Отца хоронили во вторник.
День выдался серый, с мелким противным дождем, который моросил с самого утра и, казалось, не собирался заканчиваться. Лиса стояла у края могилы и смотрела, как гроб медленно опускают в землю. Дерево — самое простое, не дуб, не красное дерево, обычное, но смотреть на это было все равно невыносимо.
Вокруг человек двадцать, не больше. Соседи, несколько коллег отца с работы, двоюродная тетка из области, мамина подруга. Все в черном, все с одинаковыми скорбными лицами. Мать рядом всхлипывает в платок, Виталик поддерживает ее под локоть, сам белый как мел.
Лиса стоит чуть поодаль. Не потому что не хочет быть ближе — просто места мало, а она привыкла быть там, где не мешает.
Гроб купили нормальный. Не шикарный, но и не дешевка. И место на кладбище приличное, и поминки потом в кафе заказали, а не в квартире, где тесно и душно. Лиса сначала удивилась — откуда деньги? У них никогда не было лишнего. Мать работает продавцом в магазине, Виталик таксистом подрабатывает, она сама еще учится. Отец в последнее время тоже не особо зарабатывал.
Потом увидела Глеба.
Он стоял чуть в стороне от всех, в простом черном пуховике, без шапки, под дождем. Волосы намокли и потемнели, руки в карманах, взгляд в землю. Не подходил к родственникам, не лез с объятиями. Просто был здесь.
Лиса знала его сколько себя помнит. Глеб — лучший друг Виталика, они с самого детства вместе, со школы. Он вечно торчал у них дома, ел их суп, ночевал на раскладушке, когда оставался допоздна. Потом, когда Виталик женился и съехал, все равно приходил. К ним домой. К ней домой.
Он всегда был свой.
А потом Глеб стал известным. Появился в каком-то сериале, потом в другом, потом на него обратили внимание. И все вдруг стали говорить: «О, это же тот самый Калюжный!» Только для Лисы он все равно оставался просто Глебом, который когда-то учил ее кататься на велике и тайком давал деньги на мороженое, когда мать забывала оставить.
После похорон, когда все поехали в кафе, Лиса вышла на улицу покурить. Она не курила почти, просто хотелось побыть одной. Присела на крыльцо, обхватила колени руками, уставилась в одну точку.
Рядом заскрипели шаги.
— Замерзнешь, — Глеб сел рядом, протянул ей свою куртку. — Надень.
— Ты сам замерзнешь.
— Я здоровый. Надевай.
Она послушно натянула куртку поверх своей тонкой ветровки. Пахло его парфюмом, табаком и еще чем-то родным, знакомым с детства.
Горьковатое, терпкое, с противной сладковатой ноткой, которую уже ни с чем не спутаешь.
Так пахло от отца.
Всегда.
Сколько она себя помнила.
— Пап, ну сколько можно?
Она стоит в прихожей, руки в карманах домашних штанов, смотрит, как он стягивает ботинки. Двигается медленно, неуклюже, пальцы не слушаются — шнурок никак не поддается.
— Лис, маленькая, не начинай, — бормочет он, даже не оборачиваясь.
— Я не начинаю. Я заканчиваю. Ты который раз уже за эту неделю?
Он наконец справляется с ботинком, выпрямляется. Лицо уставшее, глаза красные, но он улыбается ей своей привычной виноватой улыбкой.
— Так вышло. Мужики сказали, по чуть-чуть, за жизнь поговорить. Я ж не каждый день.
— Каждый, — говорит она тихо, но твердо. — Почти каждый. Ты сам не замечаешь?
Он отмахивается, идет на кухню, наливает воды из чайника. Пьет большими глотками, а она стоит в дверях и смотрит. И внутри все кипит.
— Ты хоть понимаешь, чем это кончится? — голос срывается, хотя она не хочет плакать, не сейчас. — Сердце не выдержит. Или печень. Ты себя убиваешь потихоньку, а мы с мамой смотрим на это и ничего сделать не можем.
Он оборачивается. Смотрит на нее долго, тяжело. Хочет что-то сказать, но не говорит.
— Я тебя очень прошу, — Лиса подходит ближе, берет его за руку. Ладонь у него сухая, теплая, родная. — Остановись. Пока не поздно.
Он молчит. Потом кивает.
— Все будет хорошо, Лис. Обещаю.
Она знает, что это обещание ничего не стоит. Но кивает тоже.
— Я тебе напомню завтра.
Он усмехается, треплет ее по голове.
— Иди спать, маленькая. Утро вечера мудренее.
Она уходит. А утром он снова пахнет тем же самым.
Лиса сжимает зубы так сильно, что скулы сводит. В ушах стоит этот разговор — один из сотни. И его голос: «Все будет хорошо».
Не стало.
— Лис? — голос Глеба пробивается сквозь воспоминания. — Ты чего? Дыши.
Она только сейчас понимает, что сидит, вцепившись в его куртку, и дышит рвано, как будто бежала марафон.
— Я ему говорила, — выдыхает она. Голос ломается на середине. — Говорила, что сердце не выдержит. Что он себя убьет. А он не слушал.
Глеб молчит. Просто сидит рядом и смотрит на нее.
— Это я виновата, — шепчет Лиса. — Надо было жестче. Надо было заставить. А я просто говорила, а он не слушал, и я переставала, потому что уставала. И вот.
— Ты не виновата, — говорит Глеб спокойно.
— А кто? Мать, которая делала вид, что ничего не происходит? Виталик, который свалил при первой возможности?
— Никто. Он сам. Это его выбор был.
— Легко говорить.
— Легко, — соглашается Глеб. — Но от этого не перестает быть правдой.
Она смотрит на него. Он сидит под дождем, без куртки, в одной черной толстовке, и даже не ежится. Смотрит на нее так, будто никуда не торопится. Будто она — единственное, что сейчас имеет значение.
— Ты зачем помогаешь нам? — спрашивает она тихо. — С деньгами. Ты же не обязан.
Глеб дергает плечом.
— Виталик друг.
— И поэтому ты стоишь тут под дождем? Потому что он друг?
Он смотрит на нее долго. Очень долго. Так, что Лиса начинает чувствовать, как щеки теплеют, хотя на улице холодно.
— И поэтому тоже, — говорит он наконец.
Встает, отряхивает джинсы.
— Пойдем. А то простудишься.
— Пойдем. А то простудишься, — Глеб протягивает ей руку.
Лиса смотрит на его ладонь. Простую, без колец, с обветренной кожей. Такую знакомую. Он подавал ей эту руку сотню раз — когда она падала с велика, когда спрыгивала с гаража, куда они лазали в детстве, когда просто помогал перебраться через лужу.