Конец 11-го класса

Это дневник-эксперимент. Мне важно понять, стоит ли, интересно ли писать в таком формате - для меня и для читателей. Я очень жду ваших отзывов. 
Маша Ау.

***

За окном детский сад.

- Они даже не знают, что это – химия, - говорю я.

- Зато у них есть тихий час, - отвечает Софа, пожимая плечами. До звонка несколько минут, и кабинет химии усиливает привычный мандраж. Знакомый холодный запах, таблицы Менделеева на партах, последние попытки надышаться перед смертью – перелистать учебник до начала опроса.

Софа тоже нервничает, рисуя какие-то формулы на пенале.

Все нервничают. Как всегда. Даже Яна, которая в химии вообще-то первая, пожалуй. Кроме меня.

За окном детский сад.

Я вспоминаю о том диалоге с Софой год спустя. Сегодня со мной сидит Вика, преподаватель сменился, и химия стала совсем другой. Мы получаем плюсики, смеёмся на уроках, а учебник я читаю только по утрам перед химией.

- Если бы Оксана Евгеньевна не ушла, мы бы не сдали ЕГЭ, - говорит Вика.

- Не кажи гоп, пока не перепрыгнешь, - рассеянно откликаюсь я, перебирая открытки. ЕГЭ впереди, но всё-таки я совершенно согласна с моей соперницей. О.Е. обещала химический практикум в конце одиннадцатого класса. В прежней параллели было всего две четвёрки, тройка и пары. Может быть, у нас было бы чуточку лучше – мы боялись О.Е. сильней. Но химия не оставила бы времени на подготовку к ЕГЭ, это точно. Особенно мне, потому что «ребёнок идёт на медаль», а ещё в ту пору мне очень нужны были сто баллов – неважно, по какому предмету, главное, чтобы были. Чтобы я могла приехать в Москву, прийти на Красную площадь и заорать: у меня сотня! А ещё – чтобы быть лучше Вики.

Вика, уверена, думает почти о том же. Ей, правда, спокойнее: у неё уже есть победа в олимпиаде, которая даёт сто баллов по информатике. А я нервничаю. Спасибо, что хоть химию можно сбросить со счетов, химию, этот кошмар с первого часа в лицее.

Надо же было так вляпаться.

Куратор отвела меня в 308 кабинет (ирония: в прежней школе химический кабинет тоже 308-й), пообещала, что познакомит с классом позже, а пока…

- Оксана Евгеньевна, куда можно посадить новенькую?

- Где свободно, пусть туда и садится.

Свободных мест было два: за последней партой и учительское, за кафедрой. Гораздо позже, когда я перестала разыгрывать драму и полюбила лицей, мы с мамой смеялись над этим эпизодом: надо было садиться за учительский стол. Даже не за, а на. А что? Если бы я знала, чем всё кончится, я бы всё равно потратила на химию столько же страхов. Но оторвалась хотя бы. Хоть как-то компенсировала сожранные Оксаной Евгеньевной нервы.

Но тогда я была всего лишь новенькой в физико-математическом лицее. Никого не знала, заранее ненавидела математичку, из-за которой пришлось уйти из прежней школы, и была намерена заткнуть тут за пояс всех. В общем, я села за последнюю парту.

Сразу выяснилось, что оттуда  вижу доску не очень хорошо. В середине урока, когда я что-то переспросила, О.Е. выкрикнула:

- Очки! Надевай очки, если не видишь!

- У меня нет очков.

- Значит, иди к окулисту!

Ммм… Мне было всего четырнадцать. Я была уверена, что могу заранее всех ненавидеть, но меня обязаны любить: я снизошла до лицея, я согласилась учиться там, «украсить его собой». Может, так оно отчасти и было в области физики и математики, преподаватели которых были почти подругами моей мамы. Но химичке на меня было плевать. «Очки!»

Иди ты со своими очками.

Химия и то, как её вела Оксана Евгеньевна, в нашем лицее – притча во языцех. Да и не только в лицее, а, пожалуй, во всём городе. Я до сих пор шучу: надо же было прийти в лицей так, чтобы на первый же урок угодить на химию. Ещё шучу: вот ведь как, пришла в лицей не с начала года, не с начала четверти и даже не с начала недели… И до сих пор думаю: если бы я перешла в ФМЛ в другое время – например, пришла бы со всеми новенькими в девятый класс, - всё было бы иначе. Ну, может быть, и было бы – отчасти. Но… Я же знаю, что было настоящей причиной, по которой в меня кидались снежками, плевали на парту, подкладывали в портфель гнилую морковку…

Честно говоря, сейчас я даже не могу точно вспомнить, что из этого было правдой. Может быть, даже ничего. Память склонна удерживать хорошее, и годы спустя воспоминания о лицее – тёплые и смешные. В том числе и то, как мы с Викой перебирали открытки-приглашения на выпускной и последний звонок, сидя на последнем уроке химии. Вы только подумайте! На уроке химии! Подписывали приглашения, смеялись и почти не слушали учителя. Слыхано ли это было в зловещие времена О.Е…

Приглашений была солидная пачка, и некоторых имён из списка, выданного нам куратором, мы даже не знали. Но всё равно вписали все. Одну из оставшихся запасных открыток я припасла для мамы – но не помню, вручила ли ей. Уж мама-то и без всяких приглашений помнила, когда у меня и выпускной, и последний звонок, и первый ЕГЭ…

Первым мы сдавали русский язык. Я не помню, ела ли я что-то с утра. Возможно, просто выпила чаю – в ту пору я ещё не знала, какой магией обладает кофе. Проснулась рано, в шесть утра, и перечитывала какие-то справочники по аргументам для сочинения. Помню, у меня была ошибка в части Б и целых две оплошности в сочинении. Выходя из школы, в которой мы сдавали русский, я чувствовала дурацкую пустоту: знала, что сотни не будет, хотя была уверена во всём, что написала.

Художка

Я заканчивала художку. Живопись, рисунок, композиция – всё это сдать было легко: мы готовили итоговые работы всю четвёртую четверть. Конечно, учителю не полагалось нам помогать, но наша Екатерина Витальевна всё равно помогала: тут совет, там штришок, а иногда и вовсе садилась за чей-то мольберт. Автор работы наблюдал за её правками, а все остальные дружно стояли на стрёме у дверей в коридор.

Даже скульптуру я сдала легко – благодаря бабушке, которая закончила художественное училище. Мою выпускную работу практически целиком лепила она; я вылепила только крошечный револьвер, который мы положили на картонную подставку между дуэлянтами, застывшими в нелепо-напряжённых позах.

В общем, самым сложным был экзамен по истории искусств. Билеты, подготовка – всё по-взрослому. Много лет спустя, заканчивая институт, я думала о том, как просто было выучить двадцать четыре билета. Ну было бы из-за чего волноваться, такое количество можно даже за ночь осилить – никаких формул, одни биографии и картины. К тому же на ту пору (да и теперь) мне это интересно и любопытно. Всегда радует, когда в рекламе, галерее или книге узнаёшь картину.

Но тогда все мы, конечно, очень волновались. Из четырёх лет художки два года историю искусств у нас вела Алмас Марзовна. Лет пять спустя у нас с моей учительницей ил музыкалки произошёл такой диалог:

Я: Алмас Марзовна та ещё натура…

Л.В.: натура да дура!

Мда… Алмас Марсовна в те времена была завучем художки, так что, я думаю, дел у неё было полно и кроме нашей истории искусств. Таким образом, первые два года пролетели, как фанера над Парижем. Я помню только капители, дорический и ионический стиль, Парфенон, фломастером нарисованный в тетради, а ещё странные тёмные фильмы в маленьком телевизоре в классе, которые нам нужно было конспектировать.

Летом перед четвёртым классом художки (в школе я тогда закончила седьмой) я выискала список тем, которые мы должны были пройти за первые два года, отыскала их в интернете и даже распечатала. Вышло около тридцати листов, и однажды, помню, я даже сидела на солнечном балконе и разбирала искусство эпохи Возрождения. Но глубже дело не пошло, и листы так и пылились где-то под принтером.

Зато с третьего класса художки историю искусств у нас стала вести Тамара Владимировна. И это было мощно! Она была похожа не то на греческую богиню с кудрями и орлиным взором, не то на героиню Рубенса – дородную, крепкую, уверенную в своей полнокровной красоте. Она знала об искусстве и истории всё и ещё больше. Она никогда не подглядывала в конспекты, книги или записи. На уроке мы сидели, словно змеи перед заклинателем: она входила со звонком, садилась за стол и принималась вытягивать из груды репродукций картины того мастера, о котором говорила сегодня. Всё время, что она доставала репродукции, Тамара Владимировна рассказывала о биографии художника. Затем отправляла репродукции по рядам и говорила уже о картинах – о технике, настроении и периоде жизни мастера, в который он писал конкретные произведения, о том, что в этот период творилось в истории. Больше всего мне нравилось, когда она рассказывала какие-то маленькие сценки, которые влияли на судьбу и сюжет картины. Например, когда Суриков писал «Утро стрелецкой казни», к нему в гости зашёл Репин. Поглядел на эскиз и сказал: не хватает экспрессии! Взял и дорисовал в пустой петле уже повешенного стрельца. Суриков оценил и согласился. Но потом с подносом чая вошла его домработница. Увидела повешенного стрельца, вскрикнула, уронила чашки… В общем, того стрельца Суриков так и не повесил.

Или, например, про скульптора Фальконе, о правописании фамилии которого мы спорили до окончания художки. Тамара Владимировна рассказала о том, как Фальконе, приехав в Петербург по просьбе императрицы Екатерины, начал работать над статуей Петра I и уже подготовил основу, решил, во что оденет императора, придумал композицию и практически завершил скульптуру, но вот сделать голову никак не удавалось. Не ладилось с выражением лица: Фальконе хотел сделать Петра решительным, и мудрым, и победоносным. И вот никак. И вот однажды его ученица Мария Колло слепила голову за ночь. Вот такая вот история искусства… И ещё десятки других.

Сейчас я веду паблик, в котором делюсь «закулисьем» своих произведений. И мне кажется, не в последнюю очередь он сквозь годы навеян теми историями, которые рассказывала Тамара Владимировна. Мне она очень нравилась. Она, наверное, была моим любимым преподавателем в художке. До сих пор помню пыльный бархатный запах её кабинета, чем-то похожий на аромат театра. Старая бумага, краски, репродукции картин, папье-маше, скульптуры… И она сама, греческая богиня, героиня Ренессанса.

Загрузка...