Часть 1: Ярмо. Глава 1. Маски из стекла

Дворцовая площадь была залита таким количеством света, что снег под ногами не белел, а синел, зеленел, лиловел, и всё это менялось каждую минуту, точно кто-то наверху перебирал огромные цветные стёкла. Над аркой Главного штаба висели прожекторы, вдоль ограждений тянулись кабели, за временными павильонами чадили дизельные генераторы, и весь этот нарядный холодный праздник стоял на железе, на фанере, на стяжках, на чужих руках и на том крепком беспорядке, без которого не обходится ни одно городское торжество. Между ледяными скульптурами ходили семьи, девушки в белых шапках, старики в чужих шарфах, молодые люди с бумажными стаканами, а у сцены уже теснилась публика, ожидавшая финального номера зимнего карнавала «Северное сияние».

В тени, за декоративной стеной из прозрачных блоков, стоял Игнат в дешёвой тёмной куртке с нашитым на рукав пропуском монтажной бригады. Куртка сидела на нём плохо, воротник был затёрт, молния у горла расходилась, и только осанка не принадлежала ни разнорабочему, ни пьяному, ни человеку, пришедшему сюда отдыхать. Он стоял ровно, чуть развернув корпус к толпе, и взгляд его ходил по площади без остановки: проход между барьером и павильоном, лестница к техническому пандусу, слепая зона у сцены, парень в длинном пуховике с руками в карманах, двое подвыпивших у ларька, охранник с разболтанной походкой, мать с коляской, оставленной слишком близко к кабелю. Он видел людскую массу не целиком, а частями, и каждая часть имела для него вес, направление и степень опасности.

Возле его колена стояла Варвара — в синем комбинезоне, в смешной шапке с помпоном и в шерстяных варежках, одна из которых всё ещё болталась на шнурке, а вторая давно с него сорвалась. Ей было семь лет, щёки у неё горели от мороза, ресницы слегка обмёрзли, а в руке она крепко держала старый стетоскоп — потускневший, с потёртой чёрной резиной и поцарапанной мембраной. Она не расставалась с ним с самого вечера и время от времени прикладывала его то к железной стойке, то к ледяному столбу, то к собственному животу, после чего с серьёзным видом сообщала, что услышала.

— Папа, тут не музыка, — сказала она, прижав мембрану к прозрачной колонне у ограждения. — Тут что-то скребётся.

— Это генератор, — ответил Игнат.

— Нет. Генератор рычит, а это внутри.

— Тогда лёд трещит.

— Он не трещит. Он разговаривает.

Игнат глянул на неё и поправил съехавший шарф, заткнув край поглубже под подбородок.

— Держись ближе. Не отходи.

— Я и не отходила.

— На два шага отходила.

— На полтора.

Он не стал спорить. На спор у него не было ни охоты, ни лишнего голоса. Он просто придвинул её к себе коленом, даже не глядя вниз, и снова поднял глаза на площадь.

Служебный проход позади них был завален ящиками из-под светового оборудования. Слева, у металлической фермы, двое рабочих курили под табличкой «Курение запрещено» и ругались шёпотом, чтобы не попасться начальству. Один из них, широколицый, в оранжевом жилете поверх ватника, заметил Игната и кивнул ему.

— Эй, доктор, ты свою девчонку прямо сюда притащил, что ли?

Игнат повернул голову.

— Смена закончилась.

— Закончилась, — передразнил тот. — А у нас никогда не заканчивается. Сейчас кульминация пройдёт, и опять потащим эти ледяные гробы в подсобку. Слушай, если начальник тебя увидит, скажет, что ты тут детский сад развёл.

— Не скажет.

— Почему это?

— Потому что занят.

Рабочий усмехнулся и сплюнул в снег.

— Вот за это тебя и не любят. Будто ты всем уже приговор выписал.

Второй, долговязый, с красным носом, хрипло засмеялся.

— А ты не лезь. Он у нас человек учёный. Руками такими рожу не бьют, такими режут.

Игнат не ответил. Варвара подняла на мужчин глаза.

— Он не режет людей, — сказала она строго. — Он чинит.

Широколицый рабочий неожиданно смутился, будто его поймали на грубости при старой учительнице.

— Ну, чинит так чинит. Я же без обиды.

— А вы всё равно говорите плохо, — заметила Варвара.

— Господи, слышишь, Федя, нас уже ребёнок судит, — сказал долговязый и рассмеялся громче прежнего. — Ладно, доктор, не серчай. Сегодня у всех нервы. Народу нагнали, будто царя встречаем.

Игнат только повёл плечом. Он не сердился. Злость была штукой шумной, а в нём давно остались вещи тише и тяжелее. Площадь дышала морозом, от сцены тянуло озоном, над толпой взлетали пробные лучи, и всякий раз, когда белый свет резко бил в глаза, у него непроизвольно дёргались пальцы. Это было не от страха перед яркостью. Свет резал иначе. Он вытаскивал из темноты старые комнаты, лампы операционной, холодный блеск инструментов, белую плитку, отцовские манжеты, строго застёгнутые у запястья.

Варвара потянула его за рукав.

— Папа, а ты видел маски?

Вдоль центрального прохода, возле павильона с глинтвейном и сладкой ватой, продавали прозрачные карнавальные маски из тонкого пластика, разрисованные блёстками под лёд. Они висели рядами и под электрическим светом казались стеклянными. Дети примеряли их, смеялись, задирали головы, а взрослые фотографировали, ловя на экранах хрупкий блеск чужих лиц.

— Видел, — сказал Игнат.

— Мне не надо.

— И не надо.

— Они холодные.

— Отсюда не видно.

— Видно. У той девочки нос красный, а маска блестит. Она неудобная.

Игнат коротко кивнул. Варвара всегда говорила так, будто спорила не с людьми, а с самим устройством вещей. Это ему и нравилось, и тревожило.

На площади становилось теснее. Сотрудники в светоотражающих жилетах раздвигали публику у переднего ряда, просили не заходить за линию, кто-то потерял ребёнка, кто-то искал мужа, кто-то уже ругался из-за пролитого на куртку напитка. Игнат видел, как толпа уплотняется, как медленно закрываются проходы, как легко в такой мороз и при таком свете человек перестаёт быть человеком и становится частью общего напора. Он переместился на полшага правее, чтобы между ним, Варварой и узким технологическим зазором у ледяной стены не осталось никого.

Глава 2. Берег пепла

Он ударился о землю так, как человек не падает ни в обычной драке, ни на лестнице, ни от усталости. Его будто швырнули сверху — без предупреждения и без права смягчить падение. Колено ушло в жидкую ледяную грязь, ладонь проехала по мёрзлой жиже, плечо дёрнуло, зубы лязгнули, в затылке вспыхнуло тупое белое пятно, а потом всё сразу наполнилось чужим, тяжёлым, сырым воздухом.

Варвара лежала у него на руках боком, неловко, слишком тихо. Игнат опустился ниже, почти сел в грязь, уложил её к себе на колени и быстро провёл ладонью по затылку, по шее, по спине, по рукам. Куртка была мокрая, комбинезон в земле, шапка съехала набок, ресницы слиплись от сырости. Крови он не увидел. Дыхание было. Слабое, неровное, но было. Тогда он повернул её осторожнее, прижал два пальца к шее и задержал руку чуть дольше, чем следовало, будто проверял не пульс, а сам факт, что она ещё здесь, рядом, на этой земле, а не исчезла в том же свете, который швырнул их сюда.

В ушах сперва стоял звон — густой, давящий, — и оттого мир несколько секунд казался немым, как на площади перед самым ударом света. Потом звук начал возвращаться кусками. Слева плеснула вода. Где-то в камышах надсадно закричала птица. За спиной, в тумане, лязгнуло железо, потом ещё раз, и этот звук был уже не праздничный, не городской, а грубый, настоящий, служивший не для зрелища, а для боя.

Игнат поднял голову.

Перед ним лежал низкий берег — весь в рваной серой траве, в чёрной сырой земле, в лужах, затянутых тонким мутным ледком. Над водой стоял плотный туман, не белый, а тяжёлый, с желтизной дыма. Небо было низкое, вязкое. От земли тянуло гарью так, словно где-то совсем недавно жгли не дрова, а целый посёлок. К запаху дыма примешивался другой — старой крови, сырой кожи, давно не мытого тела, мокрого железа. Под ногами не было ни сцены, ни льда, ни проводов. Вместо каменных фасадов и дворцового света были берег, камыш, холод и грязь.

Он проверил себя так же быстро, как за мгновение до драки или шмона в колонии. Пальцы сгибались. Локти были целы. Рёбра болели, но не так, как при трещине. Левая нога слушалась. Правое плечо тянуло, однако подвижность сохранялась. Крови на лице не было. Он встал не до конца, а на одно колено, чтобы не выпускать Варвару из рук и в то же время видеть, что идёт с берега.

Они вышли из тумана широким, осторожным полукольцом. Сначала Игнат увидел копья. Потом щиты. Потом людей. Трое впереди, один чуть позади, повыше, плотнее, в шлеме с полосой меха по краю. У всех на плечах была сырая шерсть и кожа, на ногах — грубые сапоги. Щиты были побиты, железные обкладки потемнели, на клинках, ножнах и рукоятях засохло что-то тёмное, не отмытое после похода. Они приближались не торопясь, но без колебания. Так подходят не к чуду и не к загадке, а к чужому имуществу, которое ещё может укусить.

Игнат поднялся полностью и заслонил собой Варвару.

Одежда на нём сразу выдала его окончательно. Мокрые джинсы облепили колени и голени, куртка с молнией и пластиковыми швами блестела не так, как их кожа и шерсть, кроссовки в этом береговом месиве выглядели почти нелепо. Он почувствовал это сразу, не как стыд, а как опасное отличие. Здесь всё на нём было не тем: ткань, цвет, крой, застёжка, подошва. Даже то, как он стоял.

Передний воин остановился шагах в десяти и что-то резко бросил остальным. Голос был хриплый, сорванный, усталый. Игнат различил слова не вполне, но смысл по интонации понял. Приказ был короткий.

Тот, кто стоял позади и выше других, шагнул вперёд. Лицо у него было скуластое, серое от усталости, глаза налиты красным недосыпом, борода свалялась от сырости и дыма. На щеке тянулся старый порез — белый, неровный. Он посмотрел сперва на Игната, потом на Варвару, потом снова на Игната, как человек, который уже всё решил и теперь только распределяет работу.

— Что за бесов выкинуло, — произнёс он медленно, будто хотел уловить, есть ли в ответе человеческая речь. — Смотри, во что одет. Не варяг. Не древлянин. Не купец.

Один из дружинников, молодой, с узким лицом, хрипло засмеялся.

— Может, волхв поганый. Гляди, сапоги какие. И девчонка при нём.

— Живьём брать, — сказал десятник, не отрывая глаз от Варвары. — Мужика бей по ногам. Девку не калечить.

Игнат не понял слов целиком, но понял главное. Это было видно по тому, как двое сместились шире, а третий упёр древко копья в землю и пошёл полукругом правее, чтобы отрезать отход к воде.

— Не подходите, — сказал Игнат.

Голос его прозвучал хрипло, ниже обычного. Он сам едва узнал его.

— Я сказал, не подходите.

Десятник склонил голову набок, прислушался, и на лице у него не мелькнуло ни удивления, ни любопытства — одна только холодная злость.

— Лопочет, — сказал он. — Бесов язык. Хватай.

Варвара шевельнулась за его спиной, издала слабый звук, похожий на стон, и это решило всё быстрее любых слов. Игнат опустился, подцепил её под мышки, оттащил за себя к пучку камыша и снова выпрямился. Отступать было некуда. Позади были вода и ребёнок, впереди — люди, которые уже распределили между собой, кого брать, а кого ломать.

Первый удар пришёл сразу, без предупреждения. Копейщик не колол в грудь, а бил коротко, снизу вверх, в живот, желая согнуть, сбить дыхание и открыть путь остальным. Игнат не стал отходить назад. Он ушёл вниз. Почти рухнул, соскользнул на одно колено в грязь, и острие прошло над плечом, разорвав ткань куртки у рукава. В ту же секунду Игнат обеими руками схватил край щита и нижнюю часть древка, дёрнул на себя и вбок, не туда, куда ждали.

Воин шагнул следом за собственным рывком и потерял опору на раскисшей земле. Игнат резко повернул щит, одновременно подбив колено нападавшего локтем снаружи. Сустав ушёл под чужим весом на неверный угол. Раздался сухой, отвратительный хруст. Воин раскрыл рот, но вместо крика вышел сдавленный воздух. Он повалился боком, копьё вылетело из руки, щит лёг на него почти целиком.

Второй уже замахнулся мечом. Это был не парадный размах и не учебный. Он рубил сверху наискось, с силой, с желанием расколоть плечо и ключицу. Игнат шагнул не прочь, а вперёд, в самую близость, туда, где длинный клинок переставал быть удобным. Меч лишь вскользь зацепил ворот куртки и сорвал ткань у горла. Игнат ударил ребром ладони под челюсть и сразу, не давая тому отшатнуться, вбил большой палец глубже под угол нижней челюсти, в мягкое место у шеи. Второй рукой он врезал по сонной области — коротко и точно.

Глава 3. Этапировка

Сознание вернулось не сразу, а толчками, и каждый такой толчок был связан не с мыслью, а с телом: сперва с болью в затылке, потом со стянутыми до онемения запястьями, потом с тошнотворным качанием, от которого желудок подступал к горлу, хотя в нём давно ничего не было. Под ним скрипели доски, слева кто-то тяжело и часто дышал, сверху провисала грубая ткань, пропитанная дорожной сыростью, а в щели между краем полога и бортом мелькал серый дневной свет. Телега подпрыгивала на колее, и всякий раз, когда колесо попадало в яму, удар отдавался Игнату в затылок так, будто туда снова приходилась булава.

Глаза он открыл полностью только после третьего такого удара. Перед ним была уже не площадь, не лёд и не берег. Было низкое тёмное нутро повозки: доски, чужие ноги, связанные лодыжки, грязные пятки, обрывок верёвки, вмятая в дерево солома и лица, повернутые к нему из полумрака. Лица были худые, серые, небритые, в синяках, в запёкшейся крови. На одном виске темнела свежая рассечённая кожа, у другого глаз затёк так, что не открывался. Эти люди не были дружинниками. На них висели остатки грубой одежды, местами порванной, местами обгоревшей. Уже по одному их виду Игнат понял: его везут не как отдельного пленника, а как часть добычи.

Он попытался шевельнуть руками. Руки были стянуты за спиной не слишком умело, но туго. Ноги тоже были связаны, так что он лежал на боку, скрюченный и бесполезный, как груз. Во рту пересохло. Язык царапал нёбо. В затылке пульсировало. Он не стал рваться. Сначала провёл проверку так, как уже делал десятки раз после драк, падений, камер и карцеров: зубы целы, челюсть не выбита, шея двигается, хотя и больно, плечи слушаются, рёбра отзываются ломотой, но резкой простреливающей боли нет — значит, скорее ушибы, чем перелом. Левую кисть он почти не чувствовал из-за верёвки. В правом виске гулко тошнило. Обезвоживание уже стало ощутимым. Грязь на голове засохла вместе с кровью.

Один из лежавших напротив мужчин, старше остальных, с провалившимися щеками и седыми нитями в бороде, приподнял голову и что-то сказал ему. Речь была грубая, древняя, но не совсем чужая. Отдельные слова цеплялись за слух, будто выходили из глубины языка, который когда-то жил иначе, но всё ещё оставался родственником нынешнему.

— Очнулся... Гляди, очнулся, дивный.

Другой, молодой, с тонким ртом и перебитым носом, хрипло отозвался:

— Дивный, а вяжут, как прочих. Значит, кровь людская.

Седой снова обратился к Игнату, пристальнее, почти настойчиво:

— Ты чей? Откуда? Варяг ли?

Игнат не ответил. Горло всё равно не дало бы длинной речи, да и смысла в ней не было. Он лишь посмотрел на них и попытался подтянуть колени под себя, чтобы принять более устойчивое положение. Телега тут же тряхнулась так, что его снова бросило на доски.

Снаружи шли голоса конвоя. Сквозь полог они доносились глухо, но достаточно ясно, чтобы ухо за них зацепилось. Один голос принадлежал десятнику — тому самому, с порезом на щеке. Другой — молодому дружиннику с узким лицом, которого Игнат уже запомнил по смеху и злости. Третий был ниже, ленивее, с протяжной манерой говорить, будто человек жевал слова, как сухую корку.

— Не сгружай их ныне у нижнего двора, — говорил ленивый. — На торгу нынче людно будет. Вестники уже прокричали про Искоростень.

— И пускай людно, — ответил десятник. — Тем лучше. Поглядят, что бывает с ослушниками.

— А этого чудного куда? — спросил молодой. — В общий ряд или сразу в княжий?

— В княжий, сказал же.

— Да я понял. Только больно уж глазеют на него. Ещё камнем зашибут раньше, чем старший увидит.

— Не зашибут. Коли кто руку протянет, я сам ему пальцы отсеку.

Игнат лежал неподвижно и слушал не только смысл, но и сам строй речи. Это уже не было похоже ни на игру, ни на реконструкцию, ни на киношный говор, ни на языковое безумие после травмы. Слишком связно, слишком непринуждённо, слишком естественно эти люди существовали в своей реальности. Одежда, оружие, манера держаться, запах, техника связывания, привычная жестокость, разговор об Искоростене — всё складывалось в одно целое. Не в бред, не в ошибку, а в мир, где его не должно было быть.

Телега снова подпрыгнула. Один из пленников рядом не удержался и ударился лбом о борт. Коротко выругался. Игнат повернул голову на звук и увидел, что у того на шее следы от верёвки, а на груди — подпалины, будто одежду срывали прямо с тела после пожара.

— Древляне, — прохрипел молодой с перебитым носом, заметив его взгляд. — Ты не нашего слова, а смотришь. Смотри, смотри. Всё едино продадут.

Седой ткнул его локтем.

— Уймись, Жиря.

— А что уймись? Он в чудных штанах, а я уймись.

Игнат опустил глаза на свою одежду. Джинсы были в засохшей глине, колени ободраны, куртка разодрана у рукава и воротника. Шнурки на кроссовках были в грязи и крови. На этих досках, среди шерсти, кожи и рваной домотканины, он выглядел так, будто его и вправду привезли не из другого места, а из другой природы.

Он повернул голову к пологу, будто мог увидеть сквозь него не только серый свет, но и дорогу, и город, и то место, где могла оказаться Варвара. Её рядом не было. Это отсутствие он ощутил ещё до того, как окончательно очнулся, и теперь оно стояло в нём тяжелее боли. Однако внешне в его лице почти ничего не изменилось. Он только один раз втянул воздух чуть глубже обычного и снова стал дышать ровно.

Снаружи пахло лошадью, колёсной смазкой, сырой землёй. Под этим держался старый запах гари, уже не такой острый, как на берегу, но въевшийся в одежду конвоя. Дружина везла на себе память о карательном походе, и эта память пахла дымом сожжённых дворов.

В какой-то момент дорога стала ровнее, но шумнее. К скрипу колёс прибавились лай собак, крики людей, удары дерева о дерево, визгливый спор издалека, потом ржание лошадей, потом целый гул — такой плотный, что телега будто въехала в него, как в воду. Один из пленников рядом глухо выдохнул. Седой перекрестился по-своему, быстро и криво. Молодой дружинник снаружи засмеялся.

Глава 4. Нулевой объект

Княжий двор встретил его не криком и не шумом торжища, а другой, более тяжёлой жизнью, где всё было теснее, темнее и злее. Пока телега ползла под внутренние стены, свет уже заметно редел. День стягивался к сумеркам. Над двором висел дым от очагов. Пахло лошадиным потом, мокрой древесиной, кислой брагой, навозом, старыми тряпками и той сыростью, которая живёт в больших деревянных постройках, если в них много зим, много людей и мало чистого воздуха. По настилам сновали слуги с вёдрами, мешками, кадками. Кто-то нёс дрова, кто-то тащил ощипанную птицу, кто-то ругался вполголоса из-за пролитой похлёбки. Игната в этой суете не встречали как особую добычу. Его просто довезли туда, где уже решали, куда девать опасное имущество.

Сначала он увидел клетку и только потом понял, что это именно она. Сооружение стояло у внутренней стены, на отшибе, не возле хлева, но и не возле главного крыльца. Толстые брёвна были вкопаны и сбиты так плотно, что между ними проходила только рука ребёнка. Дерево потемнело от времени, снизу местами было обгрызено и вытерто, будто внутри когда-то и правда держали зверя, который бился мордой о сруб. На двери висел тяжёлый железный засов. Пол внутри был не настилом, а утоптанной, кое-где подбитой досками землёй, заваленной соломой, почерневшей от сырости и старого помёта. В одном углу шуршало что-то мелкое. В другом темнело пятно засохшей блевоты или крови — уже не разобрать. Эта клетка не была сделана для исправления. Только для хранения.

— Сюда его, — сказал десятник.

— В звериную, что ли? — переспросил молодой дружинник, и в голосе его было странное удовольствие, будто ему нравилось само соседство слов «человек» и «звериная».

— А куда ещё? В избу с таким не лягут.

— Он и тут не один будет. Крысы ему товарищи.

— Тебе бы туда на ночь, — хмуро бросил один из старших стражников, стоявших уже во дворе. — Ты бы поплясал.

— А я, старший, не чудной и не княжий.

— Зато дурной, — ответили ему.

Игната стащили с телеги, отвязали от общего кольца и, не давая опомниться, повели короткими толчками через двор. На нём опять была его собственная одежда, та самая, которая на торжище вызвала больше шума, чем его спина под клеймом. По приказу десятника её вернули не из жалости и не ради удобства, а потому, что диковина сама по себе считалась частью ценности. Куртка была разорвана у ворота и рукава, свитер скомкан, джинсы жёсткие от засохшей грязи. Ткань на плече липла к ожогу, и потому всякое движение отдавалось вверх по шее и в челюсть. Один кроссовок остался его, второй дали чужой, потёртый, меньшего размера, и он уже натёр пятку. Но даже в этом виде Игнат на дворе выделялся так, будто его не просто поймали, а вынули из чужого сна.

У клетки его остановили. Один стражник, пожилой, с седой щетиной, подошёл ближе, не торопясь, оглядел лицо, шрам на скуле, спутанные волосы, верёвку на руках, потом — одежду, и только после этого — спину, по которой под тканью уже проступало жёсткое багровое воспаление от клейма.

— Этот и есть, — сказал он. — Который на торгу молчал.

— Этот, — ответил десятник.

— Не любит он у вас кричать.

— Он и на берегу не любил. Только людей ломать любит.

Старший стражник посмотрел на Игната внимательнее.

— Людей многие ломать любят. Не всякий потом так стоит.

Десятник коротко усмехнулся.

— Вот и постой теперь возле него, коли любопытен.

— Я не любопытен. Я старый. Мне положено заранее чуять дурное.

Пока они говорили, дверцу клетки открыли. Железо скрипнуло так, будто его не смазывали годами. Изнутри ударил воздух — тяжёлый, затхлый, почти животный. Игната толкнули в спину. Он вошёл, не споткнувшись, хотя земля под ногами была неровной, влажной, вбитой сапогами и лапами. Когда он переступил порог, сзади тут же загремел засов. Это был короткий, глухой, окончательный звук.

Он не подошёл к двери. Не схватился за брёвна. Не начал проверять замок с той поспешной надеждой, которая всегда смешна наблюдателям и всегда унижает пленника. Он остановился на середине клетки, чуть развернул корпус, чтобы видеть и факелы снаружи, и тёмный дальний угол, и только после этого опустился на корточки. Движение было скупое, расчётливое. Первой работала не злость, а оценка: толщина брёвен, высота, шаг между стойками, положение засова, угол зрения караульных, тень от соседнего навеса, расстояние до стены, откуда не увидят руку, если двигаться низко. На побег это не складывалось. Пока что ни на что не складывалось, кроме вывода, что руками отсюда не вырваться.

Мимо клетки шли люди. Две девки с коромыслами мельком глянули внутрь и тут же отвернулись. Мальчишка-слуга, нёсший охапку щепы, замедлил шаг, чтобы рассмотреть диковинную куртку, но сразу получил окрик и побежал дальше. Повар с жирными рукавами и распаренным лицом вообще не посмотрел. Для них клетка была частью двора, как колода, как сарай, как яма для помоев. Внутри мог сидеть медведь, разбойник, древлянин или человек в неведомых штанах — хозяйственный ход от этого не менялся.

Игнат медленно сел на грязную солому. Сначала просто сел, вытянув ноги и опершись спиной о бревно. Потом подтянул одну ногу, потом вторую. Рубцы на боку, ушибы, стянутая кожа на спине, клеймо, разбитый затылок — всё это сразу заявило о себе по отдельности. Боль не была цельной. Она жила в теле разными местами и разным характером: затылок бил тупо, плечо ныло, ожог под курткой жёг и пульсировал, рёбра отзывались при вдохе, пересохшее горло царапало. Но у боли была и полезная сторона. Пока она распределялась по телу, сознание не расползалось.

Снаружи у клетки задержались двое молодых стражников. Один был тот самый, узколицый, уже знакомый по берегу и торжищу. Второй — курносый, рыжеватый, с редкой бородой и весёлой наглостью скучающего караульного.

— Эй, диво, — сказал рыжеватый и присел у двери. — Что, и тут не скажешь ничего?

Игнат не повернул головы.

— Говорят, ты слова наши не берёшь, — продолжал рыжеватый. — А я думаю, всё ты берёшь. Просто спесь велика.

Глава 5. Два одиночества

Женская половина терема жила не тем шумом, каким жил двор, и не той грубой, открытой жизнью, какой жило торжище. Здесь всё было приглушено, стянуто, скрыто. Половицы скрипели не под сапогами, а под мягкими шагами. Двери не хлопали, а закрывались осторожно, хотя за каждой из них происходило своё, часто невесёлое. Воздух был тёплый от печей, но в этом тепле не было уюта. Пахло воском, овечьей шерстью, сушёными травами, перевязанными в пучки над притолоками, старым деревом, ладаном, нагретой золой и ещё чем-то таким, чему трудно дать имя, но что есть во всяком доме, где рядом живут страх, привычка и зависимость.

Варвару поместили, разумеется, не в главные покои, а в боковую пристройку, где обычно держали то ли больных, то ли временно лишних, то ли тех, кого не следовало сразу показывать всем. Комната была низкая, тёплая, с маленьким оконцем под самым потолком, затянутым мутной слюдяной пластиной, через которую не было видно ничего, кроме серого света. Вдоль стены стояли сундуки, на лавке лежали сложенные рубахи, на крюке висел пучок полыни. На столе чадила плошка. У печи суетились две служанки и старая нянька с узким сердитым ртом, который не смягчался даже тогда, когда она говорила будто бы ласково.

Девочку отмывали от грязи долго и с тем раздражением, которое взрослые позволяют себе при ребёнке, если считают его не своим. Воду лили то слишком горячую, то слишком холодную, волосы дёргали так, будто вытаскивали из них не глину, а непокорность. Варвара сперва отбивалась, потом молчала, потом снова вырвалась, когда одна из служанок попробовала снять с неё стетоскоп. Тогда она впервые за весь день укусила. Укусила молча, резко, прямо в основание большого пальца.

Служанка вскрикнула и отдёрнула руку.

— Змеёныш.

— Я сказала: не трогай, — произнесла Варвара.

Нянька тут же шагнула к ней, схватила за подбородок двумя пальцами и заставила поднять лицо.

— Здесь не ты говоришь, когда можно, а когда нельзя.

Варвара посмотрела на неё прямо, без слёз, без мольбы.

— Это моё.

— Что твоё?

— Это.

Она ладонью прижала к груди потускневший круг мембраны. Шнур стетоскопа висел на тонкой шее и казался в этом доме такой же нелепицей, как вещь, попавшая сюда не из другого места, а из другого мира.

Одна из молодых служанок, та, что была помягче, шепнула няньке:

— Пусть носит. Не нож же.

— А бесовина.

— Так, может, разозлится, если отнять.

— А ты уже бесовинам в угоду живёшь?

— Я живу так, чтоб меня ночью не позвали к больному ребёнку и не сказали, что это я сглазила.

Нянька криво сплюнула в тряпку, которой вытирала руки.

— Носи, — бросила она Варваре. — Только без хитрости. Ещё раз укусишь — свяжу.

Варвара ничего не ответила. Её одели в длинную льняную рубаху, грубую, чистую, пахнущую щёлоком и сушёной мятой. Волосы расчесали кое-как, потом заплести не смогли — они не слушались и слишком липли к пальцам. На ногах ей оставили странную обувь, ту самую, в которой она упала сюда. Не потому, что пожалели, а потому, что не сразу поняли, как её снимать и зачем. Один кроссовок был цел, второй замазан грязью и потерял шнурок, но всё равно держался.

Когда взрослые на минуту оставили её в покое, она села на лавку, подтянула ноги и замерла. Снаружи, за стенами, жил большой, беспокойный дом. Шаги, шёпот, крики во дворе, стук вёдер, скрип дверей, визг ребёнка где-то далеко, потом снова тишина. Всё это не было её миром. Её мир сейчас сводился к одному: отец где-то рядом. Не в городе, не в прошлом, не в этой непонятной земле — рядом. Она не знала, откуда знает, но знала именно так, как человек знает боль в собственном зубе: без доказательств и без сомнений.

Она подняла стетоскоп, привычным движением вставила трубки в уши и приложила холодный круг к деревянной лавке. Дом звучал иначе, чем сцена на площади или ледяной настил. Здесь не было ровного гула техники. Тут всё отзывалось слоями: печь отдавала тяжёлым, ленивым теплом; где-то внизу скрипели доски; под полом что-то тихо царапалось; по коридору шли двое — один тяжелее, другой легче; и где-то дальше, в глубине, за несколькими стенами, под общим шумом жили удары, короткие, твёрдые, будто кто-то бил деревом о дерево с раздражением и упрямством.

Она сняла трубки, посидела, потом снова приложила мембрану, теперь к полу. Звук был тот же. Удары. Ровные, злые. И ещё, внизу, глуше, с паузами — что-то иное, как медленное дыхание большого тёмного места.

Служанки спорили в соседней каморке, кому идти за водой и кому сидеть с девочкой. Нянька ругалась на кухонную девку, перепутавшую горшки с мазями. В этом мелком, обычном беспорядке Варвара встала, подошла к двери и потянула её на себя. Дверь оказалась не заперта. Здесь, по-видимому, рассчитывали не на засов, а на страх и незнание пространства.

Она вышла в коридор.

Он тянулся длинный, полутёмный, с несколькими дверями по одной стороне и узкими оконцами по другой. Сквозняк нёс запах воска и дыма. На стене висел тканый покров с какими-то зверями. Под ногами половицы стонали глухо, не так звонко, как в городской квартире, а ниже, будто под ними был не воздух, а целый дом из других, старших деревяшек.

— Эй, — донеслось сзади. — Куда ты?

Это окликнула одна из молодых служанок, заметившая, что дверь распахнута. Варвара не побежала. Она просто пошла быстрее, почти бесшумно, прижимая к груди стетоскоп, и свернула за угол, не отвечая.

— Стой.

— Я сказала, стой, дурочка.

В коридоре было два ответвления. Варвара остановилась на одно мгновение, надела трубки стетоскопа и приложила его к стене. Удары деревом о дерево теперь звучали отчётливее справа. Туда она и свернула.

За следующим поворотом коридор стал уже, темнее, теплее. Здесь на стенах висели пучки сушёного зверобоя, чеснок, полынь и какие-то жёсткие корни. Пахло так, будто сами стены хотели защититься от чьего-то дурного глаза. Варвара шла мимо закрытых дверей; за одной слышался женский плач, за другой — смех, слишком тихий и натянутый, чтобы быть весёлым. За третьей кто-то шептал молитву или заговор. Дом был живой и нервный.

Загрузка...