Глава 1. ЗАЗЕРКАЛЬЕ

Дима

Когда наступает та звенящая, всепоглощающая минута одиночества, когда в тишине собственной квартиры гул эха становится громче сердцебиения, — во мне просыпается дикая, необъяснимая тяга лезть на стену, цепляясь ногтями за штукатурку, и выть на бледную, равнодушную луну, как выбешенный пес, загнанный судьбой в тупик собственных четырех стен. Всё свое время, все свои душевные силы, каждый вдох и выдох, предназначенный для себя, я без остатка, с фанатичной щедростью посвящал им — своим друзьям, своим названым братьям, Егору и Марку. Они были моей вселенной, моей религией и моим единственным оправданием.

То было тяжелое, смутное, выматывающее душу время. Марк Орлов — холодный расчетливый ум, истинный стратег и невидимый стержень нашего семейного «предприятия» — внезапно, с оглушительным треском, сорвался с тех самых катушек, на которых так прочно держался. Он впутался в историю, что походила на античную трагедию, — влюбившись до безумия в ту самую девчонку, которую, по злой иронии судьбы, сам же и погубил. Абсурд, от которого перехватывало дыхание. И вот сейчас, когда последние отголоски той бури утихли, оставив после себя выжженную пустошь, когда Марк, казалось бы, обрел наконец свое потерянное, исковерканное, выстраданное счастье, — в моей собственной жизни воцаряется та самая зияющая, леденящая душу пустота, которая звенит в ушах по ночам. Марк теперь почти не появляется, заточив себя в четырех стенах. Там его новый, цельный, самодостаточный мир, его тихая, неприступная гавань, куда нет хода больше никому. Егор же, старый друг, все еще отчаянно пытается что-то из себя выжать, пыжится, надрывается, насильно таская меня по ночным клубам и прокуренным барам, словно пытаясь доказать самому себе, что огонь еще не потух, самоутвердиться на осколках нашего разбитого прошлого, снова натянуть на себя личину того самого, безоглядно-бесшабашного Казановы. Но нам с Марком эта тщетная борьба давно уже была ясна как божий день. Все кончено. Его Лисица — умная, хитрая, беспощадная — рано или поздно довершит начатое, уделает его с холодной, почти математической точностью. Единственная нить, еще связывающая нас троих, — это дом Орлова, наш бывший штаб, наша крепость, теперь больше похожий на заброшенный музей нашей былой, братской жизни, где каждый предмет — немой свидетель.

А после этих редких, все более натянутых встреч — снова обрушивается та самая гулкая, всепоглощающая пустота, в которой тонешь беззвучно. Я пытался занять себя чем угодно, лишь бы не слышать её воя. Работа — это просто отлаженный, бесчувственный механизм, где я — винтик, чье скрипение никому не интересно. Тренировочный зал — лишь способ держать тело в тонусе, в то время как душа коченеет и покрывается пылью бездействия. Вся эта оголтелая история с Марком, наши безумные, лихорадочные скитания по всей стране в погоне за призраком Таи, вывернула меня наизнанку, опустошила до самого дна, до ощущения абсолютной стерильности внутри. Пока я с фанатичным, слепым упорством спасал его, вытаскивал из пропасти, я совершенно, тотально забыл о себе, выбросил за борт собственную жизнь, как ненужный балласт. Пока я сражался за спасение брата, я безвозвратно потерял самого себя. И самое горькое, самое едкое послевкусие — это то, что никто из пацанов даже не подозревает об этой пропасти внутри. Для них я по-прежнему все тот же Добряк, неугомонный, вечный хохмач и балагур, неунывающий Димон. Тот самый Димон, который, как они свято уверены, любую свою проблему, любую тоску растворяет в литре вискаря и в объятиях пары одноразовых, ничего не значащих, пустых взглядов. Нет. Я не жалею. Клянусь всем, что мне дорого, я бы еще тысячу раз, не задумываясь, выбрал тот же путь, пошел бы за ними в самый ад. Но теперь, украдкой, с тихой, почти болезненной завистью глядя на их обретённое, хрупкое, как первый лёд, счастье, я с холодной, беспощадной ясностью осознаю: я иду не туда. Совершенно, безнадежно не туда, и каждый шаг лишь удаляет меня от какого бы то ни было берега.


Был короткий, темный, постыдный этап, когда я таскался на подпольные бои, в вонючие подвалы. Искал в животной боли, в соленом вкусе крови и в вспышках адреналина хоть каплю подлинного чувства, хоть что-то, что напомнило бы, что я еще жив. Проехали. Лицо на утро было не просто неузнаваемым — оно было чужим, искаженным маской насилия, и приходилось отсиживаться дома, пряча синяки и стыд. Потом от пацанов посыпались закономерные, раздраженные предъявы: «Какую хуйню ты опять придумал? Ты нам целый нужен! Не калека!» И снова — проехали. Я отчётливо, каждой клеткой чувствовал, как медленно, но неумолимо сгораю изнутри, как тлеют и превращаются в пепел последние угли. В свои тридцать я уже не могу, как в двадцать, искать спасения и ответов в бессмысленном мордобое и тупом риске. И вот сегодня снова наступила пятница. Проклятые, бесконечно длинные, удушающие выходные. Я стал испытывать к ним почти физическую ненависть. Егор опять звонил, опять с натужной бодростью в голосе тащит в тот же затоптанный стрип-клуб. Будет снова, с маниакальным упорством пытаться забыться в грохоте музыки, полумраке и мишуре фальшивых улыбок. Я смотрю на его имя на экране и вдруг с поразительной, кинематографической четкостью вспоминаю Марка — таким, каким он был раньше, на его месте, с той же натужной, надрывной бравадой, когда клялся сквозь зубы, что всех сломает, нагнет и вышвырнет нахуй. Мдааа… Замкнутый круг. Порочный, безысходный цикл, из которого, кажется, нет выхода.

Ну что ж, ладно. Будь что будет. Погнали… Куда уж деваться. Надо же как-то убить это время до понедельника.


---


«Версаль» — позолоченный саркофаг на Невском, где время, убиваемое толстыми пачками купюр, издавало глухой, бархатный звон о дно хрустальных бокалов, а души давно уже превратились в легкий, никому не нужный налёт на стенах. Именно в эту помпезную ловушку для одиноких инстинктов и самолюбия втащил его сегодня Егор, как всегда, с дежурной улыбкой брата по несчастью и стадному чувству.

— Ну, что брат, как дела?! — рявкнул Егор, его голос легко пробил гулкую какофонию клубного бита, и он с размаху плюхнулся в кресло их вип-зоны, от мягкой кожи которой веяло холодным богатством и запахом чужого, отутюженного успеха.

Глава 2. ЦИНИК



Суббота впилась в город свинцовым, унылым светом, который не освещал, а лишь подчёркивал серость бытия, давя своим беспросветным однообразием на виски, как тупая головная боль. Проклятые, бесконечные, удушающие выходные. После ночи в «Версале», после той девчонки в перьях, чей образ врезался в мозг, как заноза, внутри всё гудело и звенело, как опустошённая, измятой жестяная банка, которую швырнули под колёса мчащегося на всех парах поезда — искалеченной, никому не нужной, издающей один только гулкий, болезненный звук пустоты. Бухло, выпитое вчера до потери пульса, не помогло. Оно лишь размыло до боли чёткие, выверенные грани её движений в памяти, превратив тот пронзительный, печальный танец в раздражающий, мерцающий, абсолютно недосягаемый мираж, который невозможно было ни поймать, ни забыть. А пустота, его верная спутница последних месяцев, — стала только звонче, острее, настойчивее, заполняя собой каждую клетку, каждый уголок сознания.

Егор звонил с самого утра, бормотал сквозь похмельную хрипотцу что-то невнятное про «отходняк», про «новую, сочную тёлку в другом, более пафосном клубе», про то, что «надо развеяться, блядь, по-нормальному». Дима отрубился на втором предложении, выключив телефон с таким чувством глухого раздражения, что пальцы сами сжались в кулак. Это был один и тот же замкнутый, порочный круг ада, бесконечная карусель из бухла, фальшивых улыбок и пустых тел, и он, Дима, больше не мог, не хотел, не в силах был в нём крутиться, чувствуя, как с каждым витком его затягивает в трясину всё глубже и безнадёжнее.

Позже, когда он уже варил на кухне кофе, пытаясь заглушить тошноту и тяжёлый свинец в желудке, телефон снова взвыл, разрывая тишину квартиры. Марк. Димон посмотрел на экран, внутренне содрогнувшись. Орлов чуток, как зверь.

— Алё?! — сиплым, ржавым, будто из-под земли, голосом, который был ему теперь самому противен, ответил Дима.

— Ебааать! — в трубке прозвучал не крик, а скорее, подавленное, встревоженное восклицание. — Ты как будто из консервной банки разговариваешь, дружище! Что с тобой?! — голос Марка был лишён обычной иронии, в нём звучала та самая, редкая, настоящая тревога, от которой у Димы внутри всё ёкнуло — то ли от стыда, то ли от слабой надежды, что его всё-таки видят.

— Да нихуя… — пробормотал Димон, но Марк не дал договорить.

— Мне уже Егор телефон оборвал, блять, полчаса назад, орёт, что ты пизданулся, что с тобой чёрт знает что происходит, что ты себя гробишь! — слова Марка сыпались быстро, сбивчиво. — Говори, что за хуйня?!

Попытка повернуть всё в шутку, натянуть старую, удобную маску далась с нечеловеческим трудом. Дима заставил свои губы растянуться в подобие улыбки, которую брат, конечно, не видел, но должен был услышать в голосе. — Да слушай ты этого идиота, Марк! — выдавил он, стараясь, чтобы голос зазвучал пофигистически-бодро. — Посидели вчера с ним в «Версале», набухались, как сапожники, вот и весь сказ! Забей, друг! Всё норма-а-ально! Как сам?! Малые?! Тая как?

Пауза в трубке была красноречивой, густой, как смола.

— Угу, — наконец пробурчал Марк, и в этом коротком звуке сквозил целый спектр недоверия, укора и той самой, страшной для Димы, братской заботы, которая сейчас душила хуже петли. — Я, блять, так тебе верю, аж до слёз. Приедешь сегодня? Сам проверишь, как дела. Поговорим.

— Нет, сегодня не могу, сорян, — быстро, почти с панической поспешностью, отрезал Димон. — Планы. Дела. Завтра, Марк, честное слово, завтра приеду, на весь день.

— Слышь, блядь… — голос Марка понизился, стал металлическим, опасным. Таким он бывал, когда загнанный в угол, готовился к атаке. — Деловой ты наш, блять, непрошибаемый. Давай-ка без этих, нахуй, глупостей, а?! Ты мне не хуйню тут втирай, я тебя почти с пелёнок знаю!

Сердце Димы упало куда-то в пятки. Надо было выкручиваться, уводить разговор, бить в больное. — Ага! — буркнул он с наигранной, вызывающей бодростью. — Тае привет передавай! — И заржал, стараясь, чтобы смех прозвучал искренне, по-старому, по-дружески. — Целую! До завтра, друг!

— Пошёл ты… — услышал он в ответ лишь сдавленный, яростный рык Марка в трубке. — Конченый дебил! — И резкий, оглушительный гудок отбоя.

Дима отбросил телефон, как раскалённый уголёк. Он знал, на что надавить, чтобы вывести Орлова из себя, заставить отступить, уйти в свою собственную, теперь такую благополучную, берлогу. Марк дико, патологически ревновал Таю ко всем, даже к нему, Диме, хоть и сам прекрасно понимал всю абсурдность и дикость этой ревности. Это была его ахиллесова пята, его открытая, кровоточащая рана. Орлов ревновал её даже к стулу, на котором она сидела, к воздуху, которым дышала. И Димон, гадливо корчась от стыда за свой низкий приём, использовал это. Лишь бы отстали. Лишь бы оставили его одного гнить в его собственном дерьме.

---

Ближе к вечеру, когда солнце начало клониться к закату, окрашивая серый город в грязно-багровые, похмельные тона, Дима пошёл туда, где зависал последние пару месяцев, где нашёл себе новую, опасную игру. Готовился. Не к встрече, а к битве. К единственному ритуалу, который хоть как-то заставлял кровь двигаться по жилам.

В своём отдельном, стерильно-чистом гараже, пахнущем дорогим синтетическим маслом, высокооктановым бензином, горячим металлом и — спокойствием, его ждало единственное, что ещё давало хоть какой-то, чёткий, ясный ответ на вопрос «зачем». Не работа — тот отлаженный, скучный механизм. Не бухло — жалкое, временное забвение. Не женщины — пустые, одноразовые оболочки. Машина. Идею ему как-то случайно, полгода назад, подкинул кореш Костя. Тот затащил его один раз на подпольные гонки, — где пахло жжёной резиной, адреналином и настоящей, неподдельной злостью. И Дима загорелся. Не просто интересом — слепой, всепоглощающей страстью. Он стал вкладывать в тачку не просто деньги — свою ярость, свою тоску, всю накопленную, не находящую выхода агрессию.

И это была уже не просто тачка. Это была его собственная, выстраданная религия, его личный алтарь, возведённый за бешеные, никому не нужные деньги. Внешне — это был прилизанный, хищно-агрессивный Porsche 911 GT3 RS (992), покрашенный в матовый «шаровый» серый, цвет холодного пепла и мокрого бетона, цвет его собственного внутреннего состояния. Но под капотом, в каждой жилке её карбонового тела, скрывался монстр, рождённый в аду. Атмосферный оппозит, расточенный до 4.2 литров, раскочегаренный и настроенный какими-то полубезумными немецкими инженерами за баснословные гонорары до 580 лошадиных сил, с полностью переработанной выхлопной системой, которая на запредельных оборотах звучала не как рёв, а как предсмертный, разрывающий тишину вопль расчленяемого металла. Подвеска, сведённая к спартанским, гоночным стандартам, вышибающая позвонки на каждой кочке. Коробка-робот с переключениями, которые били по затылку, как удар кулаком. Карбон повсюду — на капоте, крыльях, спойлере, дверях. Это был не символ статуса. Это был хирургический, точный инструмент для ампутации тоски. «Антидепрессант на колёсах», — как мрачно шутил он сам себе, садясь за руль.

Марк и Егор не знали. Ни о гараже, ни о тачке, ни о гонках. Если бы узнали — завели бы старую, до тошноты знакомую пластинку. Вынесли бы весь мозг своей удушающей, гипертрофированной заботой, своими взглядами полными упрёка и недоумения. Потому он и молчал. Потому и скрывался. Он искал себя, своё потерянное «я» не в их понимании, а в рёве мотора, в перегрузках на виражах, в хрупкой грани между жизнью и смертью. Гонки — были его новым, тёмным, никем не одобряемым этапом. И Дима не знал, не хотел знать, к чему он приведёт.


Цель была отмечена на карте в телефоне — далёкая промзона за кольцевой, полузаброшенный, забытый Богом и властями военный аэродром, давно превращённый местной, специфической братвой в ночной, неписаными законами управляемый ипподром для стальных жеребцов и их отчаянных жокеев. «Чёрная Дыра».

Здесь не было имён с паспортов, здесь были только кликухи, только репутация, заработанная на трассе, и скорость, как единственная истина. Здесь Димон был не Димон-бизнесмен, не Димон-жулик из прошлого, а просто Циник — кликуха, которую дали за его педантичную, почти маниакальную чистоту стиля езды, за холодный, безэмоциональный расчёт на трассе и за то самое, въевшееся в подкорку, патологическое, животное неумение проигрывать.

Первый заезд той ночи был не гонкой, а показательной, жестокой казнью. Его Porsche выстрелил со стартовой линии, как пуля из нарезного ствола, не оставляя соперникам на подержанных, хоть и тюнингованных M-шниках и дико пыхтящих наддувом «ниссанах», ни тени шанса, ни крупицы надежды. Он не просто обогнал — он унизил, растоптал, оторвавшись на целый корпус уже к первому же левому повороту и затем бесследно растворившись в глотающей свет ночи, оставив позади только воющий впустоту рёв их моторов и облако едкой, жжёной пыли. В салоне, плотно обнимавшем его, как кокон, пахло гарью, палёным сцеплением, раскалённым карбоном и его собственным, выступившим на спине и висках холодным потом, смешанным с адреналином — горьким, желанным, единственно настоящим наркотиком последних месяцев. Выигрыш — толстая, липкая от чужих пальцев пачка смятых купюр, которую он, даже не удостоив взглядом, сунул в карман куртки. Деньги были мусором, бумажками, не стоящими даже того, чтобы нагнуться и поднять. Ему нужно было другое. Ощущение. Жизнь. Хоть на секунду — доказательство, что он ещё не труп.

Второй заезд. Третьий. Он менял соперников, будто перчатки, пробуя на них, как на подопытных кроликах, разные тактики, разные грани своего мастерства и мощи машины: давил сходу, грубой, подавляющей силой; играл в изощрённые кошки-мышки, демонстрируя презрительное превосходство; шокировал зрителей и противников безупречным, ледяным контролем в глубоких, почти вертикальных заносах. Но каждая победа была пустой, как выеденное яйцо. Каждый пересечённый финиш оставлял после себя не взрыв эйфории, а лишь щемящее, тошнотворное ощущение, что он снова не долетел, не догнал того неуловимого, безымянного «чего-то», за чем гнался с таким безумным, отчаянным упорством. Гнев копился внутри, тихий, холодный и смертельно ядовитый, как отрава. Он жаждал борьбы, схватки, сопротивления — а находил только покорность, только немое, испуганное признание своего превосходства. Это бесило. Бесило до тряски в руках.

И вот — последний, главный, коронный заезд ночи. Ставки завышены до неприличного, публика, подогретая дешёвым алкоголем, азартом и его собственными, безоговорочными победами, гудит, как растревоженный улей. Основной соперник — самоуверенный парень лет двадцати пяти на тюнингованном, сверкающем лаком новеньком Audi R8 V10, кликуха Барон. Быстрая, статусная, дорогая машина. Должна была быть достойной, должна была дать хоть какую-то искру борьбы.

Но когда погасли фары на стартовой линии, выжидающей тишины, и взметнулась вверх худая, обвитая бижутерией рука девчонки-стартёра по кличке Сорока, в самый последний момент, из чёрной, непроглядной теми за спинами зрителей, метнувшись бесшумно, словно тень, к ним пристроилась третья машина.

Все, кто стоял у линии, обернулись как один. Это был живой анахронизм, насмешка над всем, что здесь ценилось. Volkswagen Golf GTI седьмого поколения. Тёмно-синий, «бирюзовый металлик», но весь в сколах, царапинах и потертостях, будто его специально гоняли по гравию и стенам. Почти стоковый на вид, без кричащих обвесов, только чуть опущенная подвеска и чуть более лихие диски. «Гольф». Обычный, в сущности, хетчбэк. На фоне приземистых, широких, агрессивных суперкаров он выглядел так же дико и неуместно, как та девчонка в перьях на фоне голых, улыбающихся кукол «Версаля». У водителя — глухой, полностью закрытый шлем в стиле мотокросса, тёмный, непроницаемый визор. Кликуха? Никто не знал. Просто Призрак. Так кто-то пробормотал в толпе, и имя мгновенно прилипло.


— Эй, шутник гороховый! — проорал какой-то здоровяк с банкой пива, — тебе на бензин для этого «соляриса»-то хватит с выигрыша? Или ещё и мамке на молоко останется? — Но его хриплый смешок быстро заглох в общем, настороженном гудении. В воздухе повисло что-то новое. Не насмешка, а любопытство, смешанное с предчувствием.

Дима, уже сидящий в кокпите, затянутый ремнями, лишь презрительно фыркнул, глядя в боковое зеркало заднего вида. «Гольф». Консервная банка. Ну что ж, ладно. Хоть развлекусь, поиграю в кошки-мышки, сделаю из этого выскочки фарш, чтобы на следующей прямой он у меня в зеркалах как букашка маячил.

Старт! Рука Сороки резко падает вниз. Его Porsche, срываясь с места с диким, раздирающим воздух визгом шин, вырывается вперёд, будто его пнули под зад раскалённым ломом. Барон на Audi, с небольшой пробуксовкой, отстаёт на полкорпуса, но держится в струе. А «Гольф»… «Гольф» с места слегка проседает, его передок клюёт носом, но уже ко второму, до тошноты отточенному переключению передач, этот синий ублюдок — с ними. Цепкий, неотвязный, как репейник на штанине. Держится.

Первая, крутая правая шпилька. Дима, не задумываясь, бросает свою полтонну немецкого инженерного гения в управляемый, красивый, с контролируемым сносом задней оси занос — чисто, по учебнику высшего пилотажа. Барон на Audi сносит шире, теряя драгоценные доли секунды и пару метров. А «Призрак» на «Гольфе» проходит поворот… странно. Не так круто, не так эффектно, без этого шикарного, закладывающего дух кренка. Экономно. Почти скупо, аскетично. Без лишних, пафосных движений, но и — что главное — почти без потери темпа. И выходит из поворота, прижавшись к самому краю трассы, к обочине, усыпанной щебнем, всего в каком-то метре от его заднего, широкого бампера. Слишком близко.

Ярость, тупая, горячая, знакомая, ударила Диме в виски, заставив сердце колотиться с новой, бешеной силой. «Не-ет, дружок пидорский. Так не играют. Здесь не на экономию топлива ездят». Он давит педаль газа в пол, до характерного щелчка на коврике. На длинной, идущей следом прямой его шестисотсильный, взвывающий монстр обязан был смести, стереть с трассы эту нахальную, жестяную блоху. Задница Porsche приседает, и он летит вперёд, как снаряд, отрываясь. Но в следующей, сложной связке S-образных поворотов, «Гольф» снова тут. Он дышит в спину. Он не обгоняет за счёт мощности — её у него, против Porsche, просто нет и быть не может. Он делает это иначе. Он читает трассу, как открытую книгу. Тормозит на какие-то несчастные полтакта позже, входит в поворот на самой грани срыва, на грани улета в кювет, но — чёрт возьми — не срывается. Его колёса, его убитая, неспортивная резина работают так, будто приклеены к асфальту суперклеем, и на выходе из связки он снова тут, его фары слепят в зеркалах, нависая на хвосте, словно насмехаясь, дразня.

Дима чувствовал, как едкий, солёный пот заливает ему глаза, жжёт, мешая смотреть, под плотно прилегающим шлемом. Он ехал на пределе, на самой острой, лезвийной грани собственных, отточенных в сотнях заездов возможностей и возможностей его безупречной машины. А этот… этот недоумок, этот нищеброд на консервной, потрёпанной банке не просто держался с ним — он поджимал. В зеркале заднего вида Димон видел, как тот синий силуэт нависает всё ближе, его фары, словно два холодных, бездушных глаза, слепят, гипнотизируют, не дают сосредоточиться. «Сука, да он меня прессингует! Меня! На «Гольфе»!

И тогда в нём что-то ёкнуло, переломилось. Гнев сменился чем-то другим — холодной, животной яростью, смешанной с азартом. Наконец-то. Наконец-то вызов. Наконец-то кто-то, кто не боится. Его пальцы так сильно сжали руль, что кости затрещали.

Последний поворот перед короткой, решающей финишной прямой — длинный, пологий левый, с коварным внешним уклоном. Идеальное, просто созданное для его мощности место. «Вот здесь я тебя, сучёнок, съем, размажу по асфальту, и пусть потом твои вшивые друзья скребут тебя лопатами», — пронеслось в его голове, и он, собравшись, приготовился выстрелить, выжав из мотора всё, на что тот был способен.

Но «Призрак» сыграл на опережение, показав средний палец всем учебникам и гоночным канонам. Он не стал ждать выхода на прямую. Он, рискуя всем, пошёл по внутренней, самой невыгодной, грязной, никем не используемой траектории, туда, где асфальт заканчивался и начинались камни, песок и строительный мусор. Его «Гольф» дико подпрыгнул на кочках, его резко, почти неконтролируемо снесло, кузов накренился так, что казалось — вот-вот, секунда, и он перевернётся, вылетев с трассы кубарем. Но водитель… водитель ловил машину короткими, резкими, до невозможности точными доворотами руля, не сбрасывая газа ни на миллиметр, работая сцеплением и газом так, как будто это были продолжения его собственных нервов. Это был не красивый, зрелищный гоночный приём. Это была уличная, грязная, отчаянная хватка голодного, загнанного волка, который борется не за приз, а за жизнь. За кусок мяса. За пачку этих самых, никому не нужных бумажек.

И этого, чёрт побери, хватило. На выходе из поворота он вынырнул из клуба жёлтой, едкой пыли уже не сзади, а сбоку от Porsche, выдвинувшись вперёд на добрых полкапота. Синий, потрёпанный бок его машины был в сантиметрах от зеркала Димы.

— СУКАААА! БЛЯДЬ, ТВОЮ МАТЬ! УРОД! ПИДОРАС! — Димон заорал внутри шлема бессильную, захлёбывающуюся, яростную матерщину, в которой сплелись все его месяцы злости, тоски и отчаяния. Он втопил педаль газа в пол так, что ногу свело судорогой. Мотор взвыл на запредельных оборотах, но финишная прямая была до обидного короткой. «Гольф», визжа и скрежеща всеми своими, уже наверняка убитыми, лысыми шинами, первым, на каких-то жалких, презренных полметра, пересёк натянутую между двумя столбами светоотражающую ленту — линию финиша.

Тишина, воцарившаяся на финише, была оглушительнее любого взрыва. Даже гул моторов, даже визг тормозов — всё смолкло. Все просто смотрели, застыв, как синяя, потрёпанная машина, даже не замедляясь, не торжествуя, проезжает мимо импровизированной судейской палатки, где на ящике из-под пива лежала толстая, тугая пачка выигрыша. Из приоткрытого окна высовывается рука в чёрной перчатке, сгребает деньги в салон, как мусор в совок, и «Гольф», не сбавляя хода, даже не дав зрителям разглядеть номер, резко ныряет в узкий, тёмный боковой проезд между ржавыми ангарами и растворяется в лабиринте промзоны, как будто его и не было вовсе. Как мираж. Как призрак.

Дима вылетел из своей машины, срывая с головы шлем и швыряя его со всей силы об асфальт, где тот с глухим пластиковым хрустом отскочил и покатился. Его лицо было багровым, перекошенным от бешенства, вены на шее и висках надулись и пульсировали, как канаты. — КТО ЭТО БЫЛ?! — его хриплый, сорванный крик разрезал ночную тишину, заставляя людей вздрагивать. — КТО, БЛЯДЬ, ЭТОТ ПИДОРАС?! ЧЬЯ МАШИНА?! ОТВЕЧАЙТЕ, МРАЗИ!

Люди вокруг молча разводили руками, отводили глаза, пожимали плечами. Никто не знал. Новый. Первый раз. Приехал, выиграл, исчез. Как призрак.

Барон, выбравшись из своей Audi, бледный и потный, подошёл, неуверенно похлопал его по плечу. — Слушай, Циник, расслабься, бро. Повезло ушлому. Чисто повезло. На таких гонщиках, блять, не учат. Никто не видел его лица, даже Сорока. Ни хуя не понятно…

— ДА ИДИ ТЫ НАХУЙ, СЛЫШИШЬ?! МОЛЧИ! — огрызнулся Димон, с такой силой отбрасывая его руку, что тот едва устоял на ногах. Его всего трясло — руки, ноги, скулы. Это был не просто проигрыш. Это было плевком в лицо. Оскорбление. Унижение. Его самого, его безупречной, выстраданной машины, всего его мастерства, всей его репутации — каким-то нищим, анонимным пацаном на убитом «Гольфе»! Эта ярость, вспыхнувшая в нём, была чище, острее, живее всех тупых, гнилых эмоций последних месяцев. Она жгла изнутри, как серная кислота, требуя немедленного выхода, немедленной расправы, крови.

Не слушая никого, не обращая внимания на возгласы и предложения «проехаться ещё», он впрыгнул в свой Porsche и с визгом шин рванул в ту сторону, куда скрылся «Призрак».

Он носился по лабиринту тёмных, разбитых дорог промзоны, выезжал на пустынное шоссе, лихорадочно вглядываясь в каждую тень, в каждую припаркованную у блеклых гаражей машину. Ничего. Тёмно-синий «Гольф» испарился, растворился в ночи, как дым. Как будто и правда был призраком.

Вернувшись в свой гараж уже на рассвете, когда город только начинал шевелиться в серой, холодной дымке, он, не снимая потной, пропахшей бензином и злостью куртки, с размаху ударил кулаком по верстаку. Пустая, стоявшая там кофейная кружка взлетела в воздух и разбилась о бетонный пол с звонким, издевательским треском. — Кто?.. Кто этот ублюдок?.. — хрипел он, сжимая окровавленные костяшки. В голове стучало, гудело, пульсировало одно и то же: «Кто? Кто этот ублюдок? Кто посмел?» Но в самой гуще этой слепой, всепоглощающей ярости была странная, горькая, как полынь, сладость. Наконец-то. Наконец-то что-то случилось. Появился кто-то, кто смог его победить. Кто встал на его пути не с нытьём и заботой, а с вызовом, с презрением, с холодным, расчётливым умением. Кто забрал не деньги — хуй с ними, с деньгами! — а его непобедимость. Его статус. Его покой.

Он провалился в короткий, тяжёлый, беспокойный сон прямо там, в кресле гаража, под мерный, уже остывающий, потрескивающий звук остывающего мотора. И даже во сне не получилось забыться. Там его ждала безумная, сюрреалистичная карусель: танцовщица в белых перьях, которая кружилась всё ближе, и он, отчаянно пытаясь разглядеть её лицо под маской, срывал с неё эти перья, и они превращались в клубы едкой пыли на трассе. И из этой пыли выныривал тот самый, ненавистный синий «Гольф», и за его тёмным, непроницаемым визором ему чудилась та же самая, насмешливая, женская улыбка.

Загрузка...