От автора
Эта книга является художественным произведением; все персонажи, имена и события вымышлены, а любые совпадения с реальными людьми или реальными событиями являются случайными.
Настроение:
Gavin luke - Incomplete
Я сидел в комнате на третьем этаже старого дома в Париже. За окнами шумел бульвар: стучали колеса экипажей, выкрикивали заголовки газетчики, в толпе кто-то смеялся, кто-то спорил. Где-то вдали звенели колокола, но здесь, за плотными шторами, было почти тихо. Словно город, привыкший к суете, на минуту замер, оставив меня в покое — в паузе перед чем-то важным.
Комната напоминала каюту забытого корабля: стены обшиты тёмными деревянными панелями, старая лампа под потолком, ветхая карта на стене. Всё здесь говорило о человеке, который долго не жил на одном месте, а постоянно собирался в дорогу. Чемодан стоял у кровати, будто ждал команды.
На столе передо мной лежал конверт. Плотный, кремовый, запечатанный красным воском. Я смотрел на него, как смотрят на дверь, за которой может оказаться всё — или ничего. Письмо было адресовано человеку по имени Étienne Duroc. Я не слышал этого имени уже много лет. Я давно не называл себя так. Настолько давно, что оно звучало, как чужое. Или, может быть, забытое собственное имя — самая страшная из всех потерь.
Я сломал печать и развернул письмо. Один тонкий лист, и почерк — до боли знакомый. Мой. И всё же — не совсем мой. Будто писал я, но в другое время, из другого состояния. Как будто кто-то, кто знал больше, чем я теперь.
«Если ты читаешь это — значит, всё пошло по плану. Тебе предстоит путь. Ты не всё вспомнишь сразу, но должен вернуться. К востоку. К пескам. Найди то, что ты уже однажды нашёл. И уничтожь это. Пока не поздно. Начало твоего пути в Одессе»
Я перечитал сообщение несколько раз. Оно было слишком коротким, слишком точным. Ни обращений, ни подписей. Только приказ — или предупреждение. Я не знал, кто именно отправил мне это письмо. Но если это был я сам — значит, причин было достаточно. И, возможно, у меня тогда не было другого выхода.
Я сидел неподвижно, позволяя словам медленно проникать в сознание. Потом встал. Спокойно. Не было ни волнения, ни паники. Только ощущение, будто цепочка событий уже запустилась, и я лишь нажал на триггер. Как упавшая первая костяшка домино запускает цепную реакцию, которую уже не остановить.
В шкафу на верхней полке лежал старый брезентовый рюкзак. Я вытащил его, выложил на кровать содержимое чемодана: холщовая сумка с медицинскими инструментами, комплект тропической формы, полевой бинокль, аптечка, походные ботинки и смены белья. Всё, что нужно, уже было со мной. Я переложил вещи аккуратно, не торопясь, как делают это те, кто привык к армейской службе и путешествиям.
Перед выходом я снова взглянул на письмо. Оно казалось обыкновенным, ничем не выделяющимся, но я чувствовал, как внутри него живёт что-то большее, чем просто чернила и бумага, — некая скрытая сила.
Я сложил его и убрал в нагрудный карман френча. Впереди был путь — к востоку, к пескам, туда, где всё когда-то начиналось. И если я однажды оставил это позади, значит, на то была причина. Но теперь — всё иначе. Отныне обратной дороги не будет.
Настроение:
Unheilig - Der berg
Я проснулся от размеренного стука колёс и сначала ощутил запахи. Солёный бриз моря смешивался с тяжёлым ароматом сгоревшего угля и горячего масла от старого паровоза, тянущего поезд сквозь жаркую летнюю ночь. Одесса. Даже в полусне я узнал её безошибочно. Она пахла пряностями, рыбой, вином и тайной, ожидающей за каждым поворотом улицы. Город встретил меня, словно старого знакомого, напоминая о чём-то важном, но давно забытом.
Одесса напоминала мне Марсель. Не улицами — хотя и в этом можно было бы найти сходство, — а духом. Морем, которое дышало в каждом переулке. Манерой здешних жителей говорить. Смесью народов, голосов, ароматов, взглядов. Город, в котором никто не чувствовал себя чужим.
Я родился в Марселе, и, возможно, именно поэтому Одесса сразу легла мне на сердце. Здесь, как и в Марселе, улицы ведут к морю, и каждое утро несёт с собой солнце, бриз и надежду. Здесь, как и там, солнце не просто светит, а разговаривает с тобой.
И было в этом городе что-то ещё — старая, почти стёртая, но упрямая тень Франции. Дерибас, Ришелье, Деволан, Ланжерон... Имена, звучащие, как главы одного романа. Одесса начиналась с французов — не только по крови, но по замыслу. Французский след чувствовался в самом воздухе: в архитектуре, в интонациях, даже в том, как здесь умели жить — не торопясь и со вкусом.
Иногда я ловил себя на мысли, что если бы Марсель исчез, я мог бы остаться здесь. И не чувствовать себя изгнанником.
—
Я медленно сел, разминая затёкшие мышцы, и уставился в окно. За стеклом проплывали тени деревьев, редкие дома, а потом появились пригородные огоньки. Поезд сбавлял ход, и его металлический скрип, как стон уставшего механизма, заполнял мою голову.
Проверив карманы старого френча, я извлёк письмо, сложенное вчетверо. Знакомый почерк на пожелтевшей бумаге был моим собственным, но я не помнил, чтобы когда-либо писал эти строки. Слова звучали, словно эхо моей собственной души, затерянное где-то в лабиринтах памяти. Я знал только одно: письмо пришло, чтобы заставить меня вернуться туда, откуда я однажды сбежал.
Поезд резко дёрнулся и остановился. Вокзал Одессы встретил меня мягким шумом, словно обволакивая своей неспешной жизнью. На перроне уже собрались носильщики с тележками, перешучиваясь вполголоса и неторопливо разбирая багаж прибывших. Кто-то неподалёку жарил мясо, и воздух был полон запахом специй и дыма.
Я ступил на перрон, поправил рюкзак и направился к выходу, следуя за остальными пассажирами. Одесса встречала меня, принимая обратно в свои объятия.
На привокзальной площади сидел мальчишка-чистильщик обуви, его глаза блестели в свете фонаря.
— Месье, ваши ботинки, — он улыбнулся мне с озорством, словно старому приятелю. Я сел на скамью, вытянув ноги. Мальчик работал быстро и сноровисто, как заправский мастер.
Когда он закончил, молча вложил в мою руку маленький клочок бумаги. Я не успел спросить ни слова, а он уже растворился в ночной темноте Куликова поля.
Развернув записку, я прочёл: «Ищи Рабби Зусю. Он знает. Только не тяни». Имя Рабби Зуси всколыхнуло воспоминания, но они были похожи на слабый свет далёкого фонаря в густом тумане. Иерусалим? Пустыня? Смутные отголоски далёких событий, больше похожих на сны.
Сунув записку в карман, я пошёл искать гостиницу, в которой когда-то останавливался. Вспомнил, что ближайшая к вокзалу — на Малой Арнаутской улице. Идти было недалеко, и вот я уже смотрел на старое здание гостиницы «Майбах». Она выглядела усталой, фасад облупился, ступени вытерлись от ног тысяч постояльцев. Когда-то она сияла гордо, теперь была лишь тусклым отражением прошлого.
В холле портье дремал, положив голову на ладони, но, увидев меня, без слов достал ключ.
— Номер двадцать два, вторая дверь справа, — сказал он так, будто я здесь останавливался каждую неделю.
Поднимаясь по лестнице, я вслушивался в её скрип, напоминающий голоса всех тех мест, где я останавливался прежде. Теперь я снова здесь, но уже не бегу. На этот раз я иду к цели.
Комната встретила меня простой обстановкой: железная кровать, умывальник, стол с лампой и окно, выходящее на тихую улицу. Я бросил рюкзак на пол, положил на стол письмо, записку и карту, взятую с собой. Подойдя к окну, я посмотрел вниз на пустынную ночную улицу, чувствуя, как внутри меня оживает что-то давно уснувшее, спрятанное от самого себя.
Ночь прошла почти без сна. Я изучал карту и обдумывал свои дальнейшие действия. Утро принесло прохладу и желание двигаться дальше. Умывшись и приведя в порядок одежду, я спустился вниз. Портье спал, не пошевелившись, даже когда я прошёл мимо.
Решение пришло само собой: искать следы Рабби Зуси надо на Привозе.
—
Этот рынок всегда был сердцем Одессы, её душой и тайной. Не потому, что был самым крупным или богатым — а потому, что дышал вместе с городом. Я помню его с тех пор, как впервые приехал в Одессу, когда работал матросом на торговом корабле. Был очень молод, одет просто, с потрёпанной сумкой на плече и головой, полной вопросов. Я хотел понять суть этого города. Мне говорили: «Иди на Привоз — он тебе ответит».
И я пошёл.
Привоз той поры — это пыльная, немощёная площадь, полная жизни и вони. Прямо с фургонов и телег торговали птицей, капустой, селёдкой, яблоками, мясом, зерном. Там, где теперь корпуса и крытые галереи, стояли навесы из холстины и балаганы на кольях. Всё шаткое, всё временное — и в этом была его сила. Он мог меняться каждый день, но оставался собой.
Привоз был последним звеном в цепи городских базаров, вытянувшихся от порта до Александровского проспекта. Говорили, это Деволан спланировал их как кровеносную систему города — от гавани, по Военной балке, мимо Греческого и Старого базара — прямо сюда, в самую живую точку Одессы. Отсюда товары разъезжались по всему югу, а слухи — по всей стране.
Старики рассказывали, что ещё в 1790-х здесь уже торговали. Вдоль Пантелеймоновской тянулись мясные и рыбные ряды. У каждого были свои запахи, свои звуки.
Настроение:
Infected Mushroom - Trance Party
Весь день я провёл без цели, будто стараясь не торопить судьбу. Пил кофе в уличной кофейне, читал местную газету, бродил по переулкам, заглядывал в витрины антикварных лавок, где пыль и молчание были свидетелями былой роскоши. Но взгляд всё время возвращался к часам. Солнце стояло высоко, а зелёная дверь — где-то в тупике за мясными рядами — терпеливо ждала своего часа.
Чем ближе подступал вечер, тем сильнее сжималось что-то внутри. Не страх. Не тревога. Скорее — предчувствие. Как у хирурга перед сложной операцией. Или у человека, который знает, что возвращается туда, откуда пообещал себе уйти навсегда.
Солнце клонится к горизонту. Я поднимаюсь и направляюсь в сторону рынка.
Мясные ряды почти опустели. Рынок как будто засыпал. В глубине одного из проходов я нашёл тупик. Стены с облупившейся штукатуркой, выброшенные пустые ящики, кучи какого-то хлама, заколоченные двери. И среди них — одна зелёная. Потёртая краска, латунная ручка, странный знак на косяке: два иероглифа 𒂗𒍣, вписанные в круг.
Я провёл пальцами по знаку. Внезапно меня охватило волнение. За этой дверью меня ждали ответы на вопросы, которых я даже не мог сформулировать.
Я постучал трижды. Пауза. Тишина. Затем — скрип. Дверь приоткрылась на несколько сантиметров.
— Кто ты? — голос был хриплым. Не старым, но уставшим. Голос человека, который слишком многое видел.
Я назвал своё имя. Дверь открылась чуть шире. Из темноты на меня смотрели глаза. Не в лицо, а глубже — в самую душу. Словно пытались разглядеть не то, кто я, а что от меня осталось.
— Ты ведь был там… — голос дрогнул. — Тогда. Я тебя помню.
Дверь распахнулась. Передо мной стоял человек лет под пятьдесят: сильный, сухощавый, с тёмной бородой и внимательным взглядом врача, осматривающего пациента. Льняные брюки, светлая рубашка, из-под неё свисали кисточки цицит. Его движения были выверенными, точными — как у того, кто привык делать всё с расчётом. Прямая спина и твёрдая походка — как у старого солдата.
Он жестом указал на стул. Мы сели друг напротив друга. В комнате на секунду стало тихо.
— Ты не представляешь, как важно, что ты снова в деле», — сказал он. — Ты был там, Челаго. Видел то, чего не должен был видеть. Тогда, на случай непредвиденных обстоятельств, ты оставил себе след, это письмо. Теперь ты по нему идёшь.
Я не ответил. Но что-то дрогнуло внутри. Словно с вершины памяти сдвинулся камень и задел другой. И воспоминание включилось в моём сознании, как старая кинохроника.
—
…Я плохо помнил, как выбирался наружу.
Помнил лишь: зиккурат дрожал. Камень под ладонями был горячим — будто изнутри по нему били волны энергии. Плиты пола пульсировали, как кожа гигантского зверя. Трещины на стенах — как вены, внутри которых двигался свет. Я пытался дышать, но воздух был густым, как будто сжался. Каждый вздох давался с трудом, сознание помутилось.
Где-то внутри пели. Не пели — шептали. Множеством голосов. Я различал плач, молитвы, чей-то смех, который заканчивался криком. Эти звуки не приходили извне, а рождались в моей голове.
Я бежал по коридору, но ноги не слушались. Пол становился мягким. Стены плыли. На какой-то ступени я споткнулся — и упал прямо на груду… я не знал, чего. Только почувствовал: здесь кто-то умер. И зиккурат требовал новую жертву.
Я не знал, сколько это длилось. Миг или вечность. В какой-то момент я подумал: я умер. В другой — что всё ещё жив. Выполз наружу через раскопанный нами вход.
…Пустыня ревела. Камни дрожали. Воздух звенел, как струна. Надо мной — тяжёлое, серое небо. Под ногами — основание храма, древнего, как само время. Где-то снизу слышался голос. Или рой голосов. Не звук — ощущение. Слияние. Пульс. Я понял: это порождение повреждённого сознания. Галлюцинации.
Вспышка. Свет — зеленовато-белый, как фосфоресцирующее море. Волны били через камень, изнутри. Люди стали выползать из ямы. Кто-то задыхался, катаясь по песку. Один загорелся. Земля стала мягкой, живой. И тогда я услышал страшный голос:
— Ты открыл меня.
Я побежал.
Когда я очнулся, солнце уже поднималось. Но свет бил не сверху — он шёл из меня. Кожа трещала. Вены горели. Где-то внутри, на самом дне, кто-то смотрел. И говорил моим голосом:
— Ты открыл меня.
Я стоял на коленях в песке и шептал на языке, которого не знал. Шептал имя, звучавшее как приговор: Эн-зи.
Я вынырнул из воспоминания с отголоском пережитого ужаса. Видно, это отразилось на моём лице. Рабби Зуся не удивился. Он всё понимал.
— Мы не знали, что это, — прошептал я. — Не знали, с чем имеем дело.
Он кивнул, без упрёка:
— Но ты выжил.
— Не уверен, что это моя заслуга.
— Определённо не твоя, — сказал он. — Кто-то тебя оттуда вытащил. Поэтому тебе придётся вернуться и завершить дело.
Он подался вперёд:
— Слушай внимательно. Ты был руководителем экспедиции, которая нашла то, что земные правители ищут уже несколько тысячелетий. Источник неограниченной власти, загадочная машина, которую большинство древних источников называют «Эн-зи» или «Пожиратель душ». Наша задача собрать максимально полное досье на это устройство, и ты поможешь мне. Я работаю над этим уже семь лет и знаю больше, чем любой человек на земле, но ты был там. Твоя память повреждена, но не стерта. Работа по сбору информации о «Пожирателе душ» поможет вернуть часть воспоминаний. Ведь тебе придется вернуться туда, но уже вооруженным знаниями.
— Почему сейчас? Почему не раньше?
Зуся смотрел в сторону окна:
— Потому что раньше ты был не готов. За эти годы, после контакта с «Пожирателем душ», твоя психика пришла в норму. Тогда, ты единственный из всей экспедиции выжил, значит только ты можешь остановить то, что просыпается.
Он замолчал. Потом — почти шёпотом:
— Я понимаю тебя, Челаго. Когда-то я тоже командовал. Только не экспедицией — я был командиром роты в бронекавалерии. Тяжёлые шагающие боевые бронированные машины. Экипаж — четыре человека: механик-водитель, командир, инженер и стрелок. Мы называли их Колесницами. Новейшая на тот момент разработка армии Республики Израэлитов. Шла война с османами, которые хотели уничтожить еврейское государство.
Настроение:
Delirious? - Obsession
История Люстдорфа начиналась с моря. С ветра, гуляющего между холмов, и степи, где не росло ничего, кроме полевых трав. Земля здесь была плодородной, но дикой. И вот однажды сюда пришли люди, которые умели заставить заброшенную землю приносить урожай.
В начале девятнадцатого века, когда на германских землях войны сменялись голодом, а голод — инфляцией, многие семьи искали лучшей жизни. И нашли ответ в южных пределах Гетьманата Русинов. Сюда звал ветер с моря, сюда манил обещанный манифест Верховной Рады: земля, свобода, самоуправление, тридцать лет без налогов. Получив положительный опыт колонизации бывших османских земель, политику продолжили, пригласив лучших из тех, кто хотел работать на земле.
Так на берегу моря, к юго-западу от Одессы, появился Люстдорф — «Весёлое село». Название будто придумано в шутку, но оно прижилось. Местные уверяли: вначале это был Кайзергейм, пока не приехал один важный господин из Одессы — по слухам, сам Ришелье — и не предложил сменить имя на более жизнеутверждающее. Мол, будет весело — и должно звучать соответствующе.
Весело, правда, было не всегда. В первые годы переселенцы жили в землянках и хижинах, обогреваемых не печкой, а надеждой. Удобств не было. До Одессы — добираться полдня. Почты — никакой. Болезни — были. Помощи — нет. Но они не жаловались. Строили дома, сажали виноград, учили детей.
Жили строго — по уставу, который сами определили. В каждом дворе царил порядок, как в расписании поездов: староста — шульце — следил за всем, от морали до размеров крыльца. Пропустил службу — штраф. Пьянствуешь — на общественные работы. Любой, кто мечтал прожить жизнь «без толку», попадал в список тунеядцев. А вот добродетельных хозяев вносили в другой — почётный — список, и тот читали перед всей общиной.
Когда в Одессе впервые пустили электрический трамвай, не к центру, а именно сюда, в Люстдорф, это восприняли как знак. Не шутка — первая сельская местность в Гетьманате с электротрамваем. С тех пор колония стала курортом. Здесь появились виллы, санатории и даже телеграфная станция. Но больше всего Люстдорф прославился не этим. Его уважали за то, что здесь умели жить — по-немецки: сдержанно, основательно и с верой.
Потому сюда и прибыл когда-то человек по имени Фриц Штайнмайєр.
Это было почти десять лет назад. Он прибыл в Люстдорф как переселенец из Литвы. Привёз документы, винные дрожжи, пару ящиков посуды и маленькую библиотеку на немецком. На границе с ним не спорили — слишком много тогда было людей, приезжающих на юг в поисках лучшей доли.
Он поселился в доме, который купил у общины. Начал с простого: работал в поле, ремонтировал винные прессы, показывал соседям, как делать удобные подставки под лозу. Его приняли быстро: честный, работящий, всегда готовый помочь.
Потом он стал приходить по воскресеньям в кирху. Не на показ — по-настоящему. Ведь Фриц на самом деле искренне верил — в этом ему не нужно было играть роль. Он слушал, задавал вопросы, участвовал в хоре. Детям читал вслух библейские истории на лужайке перед храмом. А потом предложил — тихо, без пафоса — устроить для мальчиков летний лагерь в полях: костры, песни, походы, чтобы дети научились дружбе, ответственности и любви к Богу. Wie ein deutscher Junge wächst — так он это называл.
Скоро его стали звать «пан Фриц» не только в винодельнях, но и в молитвенном доме. Пастор — пожилой человек с добрыми глазами и уставшим лицом — часто заходил к нему в гости.
И в один такой вечер, когда на столе стояло простое блюдо из картофеля, жареная курица и графин красного вина, завязался разговор. Глубокий. Тяжёлый.
— Скажи мне, брат Фриц, — пастор крутил в пальцах серебряную вилку, — а ты ведь интересуешься пророками. Иеремией. Исайей. Всё больше Ветхий Завет читаешь, верно?
— Верно, — кивнул Фриц. — Потому что нельзя понять Новый, не услышав голос Старого. Он не отменён. Он — корень.
Пастор тихо вздохнул:
— В нашей традиции мы понимаем, что церковь — это новый Израиль. Что прежний народ отверг Мессию. Что теперь Завет — с нами.
Фриц отставил чашу. Глянул в окно — вечернее солнце окрашивало небо в цвет вина.
— А если они не отвергли, а не узнали? — спросил он. — Если так было предсказано? «Они воззрят на Того, Которого пронзили, и возрыдают о Нём». Это из Захарии. Если Бог верен — как Он может отвергнуть свой народ? Он не человек, чтобы предавать.
Пастор вздрогнул и замолчал. Внезапно на его лицо легла тень.
— Аврааму было обещано: «Благословляющие тебя — благословенны, проклинающие — прокляты». Это не слова, чтобы их забыть.
— Но Павел говорит…
— Павел, — перебил мягко Фриц, — и говорит: «Они возлюблены Божии ради отцов». Он не отрёкся от них. Мы — дикая маслина, привитая к древу. Но если корень свят — то и ветви.
В комнате повисла тишина. Только трещали за окном сверчки, и в водостоке постукивала капля.
Пастор не спорил. Только кивнул.
— Я не думал об этом так. Всегда было… иначе.
— Может, потому и пришла в Европу та ненависть, что забыла она об этом, — сказал Фриц тихо. — Лютер начал с надежды — а закончил проклятиями. И в том была его трагедия. Но мы можем выбрать другой путь.
— Какой?
— Любить тех, кого любит Бог. Даже если они не понимают. Пока.
Они сидели молча. А потом выпили за Авраама. И в сердце пастора загорелся маленький, трепещущий огонёк надежды. Надежды на мир со своей совестью.
—
Пастор Генрих Эбель был человеком слова и чести. Он служил в Люстдорфе уже двадцать семь лет — с тех пор, как его прислали из Вюртемберга, сразу после семинарии. Он построил здесь кирху, вырастил двух дочерей, похоронил жену. По мере своих сил помогал приюту и следил за виноградной лозой, которую посадил у своего дома. Его любили — но не за силу, а за кротость и доброту.
Но никто не знал, что пастор Эбель носит в своём сердце тайну, которая долгие годы жгла его, как крошечный уголёк, положенный во внутренний карман сюртука. Его никто не видел — но он приносил постоянную, сильную боль.
Настроение:
Foo fighters - The pretender
Воспоминания капитана Шевченко о первых месяцах войны, составленные на основе его дневников, написанных во время боёв на южном фронте.
Домаха уже давно перестала быть городом, превратившись в кровоточащую рану на теле Гетьманата Русинов. Разрушенные здания, похожие на изломанные скелеты, торчали из густого дыма и пламени пожаров. Город ежечасно обстреливала артиллерия Моксанского ханства, разрушая улицы, площади и дома, убивая всех, кто не успел укрыться. Гражданские толпами стекались к порту, пытаясь покинуть этот ад. Их стоны и крики перекрывали даже грохот артиллерийских залпов, но мы уже привыкли не слышать этих звуков — они стали частью нашего существования.
В обороне Домахи участвовали все: профессиональные части, потрёпанные и истощённые в боях, тероборона, добровольцы-ополченцы, среди которых были старики, женщины и подростки. Линия фронта сжималась с каждым днём. Наш паёк сократился до размера, едва способного поддержать силы, но никто не роптал — слишком близко стоял враг, слишком сильна была ненависть и страх перед моксанами. Сдаться — значило отдать всех, кто ещё жив, на растерзание жестокому врагу.
Каждый день из порта выходили перегруженные суда, на которых спасались отчаявшиеся люди.
Моксанские пилоты на своих крылатых машинах безжалостно атаковали корабли и причалы, сбрасывая бомбы прямо в толпы мирных людей. В море плавали тела, вода окрасилась кровью. Трагедия повторялась снова и снова, но люди продолжали ждать новых кораблей, несмотря на риск смерти от бомб или артобстрела. Некоторые не выдерживали и бросались с причалов в ледяные волны, не в силах больше ждать спасения.
Наше сопротивление было отчаянным. Ночами в небо взмывали орнитоптеры Гетьманата, совершая почти самоубийственные вылеты, доставляя провизию и боеприпасы в окружённый город. Днём наши истребители прикрывали эвакуацию в порту. Их смелость была потрясающей, но и потери — огромными. Часто мы слышали, как разбивались сбитые машины, но каждая успешная миссия давала нам надежду продержаться ещё немного. Лётчики, возвращавшиеся из рейдов, были похожи на призраков — уставшие, измождённые, с глазами, полными отчаянной решимости и страха. Многие машины после посадки уже не могли подняться снова, разбиваясь при неудачных попытках взлёта или попадая под шквальный огонь противника.
—
С моря защитников города поддерживали мониторы, несколько фрегатов и крейсер Гетьманата Русинов.
Основных сил флота Моксанского ханства можно было не опасаться. В самом начале войны, когда на Одессу шёл десантный отряд, на его прикрытие был отправлен флагман ханского флота — линейный крейсер «Moksanmaa». Это был самый большой и мощный корабль во всём Чёрном море, гордость и любимая игрушка хана Вельмеса ІІ. Ночью, не дойдя до точки рандеву с конвоем, линкор был внезапно атакован русинскими брандерами. Хорошо спланированная и проведённая атака с разных направлений и беспечность вахтенных «Moksanmaa» привели к тому, что линейный крейсер стал подводным.
Корабль получил несколько попаданий, в огромные пробоины хлынула вода, а взрывы вызвали пожары. Он получил дифферент на корму, а в носовой части пламя стало подбираться к погребам боезапаса. Экипаж до последнего боролся за живучесть, но в 4:37 в небо взвился столб огня высотой в 300 метров. Зарево вспышки было видно даже в Одессе. Огромная башня главного калибра весом 800 тонн подлетела на 50 метров и обрушилась на стоявший рядом миноносец «Iskhan», который подошёл спасать моряков.
Этой ночью два корабля поддержки десанта были потеряны. Десант тоже оказался неудачным. Высадившись в устье Тилигульского лимана, он был встречен мобильными отрядами береговой стражи, а прорвавшиеся мелкие группы позже в степях уничтожила местная самооборона.
—
Операция флота Гетьманата по поддержке окружённой Домахи была успешной.
Небольшие, но мощные мониторы класса «Катран» из азовской флотилии, под командованием смелых капитанов подходили к берегу в густом тумане, почти садясь на мель. Крейсер «Сагайдачный» прикрывал порт своими зенитными орудиями от атак с воздуха и, постоянно маневрируя, обстреливал береговые цели.
Экипажи действовали с дерзостью, близкой к безумию, обрушивая на позиции моксан внезапный и жестокий огонь. Огонь корректировали наблюдатели, расположенные на холмах вокруг города. Моксане всё время осады пытались их выявить и уничтожить, но это было нелегко. Орудия кораблей точно били по войскам, передовым складам боеприпасов и батареям противника, вызывая взрывы, которые озаряли ночное небо яркими вспышками.
Задействованные в эвакуации миноносцы, быстро маневрируя, уходили от огня, но иногда моксанам удавалось нанести смертельный удар. Мы видели, как от прямого попадания миноносец «Спрытный» начал полыхать, превращаясь в яркий костёр среди тёмных волн. Потом сдетонировали торпеды — и корабль исчез в холодных водах. Эти сцены героизма русинских моряков навсегда запечатлелись в нашей памяти.
Фронт сжимался всё сильнее. Моксане бросали против нас всё новые силы — пехоту, артиллерию и эскадрильи штурмовиков, которые были главной угрозой. Противовоздушная оборона города была практически подавлена. Лишь несколько батарей ещё держались на ключевых позициях, но ПВО крейсера работала безотказно. Противотанковые рвы и минные поля помогали нам сдерживать вражескую бронетехнику. Вокруг города громоздились остовы сгоревших машин ханства.
Иногда мы предпринимали безумные контратаки, чтобы хотя бы на время отбросить врага и заложить новые минные поля. Но силы таяли. Потери среди защитников были огромны. Голод, холод и постоянные бои сжигали последние резервы человеческих сил.
Судьба мирных жителей волновала нас больше всего — эвакуация не прекращалась ни на минуту, и наша главная цель была продержаться, пока последний гражданский не покинет обречённый город.
Настроение:
Die Apokalyptischen Reiter - Wir reiten
Одесский порт гудел с самого утра.
Портовые краны выпускали клубы пара, поворачиваясь над трюмами. Буксиры пыхтели у причалов. Из глубины кораблей доносился грохот ящиков, лязг цепей, крики и команды на разных языках. На булыжниках, усыпанных соломой и угольной крошкой, катились телеги. Тяжёлые битюги тянули повозки с зерном, мешками, ящиками, бочками. Воздух был густой — будто замешанный на мазуте, угольной пыли, человеческом поте и горячем металле.
Порт жил как организм — грохотал, дышал, двигался, уставал.
Особняком, чуть в отдалении от основных причалов, стояло старинное здание французского торгового представительства. Каменное, с обветшалым флагом на флагштоке, облупившейся лепниной и гербом пароходной компании над входом. Здесь принимали грузы, подписывали контракты и занимались оформлением пассажиров, следующих на юг — в Северную Африку, в порты Марокко, Алжира, Туниса.
Внутри было прохладно. Пол из тёмного дерева, тишина, запах кофе, чернил и морской влаги. Секретари с бумагами, перьевые ручки, мягкие французские реплики, звучащие сквозь двери и из-за перегородок. Всё здесь дышало порядком и нейтралитетом.
Капитан Шевченко — высокий, сдержанный, в форме береговой стражи Гетьманата — поднялся по лестнице и остановился у двери с табличкой:
Départements de douane et transit / Виддил перевирок
Он потянулся к ручке, когда услышал шаги за спиной.
Из конца коридора шёл мужчина — в гражданском, но слишком строгом. Тёмный пиджак, зауженный в талии, прямые брюки, модная мягкая шляпа. Он был выбрит, сдержан, движения — отточены, взгляд — внимательный. Типичная выправка боевого офицера, снявшего мундир, но не привычку командовать.
Шевченко сразу вспомнил это лицо. Голицын.
Их взгляды встретились. Всё стало ясно без слов.
— Позволите? — Голицын говорил вежливо, с лёгкой тенью превосходства.
— Прошу, — Шевченко не шелохнулся. — Только справки беру я.
— Не уверен, что вы уполномочены мне препятствовать, — мягко сказал Голицын. — Речь идёт о судне, выходящем в международные воды.
— Мы на русинской территории, — спокойно ответил Шевченко. — А значит, это наша компетенция.
— Ах да… границы, независимость… компетенция, — Голицын чуть усмехнулся. — Я интересуюсь лишь маршрутом одного корабля.
— Я уважаю нейтралитет этого учреждения, — сказал Шевченко. — Но не уважаю моксанскую манеру вмешиваться в чужие дела.
— Мы не вмешиваемся, — твердо сказал Голицын. — Мы настаиваем на своем праве.
Повисла тишина.
— Юссонивка? — тихо спросил Голицын, прищурившись.
— Было дело, — спокойно ответил Шевченко.
— 71-й драгунский. Мы тогда встали у моста. Полковая артиллерия застряла.
— Пятьдесят четвёртая пехотная, — тихо бросил Шевченко. — Мы держали ту переправу.
Оба замолчали. Напряжение уплотнилось, словно воздух перед грозой. На миг оба потянулись к оружию — машинально, как солдаты.
Шевченко — к застёжке кобуры.
Голицын — к внутреннему карману пиджака.
Их взгляды встретились. Зрачки расширены. Оба замерли. Тело — как пружина. В одном движении от беды.
В этот момент мимо них прошла девушка — секретарь со стопкой документов. Её каблуки застучали по паркету. Звук сбил напряжение, как дуновение тушит спичку.
Голицын отступил в сторону. Шевченко слегка расслабил плечи.
Они помолчали ещё немного. Но теперь тишина была другой — тугой, готовой порваться.
— До сих пор готовы убить друг друга, — сказал Голицын.
— Готовы, — подтвердил Шевченко. — Потому что не забыли. Потому что не простили. Война все ещё живёт в нас.
— И не простим, — кивнул Голицын. — Слишком страшной была эта война.
— Слишком много наших полегло.
Он перевёл взгляд на окно, за которым шумел порт.
— Но, если сорвёмся — они только этого и ждут. Всякие политики. Газетчики. Дипломаты.
— Любая искра — и начнётся новая бойня, — сказал Голицын. — А всё — из-за гордыни. Моей. Твоей. Нашей общей.
— Ради детей, — сказал Шевченко. — Ради их будущего.
— Ради того, чтобы не передать эту войну им по наследству, — добавил Голицын.
Они замолчали. Без дружбы. Без мира. Просто два человека, слишком уставших от убийств.
— А раньше — марши, мундиры, фанфары, — тихо сказал Голицын. — Ничего не слышишь, разум застилают дисциплина и приказ.
— И потом — бойня, — добавил Шевченко. — Ты видишь, как твоему другу сносит голову. Тому самому, с которым делил последнюю сигарету. Ты видишь гниющие тела. Видишь города, цветущие ещё вчера — в руинах сегодня.
— А потом у тебя рождается сын, — Голицын замолчал на миг. — И ты понимаешь: ты не хочешь, чтобы он через это прошёл.
Он тяжело вздохнул, отвёл взгляд и заговорил почти себе под нос:
— Тогда в ханстве все как будто сошли с ума. Газеты твердили про «маленькую победоносную войну». Хан издал манифест о воссоединении земель и восстановлении исторической справедливости. Люди ходили по улицам, как под гипнозом — с флажками, с песнями, восторг на всех лицах. Даже те, кто ещё вчера неодобрительно молчал, вдруг заговорили о долге и великой миссии. Все хотели этой войны. Разве кто-то тогда мог подумать, чем всё это закончится?
Шевченко кивнул, глядя в сторону.
— Да и мы хороши были. Мы всё видели. Видели, как милитаристский угар овладел соседней страной. Но вместо того чтобы готовиться к войне и учить молодых солдат воевать — учили маршировать на парадах и полировать пуговицы. А политики говорили о беспрецедентно низкой вероятности новой войны.
Он поднял глаза.
— А потом — мир рухнул. Раннее зимнее утро. Взрывы. Колонны наступающих войск. Жатва смерти.
— Пять лет назад я готов был тебе горло перегрызть, — произнёс Шевченко.
— Я до сих пор готов, — сказал Голицын. — Только теперь знаю, что за этим будет.
— А за этим — снова патриотический пафос, ненависть в газетных статьях и призывы жёстко ответить на провокацию. Затем мобилизация. Братские могилы. Инвалиды без ног просят милостыню на улице.
— И снова слёзы. И снова сгоревшие дома. И снова генералы с указками перед картой.
— Мы не дадим. Ни им. Ни себе.
Он посмотрел на Голицына.
— Не потому что мы друзья. Потому что мы хоть чуть-чуть остались людьми.
— Ненависть будет жить в нас всегда, — сказал Голицын. — Но, возможно, просто жить рядом, не убивая — это всё, на что мы способны.
— Этого уже много.
Повисло молчание. Уже не враждебное. Просто молчание двух людей, которые не хотят больше убивать.