Пролог.

Евфимия. Опальная невеста
Пролог


Фима не любила слово «разведёнка». В нём было слишком много жалости, ненужного сочувствия и чужих выводов, к которым она не просила прилагать своё имя. Она предпочитала говорить проще — живу одна. Без уточнений, без вздохов, без неловких пауз, которые так любят заполнять окружающие.
Сорок пять лет — возраст, в котором уже не надо ничего доказывать. Ни себе, ни миру. Всё, что могла, она доказала раньше — бессонными ночами, сорванными сроками, сорокапятиминутными перекурами на лестнице, когда руки дрожали от усталости, а голова продолжала считать: ткань, фурнитура, зарплаты, аренда, налоги.
Её мини-швейная фабрика не была красивой с картинки. Не было там белых стен, дизайнерских ламп и вдохновляющих надписей. Было просторно, светло, чисто и шумно. Машины гудели, утюги шипели, кто-то смеялся, кто-то ругался, кто-то просил нитки нужного оттенка. Фима не сидела в отдельном кабинете — не потому, что не могла, а потому, что не хотела. Она работала вместе со всеми: кроила, проверяла швы, принимала заказы, иногда сама садилась за машину, если сроки поджимали.
Они шили много и разного. Форма для ресторанов — строгая, износостойкая, без излишеств. Униформа для офисов — аккуратная, одинаковая, без права на фантазию. Корпоративные заказы — когда нужно быстро, много и чтобы «вчера». Это не была мода. Это была работа. Настоящая, честная, без глянца.
Подруги шли разными путями. Одна открыла ателье — с зеркалами, манекенами и клиентками, которые долго выбирают между «чуть приталить» и «оставить как есть». Другая ушла в онлайн — курсы, марафоны, вдохновение за деньги. Фима выбрала производство. Не самое благодарное направление, зато устойчивое. Её редко хвалили, но всегда платили.
Развод случился тихо. Без скандалов, без делёжки, без «ты мне жизнь сломала». Просто в какой-то момент она поняла, что устала тащить на себе не только бизнес, но и взрослого мужчину с вечными сомнениями, страхами и жалобами. Он хотел поддержки. Она — партнёрства. Они говорили на разных языках. Когда он ушёл, стало тише. И легче.
Психолог появился позже — не потому, что Фима «сломалась», а потому что решила разобраться. Понять, где она сама, а где ожидания, навязанные кем-то другим. Психолог советовал странные, на первый взгляд, вещи. Например, работать с глиной. Руки, говорил он, лучше головы знают, где напряжение.
Фима купила несколько мешков глины. Сначала просто мяла её, сидя за столом на кухне, потом начала лепить чашки, блюдца, маленькие чайники. Неидеальные, с неровными краями, но живые. Потом появились краски. Потом — роспись. Белая поверхность, синие узоры, цветы, линии. Не фарфор. Она это знала. Но что-то очень близкое по ощущению.
Её любимая кружка стояла отдельно. Самая первая. Белая, с синим рисунком, немного кривоватая. Она берегла её как память — не о прошлом браке, не о трудностях, а о моменте, когда вдруг стало ясно: я могу. Не идеально, не как в учебнике, но могу.
Вечерами Фима любила сидеть с чаем и телефоном. Интернет был её вторым университетом. Она смотрела всё — от лекций по истории до видео, где француженка с сильным акцентом рассказывала о своём «родовом мыле». Оливковое, лаванда, травы, долгий процесс, запахи, терпение. Фима слушала, запоминала, откладывала в голове. Мыло она уже пробовала варить — аккуратно, для себя и подруг. Получалось не сразу, но получалось.
Иногда ночь подкрадывалась незаметно. Экран светился в полутьме кухни, чай остывал, а Фима листала очередную рекомендацию. В тот вечер ей попалась книга. Про попаданку. Она усмехнулась. Не её жанр. Слишком много там обычно истерик, восторгов и глупых решений. Но что-то заставило открыть.
Она читала без особого интереса. С иронией. Подмечала нелепости. В какой-то момент поймала себя на мысли, что глаза закрываются. Чашка с чаем стояла рядом. Рука соскользнула, фарфор — пусть и ненастоящий — ударился о пол и разлетелся осколками. Звук был резкий, короткий.
Фима не успела ни испугаться, ни разозлиться.
Воздух вдруг стал густым. Тяжёлым. Его стало мало. Грудь сдавило, словно на неё навалили что-то огромное. Запахи ударили сразу — сладкие, резкие, незнакомые. Дым. Ладан. Пот. Ткань касалась кожи слишком плотно. На шее что-то тянуло и давило. Голова кружилась.
Она открыла глаза — и не поняла, где находится.
Высокие фигуры вокруг. Чужие лица. Свет откуда-то сверху. Тесно. Жарко. Тело не слушалось. Руки были не её. Волосы тянуло назад так сильно, что слёзы сами выступили на глазах. Ожерелье врезалось в шею. Дышать было трудно.
Молчи, — всплыло в памяти вдруг ясно, как голос из детства.
Когда молчишь — слышишь главное.
Фима — или уже не Фима — не произнесла ни слова. Глаза метались, цепляясь за детали: одежда, лица, странные головные уборы, чужая речь. Всё было неправильно. Всё было не здесь и не сейчас.
Сознание плыло. Мир качнулся.
И где-то на грани, прежде чем тьма накрыла снова, она поняла одно:
это не сон.

Глава 1.

Глава 1


Сознание возвращалось не сразу. Не как вспышка и не как пробуждение после тяжёлого сна — скорее как медленное, вязкое всплытие из глубины, где нет ни времени, ни мыслей, ни слов. Сначала появился звук. Глухой, неразборчивый, будто сквозь толщу воды. Потом запах — резкий, сладковато-горький, с примесью дыма, тёплого воска и человеческого тела. Воздух был густым, тяжёлым, и каждый вдох давался с усилием, словно лёгкие забыли, как это делается.
Она попыталась вдохнуть глубже — и едва не задохнулась. Грудь сдавило так, будто на неё положили что-то массивное и неподъёмное. Шея болела. Не просто ныла — кожу жгло, тянуло, словно её стянули жёсткой петлёй. В висках отдавалось тупой болью, а внутри головы всё плыло и качалось.
Глаза она открыла не сразу. Свет был слишком ярким. Он бил сверху, дробился, отражался от блестящих поверхностей и распадался на десятки мелких бликов. Когда веки всё же дрогнули и приоткрылись, мир оказался совсем не тем, к которому она была готова.
Потолок. Высокий. Деревянный. Тёмные, массивные балки тянулись над головой, грубо отёсанные, без всякого намёка на современную аккуратность. Между ними висели тяжёлые светильники — не лампы, не люстры. Живой огонь. Свечи. Их было много, и пламя дрожало, отбрасывая тени на стены.
Лица склонились над ней. Слишком близко. Чужие. Женские и мужские, взволнованные, напряжённые. Кто-то перекрестился. Кто-то прошептал молитву. Чьи-то губы шевелились беззвучно.
Она хотела спросить, где она. Хотела сказать хоть что-нибудь, обозначить себя, зацепиться за голос, за звук собственного слова. Но язык будто не принадлежал ей. Горло сжало, губы не слушались. Из груди вырвался лишь слабый, почти неслышный выдох.
— Очнулась… — проговорила женщина слева. Голос был низкий, дрожащий, с плохо скрытым страхом. — Господи милостивый…
Слова прозвучали ясно. Не искажённо. Не как во сне. Они были настоящими, плотными — и от этого стало по-настоящему страшно.
Она моргнула. Медленно, осторожно, словно резкое движение могло разрушить этот мир, если он окажется иллюзией. Мир не исчез. Он остался. Тяжёлый, насыщенный деталями, чужой.
Она чувствовала на себе одежду. Много одежды. Слишком много. Ткань стягивала плечи, давила на грудь, не позволяла свободно двигаться. Рукава были широкими, тяжёлыми, украшенными узором, который ощущался даже сквозь плотную ткань. Руки лежали поверх толстой материи — и эти руки были не её. Слишком тонкие. Слишком гладкие. Пальцы — длинные, бледные, с коротко остриженными ногтями — выглядели непривычно, почти чуждо.
Она смотрела на них, не мигая, и внутри поднималась холодная, липкая волна.
Молчи.
Голос всплыл неожиданно ясно. Бабушкин. Спокойный, уверенный, без тени сомнения.
Когда молчишь — слышишь главное.
Откуда пришло это воспоминание, она не знала. Но оно оказалось единственным, за что можно было ухватиться.
Она молчала.
Кто-то осторожно коснулся её лба. Ладонь была прохладной, сухой. Другие руки принялись суетливо что-то поправлять у неё на груди. Что-то тяжёлое, твёрдое, холодное. Ожерелье. Оно впивалось в кожу, словно его намеренно затянули слишком туго.
— Снимите… — попыталась сказать она.
Голос вышел странным. Тонким. Непривычно высоким. Но его услышали.
— Слава Богу, говорит, — прошептали где-то рядом.
Кто-то поспешно стал расстёгивать застёжку. Давление ослабло, и она впервые за долгое время смогла вдохнуть полной грудью. Воздух обжёг лёгкие, но это было почти приятно.
Её осторожно приподняли, подложили под спину подушки. Ткань зашуршала, глухо и плотно. Где-то рядом звякнул металл — украшения, брошки, застёжки.
Она осматривалась жадно, слишком внимательно для человека, только что пришедшего в себя. Но иначе она не умела. Когда реальность рушилась, она всегда начинала смотреть. Запоминать. Сравнивать.
Помещение было просторным. Не зал, но и не тесная комната. Стены — деревянные, тёмные, украшенные резьбой. Иконы. Много икон. Они висели в углах, над дверями, вдоль стен. Лики смотрели строго, внимательно, будто оценивая её. Золото окладов поблёскивало в свете свечей.
Свечей было слишком много.
Это не больница, — мелькнуло в голове.
И не дом. Точнее… не мой дом.
Мысль была нелепой, но за неё хотелось уцепиться.
Женщины вокруг были одеты странно. Длинные платья, плотные ткани, вышивка, узоры. Волосы убраны, головы покрыты платками или сложными головными уборами. Мужчины — в длинных кафтанах, подпоясанные, с серьёзными лицами. Ни одного знакомого предмета. Ни одного элемента привычного мира.
Сердце забилось быстрее.
— Матушка, — тихо сказала одна из женщин, наклоняясь к ней. — Ты как? Голова кружится?
Матушка?
Она посмотрела на говорившую. Молодая, испуганная, глаза блестят от слёз. Одетая богато, но не вычурно. Не служанка. Родственница? Подруга?
Она медленно кивнула, боясь лишним движением выдать себя.
— Воды, — выдавила она наконец.
Воду подали сразу. Кружка была тяжёлой, глиняной. Края — грубые, слегка неровные. Она сделала маленький глоток. Вода была прохладной, с лёгким металлическим привкусом.
— Лекаря звали, — заговорил мужчина у изголовья. — Сказал, от духоты да тесноты. Ничего худого, мол.
Она перевела взгляд на него. Высокий, крепкий, с аккуратно подстриженной бородой. Одежда дорогая, добротная, без показной роскоши. Глаза — уставшие. И очень расстроенные.
Отец, — пришло знание без слов. Не как мысль — как факт.
От этого стало ещё тяжелее.
— Ты полежи, доченька, — сказал он мягче. — Суеты нынче было… немалой.
Она снова кивнула.
Внутри всё дрожало. Мысли путались, накладывались друг на друга. Она пыталась выстроить цепочку — привычно, хладнокровно, как делала всегда, когда ситуация выходила из-под контроля. Но логика упиралась в стену.
Последнее, что она помнила ясно: ночь. Кухня. Телефон. Книга про попаданок, которую она читала с иронией и лёгким раздражением. Чай. Резкий звук. Кружка. Осколки.
Её первая кружка. Та самая. Белая, с синим узором. Та, что была памятью.
Она разбилась.
А теперь — это.
— Где я? — спросила она тихо.
В комнате стало заметно тише. Женщины переглянулись. Мужчина нахмурился.
— В светлице, — ответил он осторожно. — Где ж ещё быть?
Светлица.
Слово отозвалось где-то глубоко. Книги. Исторические лекции. Фильмы, которые она смотрела фоном, пока работала. Слово не было чужим — но никогда не было частью её жизни.
Она закрыла глаза на мгновение. Не чтобы уснуть — чтобы собраться.
Наблюдай. Не торопись.
— Мне нехорошо, — сказала она. — Можно… позже поговорить?
Её укутали тяжёлым одеялом. Ткань пахла шерстью и чем-то ещё — сухим, чистым, непривычным. Комната постепенно опустела. За дверью слышались шаги, приглушённые голоса. Но здесь стало тихо.
Она медленно села. Тело ощущалось иначе. Лёгкое. Гибкое. Мышцы реагировали быстрее, чем она привыкла. Волосы — длинные, густые — скользнули по плечам, потянули вниз.
Она подошла к столу, опираясь на него, и посмотрела в небольшое зеркало. Отражение было мутным, но различимым. Молодое лицо. Красивое. Русые волосы. Голубые глаза. Совсем не она — и в то же время именно она сейчас.
— Понятно, — прошептала она. — Значит, так.
Комната была наполнена предметами. Сундук, окованный металлом. Лавка. Стол. Гребни. Ленты. Украшения. Всё — настоящее, тяжёлое, использованное.
В одном из сундуков, перебирая вещи, она позже найдёт дневник. Аккуратный почерк. Страницы, полные восторгов, молитв и робких признаний. О любви. О счастье. О мечте стать женой царя.
Она прочтёт всё. До последней строки.
А потом выйдет во двор, сложит страницы и подожжёт.
Но это будет потом.
Сейчас она сидела на лавке, сжимая в руках плотную ткань чужого платья, и понимала лишь одно: назад дороги нет.

Глава 2.

Глава 2


Поздняя зима держала дорогу жёстко и без сантиментов. Снег был уже не белым — серым, утоптанным, с коркой, которая ломалась под полозьями саней и тут же смерзалась снова. Лошади шли медленно, осторожно, фыркали, выбрасывая в холодный воздух густые облака пара. Колокольчиков не было — не тот случай, не то настроение, не та поездка.
Евфимия сидела, закутавшись в плотный плащ, и молчала. Не потому что нечего было сказать — слов внутри было слишком много, — а потому что любое лишнее сейчас могло оказаться ошибкой. Она слушала дорогу: скрип дерева, глухие удары полозьев о наст, редкие команды ямщика, кашель кого-то из челяди. Всё это складывалось в ритм, чужой, непривычный, но уже не пугающий.
Холод пробирался под одежду постепенно. Не резко, не злобно — он просто был. Лез к щиколоткам, к запястьям, к шее. Тело реагировало иначе, чем она ожидала: не паникой, не дрожью, а спокойным, почти деловым напряжением. Запомни, — отметила она про себя. — Это тело не избаловано теплом.
Она смотрела по сторонам, не задерживая взгляд ни на чём слишком долго. Поля тянулись пустыми, перелески стояли тёмными стенами, изредка попадались деревеньки — низкие избы, дым из труб, следы на снегу. Люди выходили посмотреть на проезжающих, но без любопытства: такие обозы здесь видели часто, и чужая беда давно перестала быть развлечением.
На остановках Евфимия выходила из саней медленно, осторожно, будто проверяя землю под ногами. Снег скрипел, сапоги были тёплыми, но непривычно мягкими. Она замечала детали, которые раньше сочла бы незначительными: как держат лошадей, как развязывают узлы, как быстро и молча работают люди. Здесь не было суеты — только необходимость.
Отец держался отдельно. Он говорил мало, почти не смотрел по сторонам, будто дорога существовала для него только как необходимость добраться из точки А в точку Б. Иногда он доставал фляжку, делал глоток и тут же прятал её обратно, словно стыдился самого движения. Евфимия это видела, но не реагировала. Пока — не время.
Мать ехала рядом, кутаясь в платки, и всё время что-то шептала — то ли молитвы, то ли слова, которые сама не решалась произнести вслух. Руки у неё были беспокойные: то поправляла край одежды, то теребила узелок, то снова и снова перекрещивалась, глядя на дорогу впереди.
К поместью подъехали под вечер. Солнце уже клонилось, свет стал плоским, холодным, и тени вытянулись. Дом показался не сразу — сначала ворота, потом хозяйственные постройки, и только потом сам сруб, высокий, тёмный, с крутой крышей, на которой лежал неровный снег.
Это было не запустение — скорее забвение. Дом стоял, ждал, терпел. Двор был утоптан, но не вычищен. Где-то скрипнула дверь. Собаки залаяли лениво, без злобы.
Евфимия не спешила выходить. Она смотрела. Впитывала. Отмечала. Как расположены постройки. Где кухня. Где амбар. Где, вероятно, кладовая. Всё это она делала молча, не задавая вопросов и не показывая интереса — будто просто уставшая девушка, которую привезли в ссылку.
Внутри дом оказался холодным. Печи были, но топили их, судя по всему, нерегулярно. Воздух пах сыростью, старым деревом, дымом, который въелся в стены. Полы скрипели под ногами, и этот скрип был разным в разных местах — где-то глухим, где-то звонким, как предупреждение.
Их провели по дому без слов. Показали, где будут жить родители. Где — она. Где кухня. Где можно оставить вещи. Евфимия шла следом, держа руки перед собой, и чувствовала, как внутри медленно выстраивается карта. Не дома — пространства. Возможностей. Ограничений.
Её комната была небольшой. Окно — узкое, с мутным стеклом, через которое вечерний свет проникал с трудом. Лавка, стол, сундук. Стены тёмные, но сухие. Это было важно. Сухо — значит, можно жить.
Когда вещи начали заносить, она не помогала. Не потому что не хотела, а потому что понимала: сейчас любое её движение будет расценено как странность. Она села у стола, сложила руки и наблюдала.
Служанки — две женщины, немолодые, с усталыми лицами — переговаривались тихо, но между собой. Она ловила обрывки: про печь, про дрова, про то, что «барин-то нынче не тот». Про то, что «раньше приезжали редко, а теперь, гляди, жить будут».
Значит, здесь давно не хозяйничали, — отметила она. — И это тоже ресурс.
Когда дверь за всеми закрылась, Евфимия осталась одна. Села на лавку, не снимая плаща, и позволила себе на несколько минут просто посидеть. Тело ныло от дороги, голова была тяжёлой, но мысли — ясными.
Это место не было ни угрозой, ни спасением. Оно было стартовой точкой. И это понимание пришло неожиданно спокойно.
Она встала, подошла к окну и посмотрела во двор. Люди возились с лошадьми, кто-то носил дрова, кто-то растапливал печь. Жизнь продолжалась — без неё и с ней одновременно.
Сначала — смотреть, — сказала она себе. — Потом — думать.
И только потом — действовать.


Она не сняла плащ сразу. Постояла у окна ещё немного, пока во дворе окончательно не стемнело, пока движение не стало медленнее, а голоса — глуше. Сумерки в этом времени были другими: без фонарей, без рассеянного городского света, они наступали резко и безоговорочно. Мир словно сжимался до круга огня, до нескольких освещённых окон, до дыхания рядом.
Когда она всё-таки сняла плащ и аккуратно повесила его на крюк у двери, ткань показалась тяжёлой, напитанной дорогой. Она провела ладонью по меховой оторочке — не из нежности, а из привычки проверять качество. Мех был хороший, плотный. Значит, шили не абы как. Значит, и здесь когда-то жили не бедно.
Комната постепенно обретала очертания. Не сразу, не как в привычном ей мире, где щёлкнул выключатель — и всё видно. Здесь пространство раскрывалось медленно, по мере того как глаза привыкали к полумраку. Стол — массивный, грубый, с потемневшей от времени поверхностью. На столе — глиняная плошка, подсвечник, несколько обрывков ткани, забытых, видимо, ещё прежними хозяевами. Сундук стоял у стены, большой, тяжёлый, с металлическими накладками, потускневшими, но целыми. Пол — широкие доски, местами истёртые, но без гнили. Это она отметила сразу: гнили не было.
Евфимия медленно прошлась по комнате, стараясь не делать резких движений. Каждый шаг отзывался лёгким скрипом, и она ловила себя на том, что инстинктивно наступает туда, где звук тише. Привычка. Та самая, из другой жизни, когда ночью в цеху нельзя было шуметь, чтобы не разбудить охранника, спящего в каморке.
Она села за стол. Положила ладони на холодное дерево. Закрыла глаза на несколько секунд — не для молитвы, а чтобы собрать мысли. Усталость навалилась сразу, тяжёлым пластом, но под ней была ясность. Чёткая, почти холодная.
Это не мой дом.
Это не моя власть.
Значит — никаких резких движений.
Снаружи послышались шаги. Дверь осторожно приоткрылась, и в проёме показалась женщина — та самая, что помогала ей с одеждой. Лицо у неё было живое, внимательное, глаза быстрые.
— Барыня, — сказала она негромко, — печь растопили. Хоть согреется комната. И… — она замялась, — отец ваш… к себе ушёл.
Евфимия открыла глаза.
— Спасибо, — ответила она ровно. — Как тебя зовут?
Женщина на мгновение растерялась, будто не ожидала вопроса.
— Марфа, барыня.
— Хорошо, Марфа, — кивнула Евфимия. — Скажи… здесь давно живут?
Марфа пожала плечами.
— Мы тут всё больше сами. Барин наездами был. Управляющий — старый, нынче уж еле ходит. Люди… есть. Привыкли как-то.
Ответ был осторожным, но в нём чувствовалось главное: порядка нет. Не разруха — именно отсутствие руки.
— Понятно, — сказала Евфимия. — Мать где?
— У себя. Плачет, — просто ответила Марфа. — Да что уж… кому ж не плакать.
Евфимия кивнула. Встала. Накинула платок.
— Я к ней зайду.
Комната матери была больше, но темнее. Окно выходило не во двор, а в сторону сада, сейчас — чёрного, неподвижного. Печь уже теплилась, от неё шёл ровный, сухой жар. Мать сидела на лавке, сжав руки, и смотрела в одну точку.
Она подняла голову, когда Евфимия вошла.
— Ты бы отдохнула, — сказала она устало. — Дорога была тяжёлая.
— Успею, — ответила Евфимия. И села рядом, не слишком близко, но и не отстраняясь.
Молчали. Несколько минут. Мать дышала часто, неровно, будто боялась, что если начнёт говорить, то не остановится.
— Всё не так должно было быть, — наконец сказала она. — Всё…
Евфимия не перебивала.
— Мы думали… — голос дрогнул. — Мы надеялись… А теперь вот… — она махнула рукой в сторону стен. — Что дальше? Как жить?
Вопрос повис в воздухе. Не риторический, не жалобный — настоящий. Евфимия почувствовала это сразу.
— Мы разберёмся, — сказала она спокойно. — Но не сразу.
Мать посмотрела на неё с удивлением. Не с недоверием — именно с удивлением.
— Ты говоришь… как взрослая, — тихо сказала она. — Словно…
Евфимия мягко улыбнулась. Чуть-чуть. Ровно настолько, чтобы не вызвать подозрений.
— Я просто… устала бояться, — сказала она. И это снова была правда, только не вся.
Мать отвернулась, вытерла глаза платком.
— Отец твой… — она запнулась. — Он сегодня много пил. Я боюсь, он… сломался.
Евфимия кивнула. Она уже это видела.
— Пусть, — сказала она. — Пока пусть.
Мать вскинулась, но Евфимия подняла ладонь, останавливая.
— Не сейчас, — добавила она. — Сейчас ему нужно… отлежаться. А нам — посмотреть, что у нас есть.
Слова прозвучали буднично, почти сухо. И именно это подействовало лучше любых утешений. Мать медленно выдохнула.
— Ты так говоришь, — сказала она наконец, — будто знаешь.
Евфимия посмотрела на огонь в печи. Пламя было ровным, спокойным.
— Я умею считать, — ответила она. — Этого пока достаточно.
Позже, уже вернувшись к себе, она снова осмотрела комнату — уже иначе. Как место, где ей предстоит провести не один день. Она открыла сундук. Не весь — только верхний слой. Ткани лежали аккуратно, сложенные, пересыпанные травами. Запах был терпкий, приятный. Лён, шерсть, более дорогие материи. Нити — целые мотки, яркие, ровные. Пяльцы. Иглы.
Её пальцы задержались на вышивке — простой, аккуратной, но без настоящего мастерства. Работа прежней Евфимии. Терпеливая, старательная, но робкая. Без смелости в узоре.
Евфимия отложила вышивку в сторону. Не с презрением — с пониманием.
Руки были. Уверенности не было.
Она закрыла сундук. Села на лавку. В голове медленно выстраивалась схема — не план, нет. Пока ещё рано. Просто понимание: кто здесь есть, чего нет, где пустоты.
За стеной кто-то кашлянул. Потом послышался глухой звук — будто что-то уронили. Потом мужской голос, раздражённый, хриплый. Отец. Она закрыла глаза на мгновение.
Значит, так.
Она не встала. Не пошла. Не стала вмешиваться. Пока — нет.
Поздняя зима сжимала дом снаружи, холод держал стены, ночь тянулась длинной полосой. А внутри, в тишине комнаты, Евфимия впервые ясно почувствовала: впереди не катастрофа. Впереди — работа.

Глава 3.

Глава 3


Ночь в поместье была не просто тёмной — она была плотной, почти осязаемой. За окном не мерцали городские огни, не светились витрины, не шёл по асфальту редкий транспорт. Там было только чёрное небо, снег, который слабо отражал лунный свет, и скрип ветра, цепляющегося за углы построек.
Евфимия проснулась от кашля. Тяжёлого, рваного — будто человек пытался выкашлять из груди не воздух, а саму жизнь. Она лежала на лавке, укрытая одеялом, и несколько секунд просто слушала, не двигаясь. Кашель повторился, за ним — глухой стон. Потом что-то звякнуло, как будто упала кружка или бутылка.
Отец.
Она села, накинула платок и прислушалась ещё. Потом встала. Не потому, что хотела спасать, утешать, приводить в чувство. А потому что ей нужно было понять, до какой степени он действительно «слёг». Это был не вопрос сочувствия — это был вопрос опоры. А опора, как она уже знала, может исчезнуть внезапно.
Коридор был тёмным, но не полностью: где-то горела лучина, давая тонкий, дрожащий свет. Дерево под ногами было холодным. Она шла тихо, привычно ставя ногу так, чтобы не скрипело. У двери отцовской комнаты остановилась. Снова послушала.
— Не надо… — пробормотал он внутри. — Не надо мне… оставьте…
И голос Марфы — быстрый, злой, без обычной покорности:
— Да кто вас оставит, барин? Вы ж себя губите. Капуста вам в горло, а вы… питьё своё…
Евфимия вошла не сразу. Постояла ещё секунду, чтобы уловить ритм. Внутри пахло кислым — квашеной капустой, перегаром, дымом и мокрой шерстью. Отец сидел на лавке, сутулясь, локти на коленях. Лицо серое, глаза воспалённые. На столе — миска с капустой, кусок хлеба, кружка. Рядом — фляжка.
Марфа стояла напротив, руки в боки, и выглядела так, будто готова была вылить эту фляжку ему на голову, а потом добавить сверху холодной воды.
Отец поднял глаза на Евфимию. Взгляд был тяжёлым, одновременно стыдливым и упрямым. Как у мужчины, который понимает, что его видят в слабости, и ненавидит это.
— Доченька… — выдавил он.
Евфимия молчала. Смотрела. Запоминала. Её внутренний голос — саркастичный и злой — уже успел заметить: ну да, классика. Мужчина сорок плюс, мир рухнул — решение: пить и закусывать капустой. Но она не дала этой мысли выйти наружу.
— Я не за тем пришла, чтобы ругаться, — сказала она спокойно. Голос был ровным. — Я хотела понять, как вы.
Отец усмехнулся.
— Как я? — переспросил он. — Как видишь. Я… — он запнулся, будто слово «позор» было слишком горьким. — Я подвёл вас.
Марфа фыркнула так, что лучина в углу дрогнула от её движения.
— Подвёл он… — пробормотала она. — Живы все, слава Богу, и приданое вернули. А вы — в стакан.
Евфимия перевела на неё взгляд.
— Марфа, выйди на минуту, — сказала она тихо.
Марфа явно хотела возразить. Глаза сверкнули. Но она кивнула и вышла, громко закрыв за собой дверь.
Евфимия села напротив отца. Не близко. Так, чтобы не чувствовалось жалости. Она знала, как выглядит жалость со стороны — особенно мужская. Она унижает сильнее, чем ругань.
— Отец, — сказала она. Слово далось легко, потому что в этом времени оно значило не только родство, но и порядок. — Мы здесь. Мы живы. Это уже не худший исход. Худшее — если мы потеряем голову.
Он поднял на неё глаза. И в этих глазах было недоверие.
— Ты… — начал он, потом замолчал. — Ты говоришь, как не ты.
Евфимия позволила себе чуть заметную улыбку.
— Я просто… очнулась, — сказала она. — И поняла, что плач не растопит печь.
Отец хмыкнул. На мгновение даже что-то похожее на улыбку мелькнуло у него на губах. Но тут же исчезло.
— Они смеялись, — глухо сказал он. — Я видел. Видел, как они смотрели. Как будто… как будто мы грязь.
Евфимия кивнула. Она не стала говорить: «ну да, добро пожаловать в мир власти». Он и так это знал. Ему просто нужно было, чтобы его услышали.
— Что с хозяйством? — спросила она.
Он замер. Вопрос был не о чувствах, а о делах. Он был неудобным. Он требовал включиться.
— Хозяйство… — повторил он. — Да какое… Управляющий старый. Люди как-то живут. Земля есть. Лес есть. Кузнец есть, старый. Скот… — он махнул рукой. — Всё есть, а порядка нет.
Евфимия кивнула.
— Значит, надо смотреть, — сказала она. — Не сегодня и не завтра всё исправится. Но мы должны знать, где мы.
Отец смотрел на неё долго. Потом вдруг опустил голову.
— Я думал, — прошептал он, — ты будешь плакать. А ты… — он поднял глаза, и в них было что-то почти детское. — Ты сильная.
Евфимия почувствовала неприятное чувство в груди. Не от слов, а от того, что эти люди, которых она только вчера увидела впервые, начали на неё опираться. Это было и опасно, и неизбежно.
— Я просто устала, — сказала она мягче. — И хочу спать. И вам тоже надо спать. Завтра поговорим.
Она встала. И прежде чем выйти, добавила:
— Марфу не обижайте. Она… полезная.
Отец усмехнулся хрипло.
— Полезная… — повторил он. — Да она меня со свету сживёт.
— Значит, будет кому сживать, — спокойно сказала Евфимия и вышла.
Утро началось с запаха дыма и хлеба. Это был другой дым — не вчерашний, сырой, а сухой, ровный, когда печь топят правильно. Дом постепенно согревался. В воздухе появилась жизнь.
Евфимия встала рано. Она не любила валяться. Даже в прошлой жизни, когда могла позволить себе «выходной», она всё равно просыпалась в семь. И здесь тело подхватило этот ритм — будто тоже привыкало быть собранным.
Она оделась в простое. Платье тёмное, без украшений. Платок. Сапожки. Никаких драгоценностей. Она не была здесь хозяйкой по праву — но могла быть хозяйкой по факту. А для этого нужно было выглядеть не как «опальная барышня», а как человек, который понимает, что делает.
В кухне уже работали. Женщины, две девки помоложе, Марфа командовала. На столе — тесто, миски, горшки. Пахло луком, капустой, чем-то мясным. Еда была простой, но сытной.
Марфа увидела Евфимию и тут же выпрямилась.
— Барыня, — сказала она. — Каша будет. Хлеб ставим. Воды натаскали. Дрова рубят.
Евфимия кивнула.
— Хорошо. — И добавила, глядя ей прямо в глаза: — Мне нужно, чтобы ты сегодня показала мне двор и людей. Но без лишних разговоров. Просто покажешь.
Марфа прищурилась, оценивая. Потом кивнула.
— Покажу, — сказала она. — Только вы… не пугайтесь. Тут не Москва. Тут жизнь простая.
— Меня трудно удивить, — ответила Евфимия сухо. И внутренне усмехнулась: если бы ты знала, Марфа, что меня уже удивили достаточно на ближайшие десять жизней…
После завтрака она пошла с Марфой по двору. Снег скрипел. Солнце поднялось, но тепла не давало. Поздняя зима — время, когда всё ещё холодно, но уже чувствуется, что скоро будет капель. С крыш свисали сосульки.
Марфа показывала молча. Сначала — амбар. Дверь тяжёлая, скрипучая. Внутри пахло зерном и мышами. Мешки стояли, но не аккуратно. Где-то сыпалось. Где-то было мокро. Евфимия отметила: мыши — потери. Мокро — потери. Потери — это деньги.
Потом — кладовая. Там было лучше. Соленья, капуста, бочки. В углу — травы, связки сушёных растений. Марфа заметила её взгляд.
— Это бабка наша сушила. От простуды, от живота. Да кто знает… — махнула она рукой.
Евфимия кивнула. Травы — это не только лечение. Это запахи. Это масла. Это мыло. Но пока — молчать.
Дальше — кузница. Низкое строение, тёмное. Внутри пахло железом и углём. Старик-кузнец сидел у горна, руки в саже, лицо морщинистое, глаза внимательные. Он поднял взгляд на Евфимию и кивнул без поклонов — просто признал её присутствие.
— Кузнец Степан, — сказала Марфа. — Старый, да руки ещё держат. А ученика нет. Молодёжь в город бегать любит.
Евфимия посмотрела на Степана. Он смотрел на неё спокойно, без страха.
— Здоров будь, Степан, — сказала она.
— Здоровы будьте, барыня, — ответил он. Голос был ровный. Не льстивый. Это ей понравилось.
Она не задержалась. Пошла дальше. Конюшня, хлев, сараи. Люди. Мужики, которые рубили дрова. Девки, которые носили воду. Каждый смотрел на неё по-разному: кто-то с любопытством, кто-то с осторожностью, кто-то с равнодушием. Но все — внимательно. Потому что новая барыня — всегда событие.
Евфимия держалась спокойно. Не улыбалась широко. Не хмурилась. Просто шла и смотрела. И в голове складывалась картина: здесь есть люди, которые умеют работать, но нет того, кто их организует. Они живут по привычке. И привычка — главный враг порядка.
Когда они вернулись в дом, мать уже ждала её в светлице. На столе стоял чайник, кружки, кусок хлеба.
— Ты ходила по двору, — сказала мать. Это было не вопросом, а утверждением.
— Да, — ответила Евфимия. — Я хочу знать, что у нас есть.
Мать сжала руки.
— Ты думаешь о хозяйстве… — прошептала она. — А я думаю… о Москве. О том, что там говорят. О том, что будет дальше.
Евфимия села напротив.
— Дальше будет то, что мы сделаем, — сказала она спокойно. — Но сначала я хочу знать… — она сделала паузу, подбирая слова осторожно, — сколько у нас денег. И сколько приданого.
Мать побледнела.
— Как ты можешь… — начала она.
Евфимия подняла ладонь.
— Маменька, — сказала она мягко, но твёрдо. — Я могу плакать вместе с вами. Но это не прибавит нам ни дров, ни муки, ни спокойствия. Нам нужно понять, что у нас есть. И что можно сделать так, чтобы нас не трогали.
Мать смотрела на неё долго. Потом медленно кивнула, словно сдаваясь.
— Хорошо, — сказала она. — Я покажу.
И это было не победой. Это было первым шагом.
Евфимия почувствовала, как внутри поднимается тихая, упрямая уверенность. Не «я всё могу». Нет. Просто понимание: теперь она уже не просто наблюдает.
Она начинает собирать почву под ногами.
И делать это так, чтобы никто не заметил, когда она действительно станет опасной.

Загрузка...