Я умирала в среду.
Это было немного обидно, потому что по средам в столовой давали сносный рисовый пудинг с корицей, и я целую неделю разрабатывала стратегию по его добыче. Но, видимо, моему сердцу было плевать на гастрономические планы. Оно вообще редко со мной советовалось, предпочитая работать в режиме «ленивый стажёр в пятницу вечером».
За окном палаты номер 408 отделения кардиологии больницы Святого Варфоломея моросил типичный лондонский дождь — не то чтобы настоящий дождь, а скорее воздух просто решил стать мокрым. Где-то внизу гудели такси и ругались курьеры. Город жил своей жизнью, совершенно не заботясь о том, что на одной из его бесчисленных больничных коек двадцатипятилетняя девушка с глазами цвета грозового неба (так, во всяком случае, написал один поэт на сайте знакомств, прежде чем узнал о моём диагнозе и испарился) готовилась к последнему в своей жизни чаепитию.
Хотя «готовилась» — громко сказано. Я вообще ни к чему не готовилась. Я лежала, укутанная в казённое одеяло, и наблюдала, как моя мать в сто сорок седьмой раз поправляет угол подушки.
— Тебе удобно, милая? — спросила она.
Мою маму зовут Маргарет Морроу. За последние шесть месяцев её волосы окончательно превратились из «иссиня-чёрного» в «пепельно-белый». Я старалась не думать о том, что это моя вина.
— Мам, — я слабо улыбнулась, — если ты ещё раз тронешь эту подушку, она подаст на тебя в суд за домогательства.
Мама издала звук, который должен был быть смехом, но на полпути сломался и превратился во всхлип. Она отвернулась к окну, делая вид, что изучает архитектуру соседнего здания — кирпичной коробки, которую даже голуби облетали стороной.
Мой отец, Ричард Морроу, сидел в кресле для посетителей — том самом, которое дизайнеры явно проектировали с единственной целью: напомнить, что страдание есть неотъемлемая часть больничного опыта. Он держал в руках журнал «Садоводство сегодня», открытый на статье про удобрение для роз. Страницу он не переворачивал уже сорок минут.
Мне было жаль их. Господи, как же мне было их жаль.
Это самая большая несправедливость моей жизни. Не то, что я умираю в двадцать пять — к этому я привыкла, как люди привыкают к плохой погоде или налогам. Несправедливость была в том, что им приходилось на это смотреть. Я была ходячим (ну, в последнее время — лежачим) напоминанием о том, что родительская любовь не всесильна.
— Пап, — позвала я.
Он вздрогнул.
— Да, солнышко?
— Твои розы. Которые у забора. Их нужно обрезать в феврале, а не в марте. Миссис Чэпмен врёт тебе уже три года, потому что хочет, чтобы её розы были лучше.
Папа моргнул. Потом ещё раз.
— Я... откуда ты...
— У меня было много времени, чтобы почитать про садоводство, — я чуть приподняла бровь. — И наблюдать за соседями в окно. Миссис Чэпмен — коварная женщина, пап. Не доверяй ей.
Дверь палаты открылась, впуская Лео — моего старшего брата, программиста, который работает в какой-то технологической компании и делает там что-то с данными.
Мы оба пошли в маму — та же порода: густые тёмные волосы, почти чёрные, и резкие, упрямые скулы. Папа, с его мягкими чертами лица и вечно растрёпанной русой шевелюрой, на нашем фоне всегда выглядел так, будто его случайно прифотошопили к семейному портрету.
Но на цвете волос сходство заканчивалось. Лео — это версия меня в комплектации Deluxe: высокий, здоровый, румяный — из тех людей, которые бегают марафоны «для удовольствия» и не понимают, почему остальные смотрят на них как на сумасшедших.
— Привет, мелкая, — сказал он.
Он называл меня так с тех пор, как мне исполнилось четыре. Раньше это меня бесило. Сейчас я бы отдала что угодно, чтобы слышать это ещё лет пятьдесят.
Из рюкзака появилась коробка шоколадных трюфелей из той кондитерской в Сохо, которую мы нашли вместе, когда я ещё могла гулять по городу. Это было два года назад. Кажется, в другой жизни.
— Врачи тебя убьют, — без энтузиазма заметила мама.
— Для этого им придётся сначала сразиться со мной, — фыркнула я, протягивая руку.
Пальцы были почти прозрачными, сквозь кожу просвечивала синеватая сетка вен. Я взяла конфету, зная, что не смогу её съесть. Мой желудок давно объявил забастовку, отказываясь переваривать всё сложнее овсянки и куриного бульона. Но сама возможность подержать маленький кусочек нормальной жизни...
Лео сел на край кровати, нарушая как минимум три больничных правила. Молодец.
— Эй, — сказал он тихо, пока родители занимались своим ритуальным танцем «поправить шторы и сделать вид, что не плачем». — Как ты?
Я посмотрела на брата. В его глазах было то же, что и у всех: отчаянная надежда, что я скажу что-то обнадёживающее. Что будет ещё одно чудо, ещё одна ремиссия, ещё один год.
«Прости, — подумала я. — У меня закончились чудеса».
Вслух я сказала:
— Знаешь, что самое обидное? Я так и не узнала, чем закончится тот сериал про драконов.
— Поверь мне, ты ничего не потеряла.
— Настолько плохо?
— Намного хуже твоих самых смелых фантазий.
Я рассмеялась — вернее, попыталась. Из груди вырвался звук, похожий на шелест старых страниц.
— Хорошо, что не стала тратить на него время.
Лео отвёл взгляд.
Вот оно. Слон в комнате. Огромный, неуклюжий слон размером с целую жизнь, которая должна была быть.
Я думала об этом иногда — в три часа ночи, когда мониторы пищали свои механические колыбельные. О том, какой могла бы быть моя жизнь, если бы сердце не решило с рождения, что нормальный ритм — это для слабаков. Может быть, я бы путешествовала. Или работала в книжном магазине — мне всегда нравился запах старых книг. Или влюбилась бы в какого-нибудь нелепого человека, который не умеет готовить и забывает зонтики.
Но я застряла. Мои ровесники заканчивали университеты, строили карьеры, разводились и снова женились, а я лежала в палатах и смотрела сериалы. Моя социальная жизнь ограничивалась медсёстрами, врачами и соседями по несчастью. Большинству из них было за семьдесят. Они научили меня вязать, жульничать в карты и ценить хороший чай. Но вот взрослеть... взрослеть меня никто не научил. Поэтому мне двадцать пять, а шучу я как подросток, который только что открыл для себя сарказм. Это раздражает даже меня саму.