Цыганок

Глава первая. Дорога крови

Цыганок лежал на новом матрасе, набитом хрустящей свежей соломой.
Тело его то бросало в жар, то обдавало ледяным потом.
Бредовые мысли метались, как испуганные птицы, — вспыхивали, таяли, натыкались друг на друга. Иногда чья-то заботливая рука вытирала со лба липкий пот, и тихий, почти детский шёпот касался уха:
— Господи, помилуй… выживи, пожалуйста…

Его звали Цыганком не случайно — он действительно был им.

Мать, цыганка Паша, — женщина с гордой осанкой и непокорными чёрными волосами, блестящими, будто уголь на солнце. Её глаза сверкали янтарём костров, отражая страсть, опасность и ту древнюю тоску, с которой рождаются люди дороги.
Она была красива так, что даже ветер, казалось, останавливался, чтобы вдохнуть её запах — терпкий, сладкий, как вино из лесных ягод.
Смех Паши был звонким и вольным, а характер — бурей, что не знает берегов.
Она не принадлежала никому, кроме пути. Табор кочевал — из деревни в деревню, из поля в лес, из сна в тревогу.

Витя — Цыганок — был ей в тягость.
Он слишком напоминал ей о том, что в её жизни был Пётр — чужой, белокожий, из мира, где едят за столом и живут по часам.
Паша не умела быть матерью. В ней было слишком много огня и слишком мало тени. Она могла прижать сына к груди, а через минуту — оттолкнуть, будто спасаясь от собственного чувства. Любила ли она его? Возможно. Но той любовью, что обжигает, а не греет.

Когда началась война, Витеньке было пять. Лошади слабы, дороги опасны, табор голоден. Паша впервые в жизни испугалась — не за себя, за мальчика. И тогда решилась на то, чего кочевая гордость не прощает: отдать сына его отцу.

Петра она называла паном Петрусем — с иронией и тоской. Он был чужой, как и его язык, и одежда.
Высокий, бледнокожий, с правильными чертами лица и глазами цвета зимнего неба.
Он пах мятным табаком и книжной пылью, любил читать при лампе и пить кофе из тонкой чашки.
Когда-то Петр, потеряв голову, влюбился в Пашу, хотел увезти её из табора — обещал дом, покой, жизнь «как у людей».
Но Паша только смеялась и качала своей чёрной гривой:
— Я не твоя, пан Петрусь. Я — дорога.

А потом всё рухнуло.
Она всё-таки принесла ему ребёнка — усталая, гордая, полусумасшедшая от боли и страха.
Петр принял мальчика, но без радости — с холодной вежливостью человека, который делает добро не сердцем, а долгом.

Так началась новая жизнь Цыганка — без табора, без костров, но и без тепла.

Петру ребёнок был не нужен.
Он долго колебался, а потом отвёз мальчика своей матери — в послевоенную, измученную, но всё ещё гордую Польшу.

Виктор потом всю жизнь вспоминал то утро: серое, холодное, пахнущее гарью и железной дорогой. На пороге старого дома стояла бабка — высокая, прямая, с тростью, инкрустированной перламутром.
На ней было чёрное платье с кружевным воротничком, а в глазах — ледяной блеск.

— Ну и зачем ты приволок эту цыганчу? — произнесла она устало, будто речь шла не о ребёнке, а о вещи, принесённой с войны.
— Мама, это же ребёнок. И он мой, — тихо ответил Пётр. — Я позже его заберу…

Но ни «позже», ни «заберу» не случилось.
Пётр исчез из жизни мальчика, как исчезают поезда в тумане — с грохотом и следом пара, который быстро рассеивается.

Сначала бабка держала внука на расстоянии. Её пугал его взгляд — тёмный, внимательный, будто он видел больше, чем должен видеть ребёнок. Она чувствовала в нём табор: запах дыма, свободы, песка, неба — всё то, что ей было неведомо, чего она так боялась.
Но время умеет делать то, чего не могут ни вера, ни гордость.
Постепенно она привыкла к мальчику — к его молчанию, к благодарной улыбке, к тому, как он аккуратно складывал руки на коленях, слушая её поучения.

Она вымыла его, остригла, переодела.
Научила держать вилку и нож, не проливать суп, целовать дамам руки.
Дом наполнился запахом мыла, булочек и полированной мебели.

Для Вити всё это было чудом — миром, где никто не кричит, где постель мягкая, где хлеб можно есть медленно.
Но каждое утро, просыпаясь на чистых простынях, он слышал в глубине памяти тот ледяной голос:
Зачем ты приволок эту цыганчу?

И это слово стало его невидимым клеймом.

И он сбежал.

Цыганок открыл глаза. Сквозь пелену жара к нему вернулся знакомый запах — терпкий, сухой, будто из лета, спрятанного под потолком.
Комната была увешана пучками трав — зверобой, полынь, чабрец. В воздухе стоял густой аромат, и в нём жила память.
Память о детстве. О таборе.

Так пахла баба Магда.
Старуха с руками, пахнущими землёй и дымом. Её бричка всегда стояла чуть поодаль — у неё было своё место, как у совы на ветке: отдельно, но всё видит.
Её звали колдуньей, шептались, что она умеет разговаривать с ветром и видеть то, что другим не положено.
Но Витя её не боялся. Он частенько прятался у неё, когда в таборе над ним смеялись.

Мальчишки называли его неправильным цыганом — не умел воровать, не любил попрошайничать, не подпевал хриплым таборным песням, где ссорились и мирились судьбы.
Он просто смотрел на огонь и молчал.

Только баба Магда говорила:
— Не судите малого. Он не для базара родился. У него душа — не для чужих карманов, а для своей дороги.

Она поила его отварами — горькими, терпкими, но после них становилось странно легко. Голова кружилась, словно от вина, а потом вдруг всё вокруг начинало сиять — трава, лошади, звёзды.

Иногда старуха шептала слова, которых он не понимал, и кивала сама себе, будто видела нечто за его спиной.

Он помнил, как однажды ночью она позвала его в бричку. Луна висела низко, огромная, словно блюдо, из которого кто-то уже отпил света.
Магда взяла нож с резной рукоятью и тихо сказала:
— Не бойся. Надо, чтобы кровь сказала своё слово.

Она проколола ему палец.
Капля крови упала на сталь и расплылась по лезвию причудливыми линиями, похожими на карту или заклятие.
Магда долго смотрела, потом нахмурилась:
— Эх, Цыганок… тебе суждено видеть то, что другим не дано. Но за каждый дар — плата. Помни.

Загрузка...