Известие о смерти двоюродного деда пришло глухой осенью, когда небо наебало город свинцовой тяжестью, а бесконечная морось делала мир похожим на мокрую фотографию, с которой кто-то хуй стер все четкие линии. Для Алексея и Елены, вечно вымотанных в хлам ипотекой, хронической нехваткой бабла и теснотой хрущевки, где каждый гребаный квадратный метр был полем боя за личное пространство, это известие было не горем, а пиздатым, почти абсурдным шансом. Завещание, составленное хер знает когда и пылившееся в нотариальной конторе, оставляло им старый дом в деревне Глинкино, затерянной среди лесов и полуболот одной мудацкой центральной области. Риелтор, суетливый хмырь с бегающими глазками, оформляя документы, лишь туманно обмолвился, что дом «с историей», но для семьи, отчаянно мечтающей о своем угле, о тишине и о жизни без вечно долбящих за стеной соседей, это звучало скорее романтично, чем пугающе. Сборы были хуевыми и суетливыми: Алексей, Елена и их восьмилетняя дочь Алиса, худенькая девочка с большими серыми глазами, загрузили нехитрый скарб в старый, проржавевший универсал и выдвинулись в свой новый дом, даже не въезжая, что въезжают не просто в жилище, а в чужую, неоконченную и очень страшную историю, которая начала писаться задолго до их рождения, и пиздец как давно.
Дорога заняла целый день, блядь. Чем дальше они уёбывали от города, тем сильнее менялся пейзаж: аккуратные поля сменились пожухлой бурой травой, перелески мрачными еловыми стенами, а асфальт в конце концов превратился в разбитый грейдер, петляющий между хуями и холмами. Глинкино встретило их тишиной. Не той благословенной деревенской тишиной, о которой они мечтали, а какой-то звенящей, ватной, где даже звук мотора их тачки глох, не встречая отклика. Деревня казалась вымершей нахуй: пара покосившихся изб с заколоченными окнами, заросшие буйной полынью огороды и их дом на отшибе, у самого леса, высокий, с мезонином и резными наличниками, которые когда-то были белыми, а теперь облупились до черноты, как старая шлюха.
Дом встретил их запахом. Сложным, густым, оседающим в носу и на языке: запах сырости, застоявшейся воды в подполах, старой мебели, лака и чего-то неуловимо сладковатого, приторного, напоминающего засохшие полевые цветы, смешанные с нафталином и говном. Он был велик для троих, даже слишком, пиздец как велик: высокие, давящие потолки, скрипучие, стонущие под ногами половицы, темные антресоли, забитые пыльными стопками книг и журналов начала девяностых с выцветшими обложками, и странные, почти везде занавешенные окна из плотной темной ткани, словно прежний хозяин панически боялся света, как хуй его знает чего. Но главной находкой, которая мгновенно определила собой всё дальнейшее существование семьи в этом долбаном доме, стало зеркало в гостиной. Огромное, в полный человеческий рост, в тяжелой дубовой раме, потемневшей от времени до цвета запекшейся крови, с искусной резьбой в виде переплетенных ветвей, колючих шипов и ягод, которые больше походили на застывшие капли. Стекло было пугающе чистым, стерильно прозрачным, без единого пиздюка пыли или развода, словно за этим зеркалом кто-то пристально и ревностно следил все эти годы, и это выглядело дико, неестественно на фоне всеобщего запустения, пыли и паутины, затянувшей углы. Это был пиздец какой-то.
Первые дни прошли в херне. Мыли полы, топили печь, пытаясь выгнать вековой холод из стен, разбирали завалы старых вещей. Елена, практичная баба, которой вечно не хватало времени на себя, первой заметила странность. Проходя мимо зеркала в гостиной с тряпкой и ведром, она краем глаза уловила, что свет в нем всегда кажется тусклее, приглушеннее, чем в комнате. Если зажигали яркую люстру с тремя рожками, в отражении она горела вполсилы, создавая по ту сторону стекла постоянные, вязкие, густые сумерки. Алексей, уставший после разбора дров, списывал это на игру света и потемневшую от времени амальгаму, но сам ловил себя на том, что старается не смотреть в это зеркало подолгу, отводя взгляд, когда проходит мимо. Ебало своё воротил. Алиса же, напротив, была им абсолютно очарована. Она могла стоять перед ним тихо и неподвижно по полчаса, разглядывая свое отражение с каким-то странным, недетским любопытством, иногда беззвучно шевеля губами, словно ведя с кем-то затянувшийся разговор. Это уже напрягало, но они списывали на хуйню.
Однажды вечером, укладывая дочь спать в ее новой комнате, где пахло сухой известью и старыми обоями, Елена спросила, с кем та так мило и подолгу беседует у зеркала. Алиса, не моргнув и глазом, с той пугающей детской непосредственностью, которая иногда граничит с откровением из другого мира, ответила:
— С девочкой, которая там живет. Она грустная, ей очень холодно и одиноко, и она хочет со мной играть. Говорит, что это ее дом, а мы пришли в гости.
Елена почувствовала, как по спине пробежал холодок, но усилием воли заставила себя улыбнуться, поцеловала дочь и вышла, списав всё на бурную детскую фантазию и тягу к мистике, свойственную многим детям в этом возрасте. Хуй там плавал. Игра, о которой говорила Алиса, затягивалась. Девочка все больше времени проводила в гостиной, у зеркала. Ее любимые рисунки цветными карандашами, которые она раньше развешивала по стенам, теперь изображали одно и то же: темную комнату с высоким зеркалом и две фигуры одну, более четкую, по эту сторону рамы, и другую, размытую, словно сотканную из дымки, по ту. Пиздец.
Алексей, чувствуя нарастающее раздражение и глухую тревогу, которую он сам себе не мог объяснить, попытался решить проблему радикально. Он решил убрать зеркало в кладовку, заколотить его старыми досками и забыть о нем, как о страшном сне. Но когда он взялся за раму, наткнулся на такое яростное, истеричное сопротивление со стороны дочери, что испугался не на шутку. Алиса вцепилась в раму, заслоняя стекло своим телом, и закричала тонким, не своим голосом, что они не имеют права, что «та девочка» будет плакать, злиться и никогда, никогда больше не простит их. В ее глазах стояли настоящие слезы ужаса, и Алексею пришлось отступить, сдавшись перед этой необъяснимой, иррациональной защитой. Пришлось оставить всё как есть, блядь. Елена же, присматриваясь к дочери внимательнее, заметила и другую, более тонкую странность: Алиса перестала улыбаться той прежней, беззаботной, солнечной улыбкой, которая была у нее в городе. Ее смех, когда она изредка смеялась, стал тише, стекляннее, а взгляд, когда она отворачивалась от зеркала и смотрела на родителей, казался чужим, пустым и направленным сквозь них, куда-то в бесконечность, словно она видела не их, а что-то иное, стоящее у них за спиной. Мурашки по коже, пиздец.