Пролог: Шепот за шторами

Это был финальный аккорд симфонии, которую он писал всю свою жизнь. Апофеоз мести, выкованный в горниле войны. За алыми бархатными шторами, словно отголосок того давнего, багрового тумана над цитаделью, доносился приглушенный гул толпы. Он был живым, голодным существом, жаждущим хлеба и зрелищ. Его ритм нарушался лишь зловещим, метрономичным звоном — холодной песней стали, которую точили о мрамор эшафота. На этом помосте, озаренном безжалостным солнцем, стоял последний из Морвенов — живой укор эпохе, которую Эльдар и Эван стерли в пыль.

‎Он, Король-Солнце, стоял у высокого окна, затаившись в прохладной полутьме, и жадно впитывал детали. Видел, как ветер, теперь слушался лишь одного повелителя, треплет темные волосы осужденного. Видел ту самую гордую осанку, которая когда-то была вызовом его брату-ветру. На тонких, аристократических губах Эльдара играла чуть заметная, холодная улыбка. Это был конец. Конец «Стражи», концам врагов, конец самой памяти о тех, кто считал их семью ошибкой. Еще миг — и сверкнет сталь, смоется последнее пятно прошлого. Воздух застыл в сладком, горьком ожидании.

‎Но когда палаческий клинок, отточенный до зеркального блеска, взметнулся, описывая роковую дугу, случилось немыслимое. Взор Эльдара, прежде твердый и непоколебимый, дрогнул. Острое торжество на его лице растворилось, уступив место внезапной, животной слабости. Его глаза, против воли, сорвались с эшафота и устремились через всю комнату, в сумрак кабинета. Туда, где на стене, в простой деревянной рамке, висел маленький, затертый по углам портрет.

‎Ноги сами понесли его через роскошный ковер. Он не видел ни золоченой лепнины, ни переливов шелка. Весь мир, выжженный огнем его гнева, сузился до одного изображения. Он остановился, и его пальцы — пальцы, что держали скипетр, подписывали приговоры и выпускали очищающий огонь, — с трепетной, чуждой им нежностью коснулись шероховатого холста.
‎Рыжие волосы, как осенний клен. Рой веснушек на переносице. И улыбка… та самая улыбка, что когда-то была единственным светом в кромешной тьме его души, когда лед смерти сковал сестер, а ветер брата пел песни ярости. Улыбка, перед которой меркли все троны, вся месть, вся тяжелая победа.
‎И тогда ее острота, как забытый клинок любви, пронзила его собственное сердце. Не физическая боль. Мучительное, сокрушительное осознание. Она пришла внезапно, сокрушая все на своем пути — и торжество, и жажду мести, и саму оправданность этого кровавого дня. На их месте осталась лишь горькая, выжженная пустота, бездонная и холодная, точь-в-точь как та, что осталась после ухода Иветты.

‎Он понял, что строил свою новую империю не на пепелище врагов. Он строил ее на собственной могиле. На могиле того человека, которого могла бы полюбить девушка с портрета.
‎В этот миг полной беззащитности, из тени за колонной, словно материализовавшись из самого мрака его прошлых решений, возник Ниллон. Старый дворецкий, служивший еще его отцу, человек, переживший и багровый туман, и войну, и тишину после. Его шаги были беззвучны, а шепот, обжигающе тихий, прозвучал в гробовой тишине громче, чем мог бы прозвучать палаческий топор:
‎«Она бы не простила вам этого, ваше величество. Никогда. Она смотрела на мир глазами, не ведающими зла. А вы… вы стали архитектором того самого ада, от которого клялись ее уберечь».
‎Эльдар не обернулся. Он лишь закрыл глаза, прижав лоб к холодному стеклу поверх портрета.

‎«Она была как чистый родник, — продолжал Ниллон, и каждое слово было каплей, точившей камень. — А вы принесли в ее мир тот самый багровый туман. Только на этот раз он исходит не от врага. Он исходит от вас. Им дышит вся ваша победа».

‎Шепот толпы за шторами внезапно обрел новый, зловещий смысл. Это не был гимн. Это был шелест пепла, гонимого ветром истории — ветром, который когда-то слушался его брата, а теперь, казалось, дул лишь для того, чтобы развеять последние следы чего-то святого.

‎И в душе Короля-Солнца, под неподъемной тяжестью короны, грехов и выжженных земель, проснулся давно забытый ужас — не перед врагом, а перед самим собой. Ужас осознания, что, очистив мир от скверны, он сам стал ее самым совершенным воплощением. И теперь взгляду с того портрета было не за что зацепиться в его душе, кроме всепоглощающей, одинокой тьмы.

‎Где-то там, на площади, рухнуло обезглавленное тело последнего Морвена. А здесь, в кабинете, под взглядом рыжей девушки с портрета, тихо умирала последняя надежда самого Эльдара на искупление. Война кончилась давно. Но другая война, против самого себя, только что началась. И у нее не могло быть победителей. Это был финальный аккорд симфонии, которую он писал всю свою жизнь. Апофеоз мести, выкованный в горниле войны.

‎За алыми бархатными шторами, словно отголосок того давнего, багрового тумана над цитаделью, доносился приглушенный гул толпы. Он был живым, голодным существом, жаждущим хлеба и зрелищ. Его ритм нарушался лишь зловещим, метрономичным звоном — холодной песней стали, которую точили о мрамор эшафота. На этом помосте, озаренном безжалостным солнцем, стоял последний из Морвенов — живой укор эпохе, которую Эльдар стер в пыль.



глава 1: Бархат и презрение

Воздух в комнате Эльдара, всегда пропитанный запахом пыли и одиночества, внезапно застыл, стал гуще и значительнее. Возвращаясь с тайной встречи в склепе, где пламя свечи отвечало на его зов, Эльдар уже чувствовал себя иным — не униженным мальчиком, а носителем тихой, ждущей своего часа силы. Но то, что ждало его на кровати, было не ожидаемым продолжением, а взрывом, переворачивающим все его представления о мире.

Предмет лежал на грубом шерстяном покрывале, инородное тело в его скудной реальности. Он был завернут не в королевский шелк с гербом Морвенов, а в потертый, ворсистый бархат цвета ночи без звезд. И стоявший рядом Ниллон был не просто слугой с подносом — он был стражем порога, проводником в иную реальность. Его обычная, отточенная маска невозмутимости была на месте, но в глубине стальных глаз плескалось непривычное волнение, словно он только что держал в руках горящий уголь.

— Это для вас, ваше высочество, — его голос был тише обычного, почти шепотом заговорщика. — Пришло сегодня, окольными путями. От людей, верных памяти вашей матери.

Слова повисли в воздухе, густые и сладкие, как дым от редкого ладана. Эльдар медленно, почти боясь спугнуть мираж, подошел. Пальцы, только что лелеявшие живое пламя, дрогнули, касаясь бархата. Ткань была нежной и старой, она хранила в себе холод чужих стен и запах далеких дорог.

Внутри лежали не просто вещи. Это были ключи. Свернутый в тугой свиток пергамент, тяжелый, плотный, пахнущий незнакомыми чернилами и воском. И — миниатюра. Крошечный портрет в простой деревянной рамке, лишенной позолоты. Но на нем была она.

Не та призрачная, идеализированная мать с портрета в его покоях, а живая, пойманная в миг безудержной радости. Лианна, почти девочка, смеялась, запрокинув голову, и казалось, будто из рамы доносится эхо того смеха — звонкого, как хрустальные брызги. Ее алые волосы, такие же, как у него, были растрепаны ветром, и они были не символом позора, а венцом пламенной красоты. На заднем плане высились не грузные, мрачные башни «Алого Рассвета», а изящные, стрельчатые силуэты незнакомого замка, пронзающего лазурное небо.

Дыхание Эльдара перехватило. Он оторвался от изображения и взял в руки свиток. Печать на нем была из темно-красного, почти бурого воска, и на ней был оттиск птицы, которую он знал лишь по старым книгам — феникс, взмывающий вверх с расправленными крыльями, рожденный из собственного пепла. Чужой герб. Герб его крови.

Он сломал печать. Звук хруста был оглушительно громким в тишине комнаты.

И пошел читать. Сначала глазами, скользящими по строчкам, не веря, потом — впитывая каждое слово, каждую буковку, как иссохшая земля впитывает первую каплю дождя после долгой засухи.

«Сыну Пламени, Принцу Крови...»

От этих первых слов по его спине пробежали мурашки. Его не называли «вашим высочеством» из вежливости или обязанности. Его назвали тем, кем он был в самой своей сути.

«...из Земли Вечного Солнца, с родины твоей матери — королевства Файрион.»

Файрион. Имя пахло спелыми плодами, горячим камнем и свободой. Оно было полным антиподом всему, что его окружало — этому замку-гробнице, этому королевству вечных сумерек для его души.

«...твоей силе, что тлеет в тебе... законный наследник двух тронов... последняя искра древней династии магов.»

Они знали. Они не просто знали — они понимали. Они видели в его даре не уродство, не проклятие, а наследие. Величие. Они предлагали ему не убежище, а Дом. Семью. И корону. Не одну, а две.

Он поднял взгляд на Ниллона, и в его глазах бушевала буря — надежда, смятение, гнев на годы, прожитые в лжи, и ослепительная радость от внезапно открывшейся двери.

— Они зовут меня домой, — вырвалось у него, и голос сорвался на шепот, полный детского изумления.

— Да, ваше высочество, — голос Ниллона был ровным, но в нем звучала сталь предостережения. — И это самый опасный выбор, который вам предстоит сделать. Выбор между известным адом и неизвестным раем, который может оказаться ловушкой.

— Опасный? — Эльдар отшатнулся от окна, сжимая пергамент так, что костяшки пальцев побелели. В его движении была энергия загнанного зверя, впервые увидевшего путь к свободе. — Что может быть опаснее этого места? Здесь меня медленно сживают со света! Здесь каждый день — это маленькая смерть! Там... там меня ждут!

— Здесь вы — принц, пусть и презираемый. Клетка позолочена, но ее решетки — это ваша защита. Там вы станете разменной монетой. Живым знаменем для тех, кто, возможно, десятилетиями вынашивал планы мести Элегиии. Ваше бегство будет истолковано как слабость. Как трусость. Это не победа. Это бегство с поля боя, которое по праву ваше.

Слова Ниллона падали, как удары молота по наковальне, выковывая его решение. Искушение было сладким ядом. Убежать. Обрести любовь. Изучить свою силу на воле, а не в подземном склепе. Стать тем, кем он должен был быть.

Но затем, сквозь сладкий дурман надежды, прорвалась старая, знакомая боль. Ядовитые усмешки Артура. Грубый смех Рафоэля. Презрительные улыбки сестер, раздающих ему подачки, словно нищему. Холодная, абсолютная пустота во взгляде отца. И самое горькое — слова о том, что его мать «опозорила их род». Его род. Род Морвенов.

Он замер посреди комнаты, его худое тело напряглось, как тетива. Взгляд упал на портрет смеющейся Лианны. Она не смеялась бы, узнав, что ее сын сбежал, как вор, под покровом ночи. Она, чей дух был так же ярок, как ее волосы.

Он повернулся к Ниллону. И в этом движении не было ничего от ребенка. Это был поворот полководца, принимающего судьбоносное решение. В его осанке, в напряженных плечах, в высоко поднятом подбородке читалась недетская, леденящая твердость.

— Нет, — это слово прозвучало не громко, но с такой силой внутренней убежденности, что, казалось, заставило вибрировать воздух. — Я не убегу. Они называют меня недочетом. Они говорят, что мама опозорила их кровь. Хорошо. Пусть. Но я заставлю их пожалеть о каждом сказанном слове. Я не вернусь на родину матери беглым принцем, прячущимся в тени чужого трона.

глава 2: Сад Угасающих Надежд

Зима в «Алом Рассвете» была не просто временем года, а состоянием души, ледяным откровением, проникающим в самую сердцевину бытия. Она пришла рано и безжалостно, словно сама Смерть наложила свою длань на мир, превратив когда-то дышащий Сад Забвения в безмолвный склеп из хрусталя и серебра. Воздух, некогда шепчущий секреты, стал острым, как отточенный клинок, и каждый вдох обжигал легкие, не просто холодом, а ледяной болью, словно внутри тебя крошатся тысячи мельчайших стекол. Для Криспианы этот холод был не дискомфортом, а изощренной пыткой. Мороз, неумолимый палач, сжимал ее хрупкие, словно птичьи, кости, заставляя древнее серебро в жилах кристаллизоваться и впиваться в плоть тысячами невидимых игл — напоминанием о проклятии, которое было ее сутью.

Эльдар же превратился в тень, в слугу, в алого рыцаря без доспехов, чьим единственным щитом была отчаянная любовь. Он стал мастером тайных, тихих искусств — искусства проносить в сад маленькие горшочки с тлеющими углями, закутанные в полдюжины тряпиц, чтобы хоть на миг отогреть ее пальцы; искусства варить на потайном очаге в заброшенной прачечной пряный чай с имбирем и корицей, чей дерзкий, теплый аромат был их единственным вызовом безразличной, всепоглощающей стуже; искусства нести ее на руках от порога библиотеки до их скамьи, чувствуя, как ее легкое, почти невесомое тело с каждым днем становится все холоднее и хрупче, словно фигурка из самого тонкого фарфора, которую вот-вот унесет ледяной ветер.

В день его одиннадцатилетия замок одарил его своим привычным, отточенным годами презрением. Завтрак прошел под ядовитый аккомпанемент шпилек Артура о том, что «даже сорняки умудряются как-то расти без солнца и тепла». Король Ильд не удостоил сына ни взглядом, ни словом, его молчание было тяжелее и горше любой брани. Сестры, Беатрис и Иветта, с театральным, слащавым пафосом вручили ему пару грубых шерстяных носков — издевательски не по размеру, кричащий символ его вечного несоответствия их выхолощенному, лживому миру. Лишь Ниллон, чья проницательность была острее и тоньше любого меча, преподнес ему драгоценный, многословный в своей лаконичности дар — стопку тончайшего, ждущего прикосновения пергамента и пузырек с чернилами цвета глубочайшей ночи. «Для истории, которую вам предстоит написать, ваше высочество», — сказал он, и в его глазах, старых и усталых, Эльдар прочел не поздравление, а суровое напутствие солдату, отправляющемуся на войну, где не бывает побед, лишь отсрочки поражения.

Одиннадцать лет. Песчинка. Год до того, что предрекали лекари. Год до тишины, которая должна была наступить для него навсегда. Эта мысль жужжала в его ушах назойливой, злой мухой, заглушая все остальное, отравляя каждую секунду.

Он почти бежал в сад, в свое единственное убежище, и ледяная пустота, встретившая его там, кольнула сердце острее любого мороза. Скамья под ясенем, их скамья, была пуста. Паника, холодная и липкая, схватила его за горло, сжала легкие.

— Крисп? — его голос сорвался на шепот, жалкий и потерянный, затерявшийся в гробовой, хрустальной тишине.

И тогда он увидел ее. Не на скамье, а у самого ствола ясеня, превращенного в ледяной монумент самому себе. Она стояла, опершись о кору, и ее пальцы, побелевшие и почти негнущиеся от холода, с трогательным, разбивающим сердце упорством пытались что-то поправить в старой, обледеневшей кормушке для птиц — их давнишней общей находке, их маленьком тайном мире.

— Крисп! — он ринулся к ней, и земля под ногами казалась зыбкой, ненадежной. Он подхватил ее, почувствовав, как все ее тело сотрядает мелкая, прерывистая дрожь, словно у птенца, выпавшего из гнезда. — Ты не должна была вставать! Тебе же хуже... Тебе нельзя...

Он не договорил, потому что она повернула к нему лицо, и слова застряли у него в горле колючим комом. Мороз раскрасил ее серебряную кожу ажурным узором из голубоватых прожилок, ресницы были унизаны крошечными бриллиантами инея, а гупы побелели, как мрамор. Но глаза... ее карие, бездонные глаза сияли таким теплым, живым, почти неестественным светом, что, казалось, готовы были растопить всю зиму вокруг одним лишь этим взглядом.

— С днем рождения, Эльдар, — выдохнула она, и ее дыхание превратилось в маленькое призрачное облачко, застывшее между ними как немая клятва.

Он почти на руках, с нежностью, смешанной с ужасом, перенес ее к скамье, укутал в оба пледа, сунул в окоченевшие пальцы мешочек с углями, который он в отчаянии снова и снова подогревал собственным скудным даром, прячась в тени, как вор, крадущий у мира крупицы тепла для нее. Только тогда он разглядел, что в кормушке лежали не зерна, а горстка засахаренных ягод, сверкающих, как запекшаяся кровь или рубины, и несколько золоченых орехов — невероятная, неподъемная роскошь для дочери библиотекаря.

— Это... для птиц? — проговорил он, ум отказывался понимать очевидное, цепляясь за простое объяснение.

Она тихо рассмеялась, и этот звук был похож на звон тончайшего хрусталя, который вот-вот треснет.

— Нет, глупый. Для тебя. Я вычитала, что в день рождения обязательно нужно сладкое. Чтобы следующий год... — она запнулась, и тень, быстрая и печальная, промелькнула в ее глазах, но тут же была изгнана силой воли, — чтобы он был светлым. Хотя бы на вкус.

Он смотрел на эти ягоды, на ее руки, с трудом разжимающиеся на пледе, на ее сияющее, заиндевевшее лицо — лицо снежной королевы, за которой тлела упрямая искра жизни. И что-то в нем надломилось, рухнуло, разом сдало все свои укрепления. Вся фальшь королевского приема, вся горечь от отцовского равнодушия, вся ярость на несправедливый мир — все это растаяло, испарилось, уступая место волне такой всепоглощающей, мучительной нежности, что у него перехватило дыхание и в глазах потемнело.

— Спасибо, — прошептал он, и голос его дрогнул, предательски срываясь. — Это... лучший подарок. Единственный настоящий.

Они сидели в тишине, слушая, как сад застыл в ледяном безмолвии, словно затаив дыхание перед концом. Он брал ягоды, и их приторная, обжигающая сладость на языке смешивалась со вкусом собственных соленых слез, которые он не позволял себе пролить, глотая их вместе с этой горькой радостью. Вдруг Криспиана заговорила, и ее голос прозвучал отрешенно, будто она комментировала строку из давно прочитанной и понятой до дна книги:

Загрузка...