Пролог.

Пролог


Астрид терпеть не могла городскую пыль.
Она не просто её не любила — она с ней воевала. С той самой серой, липкой, наглой дрянью, что с утра оседает на подоконнике, к вечеру покрывает тонким налётом чёрный чайник на кухне, а за ночь умудряется пробраться даже туда, где, казалось бы, всё вымыто, проветрено и вычищено до скрипа. Пыль в городе была такая же бесстыжая, как плохие родственники: придёт, усядется, сожрёт воздух и ещё сделает вид, будто ей здесь рады.
— Нет, девочки, я вам так скажу, — объявила Астрид, решительно стряхивая с льняной салфетки невидимую соринку и щурясь на солнце, — если я ещё год прожила бы возле завода, я бы сама начала ржаветь. Сначала нос, потом характер, а потом и совесть.
— Характер у тебя, мать, и так железный, — хмыкнула Нина, подливая в чашки смородиновый компот из большого пузатого графина. — Его никакой завод не возьмёт.
— Возьмёт, — спокойно ответила Астрид. — На переплавку. Как стратегический металл.
За столом дружно фыркнули. Смех пошёл кругом — лёгкий, тёплый, с дачным привкусом июня, укропа, свежевыпеченных пирогов и разогретых на солнце досок веранды.
Дача у Астрид была не показная и не «элитная», как с гордым презрением выражалась её младшая невестка, а настоящая. Старая, крепкая, с высоким крыльцом, крашеным в вылинявший голубой цвет, с садом, где всё росло не для красоты одной, а для дела. Смородина — на варенье. Яблони — на сушку и пироги. Укроп, петрушка, лук, чеснок — без них жизнь не жизнь. Под окнами пышно лезли пионы, потому что покойная мать их любила, а за баней, возле сетчатого забора, уже несколько лет упрямо расползалась мята, как будто решила однажды захватить весь участок и основать там своё душистое государство.
От дома до моря было минут пятнадцать неторопливым шагом по пыльной просёлочной дороге. Не океан, конечно, но просторная северная вода с её ветром, солоноватой свежестью и широким горизонтом вполне годилась для Астрид как личное средство от старости, злости и ненужных мыслей. Утром оттуда тянуло сыроватой прохладой, к вечеру — запахом водорослей, тины и нагретого дерева старых лодочных мостков. Воздух здесь был не ласковый, а честный. Не обещал лишнего, зато и не врал.
Она вообще любила всё честное.
Честный труд. Честную еду. Честную усталость. Честное молчание лучше липких разговоров. Честную злость лучше сладкого лицемерия. И честную чистоту. Не ту, что в журналах — белые диваны, на которые нельзя сесть, — а настоящую: вымытые полы, выбитые коврики, простыни, пахнущие ветром, шкаф, где вещи лежат ровно, а не навалены комом, и кухня, где всё на своём месте, а не «творческий беспорядок», под которым люди обычно прячут лень.
Дом у Астрид был именно такой. Аккуратный, тёплый, обжитой, но без музейной чопорности. На спинке стула висел недовязанный жилет из серо-голубой шерсти. На широком подоконнике лежал клубок, из которого торчала деревянная спица. На этажерке возле окна стояли банки с лоскутами: полоски льна, ситца, старого хлопка, кусочки шерсти — будущее для стёганых одеял, чехлов, дорожек и, если настроение разыграется, какой-нибудь совершенно бесполезной, но красивой штуки, которую Астрид потом подарит одной из внучек.
— Мама, ты опять всех построила? — спросил с порога её сын Алексей, входя на веранду и пригибая голову под виноградной лозой, которую Астрид третий год пыталась приучить расти не куда ей вздумается, а прилично.
— Не всех, — ответила она. — Пока только присутствующих. Остальные не успели.
Алексей засмеялся, наклонился и чмокнул её в макушку. Он был высоким, широкоплечим, уже с заметной сединой у висков, и чем старше становился, тем больше напоминал ей своего отца — не лицом, а этой добротной надёжностью в движениях, привычкой без лишних слов поднять тяжёлое, починить хлипкое, принести нужное. Мужа она потеряла давно, и боль уже не кусала каждый день, как в первые годы, но иногда неожиданно приходила в виде мелочи: знакомой складки у рта у сына, мужского кашля в саду, запаха табака от чьей-то куртки.
— Я шашлык перевернул, — сказал Алексей. — Папа бы одобрил.
— Твой отец одобрил бы, если бы ты не сжёг мясо до состояния уголовного дела, — невозмутимо заметила Астрид.
— Вот ведь язва, — ласково сказала её дочь Марина, выходя следом с миской нарезанных огурцов. — Ты хоть раз можешь просто похвалить человека?
— Могу. Но не хочу его портить.
Марина, вечно подвижная, с растрёпанным хвостом и серьгами в виде маленьких листиков, закатила глаза, но глаза при этом смеялись. За ней на веранду вылетели внучки — двое рыжеватых существ в одинаковых панамках, обе с липкими от клубники руками, одинаково хитрые и одинаково невинные ровно до тех пор, пока не найдут, что бы стащить со стола.
— Бабушка, а мы будем сегодня валять тапки? — спросила старшая, Варя.
— Будете, если сначала отмоете руки так, чтобы с них не стекал ягодный джем, — сказала Астрид. — И не называй их тапками. Это войлочная обувь ручной работы. Звучит дорого. Может, я потом на вас бизнес построю.
— На детском труде? — тут же встряла Нина.
— На семейной традиции, — отрезала Астрид. — Не путай высокое с уголовным.
Снова засмеялись.
Пенсию она встретила без трагедии. Не было ни слёз, ни обмороков, ни театральных реплик в духе «ну вот и всё». Она честно отработала своё — сначала молоденькой девчонкой на складе, потом в плановом отделе, потом в управлении цен на большом производстве, где выпускали домашний текстиль: подушки, одеяла, наматрасники, всякую полезную и скучную на первый взгляд вещь, без которой, как выясняется, жизнь всё равно неприятна. Она умела считать, сравнивать, выбивать нужные поставки, ругаться с бухгалтерией так, чтобы та потом сама приносила ей чай с лимоном, и одним взглядом заставить молодого снабженца перестать юлить, как карась на сковородке.
А ещё она умела видеть, где люди врут.
Может, не всё и не всегда, но в общем — умела. По паузе. По лишней суетливости. По слишком гладкому голосу. По тому, как человек вдруг начинает улыбаться не ртом, а только зубами. По тому, как отводит глаза на последних словах. Опыт. Долгая жизнь среди коллективов, начальников, подчинённых, родственников и соседей учит многому. Особенно если ты не дурочка и не любишь, когда тебя держат за дуру.
Потому и язык у неё с возрастом стал не мягче, а точнее. Не для того чтобы ранить всех подряд — хотя при случае могла и ранить, если человек напрашивался, — а для порядка. Астрид искренне считала, что многие люди распускаются не от бедности и не от трудной судьбы, а оттого, что им слишком долго никто не сказал вслух: «Ты, милый мой, ведёшь себя как последний паразит».
Подруг у неё было немного, но крепкие. Не те, с кем обменяться открытками на Новый год и два раза в год вздохнуть о здоровье, а свои — проверенные. Нина, бывшая технолог, любившая командовать, будто с завода так и не уволилась. Зоя, мягкая на вид, но с таким цепким умом, что ни один продавец на ярмарке не мог ей продать ерунду втридорога. Галя, вдова корабельного механика, крупная, звонкая и с таким заразительным смехом, что соседский пёс начинал выть от возмущения.
Они собирались у Астрид не для того, чтобы поплакать о возрасте, хотя спины у всех уже прихватывало, давление иногда чудило, а колени отзывались на погоду точнее любого приложения. Они собирались работать, болтать, соревноваться и жить.
На большом столе, застеленном клеёнкой с мелкими жёлтыми цветами, лежали стопки тканей, пуговицы в банках, коробка с шерстью, мотки пряжи, ножницы, мел, сантиметровые ленты. С дальней стороны уже был натянут каркас для будущего стёганого одеяла — большого, тяжёлого, из лоскутов, собранных по оттенкам так хитро, что Астрид накануне полвечера перекладывала квадраты, добиваясь нужного перехода от тёмно-синего к пепельно-серому.
— Я тебе говорила, красного здесь много, — заметила Зоя, прищурившись. — Будет не одеяло, а революция.
— Лучше революция, чем тоска, — ответила Астрид. — Да и потом, в жизни должно быть что-то лишнее. Иначе что это за жизнь? Сметана без жирности?
— Ты о людях так же думаешь? — поинтересовалась Галя.
— О людях я думаю хуже, — честно сказала Астрид и потянулась за очками.
Её пальцы, пусть уже и с заметными узлами на суставах, работали быстро и уверенно. Она любила вещи, которые рождаются из ничего: комок шерсти — и вот уже плотный, тёплый жилет, который зимой спасёт чью-то спину. Старые лоскуты — и вот покрывало, под которым внучка будет читать с фонариком. Клочок грубого льна, немного шнура, терпение — и уже получается корзинка для яблок, неказистая, но своя.
Это было, наверное, самым понятным ей видом счастья. Когда из хаоса выходит порядок. Когда из рыхлого — прочное. Когда из разрозненного — цельное. Когда ты можешь рукой провести по шву и понять: держится. Не развалится. Сделано на совесть.
К обеду жара стала густой, ленивой. На кухне парила картошка, в саду над малиной тяжело гудели пчёлы, в бане прогревались камни, а в воздухе витала та особая дачная расслабленность, когда никто уже не торопится, но жизнь от этого не становится пустой. Наоборот — наполняется всем сразу: голосами, запахами, мелочами.
Праздновали сразу два повода: пенсию Астрид и её день рождения. Она ворчала, что устраивать из этого событие — глупость, но ворчала неубедительно. На ней было светлое льняное платье с закатанными рукавами, каштановые волосы, подстриженные до плеч, она собрала в низкий узел, из которого всё равно выбивались пряди. Лицо у неё не было ни кукольным, ни гладким. Лоб уже пересекали тонкие морщины, возле глаз жила привычка к прищуру, подбородок был упрямый, рот — красивый скорее в насмешке, чем в покое. Не красавица. И никогда ей не была. Но было в ней то, что в молодости некоторые мужчины называли «характером», а к старости — «неподъёмной женщиной». Смотря кто как пугался.
Астрид себя устраивала. Даже очень. Она давно уже не пыталась сделать из себя воздушную фею с рекламной картинки. Она была женщиной, у которой чистые ногти, хорошие зубы, крепкая спина — насколько позволял возраст, — и ясная голова. Этого ей казалось достаточно.
После шашлыка, салатов, домашних пирогов и тоста, который Алексей произнёс неожиданно хорошо, без глупых шуток, но с той неловкой серьёзностью, от которой у Марины сразу заблестели глаза, а Нина демонстративно полезла в сумку за салфеткой, все разбрелись кто куда. Мужчины ушли к мангалу обсуждать рыбалку, хотя половина из них давно ловила не рыбу, а повод уйти от женских разговоров. Дети носились по саду. Подруги оккупировали веранду с чаем и остатками пирога. Астрид, как хозяйка, ещё раз обошла кухню, поправила на блюде зелень, убрала со стола лишнее и наконец позволила себе роскошь сесть на пару минут.
— Ты довольна? — спросила Зоя тихо, когда остальные спорили о том, чьи носки из овечьей шерсти лучше держат форму после стирки.
Астрид посмотрела в окно. На косом солнечном свете блестела дорожка к бане, дрожали листья яблони, за ними синела полоска воды. В доме шумели свои. На столе лежало не дошитое одеяло. На полке стояла банка с сушёной мятой. От кухни тянуло укропом, мясом и тёплым хлебом.
— Да, — сказала она после паузы. — Очень.
И это была правда.
Не всё в жизни сложилось идеально. Где оно у кого идеально, покажите мне эту выставочную дуру, я на неё платный билет куплю. Муж умер рано. Деньги временами приходилось считать. Сын с дочерью в молодости чудили, как положено. Работа выматывала. Давление поднималось. Поясницу тянуло. Иногда по ночам накатывала пустота, особенно зимой, когда дом становился слишком тихим.
Но в общем и целом жизнь была честной. И она была своей.
К вечеру подул ветер с воды. Принёс свежесть, шевельнул занавеску, заставил громче зашуметь тополя у дороги. В бане к этому времени уже всё дошло до нужного жара. Алексей подбросил дров, Марина принесла чистые простыни, а внучки, услышав слово «баня», разом попытались увязаться следом, но были отловлены и отправлены спать с таким количеством возмущения, будто их лишили наследства.
— Только не пересиди там, — сказала Марина, помогая матери собрать полотенце и халат. — Опять тебе станет дурно, а виноваты потом все.
— Мне не дурно, мне жарко, — отрезала Астрид. — Это возраст, а не стихийное бедствие.
— У тебя всё возраст, — засмеялся Алексей.
— Потому что возраст, сынок, это удобная штука. Им можно объяснить всё, кроме глупости.
Баню она любила особенной любовью. Не как развлечение, не как модную «спа-процедуру», а как настоящее очищение. Когда сначала с тебя стекает усталость. Потом раздражение. Потом чужие слова. Потом собственные мысли, которые прилипли за неделю. Когда кожа горит, волосы тяжелеют от влаги, а сердце почему-то бьётся ровнее, чем на свежем воздухе. В городе душ был только душем. Баня была почти обрядом.
В предбаннике пахло сухим деревом, мылом, берёзовыми вениками и тёплой смолой. Лавка под полотенцем была приятно тёплая. На гвозде висел её старый махровый халат. В тазу плавали листья мяты и несколько веточек зверобоя — Марина баловалась, делая матери «красоту и здоровье», а Астрид потом ворчала, но пользовалась.
Она медленно разделась, аккуратно сложила одежду, машинально поправила полотенце. Чистоплотность у неё была не показной, а вбитой в кости. Даже одна в бане, без свидетелей, она никогда не бросила бы вещи комком на пол и не ушла бы, оставив после себя хаос. Сначала порядок, потом удовольствие.
Пар ударил мягко, но густо. Камни тихо зашипели, когда она плеснула на них ковш воды. Горячий воздух обнял тело, потянул из кожи первое напряжение. Астрид села на верхнюю полку, опёрлась спиной о тёплую древесину и прикрыла глаза.
Снаружи приглушённо доносились голоса. Скрипнула дверь дома. Где-то крикнула чайка. Потом всё поплыло в ровный, вязкий шум — вода, кровь в ушах, пар.
Хорошо.
Как же хорошо.
Она сидела, вдыхая запах распаренных досок и мяты, и вдруг поймала себя на том, что улыбается. Без причины, просто так. От усталого счастья. От того, что день вышел хороший. Оттого, что подруги на веранде спорили до хрипоты из-за рисунка стёжки. Оттого, что внучки вечно путали мотки шерсти и путались сами. Оттого, что сын стал похож на отца. Оттого, что дочь всё ещё звонила спросить рецепт теста, хотя давно пекла не хуже её самой.
Надо же. Дожила. До того возраста, когда можно не спешить.
Она потянулась за ковшом, плеснула ещё воды на камни — и вдруг ощутила странное. Не боль даже, а как будто воздух в груди стал слишком густым. Тяжёлым. Словно кто-то взял и набил ей лёгкие горячей ватой. А потом в голову хлынула кровь. Висок кольнуло. Пол под ней качнулся.
— Ну-ну, — пробормотала Астрид, открывая глаза. — Только без фокусов.
Она хотела встать, спуститься ниже, сесть в предбаннике, выпить воды, но тело вдруг стало каким-то чужим. Руки ослабели. Перед глазами резко вспыхнул белый свет — слишком яркий, слишком близкий, как если бы солнце вдруг влезло прямо в баню. Она вскинула голову, нахмурилась, попыталась вдохнуть поглубже.
Не получилось.
Пар исчез.
Запах мяты исчез.
Вместо ровного шума крови в ушах в голову врезался какой-то другой звук — женский голос. Резкий. Злой. Совсем рядом.
Астрид дёрнулась, распахнула глаза — и не сразу поняла, что лежит не на деревянной полке.
Под спиной была жёсткая поверхность. Не гладкая, не тёплая — колючая, неровная, накрытая каким-то грубым, воняющим сыростью и чем-то затхлым тряпьём. В нос ударил тяжёлый запах дыма, кислого белья, человеческого пота и прогорклого жира. Такой, от которого первая мысль была не «что это», а «помыть всё к чёртовой матери».
Она моргнула раз. Другой.
Перед ней был не потолок её бани.
Низкие тёмные балки. Закопчённые. Чёрные от дыма. Между ними — паутина. На одной висела какая-то засохшая трава или пучок веток. Свет падал тусклый, косой, сероватый, будто через маленькое окно или щель. Воздух был холоднее банного, но тяжёлый, спертый, как в давно не проветриваемом сарае.
Голос ударил снова.
— Ты слышишь меня, дрянь?
Астрид резко повернула голову — и тут же едва не застонала. Шею прострелило слабостью, в висках стукнуло, всё тело оказалось непривычно лёгким, почти пустым, как после долгой болезни. Руки — тонкие. Слишком тонкие. На запястье грязноватая кожа натянута на костях. Пальцы — не её. Уже. Не её широковатые, крепкие, с рабочими ладонями. Эти были уже, бледнее, с короткими неровными ногтями.
У кровати — если это вообще можно было назвать кроватью — стояла женщина. Высокая, светловолосая, сухая, как палка, в тёмном шерстяном платье и тяжёлом переднике. Лицо длинное, резкое, губы сжаты так, будто улыбаться она считала неприличием. Глаза светлые, холодные, злые. Очень злые.
За её плечом маячил мужчина. Белобрысый, молодой, красивоватый той пустой, гладкой красотой, от которой у Астрид мгновенно свело скулы. Рот капризный. Взгляд недовольный, но не твёрдый — скользкий. А за ним, чуть в стороне, положив ладонь на заметный живот, стояла ещё одна женщина. Полная в груди, румяная, довольная, с таким видом, будто пришла смотреть, как выносят старый шкаф.
Астрид уставилась на них. Потом перевела взгляд на себя. На грубую рубаху. На одеяло из серой шерсти. На собственные — чужие — руки.
Во рту пересохло.
Женщина у кровати подалась ближе.
— Не смотри на меня так, — процедила она. — Ты не в том положении.
Астрид открыла рот.
Сказать можно было многое. Начиная с «кто вы такие» и заканчивая тем, что у них здесь, судя по запаху, не дом, а санитарное преступление. Но горло выдало только сухой, едва слышный хрип. Голос застрял.
Она сглотнула. Медленно, осторожно, стараясь не показать, как сильно ей страшно.
Страшно было так, что кожа на затылке стянулась.
Мужчина шагнул вперёд. С надеждой посмотрел на неё — не с тревогой, не с заботой, а именно с надеждой, как смотрят на человека, от которого ждут нужного слова. Или согласия. Или покорности.
Беременная женщина рядом с ним презрительно скривила губы.
И тут, как вспышка, пронеслась первая ясная мысль.
Это не больница.
Не сон.
Не баня.
И эти люди… ждут чего-то именно от неё.
Астрид медленно перевела взгляд с одного лица на другое. Женщина у кровати кипела яростью. Мужчина злился и юлил одновременно. Беременная — торжествовала. Тело под одеялом было чужим, слабым, незнакомым. Комната воняла нищетой, грязью и дымом. Где-то за стеной кто-то прошёл, скрипнули доски, послышался далёкий детский плач или кошачий визг — она не разобрала.
Женщина наклонилась ещё ниже.
— Сегодня ты встанешь, — сказала она с ледяной чёткостью. — И поблагодаришь за милость, которую тебе оказывают. Или тебя вынесут отсюда, как падаль.
Астрид уставилась на неё, чувствуя, как сердце сначала ухнуло вниз, а потом забилось часто, тяжело, зло.
Она ничего не понимала.
Но одно поняла сразу и очень ясно:
эти люди её не любят.
И, похоже, давно привыкли к тому, что та, в чьём теле она теперь очнулась, боится их до смерти.
Очень зря.
Она пока не могла говорить. Не могла встать. Не могла даже толком вдохнуть без слабости.
Но смотреть на них она уже могла.
И посмотрела.
Прямо.
Не мигая.
Так, что белобрысый мужчина вдруг моргнул первым. А беременная женщина нахмурилась. А у сухой светловолосой дряни на мгновение чуть дёрнулась щека — будто что-то было не так. Совсем чуть-чуть. Почти незаметно.
Астрид лежала неподвижно, чувствуя под пальцами колючую шерсть, чужую худобу своего нового тела, запах грязного дома и подступающий, ледяной, животный ужас.
И сквозь ужас, сквозь слабость, сквозь звенящую пустоту в голове уже поднималось другое.
Злость.
Очень плохой знак для всех присутствующих.

Глава 1.

Глава 1


Если бы у слабости был цвет, Астрид решила бы, что он серый.
Не тёмный, не красивый, не драматический, а именно тот мерзкий серый, каким бывает старая вода в ведре после мытья полов. В этом сером тонули руки, ноги, голова, даже язык. Она лежала, не двигаясь, и ощущала себя не человеком, а горстью мокрой пакли, которую кто-то выжал не до конца и швырнул на жёсткую постель.
В комнате пахло плохо.
Не бедностью — бедность сама по себе не пахнет. Пахло запущенностью. Дымом, въевшимся в дерево так глубоко, будто стены коптили годами. Кислым бельём. Старым жиром. Потом. Несвежей шерстью. Под всем этим стоял ещё один запах — тяжёлый, сладковатый, болезненный, как от давно не мытого тела, слишком долго пролежавшего под грубым одеялом.
От этого запаха Астрид едва не застонала вслух.
Она и раньше не терпела грязь, а сейчас, в этом чужом, бессильном теле, запахи ощущались ещё острее. Они будто влезали под кожу. Щекотали ноздри, оседали на языке, липли к ресницам. Хотелось хоть чем-нибудь вытереть лицо, шею, руки, хотелось открыть окно, выволочь из комнаты всё до последней тряпки, выскрести пол, прокипятить простыни, людей тоже, желательно вместе с характером.
Но шевелиться было трудно.
Астрид приоткрыла глаза и долго лежала, собирая по кускам мир вокруг. Потолок был низкий, тёмный, закопчённый. По балке ползла тонкая мушка. Где-то снаружи визгливо прокричала птица, потом заскрипела дверь, послышались шаги, мужской кашель и чей-то глухой смех. Свет в комнату попадал скупо, словно ему самому было неприятно сюда заглядывать. Он ложился серыми полосами на стену, на грубо сколоченный сундук, на лавку у двери, на глиняный кувшин с оббитым краем.
Она осторожно подняла руку. Рука была тонкой, почти детской, хоть и с длинными пальцами. Кожа — бледная, местами шершавая. На запястье проступала голубоватая жилка. Ни кольца, ни браслета. Ногти коротко обломаны. На тыльной стороне ладони — маленькая ссадина, желтоватый синяк у большого пальца.
Не её рука.
Астрид перевела взгляд ниже. Под грубым серым одеялом угадывались узкие плечи и слишком худое тело. Там, где у неё самой всю жизнь были крепкие бёдра и вполне честные женские формы, теперь лежало нечто лёгкое, почти костяное. Даже груди было непривычно мало — небольшая, сжатая тугой рубахой. Рубаха была грубая, застиранная, жёсткая у воротника. Шея казалась длиннее. Ключицы — острые.
Она медленно, с усилием подняла вторую руку и коснулась лица.
Щёки — впалые. Кожа — сухая. Губы потрескавшиеся. Подбородок уже, чем был у неё. Нос тоньше. Волосы, выбившиеся из-под какого-то тряпичного чепца или повязки, были тёмно-каштановые, тусклые, свалявшиеся у висков.
Страх подкатил к горлу ровным ледяным комком.
Вчера — или когда это было, господи, вчера ли? — была баня, смех, дача, дочь с полотенцами, внучки с клубничными руками, дым от мангала, терпкий запах мяты в тазу. Тёплые доски под босыми ногами. Потом жар. Белая вспышка. Женский голос.
Теперь — это.
Астрид закрыла глаза. На секунду. На две. Открыла снова.
Ничего не изменилось.
— Пресвятая Дева, да она таращится, как дохлая рыба, — донёсся из-за двери женский голос, молодой и неприятно певучий. — Может, и впрямь ума лишилась?
— Если б лишилась только сейчас, я бы праздновала, — ответил другой голос, сухой, старший, холодный. Тот самый, который уже звучал над ней. — Дурь из неё с молоком матери текла.
Свекровь, поняла Астрид сразу. Даже не по смыслу — по тону. По этому сытому праву судить, распоряжаться, давить, не повышая голоса лишний раз. Так говорят женщины, привыкшие не просить, а наваливаться.
Она не шевельнулась.
За дверью кто-то прошёл. Доски скрипнули. Ещё один голос, мужской, ленивый, чуть носовой:
— Долго это ещё тянуться будет? Я не стану ждать до осени. Сказано же: или она встаёт и подписывает, или мы отправим её так.
Муж.
Астрид почувствовала, как внутри, под ребрами, что-то медленно повернулось и стало тяжёлым. Неясность оставалась, но основные фигуры уже выставлялись на доску. Холодная дрянь у кровати. Скользкий красавчик с капризным ртом. Беременная, самодовольная тварь у него за плечом.
И она. Слабая. Лежачая. Судя по всему, привычная к тому, что эти трое решают за неё.
Очень неудачная для них привычка.
Она осторожно повернула голову вправо. На стене висел тусклый металлический диск, отполированный только по центру. Не зеркало, а жалкая пародия на него, но в нём что-то отражалось. Астрид долго смотрела, пока серое пятно не собралось в очертания лица.
Лицо было не красивое. И не уродливое. Просто запущенное до несчастья.
Большие, слишком большие для худого лица глаза, сейчас потемневшие от лихорадочного блеска. Прямой нос. Рот, который мог бы быть приятным, если бы не сухость и трещинки. Кожа не нежная, а измученная. Под глазами — тени. Волосы, даже грязные и спутанные, густые, каштановые, тёмные. Черты не слабые, скорее недокормленные. Ей попалось лицо, которое можно было бы назвать хорошим, если бы им хоть кто-то занимался. Умывал. Кормил. Давал спать. Не пугал ежедневно.
Она смотрела на это чужое отражение и с неожиданной ясностью поняла: эта девочка не была дурнушкой от природы. Её просто загнали. Заморили. Сделали из живого человека серую тряпку.
Ничего. С этим потом можно будет поработать. Если будет это самое потом.
Дверь распахнулась так резко, что холодный воздух снаружи шлёпнул по лицу. Вошла та самая светловолосая женщина. Высокая, сухая, прямая, как копьё. Платье на ней было из тёмной шерсти, плотное, чистое, с хорошей вышивкой по вороту. Пояс с металлической пряжкой. Волосы убраны гладко и туго, как будто и они боялись выбиться без приказа. Лицо — длинное, бескровное, красивое той суровой северной красотой, которую легко портит злость. А злости в ней было предостаточно.
За ней в комнату просочилась беременная. Полнее, румянее, моложе, в яркой, слишком нарядной для домашнего утра рубахе и синем сарафане поверх. Волосы светлые, почти льняные, толстая коса переброшена через плечо, на губах уже заготовленная ухмылка. Пахло от неё, к счастью, мылом и молоком, но характер, по выражению лица, был кислее простокваши.
Муж пока не вошёл. Видно, опасался, что больная жена расплачется, ухватится за ноги или начнёт умирать неудобно и с шумом.
Свекровь подошла к постели и остановилась так, чтобы смотреть сверху вниз.
— Очнулась? — спросила она без тени заботы.
Астрид молчала.
— Или опять прикидываешься?
Астрид не моргнула.
У сухой щеки женщины дёрнулась мышца.
— Госпожа с тобой говорит, — сладко вставила беременная, прислоняясь к косяку и потирая живот. — Или ты уже и слов не понимаешь?
Астрид перевела на неё глаза. Медленно. Сначала на руку, которой та гладит живот, потом на довольное лицо, потом снова в глаза. Та ухмылка слегка поблекла.
Хорошо.
Свекровь подалась вперёд и, не слишком церемонясь, двумя пальцами взяла её за подбородок. Пальцы были сухие и сильные.
— Слушай внимательно, — произнесла она тихо. — Сегодня к полудню ты встанешь. Умоешься. Оденешься прилично и выйдешь в зал. При свидетелях ты поблагодаришь нас за терпение и подтвердишь своё решение уйти в монастырь. Это милость. Для такой бесполезной жены иной судьбы и не нужно.
Астрид почувствовала, как под её кожей медленно разгорается жар. Не от слабости. От ярости.
Значит, вот так. Монастырь. Удобный способ избавиться. Живая не нужна, мёртвая хлопотна, а тихая, голодная дурочка, которую можно подвести под локоток и сдать с молитвой, — самое то.
— Молчишь? — усмехнулась беременная. — А вчера визжала, будто тебя режут.
Астрид скосила взгляд. Значит, вчера были какие-то сцены. Тело, возможно, уже ломалось, возможно, лихорадило. Хорошо. Пусть думают, что она всё ещё наполовину там, в обмороке.
Свекровь отпустила её подбородок так резко, что голова мотнулась по подушке.
— Не вздумай строить из себя блаженную. — Голос её стал тоньше, опаснее. — Терпение у меня не вечное.
«А у меня, милая, уже закончилось», — подумала Астрид.
Но вслух не сказала ничего. Только опустила веки, будто утомилась от разговора.
Это, как ни странно, сработало лучше всякого ответа. Беременная фыркнула, свекровь раздражённо выдохнула и, резко развернувшись, пошла к двери.
— Инга! — крикнула она наружу. — Принеси ей воды. Немного. И смотри, чтобы не разлеживалась.
— Да, госпожа Хельга, — донёсся робкий женский голос.
Хельга. Значит, так зовут свекровь.
Беременная, уходя, задержалась на пороге, оглянулась через плечо и с тем миленьким выражением, от которого иногда хочется ударить человека половником, протянула:
— Ты бы и правда согласилась. В монастыре, говорят, кормят. Иногда.
Дверь захлопнулась.
Астрид открыла глаза и очень медленно выдохнула. Грудь отозвалась слабой болью. Сердце стучало неровно, но уже не испуганно, а зло и деловито. Как у человека, которому под нос сунули список неприятностей, а он взял карандаш и начал нумеровать.
Первое: она в чужом времени. Это звучало безумно. Но и спорить с очевидным было глупо.
Второе: тело истощено. Значит, лезть на стену рано. Сначала нужно встать. Поесть. Понять, как ходить, не падая.
Третье: её действительно хотят убрать. Не пугают. Не воспитывают. Убирают.
Четвёртое: молчание сейчас выгоднее истерики. Пусть думают, что она слаба, путается, ещё не в себе. У людей, уверенных в своём превосходстве, язык развязывается сам.
Пятое: этот дом не нищий. Запущенный в части, где держат её, — да. Но не нищий. У Хельги хорошая ткань. У беременной новое платье. Значит, проблема не в том, что они все голодают. Проблема в том, что голодала именно она.
Эта мысль задела глубже, чем хотелось.
Вошла девушка с кувшином и деревянной чашкой. Юная, лет шестнадцати, рыжеватая, веснушчатая, в простой серой одежде. Она ступала тихо, будто боялась занять слишком много места, и всё равно, едва дверь закрылась, быстро бросила взгляд на Астрид — не злой, не наглый, а жалостливый и встревоженный.
— Воды, госпожа, — шепнула она.
Госпожа.
Значит, формально статус у тела всё-таки был.
Астрид с усилием приподнялась на локте. Девушка ахнула, метнулась помочь, подложила скатанную шкуру или покрывало под спину. Вода оказалась холодной, с металлическим привкусом, но прекрасной. Астрид выпила всё до капли. Глотать было больно и сладко.
— Ещё? — спросила девушка совсем тихо.
Астрид медленно качнула головой.
— Ты… — Девушка запнулась, глянула на дверь и ещё тише добавила: — Ты не бойся. Я потом хлеба принесу. Чуть-чуть.
Астрид смотрела на неё не отрываясь. Девушка покраснела, опустила глаза.
— Как тебя зовут? — прошептала Астрид.
Голос прозвучал хрипло, будто по камням провели ржавым ножом. Но всё-таки прозвучал.
Девушка вскинула голову. На лице её так ясно отразилось изумление, что Астрид чуть не усмехнулась. Видимо, от «госпожи» давно уже ждали только слёз или молчания.
— Инга, — ответила она.
Астрид кивнула. Запомнила.
— Инга… зеркало.
Та растерянно моргнула, потом сообразила, схватила с полки металлическую тарелку, протёрла подолом и поднесла ближе. Лицо в нём всё равно плыло, но теперь можно было рассмотреть лучше.
Да. Не красавица. Но и не беда. Хороший лоб. Глаза большие, тёмные. Волосы густые. Если отмыть, подстричь концы, смазать чем-нибудь простым, чтобы не торчали паклей, будет вполне достойно. Щёки наесть. Губы подлечить. Спину выпрямить. С лица убрать этот вечный затравленный взгляд… хотя нет, сейчас он уже уходил. На его месте медленно проступало другое.
Инга тоже это заметила. Отступила на полшага и быстро перекрестилась или коснулась какого-то амулета на груди — движение было машинальным, испуганным.
— Ты другая сегодня, — шепнула она прежде, чем успела прикусить язык.
Астрид подняла бровь.
Инга побледнела.
— Я… я ничего.
— Молчи, — шепнула Астрид.
Инга закивала так горячо, словно ей предложили спасение.
Через полчаса Астрид уже знала, что умеет вставать. Ноги дрожали, колени подгибались, перед глазами темнело, но тело держало. Пока Инга возилась у сундука, выбирая ей одежду, она успела дойти до маленького окна. За мутным, пузырчатым стеклом или слюдяной вставкой — если это вообще было стекло — виднелся двор.
Широкий. Неровный. Замызганный в одних углах и ухоженный в других. Справа тянулся длинный дом под крутой крышей, с резными коньками и потемневшими от ветра досками. Дальше — несколько хозяйственных построек, загон, сушившиеся сети, бочки, сложенные поленницы. За двором открывалась вода. Не озеро — слишком просторная, слишком тяжёлая, стального цвета. Фьорд. Или залив. По дальнему берегу поднимались тёмные склоны, ещё кое-где с белыми полосами снега. Над водой летали птицы. Воздух казался ледяным даже через стену.
Красиво.
И очень, очень холодно.
На верёвке возле одной из построек трепыхались выстиранные ткани — значит, не совсем уж тут грязнули. Просто кто-то отдельно решил, что жену сына можно держать как больную собаку.
Астрид обернулась, когда Инга принесла платье. Если то, что на неё надели, можно было назвать платьем. Нижняя рубаха из грубого льна. Сверху — тёмно-коричневое шерстяное платье, вытертое на локтях, зато чистое. Поясок. Тёплые чулки. И плащ — старый, но толстый.
— Это не твоё лучшее, — заметила Астрид, глянув на ткань.
Инга вспыхнула.
— Госпожа Хельга сказала… — Она осеклась.
Конечно. Сказала. Не одевать невестку слишком прилично. Чтобы вид был уже почти монастырский. Бедный, серый, смиренный. Как удобно.
Астрид ничего не ответила. Дала себя одеть, только один раз остановила Ингу и сама поправила ворот. Не потому что красиво — потому что криво сидело. Привычка.
Инга снова уставилась на неё. Чуть ли не с испугом.
Волосы удалось кое-как пригладить водой и заплести в простую косу. Когда Астрид подняла голову, в отражении блеснули глаза — и она сама внутренне удивилась этому взгляду. Даже в таком измученном лице он был слишком прямым для роли жертвы.
Ничего. Пускай привыкают.
В зал она не вышла. Пока не вышла. Хельга, убедившись, что «больная» держится на ногах, велела оставить её в малой женской горнице до обеда. Видимо, хотела сначала собрать людей, свидетелей, подготовить представление.
Астрид была не против.
Горница оказалась лучше спальни. Здесь хотя бы пахло не телом, а травами, шерстью и хлебом. На лавках лежали подушки. У стены стоял ткацкий станок. На столе — корзина с пряжей и нож. Света было больше. Из соседнего помещения слышались голоса, звон посуды, шаги. Астрид села на лавку у стены и изобразила покорную тишину.
Молчание — великая вещь. Особенно когда все вокруг уверены, будто молчащий ничего не понимает.
Первой удачей стало то, что две служанки, убирая за ширмой какие-то ткани, забыли о её присутствии через три минуты.
— Я говорю тебе, она сегодня на госпожу Хельгу смотрела, будто та ей должна, — шепнула одна.
— Тише ты, — шикнула другая. — Услышат.
— Кто? Эта? Да она еле дышит.
Астрид чуть прикрыла веки.
— Господин Эйрик всё равно её дожмёт, — продолжила первая. — Ему бы только дом не делить. А с монастырём всё ловко выходит.
Эйрик. Мужа зовут Эйрик.
— Дом и так её, — буркнула вторая.
У Астрид даже сердце пропустило удар, но лицо осталось неподвижным.
— Тсс!
— А что тсс? Я не слепая. Все знали, что старый ярл записал на дочь малый дом, рыбацкую деревню и доход с причала. Это потом госпожа Хельга так всё повернула, будто мальчик её здесь хозяин.
Астрид сидела, чувствуя, как под грубой тканью по спине ползёт холодок. Малый дом. Рыбацкая деревня. Доход с причала.
Вот так.
— Мало ли что записал, — ответила первая. — Муж есть муж.
— Если б госпожа Астрид была поумнее, давно бы уехала к дяде в Трон… — Голос оборвался. — Ой.
Одна из женщин явно заметила, что «больная» не так уж и безучастна. Повисла тишина. Потом зашуршали ткани, и обе поспешно исчезли.
Астрид очень медленно перевела взгляд на свои руки.
Значит, её зовут Астрид и здесь. Это было почти смешно. Мир, который швырнул её через века, хотя бы не стал издеваться именем. Уже спасибо.
Малый дом. Деревня. Причал. Записано на дочь. То есть на неё. На эту измученную девчонку, которую родня мужа морила голодом в её же собственном доме.
Ну что ж.
Счёт, кажется, начинал вырисовываться.
Через некоторое время в комнате появилась сама Хельга. Не одна — за ней шёл Эйрик. Наконец-то можно было рассмотреть его как следует.
Он был красив. Именно в том неприятном смысле, когда природа, видимо, по недосмотру дала человеку хорошие волосы, правильные черты, светлые глаза и приятную улыбку, а внутри положила вместо характера липкую, тёплую жижу. Высокий, широкоплечий, одетый добротно: тёмно-синяя туника, кожаный ремень с красивой пряжкой, сапоги мягкой выделки. Волосы светлые, как и у матери, но не такие сухие — ухоженные, почти блестящие. На подбородке — мягкая борода, подстриженная с тщанием. Руки — хорошие, сильные. Но взгляд... взгляд скользил. Он не держал прямо. Брал лицо, улыбку, позу — и прятался за ними.
Эйрик присел перед ней на корточки. Улыбнулся.
— Астрид, — начал он тем голосом, каким обычно успокаивают детей и идиотов, — мать говорит, тебе стало лучше.
Астрид смотрела на него молча.
Он чуть наклонил голову, сохраняя терпеливую мину.
— Мы все за тебя тревожились. Ты была очень больна. Бредила. Кричала. Ты ведь сама понимаешь, что тебе нужен покой. Молитва. Забота женщин, которые знают, как ухаживать за больными душами.
«А ещё вам нужен мой дом», — подумала она.
Хельга стояла рядом, сложив руки на животе, и наблюдала внимательно, как кошка за мышиной норой.
— В монастыре тебе будет легче, — мягко продолжал Эйрик. — Там тихо. Чисто. Там не нужно выполнять супружеский долг, который тебе, по твоему слабому здоровью, всё равно был не по силам.
Ах ты ж сволочь.
Если бы у неё было чуть больше сил, она бы, наверное, даже рассмеялась. Как ловко. Как гладко. Не выгнать, не избавиться, а почти облагодетельствовать. И ведь, скорее всего, именно такой тон раньше действовал. Давил виной. Делал из насилия заботу.
Астрид опустила глаза. Не в покорности — чтобы они не увидели вспышки.
Эйрик воодушевился.
— Видишь? Ты понимаешь.
Он осторожно коснулся её руки. И тут Астрид впервые позволила себе действие.
Она не выдернула ладонь резко. Это было бы слишком явно. Она просто медленно, очень медленно убрала руку с такой брезгливой точностью, что он всё равно понял.
Пауза повисла вязкая.
Эйрик моргнул. На лице у него мелькнуло нечто детское, обиженное.
Хельга вмешалась мгновенно:
— Хватит. До полудня она посидит здесь. Потом скажет то, что должна.
Она развернулась. Эйрик поднялся следом, но уходя всё-таки оглянулся. В глазах у него было уже не терпение, а раздражение. И капля тревоги.
Правильно, милый. Привыкай.
К полудню ей удалось узнать ещё больше.
Инга принесла кусок хлеба, спрятанный под фартуком, и маленькую миску рыбного супа. Тёплого, солоноватого, простого и такого прекрасного, что Астрид едва не расплакалась от первого глотка. Тело схватило еду жадно, почти болезненно. Она ела медленно, заставляя себя не набрасываться. Инга стояла рядом, будто караулила.
— Давно? — шепнула Астрид, когда миска опустела.
— Что давно?
— Не кормят.
Инга отвела глаза.
— Госпожа Хельга говорила, тебе пост полезен. Что грехи очищают голодом.
Ну конечно. Старый, как мир, способ. Объявить чужое мучение добродетелью. И непременно приплести Бога, чтобы совесть не чесалась.
— А эта? — Астрид едва заметно кивнула в сторону двора.
Инга поняла сразу.
— Рагна. Она с зимы здесь. Сначала вроде бы просто помогать пришла, потом... — Девушка смутилась. — Потом у господина Эйрика живот ей сделал.
Вот и имя любовницы.
Рагна. Подходяще. Звенящее, как медная миска, и такое же приятное.
— Все знают? — шепнула Астрид.
Инга посмотрела на неё с той детской прямотой, которая иногда больнее взрослой осторожности.
— Все.
Чудесно.
Ни стыда, ни приличия. Значит, рассчитывали, что жена не в счёт. Либо сломана настолько, что терпит всё. Либо уже списана.
Астрид опустила ложку. Пальцы дрожали меньше. В голове прояснялось.
Снаружи послышались шаги, и Инга мгновенно отскочила, будто никогда тут не шепталась.
Вошла Рагна. На этот раз одна. Улыбка у неё была сладкая, как у женщины, которая уже примерила чужой сундук и решила, что он ей идёт.
— Ну что, ожила? — спросила она, без приглашения усаживаясь напротив. — Хорошо. А то я уж думала, придётся тебя выносить. Это было бы некрасиво перед людьми.
Астрид посмотрела на неё и молча ждала.
Рагна похлопала себя по животу.
— Мальчик будет, — сообщила она. — Эйрик уверен. У него в роду всегда мальчики крепкие. Дому нужен наследник.
Астрид чуть склонила голову набок, будто вглядываясь в дивное явление природы. Рагна запнулась.
— Ты слышишь?
Астрид медленно перевела взгляд с живота на её лицо. Потом — на шею, где поблёскивала новая подвеска. Потом — на рукава с вышивкой. Всё новое. Всё хорошее. Всё, возможно, купленное на деньги с её причала и её деревни.
Рагна поджала губы.
— Ты зря так смотришь. Всё уже решено.
Астрид едва заметно улыбнулась уголком рта.
Это была крошечная улыбка. Но в ней не было ни смирения, ни боли. Только усталое неверие в чужую глупость.
Рагна вскочила.
— Госпожа Хельга права. Ты стала злой.
«Нет, милая, я стала живой», — подумала Астрид.
Когда та выбежала, едва не задев плечом косяк, Астрид позволила себе тихо выдохнуть. Смешно. Даже сейчас, в обморочной худобе, с сухими губами и дрожью в ногах, ей достаточно было просто смотреть и молчать, чтобы у этих людей начинались перебои с душевным равновесием.
Это обнадёживало.
К полудню её вывели в большой зал.
И вот там она окончательно поняла, в каком красивом месте её собирались закопать заживо.
Зал был высокий, длинный, с толстыми деревянными столбами, поддерживающими крышу. По стенам — щиты, резьба, связки сушёной рыбы и трав, бронзовые светильники. На лавках — шкуры. На длинных столах — глиняная и деревянная посуда. В очаге тлели угли, давая тепло и запах дыма. В дальнем конце зала было широкое кресло хозяина, вырезанное с достоинством и вкусом. На полках стояли кубки, кувшины, резные коробья.
Богатый дом. Не королевский, но сильный. Настоящий. Дом, который кормит, греет, принимает людей, хранит добро.
И всё это у неё пытались отнять руками белобрысого слизняка и его мамаши.
В зале уже стояли несколько человек: двое пожилых мужчин, одна женщина в тёмном платке, пара служанок, работники. Лица настороженные. Любопытные. Никто не выглядел удивлённым тем, что жену хозяина почти выносят под руки, — но все смотрели.
Хельга заняла место у стола. Эйрик встал рядом. Рагна села чуть поодаль, так, чтобы живот был хорошо виден всем. Хитро. Очень хитро. Дескать, вот будущее дома. Вот плод. Вот смысл.
Астрид привели к лавке. Она села. Спина дрожала, но она выпрямилась насколько смогла. И увидела в толпе один особенно внимательный взгляд.
Мужчина лет сорока, может, чуть больше. Тёмные волосы, прядь у виска уже серебрится. Лицо резкое, породистое, не красивое сладко, а крепкое, мужское, с тяжёлой линией бровей и узким шрамом у подбородка. Одет не так богато, как Эйрик, но очень добротно: тёмный плащ, хорошо выделанная кожа, застёжка простая, дорогая именно своей простотой. Он стоял у крайнего столба, будто и не участвуя, но смотрел прямо на неё.
Спокойно.
Внимательно.
Без жалости.
И без того жадного любопытства, с которым обычно рассматривают чужую беду.
Астрид запомнила его сразу.
Эйрик прочистил горло и заговорил о заботе, долге, здоровье жены, её хрупкости и о том, что ради её же блага семья решила отправить её в монастырь. Хельга добавляла слова о молитве и очищении. Рагна сидела с видом почти смиренной святости, хотя глаза блестели от удовольствия.
Астрид слушала. И молчала.
Но не опускала головы.
И когда Эйрик, завершив свою лживую песню, повернулся к ней с тем самым мягким выражением, от которого хочется мыть руки, и сказал:
— Астрид, подтверди.
Она подняла глаза.
Сначала на него. Потом на Хельгу. Потом на Рагну. Потом — на людей в зале.
И впервые за всё это время заговорила достаточно громко, чтобы услышали все:
— Воды.
Тишина упала такая, что слышно было, как в очаге треснуло полено.
Эйрик моргнул.
Хельга побелела от злости.
А мужчина у столба чуть заметно изменился в лице. Не улыбнулся — нет. Но взгляд у него стал ещё внимательнее.
Астрид сидела прямо, ощущая, как слабость ползёт под кожу, как дрожат колени, как пересыхает рот. И всё равно смотрела так, будто не её сейчас собирались сослать с собственного двора, а этих троих скоро попросят на выход.
Пока она действительно хотела только воды.
Но это было временно.

Загрузка...