Пролог.

Фальшивая жена
Людмила Вовченко
Пролог

Её всегда называли странно — даже тогда, когда никто не знал французского, а шутки про «аристократку» в подъезде звучали привычно, как домофонные трели.
— Бенигна… Бе-не… как? — тянула соседка тётя Нина, цепляя пакетом перила, и кривилась так, будто пробовала лимон без сахара. — Ну ты бы хоть Беня была, что ли. Бенечка. Нормально же.
Бенигна улыбалась — терпеливо, по-взрослому, без обиды. Она уже давно научилась улыбаться в тех местах, где раньше жгло, и не объяснять людям то, что им не нужно.
— Бени́нь, тётя Нина, — мягко поправляла она. — С ударением сюда. Это французское. Папа… так хотел.
И сразу, по привычке, мысленно добавляла: Папа много чего хотел. Некоторые его желания сбылись. Некоторые — нет.
Отец и правда был французом, точнее — наполовину, но в семье это слово произносили с такой важностью, будто у них в роду водились не инженеры и учителя, а как минимум королевские повара. Он приехал в Россию ещё молодым — сначала по работе, потом по любви, а потом уже потому, что жизнь, как всегда, решила за него. Говорил с лёгким акцентом, который Бенигна в детстве обожала: «р» у него получалось чуть иначе, и от этого даже обычное «рыба» звучало как «тёплый Париж на языке». Он читал ей вслух — не сказки, а истории: про маленькие улочки, про рынки с сырами, про лавки специй, про запахи кофе и апельсинов зимой.
Мать слушала и смеялась:
— Да что ты ей рассказываешь? Она же потом вырастет и разочаруется.
— Пусть разочаруется, — отвечал отец спокойно. — Но пусть сначала узнает, что мир бывает красивым.
Он и имя ей дал такое, чтобы мир звучал иначе: Bénigne — «добрая», «милостивая». Мать ворчала, но уступила. В итоге в паспорте так и стояло: Бенигна Лоран. С фамилией всё было проще — отец носил её без гордости, как обычную рубашку, не стремясь подчеркнуть происхождение. И всё же в России французская фамилия была как тонкая нитка: за неё иногда дёргали, чтобы проверить — не порвётся ли.
Порвалась не фамилия. Порвалось другое.
В тридцать восемь Бенигна выглядела ухоженной женщиной, которая умеет держать лицо и держит себя в руках. Она красилась аккуратно, без тяжёлых слоёв — тушь, румяна, помада спокойного оттенка. Волосы — тёплый каштан, стрижка, чтобы не мешала. Маникюр — не яркий, но ухоженный. Одежда — не люкс, но не «лишь бы». Её квартира — светлая, тёплая, с красивой кухней, на которую она копила почти год, отказывая себе во многом. Там был островок, о котором она мечтала: гладкая столешница, хорошая плита, нормальная духовка, полки с банками специй. И штатив с кольцевой лампой — как символ новой жизни, которую она построила из скуки и боли.
Её блог начался не с желания славы, а с желания не сойти с ума. Сначала она снимала рецепты «для себя»: как сделать идеальный соус, как не пересушить рыбу, как сварить рис так, чтобы он был не каша, а рис. Потом появились люди, которые стали писать: «Вы так красиво рассказываете, я впервые поняла, зачем в тесто добавлять холодное масло». Потом начали спрашивать не только про еду, но и про неё: где она училась, почему знает французские названия, откуда у неё эта выдержка, как она держится.
Она отвечала честно, но дозированно. Говорила о том, что любит кухню разных стран. Что ей интересно, как разные народы решают одну и ту же задачу: насытить, согреть, порадовать. Что еда — это про заботу и контроль в мире, где мало что контролируется.
Она не говорила главного: что еда стала её бронёй.
Она узнала о сердце рано — лет в двадцать пять, когда пришла к врачу не за драмой, а за ответом. У неё тогда была обычная жизнь: работа, планы, любовь. Муж — тогда ещё жених — держал её за руку в коридоре клиники и шептал:
— Всё будет нормально. Слышишь? Нормально.
Его ладонь была тёплой и сильной. Бенигне казалось, что рядом с ним можно пережить всё.
Доктор говорил спокойно и без жестокости, но слова всё равно резали:
— Ваша кардиограмма… — он листал бумаги, очки сползали на кончик носа. — Есть особенности. Вам нужно наблюдаться. Нагрузки — аккуратно. Стресс — минимально. Беременность… возможна, но с большими рисками. Я вам сразу честно скажу: для сердца это тяжело.
Бенигна сидела, сжав пальцы так, что ногти впились в кожу. В голове щёлкало одно и то же: риски, риски, риски. Она смотрела на врача и пыталась понять, куда девать себя. Жених рядом молчал, только пальцы его на её руке стали чуть напряжённее.
— Я хочу детей, — выдохнула она. — Я… всегда хотела.
Врач не стал утешать пустыми словами. Он говорил о вариантах, о наблюдении, о терапии, о том, что «каждый случай индивидуален». Но Бенигна уже услышала главное: её тело может не выдержать.
Она ушла из кабинета на ватных ногах, и в коридоре, у окна, вцепилась в подоконник. Жених обнял её сзади.
— Мы справимся, — сказал он уверенно. — Слышишь? Мы справимся.
Она поверила. Тогда поверила.
Они поженились. Жили сначала бедно и смешно: радовались скидкам, строили планы, покупали посуду поштучно и гордо ставили на полку «нашу первую». Муж был красивый, уверенный, с быстрым умом и привычкой всё решать. Он умел говорить так, что вокруг становилось легче. И он правда хотел детей — не абстрактно, не «когда-нибудь», а как часть жизни.
Бенигна хотела тоже. Но каждый месяц приносил не надежду, а страх. Она ходила по врачам, терпела процедуры, выслушивала советы, которые иногда были похожи на обвинения. «Вы нервничаете». «Вы слишком стараетесь». «Вы слишком много думаете». «Вам бы расслабиться».
Она научилась улыбаться и там.
Сердце отвечало на её «старания» тяжело: перебои, слабость, внезапная одышка. В одну из ночей она проснулась от того, что воздух не входил в грудь как надо, будто кто-то положил ладонь ей на сердце и сдавил. Она сидела на кровати, ловя дыхание, и слышала, как муж в темноте ворочается.
— Что такое? — сонно спросил он.
— Ничего… — прошептала она, боясь признаться даже ему. — Просто… сердце.
Он включил свет, сел рядом, посмотрел на неё долго — не злой, не холодный, но как будто впервые увидел не женщину, а проблему.
— Ты опять не сказала мне, что тебе плохо, — произнёс он.
— Я не хотела тебя пугать, — ответила она, пытаясь улыбнуться, но губы дрожали.
— А ты меня пугаешь именно этим, — сказал он и встал. — Тем, что всё время «не хотела».
Тогда они впервые поссорились по-настоящему. Не из-за быта, не из-за денег, а из-за будущего.
Потом было ещё.
Годы шли. Дети не приходили. Беременности не случались. Или случались слишком рано и заканчивались там, где даже не успеваешь назвать это жизнью. Бенигна после каждого такого случая становилась тише, будто внутри неё добавлялась ещё одна закрытая дверь. Муж становился резче. Иногда он молчал неделями, иногда говорил слишком прямо:
— Я хочу семью. Я хочу сына. Я хочу нормальную жизнь, Бенигна. Ты меня понимаешь?
Она понимала. И от этого было хуже.
Однажды он пришёл домой, сел напротив неё на кухне и сказал ровно:
— Я ухожу.
Она не сразу поняла смысл слов. Смотрела на него, на его руки, на его ключи на столе, на то, как он не смотрит ей в глаза.
— Куда? — спросила она глупо.
— К женщине, которая может родить, — ответил он. Не с ненавистью. С усталостью. — Я не хочу тебя мучить. И не хочу мучиться сам.
Она кивнула, потому что мозг уцепился за слово «не хочу мучить», как за спасательный круг. Потом он встал, подошёл, поцеловал её в лоб — как ребёнка, как больную — и это было хуже любого крика.
Когда дверь закрылась, Бенигна осталась в тишине. Не в красивой тишине кино, а в той, где слышно, как в холодильнике гудит мотор, и как где-то в подъезде хлопает дверь, и как у тебя внутри что-то падает на дно.
Она прожила первые недели на автомате. Ела потому что надо. Спала потому что тело падало. Вставала, мыла посуду, снова садилась. Потом пришло другое: еда стала способом заткнуть дыру. Булочки. Шоколад. Макароны ночью. Сладкий чай литрами. Она сама замечала, как пальцы ищут что-то, что можно положить в рот, чтобы хоть на минуту было теплее.
Она поправлялась быстро — тело цеплялось за запас, как за гарантию, что выживет. Сахар поднимался. Давление скакало. Сердце напоминало о себе резкими ударами в груди, будто кто-то стучал изнутри: эй, ты ещё здесь? А она отвечала ему мысленно, грубо:
Да. Я здесь. И я не сдамся. Даже если не знаю, зачем.
Тогда и появился блог — как спасение и как злость.
Она проснулась однажды утром, посмотрела на себя в зеркало — лицо округлилось, подбородок стал мягче, глаза устали — и вдруг… рассмеялась. Тихо, почти зло.
— Ну ладно, — сказала она вслух. — Раз уж я не могу родить, значит, я хотя бы научусь жить.
Она купила кольцевую лампу, штатив, хороший нож, новые специи. Открыла в себе то, что раньше было просто «умением кормить»: жадное любопытство. Она начала изучать кухни мира так, будто готовилась к экзамену. Индийские специи — как алхимия: куркума, кардамон, гарам масала. Китайские соусы — как математика: сладкое, солёное, кислое, острое, умами. Японская точность — как дисциплина: бульоны, рис, уважение к продукту. Французская кухня — как искусство терпения: соусы, выпечка, работа с маслом и временем. Немецкая — плотная, честная, с уважением к мясу и капусте. Она читала, пробовала, ошибалась, злилась, снова пробовала.
Иногда она разговаривала сама с собой, как на кухонном шоу:
— Вот так. Не спеши, Бенигна. Не будь как твой бывший — «быстро-быстро-быстро». Дай луку стать сладким. У тебя, между прочим, сердце слабое, а характер… — она подняла бровь в зеркало и фыркнула. — Характер у тебя как чугунная сковорода. Ему хоть бы что.
Подписчики любили её именно за это: она не строила из себя богиню. Она была живой. Могла пошутить, могла вздохнуть, могла признаться: «Да, я снова сожгла карамель, потому что отвлеклась на мысли о жизни». Могла рассказать про специи так, что в голове у людей появлялись запахи.
Параллельно она пыталась вязать и плести кружево. Купила наборы, схемы, книги. Сидела вечерами, пыхтела, ругалась под нос. Пальцы не слушались, узоры расползались, нитка путалась.
— Не моё, — признала она однажды, рассматривая кривую салфетку. — Но схемы хорошие. Вот это — полезно.
Она складывала схемы в папку, как будто собирала запас на будущее, которого у неё не было. Ей нравилось знать, что она умеет думать руками, даже если руки пока не умеют. Ей нравилось ощущать контроль: вот нитка, вот узор, вот результат. В жизни такого не было.
Иногда она ловила себя на мысли: если бы у меня были дети, я бы им готовила это. Я бы им шила это. Я бы их учила этому. И от этой мысли сердце щемило так, что приходилось садиться.
Родителей не стало один за другим. Отец умер раньше — тихо, после болезни. Мать держалась, но когда Бенигна осталась одна и без мужа, мать как будто отдала последние силы на то, чтобы «не бросить». И всё равно ушла. После похорон Бенигна вернулась в пустую квартиру матери, села на табуретку на кухне и долго смотрела на старую кружку с трещиной. Плакать не получалось. Глаза были сухими, лицо — каменное, а внутри — пустота.
Она вернулась в свою квартиру, включила лампу, поставила телефон, улыбнулась в камеру и сказала:
— Сегодня мы готовим суп, который спасает в плохие дни.
И люди писали: «Спасибо. Я тоже сегодня еле держусь». Они не знали, что она держится не «еле». Она держится зубами.
Сердце ухудшалось. Приступы случались чаще. Иногда в груди появлялась тупая боль, как будто там лежал тяжёлый камень. Она пила таблетки, обещала себе «завтра к врачу», но завтра всё время находилось что-то: эфир, рецепт, монтаж, жизнь. И одиночество, которое не давало расслабиться ни на минуту — потому что если расслабишься, некому будет поднять.
В тот день всё началось с мелочи: она проснулась рано, почувствовала лёгкую тошноту и странную слабость. Подумала: сахар. Выпила воды, сделала себе чай без сахара, пошла на кухню. Хотела снять новый рецепт — что-то простое, чтобы люди могли повторить. Поставила кастрюлю на плиту, достала лук.
Нож в руке вдруг стал тяжёлым. Ладонь вспотела. Перед глазами поплыло, будто кто-то включил тусклый фильтр. Бенигна остановилась, прислонилась к столешнице, вдохнула. Не помогло. В груди дёрнуло так, что она непроизвольно согнулась, прижав ладонь к сердцу.
— Так… — прошептала она, пытаясь не паниковать. — Так, Бенигна… не устраивай спектакль.
Ей стало страшно не от боли — от тишины вокруг. Она была одна. Совсем одна. Ни мужа, ни матери, ни отца. Подписчики — в телефоне. Соседи — за стеной. Если она упадёт, никто не узнает сразу.
Она дошла до стула, села. Пальцы дрожали. Воздух стал вязким. В голове мелькнула нелепая мысль: я даже суп не успею снять.
— Телефон… — выдохнула она.
Телефон лежал на столе. Кажется, близко. Но рука не слушалась. Она протянула пальцы, зацепила край, телефон поехал. Бенигна стиснула зубы, потянулась снова, наконец схватила.
Экран расплылся. Она нажимала не туда. Пальцы скользили. Она ругалась тихо, сквозь зубы:
— Давай… давай… не сейчас…
Наконец получилось набрать «112». Она прижала телефон к уху.
— Скорая… — голос её был хриплым и чужим. — Мне… плохо. Сердце… адрес…
Оператор спрашивал что-то, она отвечала коротко, будто отрезала. Потом услышала, как где-то на улице завыла сирена — может, это уже к ней, может, к кому-то другому. Она сидела, сжав телефон, и пыталась дышать ровно.
В дверь постучали. Соседка тётя Нина, видимо, услышала звонок и шум. Бенигна хотела сказать «не надо», но губы не слушались. В глазах темнело.
— Бенигна! — голос тёти Нины звучал встревоженно. — Ты чего молчишь?
Дальше всё было кусками. Белые халаты. Мужской голос: «Пульс слабый». Женский: «Давление падает». Её поднимали, укладывали. Она пыталась улыбнуться, чтобы не выглядеть жалкой, но лицо не слушалось.
В машине скорой помощи было тесно и пахло лекарствами. Кто-то держал её за запястье, кто-то говорил: «Дышите». Она смотрела на потолок и вдруг подумала — спокойно, почти равнодушно:
Вот и всё. Ну… значит, так.
Она пыталась вспомнить хоть одно настоящее счастье. Ей вспоминалась кухня отца — запах хлеба, его смех, «ma petite» — «моя малышка». Вспоминалась первая зима с мужем, когда они ели жареную картошку и смеялись от бедности, не от злости. Вспоминалось, как подписчица написала: «Я после вашего видео впервые приготовила для мамы, и она улыбнулась». И это почему-то оказалось самым тёплым.
Боль стала резкой. В груди будто щёлкнуло. Она открыла рот, чтобы вдохнуть, и не смогла.
— Слышите меня? — голос был далёкий. — Слышите?
Она хотела ответить. Не смогла. В ушах зашумело, как море. Потом — тишина.
И вдруг…
Боль.
Сразу. Везде. Не «плохо», не «неприятно» — а так, будто тело стало чужим и избитым. Она лежала на чём-то жёстком. В нос ударил запах пота, грязи, какого-то тяжёлого железа и… дыма? Она открыла глаза — темно. Только где-то сбоку тлел слабый свет, будто свеча или уголь.
Где я?
Она попыталась пошевелиться — и застонала. Голос вышел хриплый, низкий, не её. Боль внизу живота заставила её замереть. Руки дрожали. Она осторожно провела ладонью по себе — и почувствовала липкость, влажную, холодную. Пальцы наткнулись на ткань, на разорванную одежду, на грязь.
В голове вспыхнуло: Скорая. Больница. Что… что это? Меня… выкинули?
Она попыталась подняться, но тело не слушалось. Ноги были ватные. Руки — слабые. Сердце билось — странно, тяжело, как будто оно тоже было не её, но оно билось.
Она заставила себя вдохнуть. Воздух резал горло. Где-то рядом раздался грубый смех — мужской, пьяный. Потом ещё. Звук шагов. Лязг. Слова — не совсем понятные, но смысл угадывался по интонации.
Бенигна замерла. Глаза широко раскрылись. Она прижала ладонь к груди, чувствуя, как в ней поднимается паника. И в этот же момент, как вспышка, как удар молнии, в голове возникло чужое знание — не мысль, не воспоминание, а готовая, холодная правда:
Дети.
У неё есть дети.
Трое.
Их нельзя оставить.
Она судорожно вдохнула — и боль, страх, шок вдруг отступили на шаг, уступая место чему-то другому: жёсткому, ясному, как команда самой себе.
Вставай.
Она стиснула зубы, осторожно опёрлась на локоть, поднялась, дрожа всем телом. В темноте она нащупала край ткани, подтянула на себя, прикрываясь. Пальцы были в крови. Она сглотнула, ощущая металлический привкус во рту.
— Нет… — прошептала она, сама не понимая, кому говорит. — Нет. Я… я не умру. Не сейчас.
И сделала первый шаг в темноту — туда, где должны быть её дети.

Глава 1.

Глава 1


Бенигна всегда знала: красота — это валюта. Её можно тратить, ею можно расплачиваться, её можно выставлять на показ, как драгоценность в витрине. И если тебе не выдали эту валюту при рождении, значит, придётся добывать другую.
Она добывала блеск.
С оспинами она познакомилась рано — ещё девчонкой, когда болезнь прошлась по двору, по слугам, по детям, и потом долго стояла в памяти как запах уксуса, кипячёного белья и чужой тревоги. У кого-то остались едва заметные точки, у кого-то — глубокие следы, у кого-то — пустота вместо тех, кого успели похоронить. Бенигна выжила. Её лицо выжило тоже, только стало другим: не уродливым, нет — просто… не тем, которое обещает любовь с первого взгляда. На него смотрели, не задерживаясь. И с годами она научилась отвечать миру тем, что задерживает взгляд лучше любого лица.
Шёлк, парча, бархат — сначала как мечта, потом как привычка. Камни — сначала как восторг, потом как необходимость.
Она не была глупой. Просто её учили не тому, чему учат мужчин. Мужчинам давали власть и право на движение. Женщинам — правила, улыбку и правильную осанку. Ей рассказывали, как держать чашку, как садиться, как опускать взгляд ровно настолько, чтобы это выглядело скромностью, а не страхом. Ей говорили, что счастье — это удачный брак, а удача — это когда тебя не выдают за старика с дурным дыханием.
Её выдали не за старика. Её выдали за человека, который пах железом, порохом и будущим.
Эрнст Иоганн Бирон — тогда ещё не тот, кого будут проклинать в шепоте и бояться произнести вслух. Тогда он был просто человеком, который быстро учится, не теряет цель из виду и умеет стать нужным той, у кого в руках судьба.
Она помнила день свадьбы: тяжесть платья, шорох подола по доскам, чужие взгляды и аккуратную улыбку, которую надо держать, даже если внутри пусто. Муж стоял рядом, высокий, уверенный, слишком спокойный для человека, которого женят. Он смотрел поверх голов, будто видел уже не зал и не гостей, а лестницу, по которой пойдёт вверх.
С ней он был вежлив. Вежливость — это тоже форма холодности.
Ночь после свадьбы не стала ни счастьем, ни нежностью. Она стала обязанностью — её, его, их общего положения. После он встал, оделся и произнёс что-то вроде:
— Вам будет обеспечено всё, что положено.
Так и вышло. Ей обеспечили всё, что положено.
Дом — большой, тёплый, с высокими потолками, где голос отдаётся иначе, чем в маленьких комнатах. С лестницей, которая поднимается широкими ступенями, так что на ней удобно идти в тяжёлом платье. С зеркалами — не маленькими дамскими, а высокими, в резных рамах, в которых можно увидеть себя целиком, от причёски до носка туфли. С комнатой, которую она сразу полюбила больше остальных — гардеробной.
Гардеробная пахла тканью, крахмалом, лавандой и чем-то ещё — то ли воском, то ли духами, которые держатся в подкладках. Там висели платья, сложенные по сезонам и по случаю: для приёма, для церкви, для визита, для того, чтобы сидеть и выглядеть достойно. Там были шали, меховые накидки, перчатки, ленты, коробки с чулками, шкатулки с пуговицами, ларцы с лентами. Там были украшения — сначала немного, потом больше.
Её лицо в зеркале на первых порах раздражало. Она пыталась «исправить» его: то румянами, то пудрой, то слишком яркой помадой. Потом устала и начала исправлять другое.
Она исправляла впечатление.
Если её кожа не безупречна — значит, шея должна быть идеальной. Значит, на шее должен лежать жемчуг. Если взгляд скользит мимо лица — пусть он цепляется за камень на груди, за серьги, за огранку в волосах. Пусть в её образе будет то, что люди запомнят: холодный блеск бриллианта, огонь рубина, молочное сияние жемчуга.
Она не любила себя. Но она умела себя собирать — как собирают наряд: слой за слоем.
Когда Анна Иоанновна стала императрицей, воздух при дворе изменился. Для одних он стал тяжёлым, для других — сладким. Муж Бенигны стал тем, кто рядом с троном не случайно. Он умел быть нужным. Умел говорить то, что хотят слышать. Умел молчать о том, о чём лучше молчать.
Он исчезал на дни, на недели. Возвращался усталым, возбуждённым, иногда злым. Пах чужими свечами, чужими коридорами, иногда — вином. Он приносил новости, но не делился ими. Делился распоряжениями:
— Завтра приём. Наденьте то голубое, с жемчугом.
— К вам будут. Будьте приветливы.
— Вы поедете туда-то. Вам следует улыбаться.
Она улыбалась.
Она научилась жить так, как живут жёны при больших мужчинах: не задавая лишних вопросов и заполняя пустоты тем, что можно потрогать. Её пустоты заполнялись камнями.
Анна Иоанновна любила роскошь и умела платить за лояльность. Подарки шли не только фавориту. Иногда — жене фаворита, как знак: ты — часть конструкции, ты — деталь, которая должна выглядеть безупречно.
Бенигна принимала это как должное. И одновременно как сладкую месть миру: пусть я не красива, но я сияю так, что вы вынуждены смотреть.
Камни лежали в её руках тяжело, как ответственность. Она любила этот вес. Любила, когда серьги тянут мочки, когда ожерелье холодит кожу, когда браслет стучит о кость, если поднять руку. Это напоминало ей: я существую. Я не пустое место.
Дети пришли не сразу, но пришли.
Сначала мальчик. Она держала его на руках, глядя на крошечное лицо с таким вниманием, будто хотела запомнить каждую черту. Её тело после родов болело, голова кружилась, но когда ей положили ребёнка, внутри возникло не счастье, а спокойное, твёрдое: вот это моё. Муж посмотрел на ребёнка коротко, одобрительно, и ушёл — у него были дела. Бенигна смотрела ему вслед без злости. Она уже знала: её любовь живёт не там.
Потом девочка. Потом ещё девочка.
Она не была мягкой матерью. Она не сюсюкала. Она не плакала от умиления вслух. Но она сидела у детских кроватей ночами, когда дети болели, и держала их горячие ладони, пока температура не спадёт. Она запрещала слугам повышать голос на детей. Она следила, чтобы им приносили не только кашу, но и нормальное мясо, и фрукты, и молоко. Она выбирала им одежду — не яркую, не кричащую, а тёплую, удобную. Она учила их держать спину и говорить «спасибо» без унижения.
Дети были её единственной настоящей властью.
Иногда, когда муж возвращался особенно поздно и особенно раздражённый, она смотрела на него и думала: ты можешь принадлежать двору, можешь принадлежать своей царице, можешь принадлежать амбиции. Мне всё равно. У меня есть то, чего у тебя нет.
Её раздражало, что дети почти не видят отца. Но она не просила его остаться. Просьбы делают женщину слабой. А слабость она не переносила — ни в себе, ни в других.
Она строила свою маленькую крепость из ткани, распорядка и воспитания.
И всё равно эта крепость стояла на песке.
Когда Анна Иоанновна умерла, казалось, что мир на мгновение замер. Смерть государя — это не только траур, это смена воздуха. Люди начинают говорить иначе, кланяться иначе, улыбаться иначе. У кого-то на лице появляется страх, у кого-то — надежда. Муж Бенигны ходил по дому быстрыми шагами, не снимая перчаток, сжимая письма так, что бумага мялась.
— Всё будет, как надо, — сказал он однажды, и в голосе была уверенность, но в глазах — напряжение.
Бенигна смотрела на него и не чувствовала сочувствия. Она чувствовала угрозу. Потому что знала: когда мужчина говорит «всё будет, как надо», это значит «я сделаю всё, что нужно». А «нужно» иногда бывает грязным.
Мужа назначили регентом. Слово «регент» звучало как вершина. Он ходил по дому так, будто уже привык к власти, будто власть — его естественная одежда. Слуги боялись смотреть ему в глаза. Бенигна держалась ровно. Её научили держаться ровно в любых обстоятельствах.
Но дворяне и гвардия не любили «немцев». Это слово произносили с таким ядом, будто в нём было объяснение всех бед. Говорили о том, что чужаки правят Россией, что русских унижают, что пора вернуть всё «своим». Эти разговоры доходили до неё обрывками — через взгляды, через шёпот слуг, через внезапно затихшие беседы, когда она входила.
Она не лезла в политику. Она лезла в гардеробную.
Она подбирала платье так, чтобы на следующий день выглядеть не как жена узурпатора, а как женщина, которую не тронут. Она прикалывала к волосам бриллиантовую шпильку и думала: если придут, пусть видят, что я не дрожу.
Ночь, когда пришли, была холодной. Снег лежал плотный, скрипучий, и воздух казался сухим, как мел. Она проснулась от звука — не от крика, а от стука, который не спутаешь ни с чем: тяжёлые сапоги по лестнице, лязг металла, грубые голоса.
Она села в постели, натягивая на себя покрывало. Сердце не колотилось — оно замерло, будто решило: если я не двигаюсь, меня не заметят.
Дверь распахнулась. В комнате появились мужчины — с оружием, с красными лицами, с запахом вина и холода. Они не кланялись. Они не спрашивали. Они говорили приказы.
— Где он?
— Вставайте.
— Быстро.
Мужа увели почти сразу. Он успел только бросить на неё взгляд. Не прощальный. Расчётливый. Такой взгляд бросают на вещь, которую оставляют на столе: пригодится ли она потом? или нет?
Бенигна осталась. Её не тронули сразу. Это было хуже. Ожидание всегда хуже удара.
Она слышала, как внизу ломают замки. Как скрипят сундуки. Как звенит металл. Как смеются. Смех пьяных мужчин всегда одинаковый — он грубый и пустой, в нём нет радости, только уверенность, что им можно всё.
Она думала о детях. Первое, что она сделала, — схватила халат и выскользнула в коридор, туда, где были детские комнаты. Её остановили.
— Куда? — спросил один, перекрывая дорогу.
— Дети, — сказала она коротко, как приказ. — Мне нужно к детям.
Её толкнули обратно. Не сильно, но достаточно, чтобы она поняла: приказ здесь не она.
Она вернулась в комнату, села на край кровати и сжала пальцы до боли. Стыд и страх — это то, что ей пытались навязать. Она не позволяла. Она повторяла себе мысленно: не дрожи. Не плачь. Не показывай.
Она не знала, сколько прошло времени. Минуты тянулись, как вязкая смола. Потом дверь снова открылась.
То, что случилось, она не превратила в слова даже внутри себя.
Был холод. Был запах пота и вина. Были чужие руки. Было ощущение, что тело перестало принадлежать ей.
Она помнила только одно: где-то в голове всё время горела мысль — дети. Не как утешение, а как нож: ты должна выжить, чтобы быть рядом с ними. Она цеплялась за это, пока не стало темно.
Сознание провалилось.
Дом продолжал жить без неё — в нём шарили, брали, ломали, тащили. Её роскошь превращали в добычу. Шкатулки исчезали одна за другой. Кто-то срывал серьги, кто-то резал ткань ради камня, кто-то просто рвал мех, потому что мог.
А она лежала, не чувствуя времени, только чувствующее тело.
Боль вернула её резко.
Сначала — холод. Такой, что кожа будто покрылась тонкой коркой. Потом — боль внизу живота, тупая, тяжёлая, как камень. Потом — ломота в руках и ногах. И только потом пришло осознание: она лежит не в постели.
Под спиной был снег.
Снег хрустел, если чуть пошевелиться, и этот хруст показался слишком громким. Воздух резал горло. В нос бил запах дыма и крови. Где-то рядом — мужские голоса. Смех. Тот самый, от которого внутри всё сжимается.
Она открыла глаза.
Над ней было тёмное небо, низкое, без звёзд. Сбоку — чёрный силуэт стены. Дверь приоткрыта. Изнутри — слабый свет, дрожащий, как от свечи. Холод пробирал под кожу, а кожа была липкой. Она попыталась поднять руку — пальцы дрожали так, будто не слушались.
Скорая… больница…
Мысль вспыхнула и тут же рассыпалась. Никакой больницы не было. Никакой скорой. Никаких белых потолков.
Вместо этого — снег, мороз, чужой дом, чужое тело и боль, от которой хотелось выть.
Она судорожно вдохнула, прижала ладонь к животу — и застыла. Сердце ухнуло куда-то вниз. Ладонь почувствовала разорванную ткань, липкость, кровь. Она сглотнула, ощущая металлический привкус во рту, и закрыла глаза на секунду, как будто могла отменить реальность.
Открыла снова.
Нет. Это правда.
Шок подступил волной — горячей, почти обжигающей, не соответствующей холоду. Её затрясло. Не только от мороза — от понимания. Она не стала разбирать подробности, мозг сам поставил заслон. Остался один факт: с телом сделали то, что делать нельзя.
Она стиснула зубы так, что заболела челюсть.
И именно в этот момент, как удар по груди, пришло другое знание — не мысль, не догадка, а готовая, чужая память, вложенная в голову, как ключ в замок.
Дети.
У неё есть дети.
Трое.
И они не где-то «когда-нибудь». Они здесь. В этом доме. Живые. Зависимые. Маленькие.
Сердце рванулось, сбилось, заколотилось тяжело, но теперь страх не был главным. Главным стало другое: нельзя лежать.
Она попыталась встать — и застонала, прикусив губу, чтобы звук не вырвался громким. Голос показался чужим — ниже, хриплее. Она опёрлась на локоть. Снег попал под ладонь, холодный, мокрый. Её повело в сторону, перед глазами потемнело. Она замерла, дыша коротко, осторожно, как будто каждое дыхание могло выдать её.
Голоса где-то в доме стали ближе. Мужчины смеялись. Кто-то ругался. Звук сапог по дереву — тяжёлый, уверенный.
Она заставила себя думать.
Сначала в голове вспыхнула картинка: шкатулка, где лежали деньги, ключи, бумаги. Кабинет. Место, где муж хранил важное. Она даже дёрнулась в ту сторону — и тут же остановилась, будто сама себя ударила.
Нет.
Логика оказалась неожиданно ясной, холодной, почти злой.
Шкатулки уже пустые. Сундуки уже вынесли. Всё, что легко найти, забрали. Они не лезут только туда, куда считают «женскими тряпками».
Второй удар памяти пришёл мягче, но точнее: гардеробная.
Гардеробная — как убежище. Там много ткани, там можно спрятать ребёнка, там тихо, там рядом её мир — мир платьев и камней.
И ещё — там, как будто вспышкой: дети спрятаны именно там. Кто-то — нянька? служанка? — прятала их под одеждой, под накидками. Бенигна — прежняя — могла дать такой приказ, могла организовать, могла велеть: «в гардеробную, быстро». Эта память была обрывочной, но достаточно точной, чтобы стать направлением.
Она поднялась на колени, потом — на ноги. Снег хрустнул. Она замерла, прислушиваясь. Смех не стих. Значит, не услышали.
Тело дрожало — и от холода, и от боли, и от напряжения. Она подтянула на себя остатки ткани, пытаясь прикрыться. Руки были в крови. Ноги — тоже. Вид крови вызвал не истерику, а острое, сухое отвращение.
Дети не должны это видеть.
Она сделала первый шаг к двери — медленный, осторожный. Каждый шаг отдавался болью внизу живота. Она шла, прижимаясь к стене, чтобы не упасть. В голове пульсировало: гардеробная, гардеробная.
Внутри дома было тепло по сравнению с улицей, но это тепло не спасало — оно пахло чужими телами, вином, дымом. Где-то горели свечи. Где-то скрипели доски. Где-то говорили.
Она остановилась в тёмном углу коридора, когда услышала приближение голосов. Прижалась к стене, закрыла рот ладонью, чтобы дыхание не выдало её. Мужчины прошли мимо, не глядя. Один сплюнул. Второй сказал что-то грубое, и оба снова засмеялись.
Она выждала, пока шаги удалятся.
Потом двинулась дальше.
Гардеробная была не далеко. Но расстояние в таком состоянии измеряется не метрами, а усилием. Её трясло. Ноги подкашивались. Перед глазами иногда вспыхивали белые точки.
Она дошла до двери гардеробной — и остановилась, опираясь ладонью о косяк. Внутри груди поднялось что-то похожее на молитву, хотя она не была набожной.
Только бы живые. Только бы тихо. Только бы успеть.
Она осторожно толкнула дверь — совсем чуть-чуть, чтобы не скрипнула.
И шагнула внутрь, туда, где были её дети.
На этом месте её сознание, словно нарочно, задержалось на одной ясной, почти чужой мысли — спокойной, взрослой, жёсткой:
Я встану. Я дойду. Я выведу их отсюда. А потом… потом мы разберёмся, кто я такая и почему я здесь.
И пошла — медленно, ломая боль и холод, туда, где начиналась её новая жизнь.

Загрузка...