Проснувшись по обыкновению поздно, я лениво плеснул в кружку растворимого кофе, уткнул сигарету в зубы и чиркнул зажигалкой. Мне чем-то нравился вкус табака этих дешевых сигарет из супермаркета. Я пробовал табак подороже, но он – скорее на какой-нибудь праздник, чем на каждый день. На каждый день должен быть именно этот дешевый табак, к которому я привык. Дешевый растворимый кофе мне тоже нравился куда больше обычного; этот вкус уже стал более родным и уютным, что ли.
Я приоткрыл окно. На улице все завалило снегом, и люди, пробираясь через сугробы, нелепо проскальзывали в них. Я ходил так же комично, буксуя, и знал, что это – отдельный повод выстрелить себе в голову, и поэтому забавлялся.
Мне с детства снились яркие сны. События в них были вроде и обычными, но всегда имели грустный эмоциональный оттенок. Причем это была настолько раздирающая грусть, что я просыпался, вскакивая будто от кошмара, и некоторое время после еще был встревожен. Эмоция сна перекладывалась на реальность, и этим утром, глядя в окно, я испытывал то же самое.
Пепел медленно улетал вниз, а я перебирал в голове события прошлого. Я закончил институт, который хотел закончить. Работал там, куда всю жизнь стремился попасть. Получил свой заветный военный билет и был теперь абсолютно свободен в этой жизни — тревоги были позади. У меня даже появились лишние деньги, которые я мог потратить на что угодно, но мне нечего было купить. Но мне незачем была эта свобода. Но я уже не видел смысла во всем этом. Затянувшись, я чуть стиснул зубы. Нельзя давать слабину, ведь так?
К своим двадцати с небольшим годам я смотрел на девушек без доли здорового интереса, который всегда испытывали мои товарищи. Я быстро пробегал по ним глазами и даже с некоторым презрением отводил взгляд. Я, может, ничего им не сказал бы, если бы и мог всем разом. «Окститесь, неразумные создания!» — я бы не кричал в рупор; нет, скорее бы просто, сопя, промолчал. Я не испытывал к ним ничего – в том числе к бывшим, которых иногда мог случайно встретить на улице; для меня все это было болезненным и закрытым вопросом. Я выбросил сигарету в окно и захлопнул его.
Помню, как прошлой осенью меня направили на обследование от военного комиссариата. Такое обследование было обычным делом для призывников, которые высказывали жалобы на здоровье. Правда, место у меня было необычное — сумасшедший дом.
Когда санитары приводят тебя в отделение и оставляют там, первое желание, которое возникает при виде жутковатой обстановки, — выбежать обратно. Но выбежать обратно уже не удастся, а отсюда другое желание, не менее искреннее, — зарыдать на глазах у всех. И я не был исключением, но почему-то в тот день слабину не дал.
За окном тогда была роскошная осенняя пора. Листья крупными комьями кружились на ветру, и палитра их цветов заставляла тебя тихонько прошептать: «Да, это великолепно...» Я подходил к зарешеченному окошку, высовывал нос в узкую щель и жадно вдыхал прохладный воздух. Постепенно это острое чувство, что ты заперт здесь, с этими умалишенными людьми, стихает, и стены перестают так давить на тебя. Я тоже как-то примирился.
Примирился, но сделать это нелегко. Некоторые пациенты могли, скажем, спонтанно наложить себе в штаны кучу дерьма, что хорошо просматривалось через тонкую больничную пижаму, выйти в общий коридор и с невозмутимым видом начать мастурбировать у всех на виду. «Дружище, а это нам точно необходимо?» — хотелось спросить, но никогда не спрашивал. А если бы и спросил, то вряд ли бы получил ответ.
Когда в отделении появлялись новые пациенты — молодые парни, по которым было видно сразу, что они от военкомата, — я подходил, садился рядом и, еле сдерживая улыбку, говорил: «Да не плачь ты так, здесь не все — психи. Есть еще и маньяки». Я не мог не позабавиться при виде этих кислых мин, но в остальном старался их успокоить: рассказать о местных порядках и угостить вкусной едой. Из чувства благодарности они делали то же самое с последующими поступающими парнями, и я, признаться, чувствовал себя отцом целой стаи моих птенцов.
В больнице нельзя было пользоваться телефоном. Разрешалось звонить со старого стационарного, и на всех пациентов отводилось около получаса. Если я набирал номер и человек не брал трубку, значит, мы уже не поговорим сегодня. В этих десяти секундах гудков, которые я обнадеженно слушал, было немало романтики.
Тогда же я встретил удивительного человека, которого нельзя было лишить телефона. Он, будучи настоящим психом, подносил пустую ладонь к уху, разговаривал в нее, внимательно слушал и иногда даже что-то записывал. Поэтому отделение не было изолировано от внешнего мира – этот парень всегда делился с нами новостями, полученными извне. Еще он обладал удивительными способностями к чтению. Подойдя к двери с табличкой "Лекарственный кабинет", он проводил под строкой пальцем, как ребенок, и оглашал: "Трупы украинских боевиков". В часы посещений я видел родителей этого парня, поцелованного богом, и их глаза – и мне было уже не до смеха.
В дурке всегда пахло стерильно; санитары использовали какое-то моющее средство, перебивавшее все запахи, какие там вообще могли быть. Однако моему нюху хватало мельчайшей доли секунды, чтобы по еле уловимому дуновению воздуха понять, что в отделение зашла моя врач. Среди этих стерильных палат и узкого коридора вкусный запах женских духов – который еще и означал, что врач в отделении, — был счастьем, да и только.
Я вскакивал со своей постели, поспешно надевал больничные тапки и выбегал из палаты в коридор. Там, уже окруженная другими пациентами, стояла она — рыжеволосая девушка в белом больничном халате. В этот период моей жизни — а может, и вообще — ничего более радостного нельзя было и представить: она наконец пришла, и я мог что-нибудь у нее спросить. Пусть и вопрос будет глупым, а ответ коротким — это было необходимо, как первая помощь, как салфетка с нашатырем при потере сознания! А если бы вопросов не было, то я бы обязательно их придумал. Видно, этим промышляли и остальные, так что приходилось ждать своей очереди. Но оно, честно, всегда того стоило.