую волну волос. — Вы бы видели, девки, что там у подножия пирамид творилося! Я-то думала, слетаю по-тихому, песочек целебный для суставов соберу, в Ниле пятки помочу, с Лярвой грязьки домой затарим... А там — молодики местные, загорелые да зубастые, проходу не дают!

Она хитро прищурилась на экран «Навифона», а там фото - какой-то статный египтянин в белых одеждах пытается приобнять нашу Ягу-ягодку на фоне заката.

— Этот вот, Рамзес тринадцатый, не меньше, — хмыкнула бабуля, — всё за ступой моей бегал. Думал, видать, что это новый концепт-кар от ихних арабских шейхов. Цветы охапками таскал — лотосы, лилии, ажно в ступе чихать начала! А один так и вовсе, пал на колени прямо в песок, очи свои подвел чернее моих и запел на ихнем: «О, госпожа Луна, о, царица севера, оставайся у нас, будешь верховной жрицей в храме Исиды, будем тебе подношения из фиников и папируса приносить!».

Я аж чаем поперхнулась:

— И что ты, бабулечка? Неужто не дрогнуло сердце?

Ягуся только фыркнула:

— Дрогнуло? Варенька, я ему так и сказала: «Милок, у меня в лесу Избушка на курьих ножках, кот-баюн со скверным характером и внучка-поганка недогрызанная, которая то лес подожжет, то болото вспенит. Твои финики против моих соленых груздей — тьфу, баловство одно!». Да и жрицей быть — скукота. Это ж каждый день в кадило дуть да обряды по расписанию проводить. А я — вольная птица, куда помело повернуло, там и резиденция!

Берегиня только головой качала, посмеиваясь:

— Ох, Зореслава, везде ты смуту в мужские сердца вносишь.

— Да ладно бы только сердца! — Бабуля перелистнула фото. — Один особо настырный, «визирь» недоделанный, решил меня на верблюде похитить. Я из лавки с сувенирами выхожу — а он меня под локоток и в седло! Ну, я долго думать не стала. Шепнула верблюду пару слов на нашем, навийском... Так этот горбатый так припустил, что визирь тот только чалму по дороге терял да кричал «Шайтан-баба!». А верблюд теперь, говорят, до сих пор на чистом старославянском по ночам матерится и в сторону севера поклоны бьет.

Мы с Берегиней зашлись таким смехом, что Мышка-Нарушка от испуга под блюдце забилась.

— Так что, девки, — говаривает бабуся-ягуся, — молодики — они и в Африке молодики. Красивые, а толку чуть. Нашим-то лешим да водяным хоть объяснять не надо, почему у меня в волосах мухоморы, а под кроватью череп светится. Своё — оно роднее, хоть и ворчит порой.

Она вдруг замолчала, посмотрела на меня серьезно, и в глазах её черных промелькнула такая теплая искра, что я поняла — простила. Совсем простила.

C 8 Марта, девицы-красавицы!

О том, как авторитет в ведре тонул

Миновало с той памятной Зорьки времячко, стукнуло мне восемнадцать годков. Казалось бы — живи да радуйся! Лес должен приутих, под коряги забился да взирает на меня с трепетом великим и почтением нескладным.

Баюн мурчит по первому требованию моему, болотники — морошку отборную в корзинках приносят, русалки — венки ивовые плетут да на порог подбрасывают... И даже Кощей, костлявая душа, жалобы строчить перестал.

Ох, как хотелось бы мне так сказ повести, да только правда-матка — она похлеще кикиморы кусается. Увы и ах!

— ВАРВАР! Ты не Варвара, ты — Варвар! — орёт Кот так, что у Избы ставни подпрыгивают. — Не Яга ты наследная, а бедствие сплошное, стихийное, ни в один заговор не вписанное!

А в горлице моей, ахи да охи, картина маслом нарисовывается, да больно краски жгучие получаются.

Кощей, великий навий инспектор и гроза тридевятых царств, сидит... в ведре с водой. Сидит плотно, аки карась в банке, и очи его подозрительно слезятся, пока он пламя «попочное» тушит — видать, припекло знатно.

Домовой вокруг него юлой вьется, пряниками печатными задабривает, извиняется за весь род мой, женский.

А тут еще и Гусь! Явился, гаденыш крылатый, первый день в Избе порог топчет, а мнит из себя птицу важную, стратегического назначения — стоит на фоне да гогочет так ехидно, будто он тут главный продюсер этого действия-то.

Но погодите, люди добрые, да не судите строго! Давайте-ка рванем на пару минут назад в прошлое. Должна же я объясниться, как так сталося, что доброму люду не в сказке сказать, ни пером описать.

Клянусь ступой и метлою: вся эта картина — чистая случайность, меня боком не касабельная и руками моими (почти) не сотворенная!

Так воть, заявился с утреца Кощей ко мне, аки гром среди ясного неба, и приволок... гуся. Да не простого, а горластого, машущего крыльями так, будто он заветный пропеллер потерял.

Говаривает наш бессмертный, что гусь сей — не кто иной, как богатырь местный, Добрыня. Мол, пошёл сей муж славный ирода навьего бить да подвиги в трудовую книжку записывать.

Пришёл, ирода (коим Кощей по совместительству и подрабатывает) увидал, в позу боевую встал, заорал грозно, да так на кураже и обернулся гусем. То ли заклятие срикошетило, то ли богатырская удаль в перья ушла — наука сие замалчивает.

От наглости такой, гусиной да беспардонной, инспектор наш навийский на пару минут дар речи втратил. Стоял, скулами хороводы выводил, а потом богатыря-переростка сцапал и ко мне в Избу поволок. Но начал, как всегда, не с «здрасте» и объяснений, а с протокольных обвинений.

— Яга Варвара! — гремит Кощей, глазами молнии мечет так, что занавески тлеть начинают. — Объяснитесь немедля, почему люд смертный по Нави шастает, аки в доме у себя?! С каких пор у нас проходной двор для пернатых витязей открылся?

Я на него гляжу, потом на гуся, снова на Кощея, и никак в разум не возьму: то ли у него переутомление на почве годового отчета, то ли я чего-то в этой жизни не понимаю.

— Вы это видите?! — закипает «уважаемый», ажно пар от макушки пошел. — Ну, вижу, — протягиваю я, гуся критически осматривая. — Гусь хороший, упитанный, жирок под крыльями имеется. Но коли не больной он, то это вам, батенька, к Лешему надобно. Вам же, бюрократам магическим, порядки ведомы: куда живность определять — задача хозяина лесного. А я тут по части зелий да заговоров, а не птицефермы.

Растолковываю ему, как маленькому, и про себя вздыхаю: ох, не повезло же Велесу с наместником, совсем за бланками живую природу не видит...

У Кощея глаз левый подозрительно задергался, задышал он как-то странно, со свистом. Не захворал ли часом? Или это в нем гнев праведный забродил? — Может, чаю, многоуважаемый? — заботливо интересуюся, уже прикидывая, сколько заварки на такую ярость потребуется.

— ЭТО БОГАТЫРЬ! — рычит Кощей и тычет мне гусем прямо в лицо. Перья во все стороны летят, птичка возмущенно крякает, а костлявый аж трясется и ярость его в воздухе звенит.

«Совсем бюрократ наш зарапортовался, — думаю я, — гуся от люда отличить не в силах. Видать, в Нави недостача кадрами сильная, вот и переработался, бедолага».

— Зверобойчика вам заварю, с валерьяночкой, — решаюся я и к самовару устремляюся, пока он птицей в меня кидаться не начал.

— БОГАТЫРЬ ДОБРЫНЯ! — вопит Кощей на всю избу, встряхивая несчастную птицу. — Скажи ей! А ну, подтверди статус!

И так он гусеныша за шею телепнул, что у того чуть душа ласты не склеила. Хрипит птаха бедная, брыкается лапами перепончатыми, а звук издать не может — шея-то пережата стальной хваткой бессмертного владыки.

— Да ты его пусти для начала, Кощеюшка, — подал голос из-за печки Баюн, лениво потягиваясь. — А то он уже птичий рай перед глазами видит, и с предками-гусями здоровается.

Это он нас о кощеевском приходе и предупредил.

Кот-то мой, едва завидев на горизонте знакомый костлявый силуэт, бежал карасей своих прятать со скоростью ошпаренной белки. А как иначе?

Инспектор наш еще прошлою весною в протоколе так и зафиксировал: «Рыбу зубастую, неопознанную, расколдовать до исходного состояния, а коли не получится — зажарить к чертям собачьим!». Ибо, видите ли, создание новых сущностей проклятых по регламенту Нави не положено, а в графе «Водные биоресурсы» зубастые караси-охранники не значатся.

Вот Кот с меня первым делом обещанице и взял, торжественное да нерушимое: никаких расколдовательных попыток к его банде не предпринимать!

А теперь, как завидит Кощея, сразу братков своих чешуйчатых под печь задвигает, в самый темный угол, подальше от глаз ненужных.

Тяжело нынче быть заводчиком магической живности, когда у проверяющего в голове одни параграфы да инструкции.

С недавних пор сидят они под печью вдвоем с Домовым. Это уже Баюн мне в лапу клялся, обещаньице давал: личность оного жильца не раскрывать, меня ни бабке Зореславе, ни лесу бдительному не сдавать. А ведь какая незадача вышла!

Гха-а-ллубушка и ржаной спецназ

На удивление, Кощей после того банного инцидента кровушку мою пить не стал — видать, помойный парфюм его деликатную натуру присмирил, в глубокую думу вогнавши.

Я, признаться, первые два дня даже уши навострила — ждала я, когда из-за елки он выскочит с протоколом да обвинениями в покушении на должностную попку.

Ну нет, не видать витязя костяного.

Чего не скажешь о гусе.

Этот пернатый надоеда из меня за неделю все соки выпил, последние нервы на тетиву вымотал! А у меня, между прочим, нервы не казённые, по ведомости Нави не списываются.

Всё истязается, требует, чтоб я его в человека обратно перекинула, заклиная всеми правдами и неправдами. Но что б я ни деяла, какие бы древние фолианты ни листала — толку чуть, одно расстройство да пыль на сарафане.

Станет Добрыня на пять минут молодцем — плечи саженная сажень, шея как ствол дубовый, а во взгляде... пустота идеальная, ни одной лишней мысли, чистое поле, где даже сорнякам расти лень.

Но стоит ему хоть капельку разозлиться или, не дай Макошь, чихнуть — всё! Прыг — и снова обернётся гусем. И кто его так крепенько проклял, а главное за что - большой секретец!

Хотя, если подумать, за характер его богатырский — можно и без особых причин.

Ранее, ведьмы сельские разного чудились, но подобного эффекта не случалося. Они так, в основном, хвори заговаривают, да травками лечат.

Правда, пару годков тому в Опришки новую каргу на метле принесло. Страхолюдина редкостная и злющая, то Морица говоривала, что с мамкой гнали они ее пару раз с лесу, так как живность вылавливала на ритуалы чтоб пустить. Но Яги такого не позволяют. Это люд своих курей и петухов резать может, но в лесу, экосистема особенная, магическая и охранники строгие. Наших, навьих, трогать безнаказано никто не позволит.

То и обломалась злюка, подутихла, давно ничего с той стороны мне не слышалось.

Но кто-то Добрыню все же крепко проклял и накрепко заклял, никакого спасу нету.

Да и гусь-то не обычный, а какой-то ядрёный: грудь колесом, аж перья на пузе дыбом встают, крылья массивные, пудовые, будто он ими не по воздуху хлопал, а вековые дубы в лесу с корнем выкорчёвывал.

И походка сделалася такая вразвалочку, наглая, чисто запечный задира, что за семечки строго спрашивает и зыркает так, будто ты ему с прошлого сенокоса кринку сметаны задолжала.

Сразу видать — не птица божья, а вышибала подворья: лапы широко ставит, землю когтями загребает, а клюв держит так высоко, что того и гляди облако зацепит да порвёт.

И ладно бы просто ходил да важничал! Так он же втемяшил себе в клюв, что раз в Избе поселился, то я теперь — его суженая-ряженая, самой судьбою к крылу приписанная.

Стал, ирод пернатый, по утрам «серенады» гоготать под окном, что даже соловью-разбойнику застыдобилось.

Выйдет Добріня на крыльцо, грудь колесом выкатит, шею дугой выгнет и как даст басом, аж ставни дрожат:

— ГхА-А-А-Й ВЫ, ОЧИ МОИ ЯСНЫЕ, ВАРЮШЕНЬКА-ГхА-А-ЛУБУШКА!

ВЫЙДИ НА КРЫЛЕЧКО, ПРИМИ ГхА-А-РЯЧИЙ ПРИВЕТ ОТ СЕРДЦА МОЕГО БОГАТЫРСКОГО!

ГхА-А-РЦЕВАТЬ ПРЕД ТОБОЙ СТАНУ, ПОДВИГИ К ЛАПАМ ТВОИМ КЛАСТЬ ДА ГхА-А-ЛОВУШКУ ПРЕКЛОНЯТЬ! НЕ ГУСЬ ПЕРЕД ТОБОЙ СТОИТЬ, А ДОБРЫЙ МОЛОДЕЦ, ЛЮБОВЬЮ ОШИБЛЕННЫЙ!

ГхА-А-Й-ДА СО МНОЙ В СВЕТЛОЕ БУДУЩЕЕ, КУДА КРЫЛЬЯ ГхА-А-ЛЯДЯТЬ!

У меня от этого «га-а-аканья» утробного не то что самовар трижды распаивался — у него крантик от страха отваливался, а молоко в погребе в творог от ужаса сворачивалося за секунду, и даже мухи на лету в обмороки падали, крылья сложивши.

Стоит, злыдень пернатый, клюв к небу задрал и ждет, когда я к нему, аки верная зазноба, с поклоном выскочу.

Уверилась я тогда окончательно: замуж я больше не хочу. Особенно за тех, у кого бицепсы вместо мозгов, даже если они в перьях и с богатырской родословной.

Добрыня-то наш, хоть и в гусином теле томится, натуре своей богатырской не изменяет — всё силой меряется, всё норовит что-нибудь неподъемное сдвинуть.

Нафаня ему по доброте душевной (или чтоб делом занять, дабы не гоготал лишнего и избу в грех не вгонял) соорудил во дворе потешное ристалище.

Так этот пернатый атлет теперь каждое утро начинается с «удалого зачина»: зацепится клювом за нижнюю балку забора и давай подтягиваться, крыльями себе помогая, аж перья во все стороны летят.

Или заставит Домового к лапам две чугунные сковородки привязать, и вышагивает по двору — икры качает, лапы в песок по самое не балуйся вминаются. Вид у него при этом максимально пафосный, взгляд суровый, направленный в светлое будущее, а вокруг — тишина, нарушаемая только скрипом чешуи на лапах да оханьем Нафани, который за сохранность посуды переживает.

А чтоб его пыл любовный унять да дистанцию соблюсти, я с Колобком на зорьке та сговорилася. Он ко мне за смазкой ржаной да пылью дорожной с заговором на трение прикатывался.

То я, быстренько, его этим «маслицем» из редких кореньев натерла, молочком напоила, сметанки с собой наложила, мукички подсыпала, да и заговорила.

ак теперь, как только этот недожених клюв открывает, чтоб очередную порцию страсти выгоготать, Колобок включается по принципу самонаводящейся мины.

Сначала слышится тихое такое «шур-шур» по траве.

Потом «фр-р-р!»

И уже через секунду по двору летит румяный снаряд — боком сверкает, искры из камней выбивает, а сам орёт во всё тесто:

— ЦЕЛЬ ВИЖУ!

Добрыня даже «га» сказать не успевает.

БДЫЩ!

Колобок ему прямо в грудь.

Гусь — кувырк!

Перья — веером!

А Колобок, как ни в чём не бывало, делает круг почёта по двору, тормозит о крыльцо и докладывает деловито:

— Цель временно обезврежена.
Но объект упрямый, рекомендую повторный заход.

Я, признаться, в первый раз чуть самовар не уронила.

Колобок теперь мой личный охранник, коли кто сунется без спросу и разрешеница, так его с ног и сбивает. А пока гость непрошенный ойкает да охает и я уже выхожу, картину оцениваю и решенице принимаю. А то взяли манеру тут, шастают всякие, а потом котлы со снадобьем пропадают.

Ба кто пожаловал - Морица собственной персоной!

После пары попыток несанкционированного пролезания в Избу во время утреннего сна хозяйки оной (то бишь моего), лесная нечисть быстро поняла: режим сменился на штурмовой. Теперь у нас тут не «милости просим», а зона повышенного риска для здоровья и хвостов.

Первыми на проверку попалися лисы, решившие по старой памяти подпечком поживиться. Но не тут-то было!

Шишаки, эти мелкие древесные партизаны, наплели из невидимой паутины таких растяжек, что рыжие кумушки в три погибели завязались, носом в лопухи уткнувшись.

А стоило им «мяу» сказать, как из бадьи вылетел наш подводный десант под предводительством Баюна.

Лютый лично вцепился главной лисе в хвост, так что та ажно взвыла на луну средь бела дня. Шнырь устроил такую водную дискотеку, мелькая плавниками как лезвиями, что у налетчиц в глазах зарябило, а Зубастик так яростно чешуёй скрипел, что лисы ушли с опалёнными хвостами (это уже Колобок на форсаже мимо пролетел) и стойким заиканием на тему рыбных блюд.

Водяному повезло ещё меньше. Этот пучеглазый решил через забор перемахнуть, да не учёл богатырского рвения нашего пернатого.

Добрыня, как только увидел посягательство на суверенитет забора, выдал своё коронное «ГхА-А-А-Р-Р-Р!» и так приложил бедолагу чугунной сковородкой по мокрому затылку, что тот в грядку с хреном впечатался по самые перепонки.

Я, признаться, даже вмешиваться не стала.

Когда гусь со сковородой защищает границы двора — лучше не мешать государственной безопасности.

Теперь водяной щеголяет с бородой, в которую Нафаня лично колышки из забора вплёл — для памяти и назидания.

А Горынычу нашему вообще «сервис» по высшему разряду достался. Решил он сверху на крышу приземлиться, когтями солому попортить.

Но Колобок, смазанный ржаным маслом до зеркального блеска, выдал серию рикошетов «труба-забор-голова». Пока три головы Горыныча спорили, откуда прилетело, Шишаки засыпали змея заговорёнными шишками, а Баюн сверху так лапой пригрозил, что Горыныч улетел с таким «маникюром», что три дня когти о скалы точил, стесняясь на глаза подданным показаться.

Нафаня чувствовал себя победителем армии посягателей на даму сердца его и жутко собой гордился. Ходил по двору с таким видом, будто лично выиграл три войны и одну осаду.

Воители мои ликовали!

Даже Пень один, древний писарь истории лесной, у калиточки моей присоседился, да втихаря новости в “Лесные сплетни” высылал — мол, у Яги ныне спецназ такой, что сам Кощей трижды подумает, прежде чем протокол принести.

Бабуся пару раз в гости заезжалась — на ступе своей пыль столбом поднимала, заставляя карасей в бадье по стойке «смирно» вытянуться. Привозила рахат-лукумов заморских, от которых во рту мёдом да далёкими странами пахнет так сладко, что аж зубы сводит.

На хозяйство моё поглядела, прищурившись: оценила и забор помятый, и ловушки Нафанины, и даже Добрыню, что со сковородками по двору вышагивал.

Кота Баюна за ухом почухала — тот аж глаза зажмурил, дембель недоделанный, всю суровость свою в момент растерял. Бородавке нашему травы заморской скормила.

Домовиком Нафаней довольная осталася — мол, крепкий мужик, оборону держит, Изба при нём не скрипит, да и чисто в светлице так, как от роду не бівало.

Покивала головой, рахат-лукумом на прощание хрустнула да назад к шейхам своим вернулася — инспектировать верблюдов да пески заговорённые. Токма и видели ее.

А тут на зорьке, ни с того ни с сего, слышу — ор во дворе стоит истошный, на все лады заливается. Удивилася я, подорвалася с перинки: кто это ещё такой неопытный да нежданный пожаловал, ловушки Нафанины пересчитывать?

Выскакиваю на крыльцо, а там картина маслом. Морица, сестрица моя названая, по колена в навозе стоит, в яму, соломой прикрытую, вгатилася.

Ни туда ни сюда, бедолаге, не двинутся, только зенками сверкает. А Колобок с Гусем на порожке сидят и ржут, окаянные. Хотя как тут не ржать? Я и сама прыснула, за косяк ухватившись.

Дочка Зарины-то как подросла! Волосики теперь не моховые, а травяные, сочные, до плеч свисают. Глаза большие, раскосые, разными радужками смотрят — один как изумруд лесной, другой как небо перед грозой.

Вытянулась, ладная стала, даже девушку напоминать начала. Пятна её прежние в узоры дивные вытянулись, татуировками лицо и руки украшают — тут явно без колдовства ягуниного не обошлось, тонкая работа, магическая.

Достали мы пострадавшую из западни, из ведра водой холодной окатили, чтоб навоз смыть. Она стоит, губы насупила, глазёнками злющие сщурила, с неё ручьи текут да в землю впитываются.

— Я к тебе, Варвара, с новостями счастливыми летела, а ты!

— А что я? — плечами развожу. — Откудово мне знать было, что ты пожалуешь? Хоть бы тегешрамму с сорокой выслала или Вклубочке весточку сообщила. Я б тебя тогда со всем почетом и радушием встречала, карасей бы из бадьи во фрунт выстроила, а так — сама винная, под ноги смотреть надобно.

Стоит Морица, пыхтит, руки на груди скрестила, брови насупила — ну вылитая мамка! И так меня эта сцена насмешила, что я снова прыснула.

— Ладно, не злись, зелёнка моя. Видеть тебя рада, честно. Пойдем в дом, чаю заварю на семи травах да пирожными с мухоморами засахаренными накормлю.

Сладкое-то она с детства любит, перед предложеницем сердце её и растаяло. Сели в избе, Нафаня засуетился, блюдечки подставляет.

— Ох, Варька, — говорит Морица, вгрызаясь в пирожное, — сидишь ты в захолустье своем и не ведаешь, что в мире-то творится! Русальчья неделя гредет, а за ней — КУПАЛА!

— Да толку-то? — тяжко вздыхаю я. — В Маковки на ярмарку мне всё равно не попасть. Силу я приняла, в Явь дорога закрытая теперь.

— Нам — да, закрытая, — хитро прищурилась ягунья, — а люду к нам — открывается! Обряд один есть: как младшей из приемниц — то бишь тебе — восемнадцать лет стукнет, и силу яговскую она примет, так можем мы свою Навью Купальскую ночь устроить!

Я аж чаем поперхнулась.

Ой на Ивана, Ой на Купала…

Изба моя в те дни совсем голову потеряла: то на цыпочки вскочит, то крышей встряхнет, будто юбками многослойными шуршит. Трубу набок заломила, аки кокошник праздничный, и давай пыль из окон выбивать — да так яростно, будто перины к самой богатой свадьбе в Нави готовит.

А как же! Со всего лесу весточки полетели: Купала близко!

Моя «недвижимость» так предвкушением исвелась, что у неё по всей соломенной крыше, прямо над причелками, цветы диковинные проросли.

Да не просто лютики какие, а огнецветы пахучие да вьюны лазоревые, что в такт её мыслям лепестками трепещут. Стоит, цветет, курьими лапами в песке перебирает, будто танцевать на зорьке собралась.

Морица у меня оставалася — готовиться, совещаться да Стреминку обхаживать. Речушка наша, хоть и во все четыре стороны стелется, да к селищам людским вытекает, но только на моей части леса заводь есть широкая, зеркальная, да для дел наших магических самая удобствующая.

Стреминка-то — девка непростая: она не просто течет, она шепчется с камышами заговорёнными, сплетни из Яви в Навь перекатывает, а на перекатах их в пену взбивает, чтоб правда от кривды отсеялась.

В заводи моей вода густая, как парное молоко, и тихая — каждое слово, в Яви оброненное, сюда эхом доносится. Потому и девки все ко мне потянулись: тут река сама подскажет, где молодец ладный по берегу ходит, а где пустоцвет за сердце хватается.

Шумом и гомоном лес наполнился. Животинка местная помогать бросилася, всякие веточки заговорённые да цветочки редкие со всех чащ натаскивала.

На фоне суматохи этой важнейшей воители мои оборону-то поослабили и сами скрываться предпочитали в кустах малиновых да за поленницей. Поняли, сердешные: когда Изба ульем гудит, а ягуньи венки плетут, под настрой недружественный лучше не попадаться, а то и самого в гербарий засушат или к костру в качестве дров пристроят.

Добрыня наш, богатырь пернатый, даже «гхА-а-кать» перестал в полный голос — видать, смекнул, что его басовитые серенады сейчас в общую девичью симфонию не вписываются.

Стоит в тени старой ракиты, шею в плечи втянул и только тихонечко под нос клювом скрипит, аки старая телега, стараясь даже крылом лишний раз не хлопнуть, чтоб под горячую руку (или веник заговорённый) не попасть.

Колобок же проявил чудеса тактической выучки: закатился в самый дальний угол под лавку, запылился малость и притворился заскорузлым сухариком. Лежит, не дышит, глазюки зажмурил — лишь бы его не выудили да не заставили венки лентами украшать или, чего доброго, в качестве подставки под ритуальный пирог использовать.

Даже Баюн, дембель наш усатый, с печи не слезает, хвост поджал и делает вид, что он — деталь интерьера, глубоко погружённая в медитацию на дырку в половице.

Мужчины, одно слово! Как ловушки ставить — так герои, а как Купала на пороге — так «нас тут нет, мы мебель».

Только Нафаня всё у печки вздыхал тяжко, да последней на судьбу горькую жаловался. Стоит, сердешный, угол печной ладошкой заскорузлой поглаживает, будто успокаивает буйную «невесту», а сам за крантик самовара мертвой хваткой держится, чтоб руки от обиды не дрожали.

— Печечка моя, родимая моя, ты токма глянь, че Изба-то удумала! — шептал он, бороду в кулак зажавши и на проросшие цветы косясь. — Изба-то... дура старая... ой, матушка, молодая-зелёная, совсем с петель долой сорвалася! Венок ей подавай! Заявила, дурында брёвенчатая, мол, дама она незамужняя, в самом соку, и тоже суженого кликать будет.

Он всхлипнул и прибавил, глядя на меня с такой тоской, будто я лично этот план по выданью недвижимости замуж утвердила:

— Это ж как слепо йтись надобно, чтоб счастья своего у носа не видывать, а за несчастьем в скачь уготовится?

А тут на те — ещё и Кощей заявился! Явился, не запылился, свитком своим машет, явно очередной штраф за «нецелевое использование магии» выписать готовился.

У Нафани от такого стресса аж пар из носу пошёл, как из неисправного самовара. А Добрыня, себе тоже чего-то богатырского удумавши, рассшипелся, аки змей подколодный, и скалками кухонными размахался — мол, не пущу супостата и нагу более ступить иль слово молвить!

Инспектор наш, натура крайне трепетная, явно сказать что-то хотел, рот уже открыл... но как картину эту дивную увидал то й передумал!

Стоит перед ним Изба радостная, ставнями кокетливо хлопает, а крыша вся в огнецветах да вьюнах — как в веночке убранная. И давай эта махина перед ним в глубоком реверансе приседать, лапы в растопырку, брёвна скрипят от нежности.

Кощей аж костями звякнул от ужаса!

Картина маслецом нашему вниманию приудивительная нарисовалася: стоит он, бедолага, со своей бумажкой золотистенькой, тощий да официальный, а на него три тонны влюблённой древесины в цветочках заваливаются, объятий и вареница требуя.

Сразу смекнул бедолашный, что тут принудительной женитьбой на недвижимости попахиваеть, и ретировался со скоростью напуганного стрижа, только полы плаща свистнули.

Но не тут-то было!

Дама моя бревничная, мозги её куриные, прелесть свою так просто упускать не сбиралася. Как вскочит на лапы свои мозолистые, как погонится за фигурой тёмною!

Нас всех из светлицы, как горох из стручка, на улицу повыбрасывала, забор многострадальный в щепки затоптала и летит за Кощеем на «крыльях любви», только камни из под лап да бревнышка, что искорки разлетаются!

Фундаментом кокетливо подпрыгивает, а из трубы сердечки дымные пускает, прицельно так, прямо инспектору в костлявый затылок. На весь лес квохчет, признания любовные в вой-песню затягивает — натуральная невеста-цунами!

Я за ней, окаянной, припустила. Сила во мне бурлит, Навью подпитывается, ноги сами несут быстрее ветра. Угнаться-то угналась, а остановить эту гору влюблённую как?

Не долго думая, схватила на бегу веток ивовых, узлами тайными их позавязывала, слово заговорённое на гибкую лозу шепнула да и метнула аркан!

Поймала-таки за причелины узорчатые! Аркан натянулся, заскрипел, а я в прыжке за трубу мертвой хваткой уцепилась. Сама на крыше болтаюсь, дымом от сердечек кашляю, но держу!

Как Яга судьбу на чисту воду выводила

На Поляне замерло само время. Все собрались загодя, еще задолго до того, как последний луч солнца утонул в трясине. Не дивное дело, ведь не каждый год Купало в Нави празнуют да Ягиням суженного ишут.

Все вокруг дышало тем самым томительным, тягучим ожиданием, когда даже лесные задиры притихают, а магия начинает щекотать кожу изнутри.

Верлиока, обычно не умолкающий ни на минуту, замер у плеча Горыныча, поправляя ему последний бант. Все три головы Змея не мигая смотрели на сложенные брёвна, и в их золотых глазах отражалось ещё не рождённое пламя.

Кощей, недвижный, как изваяние, слился с тенью старого вяза — казалось, он и не дышит вовсе, лишь изредка поправляет перстень на костлявом пальце.

Слышно было, как в траве шуршат шишаки, как русалки на берегу речки едва слышно перебирают воду пальцами, боясь плеснуть лишний раз.

Даже Изба моя замерла, присела на корточки, боясь скрипнуть половицей. До этого неугомонный котяра притаился на завалинке, уставившись в одну точку, лишь кончик хвоста едва-едва подергивался от нетерпения.

Воздух стал тяжёлым, пряным от полыни и ожидания. Каждый куст, каждая кочка на поляне будто набрали в грудь воздуха и не решались выдохнуть. Все ждали знака. Ждали, когда Явь окончательно сдастся перед Навью и граница истончится, разрешив встретится мирам как двум возлюбленным.

И вот, когда тишина стала почти невыносимой, а первая звезда коснулась верхушки самой высокой ели, Ядвига дала знак.

Горыныч, выждав ту самую секунду, когда Луна зацепилась за верхушку ели, синхронно тремя головами набрал полные легкие воздуха. Грудь его чешуйчатая расширилась, банты от Верлиоки натянулись, и Змей выплюнул его — огненным, яростным шквалом прямо в сердцевину дубовых брёвен.

Наш «колодец» вздохнул, будто живой, выплеснув в небо стоголосый гул пламени. Огонь взвился до самых звёзд, рассыпая искры-метеориты, освещая и бледного Кощея в тени, и сияющую бороду Нафани, и каждую травинку на Поляне.

В этот миг лес перестал быть просто лесом — он стал Храмом, где куполом было небо, а колоннами — вековые сосны.

— Пошла жара! — гаркнул Баюн, спрыгивая с завалинки. Он в один прыжок оказался в центре, у самого жара, и первым пустился в пляс, задрав хвост трубой и выбивая лапами такой ритм, что даже камни запульсировали.

И тут плотину прорвало. Лешаки, забыв про степенность, закружились вприсядку, поднимая облака моховой пыли. Кикиморы, сверкая своими изумрудными лентами, затянули пронзительную, дикую песню. Верлиока, подхватив под локоток одну из мавок, пустился в изысканный, но безумный вальс прямо между искрами. Даже Изба на радостях так топнула курьей ногой, что сосны уважительно закачались.

Варюша, ну и размах! Прямо чувствую, как земля гудит под этой пляской. Это уже не просто хоровод, а настоящий энергетический смерч, который перемалывает страхи и сомнения в чистую радость.

Давай добавим в этот вихрь ещё пару деталей, чтобы картинка окончательно ожила и заискрилась.

Мы схватились за руки — ладонь в ладонь, когть в когть. В одном бешеном кругу сплелись ягуньи, мохнатые лешаки, русалки, что хвосты на ноги сменили и даже притихшие от торжественности момента кикиморы. Закружился такой вихрь, что земля под ногами запела на все лады, а трава под пятками начала светиться бирюзой!

Бесконечной живой цепью пульсировала магия, переплетаясь между мирами. Там, с другой стороны Стреминки, точно также плясал смертный люд, восхваляя ночь, в предчуствие волщебства и чудес Купала.

Граница истончилась, превратившись в хрустальный звон, и мы летели по ней, едва касаясь земли.

Ядвига запела. Голос её, низкий, грудной, вибрировал в самом позвоночнике, заставляя кровь бежать быстрее, а сердце биться в такт ударам невидимого бубна. Под этот магический ритм даже старые коряги, вросшие в землю сотни лет назад, начали притоптывать своими узловатыми корнями.

А Изба-то моя! Глядя на всё это непотребство, она окончательно позабыла о своём почтенном возрасте. Подтянув «юбки»-бревна, перебирая курьеми ножками так лихо приседать стала, выдавая такие па, что крыльцо ходило ходуном!

Бедный Нафаня, который всё же пришёл «приглядывать» с самым суровым видом, едва успел вцепиться в перила. Его то подбрасывало вверх, то вжимало в доски, и он только бороду успевал перехватывать, чтоб её ветром не унесло, пока Изба исполняла свой лучший купальский танец.

А потом началось самое лихое — прыжки через огонь. Очищение! Время, когда каждый проверяет свою душу на прочность, а удачу — на верность.

Первым, конечно, сиганул Кузьма. Он разбежался так легко, будто за спиной у него выросли крылья, и пролетел над алым, ревущим зевом костра, аки сокол.

Пламя только лизнуло воздух под его ногами, и даже искры его белой рубахи не коснулись — ушёл чистым, как родниковая вода. Следом за ним вспорхнула Морица, лёгкая, как предрассветная дымка.

Когда они в следующем круге прыгнули вдвоём, крепко взявшись за руки, пламя под ними согласно и ласково затрещало — добрый знак, крепкая связка, на такую даже Навь не покусится. И если толк этой поганке зеленой венок пускать-то? Дивина.

Добрыня же, глядя на такие успехи, решил, что его выход должен затмить солнце. Чтобы не ударить в грязь клювом перед Горынычем и всей лесной братией, он разбежался так, что земля под его лапами задрожала, а пыль взметнулась выше головы.

В полёте гусь так громко и неистово гоготал про свою безмерную удаль, что Тень Купальская, сидевшая на верхушке сосны, от смеха чуть прозрачность не потеряла и едва не сверзилась в черничные кусты.

Пролетел-то гусь наш лихо, высоко, да только в самом пике задрал хвост слишком горделиво. Раздалось характерное «пш-ш-ш», и по поляне поплыл запах палёного пера.

Приземлился «герой» на той стороне с ошалелыми глазами, суетливо оглядываясь на свой подпаленный хвост. А Тень только хитро поджмигнула мне и за сосной скрылася.

Воздух стал густым, как мёд, и горьким от полыни — такой тяжёлый, что его, казалось, можно было резать ножом. Мы прыгали, смеялись, теряя счёт времени и именам.

Купальский рикошет

Берег Стреминки сейчас — настоящий ярмарочный день, яблоку пасть негде! Разукрасил его девичий народ разный: ягини звенят костяными украшениями, мавки сверкают глазами, что светятся в темноте кошачьим золотом. Русалки шепчут в воду, заговаривая течение, а болотницы то и дело норовят в ил зарыться, только макушки в тине торчат.

Мы стоим у самой кромки. Там, на том берегу, в Яви, костры людские полыхают — девичьи голоса оттуда звенят, перекликаясь с нашими, сплетаются в одну великую песню, от которой воздух дрожит.

Я иду к воде. Под мышкой — колючее жжение «крапивного недоразумения», аж кожу покалывает. Добрыня уже дежурит у переката. Вытянул шею, лапами в иле нетерпеливо перебирает, только брызги летят. — Ну, Варюша, кидай! Порадуй суженого! — гаркает он, расправляя свои многострадальные подпаленные крылья.

Я, честно глядя ему в глаза, размахиваюсь и пускаю крапивную подделку точно по течению. Гусь, не раздумывая ни секунды, с победным кличем «Моя-а-а!» бросается в воду, аки коршун.

И вот тут берег просто взрывается хохотом! Когда Добрыня вцепляется клювом в этот колючий шедевр, Баюн на камне аж на спину заваливается, лапами в воздухе дрыгает. Мавки в ладоши хлопают, захлебываясь смехом. Гусь в воде крутится юлой: и венок выпустить боится — добыча ведь! — и от жгучей крапивы увернуться пытается. Шипит, гогочет, шею выгибает, а крапива его за самое нежное, за клюв да за перепонки прикладывает. Но гордость — штука злая, бросить венок не позволяет!

Пока всё внимание на этот пернатый балаган приковано, я незаметно отхожу в тень старой ивы. Достаю свой настоящий венок. Он в ладонях прямо пульсирует, незабудки в нём сияют ровным, манящим золотом, а медуница пахнет так, что голова кружится.

— Ну, лети, родной... — шепчу я и осторожно опускаю его в тёмную, быструю воду.

Венок мой не плывёт — он мчится! Стреминка подхватывает его, аки верная гончая, и несёт вдоль берега, мимо острых коряг и седых камней. Я бегу по склону, не сводя с него глаз, и вдруг замираю.

Там, на другом берегу, в туманной Яви, стоит силуэт. Высокий, мужской, недвижимый.

Он замер у самой воды, будто ждал именно этого света. Сердце моё заходится в неистовом ритме: «Неужто он? Неужто за моим счастьем пришёл?»

Силуэт делает шаг вперёд, к самой кромке...

В тот миг, когда мой заветный венок, сверкая золотым пунктиром незабудок, несется над самой быстриной, над рекой взрывается сама тишина. Из темных глубин, взрезая гладь аки таран, вылетает Водяной. Чешуя его под луной вспыхивает холодным серебром, а в глазах — шальной азарт и три литра Ядвигиного зелья.

— Эх, раззудись плечо! — ревет он, и голос его перекрывает гул течения.

Он летит через Стреминку, нацелившись прямиком в Явь. Прямо в воздухе начинается дикая, ломаная трансформация: чешуя с треском осыпается, превращаясь в сукно мокрого кафтана, рыбий хвост на лету раздваивается, судорожно втискиваясь в пудовые кожаные сапоги. Секунда — и над водой несется уже не рыба переросток, а здоровенный, ошалевший от собственной наглости парубок.

Это одна ночь в году, когда Водя в Явь вхож, и право имеет невесту себе выбрать и коли девица-красная согласие даст, то в Навь ее привести.

Но магия — дама капризная. В самый пик дуги, когда до заветного берега остается всего локоть, Водяной вдруг «ловит клина». Он нелепо загребает воздух руками, аки ветряная мельница, его ведет в сторону, и он с утробным, оглушительным «БУЛЬК!» обрушивается в воду.

Точно. Центнером живого веса. Прямо на мой летящий венок.

Секунда оглушительной тишины, только эхо от всплеска гуляет по лесу. И тут из пены, мути и поднятого со дна ила выныривает эта физиономия. Кафтан на парубке пузырится, в бороде запуталась ряска, но рожа — наглая и счастливая до безобразия.

А на самой макушке, съехав на левое ухо и чудом не утонув, сияет мой заветный венок. Золотые искры незабудок издевательски подмигивают мне из-под мокрой челки этого речного «героя».

— Невеста-а-а! — орет этот десантник, захлебываясь восторгом и грязной водой. — Сама судьба в руки... то есть на темя прилетела! Быть свадьбе, Ягиня! Готовь приданое из сушеной пиявки!

Баюн на берегу в этот миг аж когти в камень вонзил. Весь его смех как ветром сдуло. Кот переменился в морде, сплюнул густо и выдал такое крепкое словцо, что у молодых мавок уши в трубочку свернулись.

— Да чтоб тебя караси защекотали! — взвыл он, вскакивая на лапы. — Всю магию, всю интригу своим пузом перешиб! Матерый ты... — и дальше посыпались такие эпитеты, что воздух вокруг шерстяного комка искрами пошел.

Добрыня же, завидев конкурента, окончательно потерял рассудок.

Плюнув на жгучую крапиву, он вылетел из мелководья, размахивая крыльями и гогоча так неистово, что жилы на его гусиной шее вздулись. Ревность вскипела в нем выше костра — как так, он, герой и лучший богатырь на все времена, остался с сорняком в клюве, а этот мокрый лапоть приватизировал «золотой фонд»!

Птаха уже примеривался, как бы побольнее щипнуть Водяного за новоявленную парубковую пятку.

Я стою, сжимая кулаки, и краем глаза замечаю странное шевеление у сосен. Это Изба моя, подтянув углы и стараясь не скрипеть венцами, осторожно выглядывает из-за деревьев.

И не просто так выглядывает — в окнах её лихорадочный блеск, а на одной из ставен болтается какой-то жуткий венок из коряг и еловых лап. Эта старая дурында явно нацелилась на Кощея, выжидая момент, чтобы обрушить свою «любовь» на голову ничего не подозревающего инспектора.

Я замираю на склоне, чувствуя как обида горло душит и горькими слезами вырваться желает. А на том берегу, в Яви... силуэт в тумане медленно, неумолимо тает.

Мой настоящий суженый растворяется в рассветной дымке, оставляя меня один на один с этим мокрым недоразумением.

Ключевица-Провидица

Девицы-красавицы, ладушки-подруженьки, утреца вам светлого, добренького!

Простите вы меня, грешную, что в ночь ту неспокойную, когда Пятница-Тринадцатая по земле кралась, я очи смежила да в дрему глубокую провалилася. Проспала я все знаки лунные, за что и примного прощеница у вас прошу!

Но исправиться я спешу, девицы, должок воротить делом праведным. Несу я вам не сказку пустую, а Гаданице Судьбоносное, из самых глубин старины выпестованное. Да не от абы кого весть сия, а от самой Зореславы Никифоровны!

Приготовьтесь, любоньки, будем Ключ-Батюшку молить, да воском по воде холодную дорогу к доле вашей прокладывати...

0mLmXkAAAAGSURBVAMAwQSTfHxFrh8AAAAASUVORK5CYII=

Как Варвара от мокрого счастья бегала

Стою я на самом бережку, а внутри у меня — ну чисто каша подгорелая: и дымно, и горько, и выплеснуть хочется, да рука от обиды не поднимается.

В горле комом дерёт, в груди жжёт, а под рёбрами будто кто крапивы напихал да ещё палкой перемешал.

Ой, беда-бедовая, огорченице сплошное! Гляжу на берег явский — а там туман пустой, холодный, аки карман бедняка после ярмарки. Уплыло моё счастье, растаяло в предрассветной дымке, только золотой пунктир незабудок на чужой, мокрой да лохматой макушке издевательски поблёскивает, будто дразнится.

— Вы что белены все объелись? Не бывать тому! — топнула я ногой так, что камыш в пояс поклонился, а мавки из прибрежной тины брызнули в разные стороны, аки ошпаренные. — Чтоб я, Варвара, девица справная да разумная, да за этот мокрый лапоть замуж пошла?! Да у него же в голове вместо мыслей — одни пескари хвостами крутят, а вместо сердца — лягушачья икра колышется! Я что на любительницу сырой рыбы схожая? Иль ты забылся, яхонтовый ты мой, что Яга токма по своей воле в этом мире все делает?!

Вода у ног моих забурлила, зафыркала, будто Стреминка сама над моей бедой потешалась, пузыри пуская. А этот, «герой» чешуйчатый, в воде барахтается, аки в купели, венок мой на самое ухо нацепил, — съехал он, бедняга, набекрень, — и лыбится так, что зубы как речной жемчуг сверкают, аж глазам больно!

— Да что ж ты, Варюшечка, от счастья свого бежишь? — затянул он тягуче, будто патоку в уши льет. — Варенечко мое, сладюсенькое, коль не видишь, что всем сердцем я к тебе открываюся! Нареченным я тебе не спроста зваться теперь право имею. Судьба-матушка, Макошь великая, повязала нас узлом крепким, да благословеньицем наградила!

Соловьем заливается, ирод, счастливый аки карась на нересте! Сам светится, что монета начищенная, ярче всех небесных светил, — того и гляди, окрестных сов ослепит.

— Погоди у меня, чудо-юдо беззаконное! — пригрозила я кулаком, а голос-то предательски дрожит, того и гляди слеза незваная капнет и всё моё девичье достоинство в ил смоет. — Я тебе не плотица беспомощная, чтоб меня на крючок ловить!

Ой, беда-бедовая, огорчение сплошное!

А вокруг-то что деется! Берег прямо-таки закипел, забурлил от чужих страстей. Русалки-хохотуньи из воды по пояс высунулись, хвостами по пене лупят, в ладоши плещут:

— Любо нам! — кричат. — Будет у нашего хозяина Варварка-хозяйка! Уж мы ей косы тиной заплетем, уж мы ей жемчугов на шею навешаем! Тили тили тесто, жених и невеста!

Одна даже раковину к губам приставила да трубит, будто свадьбу объявляет на всю Стреминку.

Мавки же, девки лесные, совсем иное дело. Те притихли, глаза-золотцы испуганно вытаращили. За кусты прячутся, плечами жмутся, друг за дружку держатся.

Шепчутся меж собой:

— Ой, нехорошо это…
— Ой, беду чую…
— Купальская ночь, а такая свара…

Словно ветер по траве прошёл — тревога тихая, лесная.

Баюн на камне остолбенел, аки изваяние соляное. Лапу с когтем занес, да так и замер, только усы в разные стороны дергаются. Глядит на Водю и молчит, — а это для кота, сами знаете, хуже всякой порчи. В голове у него, видать, все сказки перепутались: не то смеяться, не то молитву Чернобогу читать.

А Добрыня...

Ох, Добрыня!

Гусь мой верный, злее тучи грозовой сделался. Перья дыбом встали, шея зигзагом изогнулась, глаза красным пламенем налились. Шипит, аки змей подколодный, крыльями воду в сторону Водяного гонит:

— Га-га-га! — ревет не своим голосом. — Не дам! Не позволю речному лаптю сокровище мое приватизировать! Я те покажу «благословеньице», я те всю чешую пересчитаю!

Тень его на воде выросла, крылья берега коснулись — настоящий крылатый ужас, а не птица.

А Воде — хоть бы хны.

Знай себе венок поправляет, ручки к берегу тянет да улыбается, ласковый такой, что аж зубы сводит.

Повернулась я на пятках, сарафаном крутанула так, что пыль столбом поднялась — чисто дымовая завеса! Обида в груди клокочет, аки кипяток в самоваре, того и гляди крышку сорвет.

Ягуньи притихли все, не до веселия более и Тень Купальская из-за дерева выглядывает, да не вмешивается.

Зрители да учасники, что токма через костры скакали, да песни горланили притихли аки мыши - тише травы, ниже воды сталися. И от того еще обиднее мне, что некому, кроме жениха моего пернатого и слово заступництва за меня сказывать.

Разозлилася я, разошлася, бесят меня все, глазами черными по поляне провела, Избу свою разыскивая.

Гляжу — а Курица моя, дурында старая, за вековыми соснами притаилась, в «прятки» играет. Курьи ножки в песок по самые коленки зарыла, углы поджала, боится шелохнуться, а сама одним глазом-окошком всё в сторону Яви косит, высматривает чего-то.

Ставней так осторожненько поскрипывает: «вжик-вжик». Это она, видать, Кощея высиживает, инспектора своего сердечного, костлявую грезу.

— А ну, пошли домой, мебеля ты неотесанная! — зашипела я на неё, подлетая к самому крыльцу, аки фурия. — Нечего тут корягами размахивать!

Избушка обиженно крякнула, всеми венцами заскрежетала, — аж мох посыпался, — не хотела с «охоты» уходить.

Одна ставенька тихонько прикрылась, будто глаз виновато потупила, а крылечко чуть втянулось, словно её за проказу пристыдили. Всё надеялась, глупая, венок свой корявый на макушку Кощею всунуть, да зажить душа в душу... или бревно в ребро.

Но я её за наличник — да в сторону леса! Тяну её, упираюсь, а она, вредина, ножками за кочки цепляется, за сосны когтями держится. Но я-то сегодня злая, во мне сейчас силы — на три мельницы да один камнедробильный завод хватит!

— Домой, кому сказано! — гаркнула я так, что филин с ветки кувыркнулся.

Кое-как довела её до просеки, заставила в землю врасти. Влетела внутрь, заперлась на все засовы, на лавку повалилась и даже сапожки скидывать не стала — сил нет, одни расстройства.

Лежу, в потолок гляжу, а на душе тошно...

Нафаня тихонечко дверцею скрипнул и за печь шмыгнул. Слышу, жалуется чумазой:

Загрузка...