Эта зима началась совсем не так, как те девятнадцать зим, что я успела пережить.
То есть из этих девятнадцати я помнила лишь последние пять-шесть, да и то не слишком отчётливо.
Первые семь пролетели в младенческом неведении, последующие помнились смутно. Где уж тут помнить позапрошлую зиму, когда не вспомнишь, что было вчера? Но это не потому, что у меня с памятью что-то нехорошо. Просто когда каждый день похож на предыдущий, различить их невозможно, как невозможно отличить одно гречишное зёрнышко от другого зёрнышка, когда перебираешь крупу для каши.
Но в эту зиму, в первый день декабря, вместо гречишного зёрнышка попалась горошина. Потому что приехал неожиданный гость – мой старший брат, которого я никогда не видела.
Я как раз марала бумагу чернилами, выдумывая очередной ответ преподобной Бернадетте, настоятельнице Сан-Рисля, чтобы половчее объяснить, почему не приеду на Рождество. Настоятельница Бернадетта была чудесной души человеком, но провести самые весёлые дни в году в промозглом каменном доме, в десяти лье от Хонфлера?.. Нет, благодарю, мне это совсем не нравилось.
Только я хотела перейти к жалобам на слабое здоровье и нежную натуру, которые помешали бы мне преодолеть те десять лье, что отделяли Хонфлер от монастыря Сан-Рисль, как в коридоре раздался топот, а потом в комнату ворвалась кормилица Агастина. Вид у неё был такой, что я с перепугу уронила перо. И поставила на письмо кляксу, конечно же.
– Что случилось? – спросила я, пытаясь спасти хотя бы часть письма, чтобы не выдумывать потом причины отказа заново. – Какие черти гнались за вами, мадам, что вы потеряли по пути свой милый бархатный беретик?
Кормилица схватилась за голову, обнаружила отсутствие головного убора, но не бросилась его искать, а бросилась ко мне, выхватывая недописанное письмо, швыряя его в корзину для бумаг, и туда же следом – перепачканное в чернилах перо.
– Вообще-то, я письмо пишу, – заметила я с недовольством. – Мадам, вы в своём уме? Или в чужой ненароком забрели?
– Дезире! Там приехал твой брат! – выпалила кормилица, совершенно не замечая моих шуток, которые всегда злили её невероятно.
– Мой брат? – переспросила я растерянно.
– Который этот?.. Э-э…
– Да! Который сын горничной! Который бастард! – подхватила кормилица, а потом подхватила и меня, заставила подняться со стула и отправиться в сторону сундука с одеждой. – Надевай поскорее что-нибудь нарядное и идём! Он привёз письмо от твоего отца! Ты едешь в Лютецию! В столицу!..
Теперь необходимость врать настоятельнице отпадала сама собой.
Но то, что брат приехал, что привёз письмо от отца… Да ещё с приглашением посетить столицу…
Это было невероятно.
С самого моего рождения отец не желал меня знать. После смерти моей матери, отец почти сразу снова женился. Жил он в Лютеции, в столице, и я существовала для него лишь в качестве необходимости высылать определённую сумму на моё содержание. Я не сомневалась, что ещё год-два, и меня упекут в монастырь. Купив, разумеется, место настоятельницы… Но столица? Это точно не монастырь. И это гораздо интереснее, чем монастырь. Даже если ты будешь там самой главной.
Поэтому я быстренько надела синее бархатное платье, которое сберегалось для особых случаев, причесала волосы и поспешила спуститься в гостиную. Вернее – в единственную комнату с камином в нашем доме.
Возле этого единственного камина стоял мужчина, и когда я вошла, он оглянулся.
Некоторое время мы рассматривали друг друга, не двигаясь с места.
Так вот он какой – мой единокровный брат. Мой отец согрешил с его матерью ещё до женитьбы на моей матери. Впрочем, знатные господа не считали кувырканье с горничной большим грехом. Так. Милые забавы юности. И теперь последствие этой забавы стояло передо мной. И разглядывало меня с любопытством и неприкрытым восхищением.
Я знала, что отец признал моего брата законным сыном. И теперь он именовался Бубчогизелем Боггисом. Возможно, он станет даже герцогом Боггисом. Если я окажусь в монастыре.
Брату было двадцать шесть, это я тоже знала. Выглядел он… ну, так себе. Не слишком высокого роста, коренастый, смуглый, с тёмными волосами, уже начинавшими редеть ото лба.
Но брат улыбнулся и шагнул вперёд, раскинув руки для объятий.
– Так вот ты какая, сестричка! – сказал он весело. – Я рад, что мы, наконец-то, познакомились. Боже мой! Ты настоящая красавица! С ума сойти, какая красавица!
– Благодарю, – я сделала маленький поклон, не торопясь бросаться ему на шею.
Он сделал всё сам. Шагнул ко мне, обнял, расцеловал в щёки, а потом, держа за плечи, оглядел ещё раз.
– Все мужчины Лютеции сойдут с ума, когда тебя увидят, – заявил он. – Такой красоты не найти ни на этой стороне от Северны, ни на той.
Комплимент мне понравился. Северна была самой большой рекой нашего королевства, пересекавшая столицу Лютецию и убегавшая к тёплому южному морю. То есть брат сказал, что я – самая красивая девушка в королевстве. Пожалуй, если он не очень хорош собой, то точно не глупец.
– Мой отец решил наказать полгорода безумием? – поинтересовалась я осторожно, боясь спросить напрямик, грозит ли мне поездка в столицу.
Да уж. Эта зима, и правда, была особенной. И моя жизнь резко переменилась. Оставалось лишь надеяться, что перемены будут в лучшую сторону.
Но пока мне всё нравилось.
Ехать предстояло в роскошной карете, которую прислал отец лично для меня. Пусть на дверцах не было герцогского герба (для безопасности, чтобы не привлекать внимания разбойников, как объяснил мне брат), но внутри всё было устроено по-королевски. Карета обита войлоком и бархатом – для тепла и красоты. Сиденья мягкие и широкие, на них можно было не только сидеть, но и лежать. Множество подушек, столик у зарешеченного окошка – всё, что нужно, чтобы путешествовать с комфортом и приятно.
– Жаль, не могу поехать с тобой, – кормилица, провожая меня, изошлась слезами. – Будь там умницей, слушайся отца, не перечь ему ни в чём и… и не шути с ним, очень тебя прошу. Запомни, ни один мужчина не потерпит шуток от женщины.
– Да-да, я помню, что эти самовлюблённые олени любят глупышек, – поддакнула я ей. – Постараюсь изобразить из себя совершенную дурочку.
– Дезире! – укоризненно воскликнула Агастина и расплакалась с новой силой.
Я обняла её, в неловкой попытке утешить.
– Мне бы очень хотелось, чтобы ты поехала со мной, – сказала я. – Но отец не разрешает…
– Ничего, за меня не беспокойся, – кормилица вытерла глаза и решительно поправила на мне капюшон плаща. – Мы тут не пропадём и прекрасно повеселимся на Рождество и Новый год. Ты тоже повеселись. И если будет возможность, забеги в дом возле базилики святой Геновефы, на улице Хрустальной Розы, там живёт мой двоюродный брат Любен. Он хороший человек и всегда тебе поможет. Передай ему привет и наших яблок. В столице нет таких яблок, они растут только здесь. И сама поешь в дороге, – она сунула мне в руки корзинку с красными хонфлерскими яблоками.
Даже в зимнем воздухе запахло щедрым летом и солнцем.
Мы в последний раз расцеловались, я забралась в карету, и брат, ехавший верхом, крикнул кучеру, что можно отправляться.
Эта зима началась необычно, а обещала стать ещё необычней.
Хотя из зарешеченного окна немилосердно дуло, я не закрыла его, а смотрела на город, в котором провела всю свою жизнь. Смотрела на дорогу, которая уносила меня к новой жизни, и мне было и страшно, и радостно одновременно.
Три дня мы провели в пути. Останавливались в подорожных гостиных домах, и везде нас принимали почтительно, услужливо и даже с роскошью. Я поняла, что брат заранее договорился и оплатил лучше комнаты, поэтому никаких неудобств с размещением мы не испытывали. Готовили нам из отдельного котла, и хозяева всегда приносили какие-то особые лакомства, которые не подавались простым постояльцам – сушёный виноград, засахаренные миндальные орешки, пончики в медовом сиропе.
Всё было красиво, вкусно, приятно, а братец Бубчогизель оказался ещё и отменным рассказчикам. Я слушала, раскрыв рот, как он расписывал столичные зимние увеселения, королевский двор, где ему приходилось бывать с отцом, и прочие интересности, что ожидали меня в Лютеции.
– Чего только стоит салон мадам Робертин! – говорил брат, разливая по кружкам горячий напиток с вином, сахаром и пряностями. – Все принцессы бывают там, хотя салон посещают и простолюдины. Но мадам Робертин не делит людей на аристократов и прочих. В её салоне людей оценивают сообразно их талантам. Поэты, писатели, артисты, музыканты, художники – все они находят в салоне радушный и тёплый приём. Тон задают сама мадам, её дочь – демуазель Клеманс. Её считают одной из первых красавиц столицы, а по уму, образованности и изысканности ей нет равных. Даже принцессы крови меркнут рядом с ней. Мадам Робертин и её дочь – настоящие королевы столицы. Но чтобы не вызвать недовольства её величества, – тут брат не удержался и хохотнул, – они предпочитают именовать себя Драгоценными Дамами. И это правда, они – истинные драгоценности. Все женщины и барышни берут с них пример, копируют их жесты, наряды, повторяют их слова, разучивают те же песни, что они поют. Теперь в столице ценятся не древность рода и количество земель, а ум и человеческое достоинство. Скажу тебе так, дорогая сестрёнка, если в салоне мадам Робертин появятся воин, израненный в боях, красавец в шелках и бархате, надушенный мускусом и сиренью, и священник, разумеющий латынь, то дамы предпочтут общество священника, потому что он умеет занять разум. А всё остальное – лишь глупая суета.
Эти рассказы очаровывали, но и слегка пугали меня. Подумать только! Принцессы сидят за одним столом с простыми поэтами и художниками! Это было невероятно. В Хонфлере знатный горожанин не сел бы с бедным сапожником на одну скамью в церкви. Я сидела на лавках и с дочерями сапожника, и с дочерями пекаря, и даже с дочерями уличного подметалы, но я была принцессой в изгнании. Что толку задирать нос, гордясь чистой кровью, если за душой ни гроша, и сапоги у тебя на собачьем меху, а не бархатные башмачки, как у дочери городского главы? И всё же та салонная вольность, о которой рассказывал брат, казалась крамолой.
Конечно же, я не могла не расспросить об отце и мачехе. Ведь эти люди были для меня гораздо важнее мадам Робертин и её дочери.
– Скажу тебе прямо, – мой вопрос ничуть не удивил и не смутил Бубчогизеля, – наш отец – не самый приятный человек. И не самый правильный, если вспомнить, как он поступил с моей матерью и с твоей. Обеих он соблазнил, а потом бросил. Да, он могущественный человек, он прославился в боях, но это не имеет никакого отношения ни к характеру, ни к душе, ни к сердцу. Но король его очень любит и ценит. Учитывая, что в своё время наш отец сразу принял сторону его величества, а не его высочества второго принца Шарля, когда встал вопрос о престолонаследии. Что было с дядюшкой Шарлем, ты знаешь, конечно же. Скоропостижно закончил свои дни в тюрьме. Король запомнил его мятеж в провинции Жерньер. У королей всегда хорошая память.
В Лютецию мы въехали накануне того дня, когда Отец Рождества – строгий Пер Ноэль – должен был разносить подарки хорошим деткам и наказывать пучком розог деток непослушных, неприлежных и недобрых.
Весь город был засыпан снегом.
Таким же белым, как борода Пера Ноэля.
Впервые я видела столько снега и просто завопила от восторга, когда вдали показались розовые стены и серые крыши Лютеции, укрытые белым пушистым одеялом.
– В этом году впервые такие морозы, – сказал брат, посмеиваясь надо мной. – Не иначе, небеса решили сделать тебе подарок.
Столица пахла имбирными пряниками – их пекли, кажется, в каждом доме, в каждой таверне, и лотки торговцев были завалены пряниками. Самыми разными – простыми, круглой формы, и вырезанными в виде свинок, человечков или сердечек. Мне ужасно хотелось имбирного пряника, и брат, угадав мои желания, свернул на площадь, чтобы купить это чудесное лакомство в лучшей городской кондитерской.
Пока Бубчогизель делал покупки, я вышла из кареты, сказав кучеру, что хочу поразмяться после долгого путешествия. На самом деле, я ничуть не устала. Как можно устать, когда едешь на мягких подушках и вполне можешь позволить себе и сидеть и лежать? Когда можешь позволить себе всё, только что не стоять не голове.
Но это была великолепная Лютеция! И сидеть в карете, находясь на главной площади, было настоящим преступлением.
На площади было много народу, и все они толпились возле небольшой сцены, где из-за ширмы торчали пёстрые куклы, которые шевелились и разевали рты, как живые.
Это было смешно и забавно. В Хонфлере тоже показывали кукольные театры, но куклы там были попроще. А здесь кроме кукол были ещё и декорации, и пунцовый занавес, и говорили герои спектакля на разные голоса и с чудесным выражением. Да ещё слышались чарующие звуки лютни, которая то плакала вместе с куклами, то смеялась вместе с ними.
На сцене как раз появился прекрасный принц, который спасал прекрасную принцессу, а когда спас, то признался ей в любви в самых поэтических выражениях.
– Прекрасная Розамунда! – воскликнул принц, прижимая крохотные ручонки к груди, где полагалось быть сердцу. – Моя цель такова – прежде чем покорить твоё тело, я хочу покорить твою любовь!
Эту фразу встретили весёлым смехом и аплодисментами.
Мне тоже понравилась обходительность принца. Экий любовный болтун. Знает, что приятно услышать любой женщине.
– …у неё волосы – как воронье оперенье! А румянец алый, как кровь! – донеслось вдруг до моего слуха.
Я бы не обратила на это внимания, но тут раздался совсем другой голос:
– Волосы чёрные, но она не смуглая, и над верхней губой нет пушка, как обычно бывает у южанок
– Может, она выщипывает волосы.
– Нет, если бы выщипывала, на коже была бы синева, а у неё кожа белая, как снег. Наверное, у неё и на теле нет волос. Везде гладкая, как полированный мрамор!
Что за бесцеремонность? Даже у нас в Хонфлере мужчины не позволяли себе ничего подобного. Среди бела дня, открыто обсуждать женские прелести? Это было неприятно, и я решила вернуться в карету. Обернулась и обнаружила, что позади меня стоят человек двадцать. Зрелые, молодые, кто-то в потрёпанной суконной куртке, кто-то в меховом плаще с претензией на элегантность… Мужчины смотрели на меня. На меня. Я даже взглянула по сторонам, чтобы убедиться, что нет ошибки.
Ошибки не было. Эти господа таращились на меня и меня же, похоже, обсуждали.
Кровь бросилась в лицо, но я не позволила себе показать, как смущена и оскорблена.
– Что вы так уставились, господа? – спросила я холодно. – Я вам не Полишинель. Позвольте пройти.
Они расступились, давая мне дорогу к карете.
Я пошла, стараясь держаться гордо и независимо, но чувствовала этих мужчин, собравшихся вокруг меня, как стаю голодных собак, которые из-за любого неверного движения набросятся и разорвут.
Вот так столица. Вот так утончённость и цивилизация.
Дойдя до кареты, я взялась за дверцу, но открыть мне её не позволили. Кто-то из мужчин попросту прихлопнул её ладонью.
– Кто вы, прекрасная незнакомка? – услышала я глухой, хрипловатый голос. – Откройте своё имя, чтобы я мог написать его на своём сердце.
– Напишите там слово «вежливость», месье, – посоветовала я. – И потрудитесь отойти.
– Ради вас я готов трудиться над чем угодно, – отозвался мужчина, даже не подумав убрать руку. – Только назовитесь сначала? Вы же не будете так жестоки…
Я уже думала звать на помощь брата, но тут раздался весёлый перезвон, и на площадь вылетела повозка – вроде телег, на которых ездили вилланы. Она была без верха, открытая, несмотря на мороз, и не на колёсах, а на гнутых с одного конца досках.
Дорогие читатели! Книга пишется в составе ежегодного литмоба
(с)нежные сказки!
Тринадцать книг уже предложены вашему вниманию! Не надо ждать день, два, неделю, чтобы дождаться очередной книги.
Приходите – и сразу окунитесь в атмосферу зимы, сказки, новогодних праздников!
Повозка была странной сама по себе, но она ещё и запряжена была странно. Не одной лошадью, не двумя и даже не четырьмя, а тремя. Три светло-серые лошади, казавшиеся почти такими же белыми, как снег, мчались, гулко стуча копытами, а кучер не сидел в телеге, а стоял во весь рост, держа поводья.
Впервые я видела такое чудо. Центральная лошадь держала голову прямо, и над ней красовалась ярко раскрашенная дуга с серебряными бубенчиками. Две боковые лошади круто и по-лебединому изгибали шеи, ступая чётко шаг в шаг.
Повозка пролетела мимо нас, в центр площади, и мужчины, стоявшие возле моей кареты, вынуждены были разбежаться, чтобы не попасть под копыта.
Меня запорошило снегом с головы до ног, но ещё больше досталось тому, кто держал дверцу кареты. Он с проклятьем принялся вытирать лицо и отряхивать шапку, а я воспользовалась этим и тут же юркнула внутрь экипажа, заперевшись изнутри на задвижку.
Но не утерпела и выглянула в зарешеченное окошко.
Повозку и лошадей я уже разглядела. Рассмотрела даже дугу с бубенчиками, поэтому теперь моё внимание привлёк кучер.
Он как раз остановил лошадей и перебросил поводья маленькому тощему человечку, что сидел в повозке, закутанный в медвежью шкуру по уши. Кучер спрыгнул из повозки на снег и пошёл к сцене.
Кучер тоже был странный. На нём красовалась отменная шуба из тёмно-голубого бархата, опушённая чёрно-серым мехом. Мех был пышный, яркий, словно изморозь окутала чёрную ночь. Вместе с голубой шубой это смотрелось необычно, красиво и богато. Очень богато. Как-то слишком богато для кучера.
Шапка у него была с бархатным синим верхом, а опушка – из белого-белого меха. Из-под него падали на чёрно-серый воротник светлые кудри – почти жёлтые, цвета спелой пшеницы.
Когда кучер вошёл в толпу зрителей, голубая шапка поплыла над людскими головами, как корабль по морю. «Корабль» был выше остальных головы на две, и когда «волны» его замечали, то почтительно расступались и смотрели вслед, показывая пальцами и горячо его обсуждая.
Но мужчина в шубе не обращал внимания на разговоры за спиной. Он подошёл вплотную к сцене и остановился, широко расставив ноги и уперев кулаки в бока. Какое-то время он смотрел на взаимные любовные клятвы принца и принцессы, а потом расхохотался. Да как! Замёрзшие голуби испуганно вспорхнули с крыши!
Я сама вздрогнула, услышав этот хохот. Наверное, пьяный великан мог бы так смеяться.
Принц и принцесса хоть и были куклами, но одновременно дёрнулись, а потом из-за ширмы показалось лицо кукловода. Лицо вытянулось, сразу спряталось, и куклы раскланялись, объявляя, что представление закончено.
Но едва куклы исчезли, мужчина в голубой шубе громко и протестующее крикнул. Что он кричал, я не поняла. Кукольник тоже не понял, чего от него требовали, но быстро сообразил, что к чему, когда ширму убрали в сторону одним движением и показали блестящий новенький золотой.
Я удивлённо вскинула брови, наблюдая такую щедрость.
Кукольник удивляться не стал, вернул ширму на место, и принцесса снова заверещала, рассказывая, как ей угрожает злая и жестокая колдунья.
Тут в дверцу кареты постучали, и раздался голос брата.
– Дезире! – окликнул он. – Открой, это я!
Пришлось отвлечься от удивительного зрелища.
Открыв и впустив Бубчогизеля, я получила имбирные пряники – с глазурью и без, с апельсиновой корочкой и с орехами, с корицей и с изюмом.
– Что это тебе вздумалось запереться? – спросил брат, выкладывая на столик ещё и сладкие крендельки с лакричной карамелью.
– В полной мере ощутила местное гостеприимство, – со смехом ответила я, кусая пряник и снова выглядывая в окошко.
– Тебя кто-то обидел?! – воскликнул брат.
– Скорее, наговорили комплиментов, но я не оценила. Кто это? Там, на площади?
Бубчогизель тоже выглянул.
– А, это северный дикарь. Посол. Из какой-то страны, я не помню названия.
– Посол?
– Да, я был на аудиенции, когда его принимали. Его прозвали месье Мороз, месье Жела. Потому что настоящее имя невозможно выговорить и запомнить. Но он подарил его величеству сто собольих шкурок, три седые лисы, двести ливров чистейшего воска и сто бочек прекрасного мёда. Столько же получила и королева. Представляешь, какой он богатый?
– Сто бочек мёда? Даже представить себе трудно, – сказала я. – Он только что подарил кукловоду золотой, чтобы посмотреть представление ещё раз.
– Это в его духе, – согласился брат. – Посмотри на его шубу. Она одна стоит, как ваш Хонфлер вместо со всеми жителями.
– Пожалуй, да, – согласилась я, сдержанно.
Всё-таки, неприятно услышать, что твой родной город оценивают дешевле какой-то шубы. Пусть даже из голубого бархата и меха таинственного зверя.
– Богат, чудит напропалую, – продолжал Бубчогизель. – Такое иногда творит, что смеётся вся столица. Мало того, что ездит в телеге, как простой виллан, ещё и повадки у него, как у варвара. Однажды пришёл к мадам Робертин, и тут выяснилось, что он и слова сказать к месту не умеет, и танцевать не обучен. Изящества в нём – как в греческом крокодиле или как северном медведе. Он нечаянно толкнул статую Аполлона, она упала, и рука отвалилась. Жан ле Вуатюр тут же сочинил стихотворение, над которым все очень смеялись. А этот северянин даже не понял, над чем смеются.
Дом отца находился в самой красивой части столицы. Отсюда была видна река, которая тяжело несла тёмные волны, разбивая тонкий лёд, намёрзший у берегов, и был виден остров, на котором стоял королевский замок.
Плющ на его стенах посеребрил иней, от тёмной воды поднимался пар, окутывая королевскую резиденцию до самой крыши и придавая таинственный, грозный и в то же время лёгкий и невесомый вид.
В жизни я не видела ничего прекраснее.
Замок, плющ – всё это казалось изваянным из серебра и отражалось неясным видением в тёмной воде.
Бубчогизель позволил мне вдосталь насладиться этим великолепным зрелищем, а потом указал на дом отца.
Он был двухэтажный, как и наш дом в Хонфлере, но гораздо больше и в высоту, и в длину. Дом окружал небольшой сад, и можно было представить, как прелестно цветут в нём по весне вишни. Конусовидная крыша заканчивалась широкой трубой, и из неё вился сизый дымок, обещая тепло и уют. Стёкла в окнах, словно витражами, закрывали морозные узоры. Ставни и ворота были окрашены в розовый цвет, в тон камням кладки, и флюгер в виде петуха гордо красовался на крыше.
Ворота распахнулись, карета въехала в широкий двор, где снег был аккуратно сметён в сугробы по углам, а нас ждали человек двадцать в одинаковых синих камзолах с одинаковыми нашивками в виде серебряных звёзд на рукавах. Звезда была на гербе моего отца, и я сразу догадалась, что это слуги вышли нас встречать, и от души им посочувствовала, потому что они стояли на ветру без курток и шапок. Даже я в своём плаще с капюшоном сразу продрогла, а уж каково было им…
– Приветствую вас, демуазель Боггис, – вперёд выступил старший из слуг, уже почти старик, седой и морщинистый, и у него зуб на зуб не попадал, когда он попытался выговорить приветственные слова. – Разрешите представить вам старших слуг. Моё имя – Гийо, с вашего позволения, а это Ромуль, Шатле, Жак, Антуан…
– Месье Гийо, – перебила я его, старательно ёжась и притоптывая, чтобы показать, как замёрзла, – если вы не против, предлагаю перенести церемонию знакомства в дом. Моя цель – не замёрзнуть на пороге.
Мы тут же перешли в дом, и я с удовольствием выслушала имена всех слуг и постаралась запомнить. Бубчогизель стоял рядом с таким лицом, будто я занималась совершенно бесполезным и ненужным делом. Например, учила кота есть ложкой.
Но в какой-то момент мой братец подобрался, незаметно для других толкнул меня локтем, и я поняла. Тем более, что спустя секунду слуги замолчали дружно, как один, и уставились куда-то поверх моего плеча.
Я медленно обернулась.
На лестнице, ведущей со второго этажа, показались двое – мужчина и женщина. Оба стройные, оба высокие, оба – очень красивые. У мужчины были тёмные, чуть вьющиеся волосы, греческий нос и римский рот – всё, как у ожившей античной статуи. Он смотрел прямо на меня, и во взгляде его серых глаз, опушённых густыми ресницами, я видела печаль, и горечь, и тоску.
Мой отец. Это – мой отец. Нас ещё не представили друг другу, но я почувствовала, что это именно так.
– Отец, это Дезире, – будто издалека донёсся до меня голос брата. – Я привёз её… как ты приказал…
– Ваша светлость, мы встретили демуазель, как полагается, у ворот… – донёсся голос старика Гийо.
Но мы с отцом не ответили, не отвели взглядов.
Любил ли этот красивый человек мою мать? Она его точно любила. Об этом говорила мне кормилица, это я слышала от слуг, что прежде служили в нашем доме, и это было ясно с первого взгляда. Такие мужчины созданы, чтобы покорять женщина сразу и навсегда. Моя бедная мать… Любить и быть оставленной… Ради кого?
Я не удержалась и посмотрела на женщину, которая стояла рядом с моим отцом. То, что это моя мачеха, мадам Селена, было ясно сразу. Брат говорил, в своё время она считалась первой красавицей. Она и сейчас могла быть ею, первой красавицей.
У неё тоже были тёмные волосы, но не чёрные, а с тёплым, каштановым отливом. Густые, длинные, и носила она их, как девушка, не убирая в причёску. Лишь надела диадему с красными камнями, которые поблескивали, как капельки свежей крови. Добавьте к этому белую нежную кожу, большие глаза под чёткими дугами бровей, великолепный овал лица и стройную длинную шею, в ямке которой так таинственно и завлекательно поблескивает рубиновый кулон в виде сердца – и получите даму, красивую почти вызывающей красотой.
Такой, какая с первого мгновения повергает в изумление и восторг.
Да, я вынуждена была признать, что они с отцом были самой подходящей парой. Ну и что, что она не смогла родить ему ребенка? Такая красота – сама по себе редкость и ценность. А может, отец берёг вторую жену, чтобы её не постигла участь первой.
Сколько же ей лет? Она не юна, конечно, но сорокалетней женщиной я бы её точно не назвала. Женственность, мягкость, чувственность – всего этого было в моей мачехе с избытком.
Она тоже смотрела на меня. Смотрела не мигая, как змея.
Взгляд был застывшим, и я никак не могла прочитать в нём, что мачеха почувствовала при нашей первой встрече. Понравилась ли я ей или наоборот? А она мне?..
– Отец?.. – чуть растерянно спросил Бубчогизель за моей спиной.
Мачеха словно отмерла, улыбнулась, опустила ресницы, снова их вскинула, взяла отца под руку – ласковым, кротким жестом.
– Надеюсь, тебе понравится в Лютции, – сказала она, когда мы поднялись по лестнице и пошли по коридору, где пол был выложен деревянной мозаикой.
Плиточка тёмная, плиточка посветлее, плиточка совсем светлая.
Красиво и изысканно.
И ступать по такому полу очень приятно. Особенно когда на тебе домашние стёганые туфли, обшитые рыжим мехом лисицы, как у моей мачехе.
Мои сапоги были на собачьем меху. Неуклюжие, грубо сшитые.
– Как может не понравиться столица, мадам? – ответила я чинно.
– Можешь называть меня просто по имени, Селеной.
– Вряд ли я осмелюсь называть вас по имени, мадам, – ответила я после недолгого замешательства.
– Почему? – удивилась она. – Мы вполне можем стать хорошими подругами…
– Вряд ли мы станем подругами. Подруги обычно одного возраста.
– Я не намного старше тебя, – возразила она, и быстрый, яркий, почти девичий румянец окрасил её бледные щёки.
Вспыхнул мгновенно, как будто алый мак всплеснул лепестками на ветру.
– Мне будет двадцать в этот Сочельник, – ответила я, чувствуя внутри какую-то леденящую пустоту и скованность. – Получается, что вы замужем за моим отцом довольно давно. И вряд ли вам было десять, когда он на вас женился. Скорее всего, сейчас вам около сорока. Поэтому осмелюсь выразить сомнение, что мы сможем стать подругами в том смысле, какой вкладывают в это слово. Вряд ли возможна дружба между людьми, один из которых вдвое старше другого.
Мачеха замолчала.
Так, в молчании, мы дошли до конца коридора, и она толкнула дверь, обитую медными гвоздиками.
– Здесь ты будешь жить. Велю, чтобы принесли твои вещи.
– Вы очень добры, мадам, – я зашла в комнату и огляделась.
Вернее, тут были две комнаты. Первая – что-то вроде гостиной, где стояли карточный и шахматный столики, мягкий диван и пара кресел, круглый стол и стулья, где так уютно было бы расположиться с чаем и пирожными.
В камине горел огонь, и весь пол был застлан огромным узорчатым ковром. На окнах тяжёлые тёплые шторы, на стенах несколько картин – сценки из жизни греческих богов. Артемида, преследующая лань. Нимфы, купающиеся в ручье.
Вторая комната была спальней – я увидела постель под балдахином.
Мачеха стояла на пороге, словно чего-то ждала.
Я почувствовала себя совсем неловко.
– Очень красивая комната, мадам, – сказала я, стараясь говорить приветливо и мягко. – Уверена, что мне здесь будет очень хорошо, и что я не стесню вас.
– Не стеснишь, – подтвердила мачеха. – Мы с твоим отцом живём в другом крыле дома. Здесь всё приготовлено для тебя. Можешь заменить мебель по своему вкусу, приглашать сюда подруг…
– Думаю, что не смогу настолько злоупотребить вашим гостеприимством, – быстро ответила я. – С моей стороны было бы дерзостью нарушать ваш покой. К тому же, если её величество захочет принять меня камеристкой, то мне придётся жить в королевском замке, а не в вашем доме.
– Да, возможно, так всё и будет, – согласилась она, потупившись. – Оставлю тебя. Отдыхай, слуги принесут чай и закуски, а обед у нас в три часа. Ты услышишь, как будут бить часы на ратуше. Если захочешь посмотреть дом, я пришлю экономку.
– Вы очень добры, мадам.
Она снова вспыхнула – быстро, мимолётно, кивнула и вышла.
Первым делом я сбросила сапоги, чтобы не топтать ковёр.
Не очень хорошо получилось с мачехой. Кажется, она хотела расположить меня к себе. Но что-то во мне противилось этому. Возможно, обида за маму? Если то, что рассказал мне Бубчогизель – правда… Тогда при любом раскладе роль мадам Селены в этой истории выглядит мерзко. Ответить на любовь женатого мужчины, у которого, к тому же, вот-вот родится ребёнок… Нет, такое невозможно было понять и принять. Как и принять поведение моего отца. Но он, всё-таки, мой родной отец. А вот мадам Селена…
Даже в мыслях я не хотела называть её просто по имени.
Слуги принесли мои вещи, которых, впрочем, было совсем немного. Гийо представил мне двух горничных, которые должны были помогать мне во всём, убирать в комнате и заниматься моими нарядами.
Нарядов у меня не было, только одно синее платье, в котором я собиралась появиться к обеду. Но отсутствие работы служанок не остановило. Они тут же приготовили горячий чай со взбитыми сливками и подали его мне в красивой белой чашечке. На серебряном блюде лежали вкуснейшие сахарные булочки, а в спальне меня ждали ванна и несколько ведер горячей воды. Ванна оказалась очень кстати. Так приятно после долгого путешествия окунуться в тёплую воду, в которую добавили несколько капель лавандового масла.
Служанки предложили помощь во время купания, но я отказалась.
Выпроводила их, а потом с полчаса нежилась в воде, чувствуя себя настоящей королевой. Это же роскошно – принимать ванну в комнате. Не надо таскать воду, не надо её выливать, всё сделают за тебя.
Я даже позволила себе искупаться не в обычной длинной нижней рубашке, а в коротенькой, едва закрывавшей бёдра, которую надевала под корсет.
В роскошно обставленной комнате, завешанной коврами, горел камин. Мой отец сидел в кресле, подперев рукой голову, и глядел, как моя мачеха играет на клавесине.
Музицировавшая мадам Селена казалась нечеловечески прекрасной.
Каштановые волосы лились волной, тонкое одухотворённое лицо словно само пело под музыку, а уж когда мачеха посмотрела на моего отца сияющим взглядом и запела, это и вовсе стало похоже на явление ангелов небесных и фей из старинных легенд.
Мачеха пела грустную песню, я такую ни разу не слышала.
– Зима придёт и принесёт
Мороз, и снег, и ветер.
Укроет белым всё вокруг,
Укроет всё на свете.
На сердце холод
И огонь совсем не согревает.
Всё потому что я одна,
Тебя мне не хватает.
Придёт зима за нею вслед
Снег, ветер и мороз.
Уснули крепко до весны
Кусты душистых роз.
На сердце холод
Потому
Что я одна опять.
Нет рук твоих, твоих нет губ,
И грусть мне не унять.
Это было волшебно, это было красиво. Так красиво, что слуга, собиравшийся доложить обо мне, не посмел прервать свою госпожу и молча стоял у порога, дожидаясь, когда песня закончится. А может, даже слуга был захвачен прекрасной песней, прекрасным видением, и забыл обо мне.
Но музыка вдруг оборвалась, мачеха прекратила петь и играть, и с мелодичным тихим смехом уронила руки на клавиши.
– Бобо, дорогой, это очень грустная песня, – сказала мачеха, капризно надувая губы. – Давай я спою другую? Повеселее?
Капризная гримаска очень шла ей.
Я подумала, что такой гримаской женщина может добиться от мужчины всего, что угодно. Кто устоит перед желанием красавицы?
– Не хочу, – резкий ответ отца разрушил очарование.
Лицо мадам Селены дёрнулось, я вздрогнула, будто меня ткнули иголкой в бок, а слуга кашлянул и вполголоса доложил:
– Демуазель Дезире просит принять её.
– Она проснулась? – отец подался вперёд. – Пусть приходит.
– Демуазель ждёт здесь, в коридоре, – сказал слуга.
– Пусть зайдёт, – повторил отец уже нетерпеливо.
Я поспешила исполнить его требование и вошла в комнату, сделав поклон. Поклонилась я всего лишь один раз, но посчитала, что два поклона – и отцу, и мачехе – это будет верхом учтивости. Можно ограничиться и одним.
Мадам Селена вспорхнула и подлетела ко мне.
Широкие и длинные распашные рукава раскрылись, как птичьи крылья.
– Дезире, дорогая, – защебетала мачеха, и правда, похожая в своём красном платье на редкую птицу, – тебе не надо спрашивать разрешения! Это и твой дом тоже, ты можешь бывать, где захочешь, и…
– Ты хорошо отдохнула? – перебил её отец, обращаясь ко мне. – Хочешь есть? Прикажу подать ужин сюда.
– Благодарю, я не голодна, – ответила я быстро, подавив тоскливый вздох. – Не надо ради меня менять распорядки вашего дома.
Краем глаза я заметила, как слуга почти на цыпочках вышел из гостиной.
– Тогда возьми стул и сядь вот здесь, напротив, – велел мне отец.
Я послушно взяла маленький лёгкий стульчик и переставила его к камину.
Мачеха услужливо подложила на сиденье мягкую подушечку, прежде чем я села.
Находиться лицом к лицу с незнакомым человеком, пусть даже он и считался моим отцом, было неприятно. Чинно сложив руки на коленях, я потупилась и ждала, когда меня о чём-нибудь спросят. Но отец молчал, и я, подождав минуту или две, не удержалась и взглянула на него.
Он смотрел прямо на меня, и я снова опустила глаза.
Тишина стала напряжённой, тоже неприятной. Тем более что моя мачеха находилась рядом. И хотя я не могла её видеть, так как она стояла позади, я чувствовала её присутствие. И мне казалось, что мадам Селена опасно затаилась. Как хищник, который прячется в кустах, выгадывая момент, чтобы напасть на жертву.
– Рената была колдуньей, – сказал вдруг отец, и я снова вздрогнула, услышав его резкий голос.
– Простите?.. – я опять взглянула на него.
На этот раз – тоже прямо, в упор, недоумевая и требуя ответа.
Потому что моя мать точно не была колдуньей. Что за чудовищные обвинения? Род Фронтенэ никогда не был запятнан никаким колдовством. У нас чистая кровь и чистые души…
– Когда она ждала тебя, – продолжал отец, – то шила возле окна. Шёл снег, всё замело. Всё было белым, весь Хонфлер. Ни крыш, ни окон не было видно. И снег был таким белым, что глаза слепило. А потом прилетел ворон. Чёрный. С отливом в синеву. Он стащил откуда-то яблоко… Совсем свежее, румяное, алое. И стал клевать его под нашим окном. Рената загляделась и уколола палец. Она сначала вскрикнула, потом рассмеялась, а потом сказала: «Пусть у нас родится самый красивый ребёнок на свете. Чтобы у него была кожа белее снега, волосы чернее воронова крыла, и чтобы румянец был, как румяное спелое яблоко, как кровь». И ты именно такая.
Отец оказался верен своему слову, и назавтра я получила экипаж, сопровождение и мачеху в компаньонки.
Мадам Селена с огромной готовностью взялась наставлять меня, и объясняла правила столичной жизни. Поэтичность, изысканность, тонкий вкус – вот что ценится при дворе короля, а значит, и во всей стране. Поэтому мне следовало быть именно такой – показать свои таланты, быть скромной, смущаться по любому поводу, смеяться лишь закрывая лицо веером и стыдливо посматривать из-под ресниц на мужчин. Только на благородных мужчин. А лучше совсем на них не смотреть.
– Кавалеров следует держать на расстоянии, – внушала мне мачеха. – Никаких вольностей. Никаких прикосновений. Никакой нескромности ни в речах, ни в жестах, ни даже в мыслях. Делай такой вид, будто все они тебе глубоко безразличны, и само их существование оскорбляет твой взор. Прекрасная дама должна быть недосягаема, как яблоко на самой верхней ветке. До неё доберётся лишь самый смелый, самый упорный, самый-самый.
«Если таковых не найдётся, яблоку грозит сморщиться на морозе», – подумала я.
– Демуазель Клеманс всегда мучает своих поклонников, – сказала мачеха и усмехнулась. – Шевалье де Сукантон, третий год добивается её руки, а известный поэт ле Вуатюр безо всякой надежды пять лет пишет сонеты о любви.
– Жан ле Вуатюр? – переспросила я, услышав знакомое имя.
Брат говорил о нём. Тот самый, который сочинил эпиграмму про Бельведерского Крокодила.
– И у вас на окраине о нём известно? – по-своему поняла меня мачеха. – Да, его зовут месье Жан. Но все называют его Лебедем Лютеции или Поэтом Лютеции, за утончённость и поэтический талант. А его величество именует месье ле Вуатюра не иначе как Блистательным. Бойся попасть ему на злой язычок. Он умеет осмеять на весь свет.
– Опасный человек, как я понимаю, – заметила я, стараясь отодвинуться от мачехи подальше, чтобы не соприкоснуться коленом или рукой, и усиленно отворачиваясь к зарешеченному окошечку.
Будто меня очень интересовал город.
На самом деле, после первого восторга я нашла, что Лютеция ничуть не лучше того же Хонфлера. Да, дома повыше. Да, улицы пошире. Да, королевский замок на острове поражал воображение. Но в остальном – город, как город. Правда, развлечений побольше…
– Опусти штору, холодно, – попросила меня мачеха и поёжилась, плотнее запахивая бархатный плащ.
Штору я опустила, и стало полутемно и совсем неловко.
Всё-таки мне было не по себе рядом с этой женщиной.
Когда карета остановилась возле дома портнихи, я поспешила выбраться наружу, не дожидаясь, когда слуга спустит лесенку.
Подставив ладонь, я ловила падающие снежинки, а мачеха изящно соступила красными сапожками по ступенькам, придерживая край плаща.
Моя матушка хотела, чтобы я родилась красивой. Волосы – как воронье оперенье, кожа – как снег, румянец – как кровь. В древности три этих цвета называли Три Цвета Красоты. Наверное, моя мама очень переживала из-за собственной некрасивости. Как чувствовала, что некрасивая женщина чаще всего несчастна.
– Герцогиня Боггис! – услышала я за спиной и оглянулась.
К нашей карете сбегались люди. Мужчины, в основном. Но были и дети, и даже несколько женщин подошли ближе, с жадным любопытством вытягивая шеи.
– Герцогиня Боггис! Это она! – слышалось со всех сторон.
– Идём скорее, – мачеха натянула капюшон на лицо до самого носа и взяла меня за руку, увлекая в дом.
Мне было неприятно это прикосновение. Пальцы мачехи показались мне холодными и твёрдыми, как ледяные клешни. Я дёрнулась, высвобождаясь, и тут же поскользнулась на каменном крыльце, припорошенном снегом. Я чуть не упала, успела задержаться за перильца, но капюшон слетел с головы, и ветер сразу растрепал мне волосы, запорошив снегом глаза. Совсем как когда мимо промчалась повозка иноземного посла в шубе на седой лисе.
Колючие снежинки посыпались за шиворот, и я невольно ахнула, тряхнув головой.
Слуги бросились ко мне, подхватывая под локти, помогая подняться по ступенькам, а я увидела лицо какого-то мужчины, который стоял шагах в пяти и смотрел прямо на меня. Смотрел, вытаращив глаза и по-дурацки открыв рот. Как будто я был чудовищем из сказки.
Я рассмеялась.
И даже не закрыла лицо веером. Потому что веера у меня попросту не было. Да и глупо было прятаться за веер на улице, когда ветер метёт во все стороны.
Оказавшись в доме, я снова встряхнула головой, вытрясая из прядей снежинки, а мачеха заботливо помогала мне отряхнуть плащ, сетуя на мою неловкость и мягко упрекая за смех.
– Девушке из благородной семьи не пристало так хохотать, – выговаривала она мне. – Ты же дочь герцога, ты должна нести свет и спокойствие.
Отвечать мне не пришлось, потому что появилась портниха в сопровождении помощниц.
– Ваша светлость! – выпалила она запыхавшись и принялась кланяться с таким усердием, что кружева на чепце затрепетали. – Вам не стоило себя утруждать! Мы бы приехали к вам!
– Нам всё равно нужно заглянуть в несколько лавок, мадам Ливари, – отозвалась мачеха так, что захотелось сразу и поёжиться, и тоже начать кланяться, да ещё и попятиться, чтобы поскорее уйти.
– Что такое? – я потёрла щёки ладонями и вопросительно посмотрела на мачеху.
Может, у меня лицо грязное?
Мадам Селена стояла с таким видом, что её вполне можно было принять за статую. Мраморную прекрасную статую. Абсолютно холодную и абсолютно безжизненную.
– Боже мой, демуазель… – произнесла портниха, повторяя мой жест и потирая свои пухлые щёки ладонями. – Вы исключительная красавица!.. Вам очень пойдёт алый шёлк! У меня как раз есть такой! Всего на одно платье!
– Думаю, для юной девушки алый цвет неприемлем, – сказала моя мачеха.
– Да, простите, ваша светлость… – забормотала мадам Ливари. – Конечно, синий. Синий, жёлтый… бледно-жёлтый… Пройдёмте, демуазель! А вашей светлости, если угодно, сейчас подадут горячий чай и пирожные.
– Угодно, – сквозь зубы произнесла мачеха. – Постарайтесь не затягивать. Нам ещё ехать к сапожнику и к ювелиру.
Мачеху проводили в комнату для гостей, а меня – в примерочную.
Примерочная оказалась огромной светлой комнатой, где окна были от потолка до пола, и где было почти так же холодно, как на улице. С меня сняли плащ, обмерили поверх платья – почтительно не прикасаясь мерной верёвочкой с узелками, а держа её на весу, а потом портниха поинтересовалась:
– Демуазель хотели бы длинные распашные рукава или рукава-окороком, с разрезами? Сейчас это входит в моду.
– А как носит демуазель Клеманс Робертин? – полюбопытствовала я, пододвигаясь поближе к жаровне, в которую помощницы усиленно подбрасывали душистые щепочки.
– Демуазель Робертин носит платья с высокой талией и рукавами-окороками.
– Сделайте мне такое же платье, как у неё, – попросила я, с удовольствием поглядывая в зеркало высотой футов шесть, так что можно было видеть себя в полный рост. – Мне сказали, что демуазель Клеманс – самая красивая девушка в столице. Самая изысканная, самая утончённая, и что все берут с неё пример.
– Кто вам такое сказал? – с удивлением спросила портниха, становясь на колени, чтобы измерить подол моего платья.
– Мой брат, – ответила я, чуть поколебавшись. – Бубчогизель Боггис, если вы знаете о нём.
– О, конечно, знаю, – отозвалась мадам Ливари. – Но всем известно, что хотя демуазель Робертин мила и прелестна, первая красавица столицы и всего королевства – её светлость, мадам Селена Боггис, ваша мачеха… Хотя теперь… – она посмотрела на меня снизу вверх, и в глазах её явственно читалось восхищение. – Вы очень красивы, демуазель! Пожалуй, вы – самая красивая девушка из всех, кого мне приходилось видеть. Пожалуй, её светлости теперь придётся довольствоваться титулом второй красавицы. Потому что первой будете вы.
Она поднялась на ноги, набросила мне на плечо шёлковую ткань, похожую по цвету на зимнее звёздное небо, и пришпилила жёлтую ленту, а потом отошла на пару шагов, прищуривая глаза.
– Да, эти цвета сочетаются, – заявила портниха. – Но я сделаю вам ещё и красную нижнюю рубашку. Красный – ваш цвет. Яркой красоте – яркие цвета!
– Мадам, – ответила я, снова поглядевшись в зеркало, – вы льстите с такой же небрежностью и ловкостью, с какой булавки втыкаете. Даже страшно.
Словам портнихи (пусть они и были очень приятны), я не поверила. Наверняка, то же самое она говорила и моей мачехе, и той самой демуазель Клеманс, и ещё многим и многим клиенткам.
Да и в столице слишком много людей, чтобы кого-то из них можно было считать первой красавицей или первым красавцем во всём королевстве. Красавиц и красавцев, я думаю, тут наберётся с дюжину, а миловидных – и вовсе без счёта.
Но всё же я поглядывала в зеркало с огромным удовольствием, когда на моём новом платье начали подрубать подол. И ткань такая приятная, и к лицу, и белый кружевной воротник так элегантно открывает шею и плечи. Пожалуй, я смогу соответствовать требованиям столицы. Утончённость, изысканность… Добавим ещё немного поэтичности. Я не удержалась и скосила к переносью глаза, гримасничая себе самой в зеркало.
После портнихи мы посетили лавку сапожника, а в магазинчике ювелира мачеха кроме жемчужного ожерелья для меня купила и серьги с рубинами, пояснив, что они очень пойдут к её вечернему платью.
Судя по подобострастию, с каким её встречали в каждой лавке, покупки мадам Селена делала часто, много и очень любила это милое дело.
Впрочем, кому оно могло не нравиться?
На улице за нашей каретой тянулся целый хвост зевак, и после ювелирной лавки мачеха приказала кучеру гнать во весь дух.
– Чтобы этот сброд наконец-то отстал, – сказала она, пряча футляр с драгоценностями под накидку.
Когда мы прибыли домой, меня уже ждали горячая ванна и служанки с жаровней и нагретыми металлическими прутьями, чтобы после купанья завить волосы.
Принесли список театральных пьес, которые предлагалось посмотреть, и я с интересом его прочитала, хотя ни один спектакль не был мне знаком. Список гостей я даже не стала просматривать. Всё равно я никого не знала в столице, поэтому сказала, что полностью полагаюсь на волю мачехи. Куда она захочет, туда и пойдём.
Сборы в театр были недолгими, и вот уже я стояла на пороге, нетерпеливо пристукивая каблуками новых бархатных сапожек. Мачеха ещё наряжалась, отец отдавал последние распоряжения слугам, а Бубчогизель появился с улицы, запорошенный снегом.
Вечер был испорчен окончательно. Первое в жизни посещение театра из радостного удовольствия превратилось во что-то неприятное и странное.
Мы ехали в карете – я и мачеха на одном сиденье, отец на другом, лицом к нам. Было темно, я не могла разглядеть его лица. Только когда в щёлку проникал свет от личных фонарей, я видела, как поблёскивал аграф на шапке.
Несколько раз мачеха пыталась заговорить, делала это с преувеличенной весёлостью, но ни я, ни отец ей не отвечали, поэтому она неловко умолкала.
Я думала, что слова Бубчогизеля о нашем отце, показавшиеся мне слишком грубыми, были, скорее всего, правдивы. Потому что сказать о родном сыне, пусть и незаконнорожденном, что он не заслуживает беспокойства – это подлость и ложь. Ложь и подлость.
Примириться с этим я не могла. Но и сделать что-либо – тоже не могла.
Наконец, экипаж остановился, было слышно, как с запяток спрыгивают слуги, открылась дверца кареты, отец вышел первым, подал руку мне – потому что я сидела ближе к дверце, но я выпрыгнула из кареты сама, сделав вид, что не заметила протянутой руки. Отец ничего не сказал и помог выбраться из кареты мачехе.
Снег всё так же сыпал, и за его призрачной пеленой фонари казались мутными оранжевыми пятнами. Будто солнце светило сквозь туман.
Перед нами было огромное здание – в три этажа, с надстройкой в виде трона на крыше, и на этой надстройке расположились две мраморные статуи греческих богинь. Их светлые полуобнажённые тела присыпал снег, но богини держали гирлянды каменных цветов и безмятежно улыбались каменными губами, глядя на нас сверху вниз.
Первый этаж был входом в театр. Своды четырёх арок поддерживали мраморные атланты – бородатые, с мускулистыми торсами. Атлантов прикрывали лишь набедренные повязки, но даже это не умалило великолепной красоты.
Окна ярко горели, двери распахнулись, приглашая войти, но я застыла на пороге, разглядывая мраморное великолепие. Даже несправедливость по отношению к брату уже не чувствовалась так остро. Когда видишь красоту…
– Боггис! Прекрасная Боггис! – закричал кто-то на той стороне улицы.
Я хотела оглянуться, но отец взял меня за локоть и повёл вперёд, между двух бородатых атлантов.
– Боже мой, опять они, – вздохнула мачеха, опуская верх капюшона до кончика носа.
Внутри было светло, шумно, многолюдно. Нарядные господа прохаживались туда-сюда, приосанившись стояли возле колонн, набросив на сгиб локтя плащи, поглядывали на проходивших мимо дам.
Но больше, чем господа и дамы, меня заинтересовало здание театра. Изнутри оно было не просто огромным, а грандиозно огромным! Арочные своды, расписанные облаками, на которых восседали и возлежали боги и богини, уходили высоко вверх, создавая ощущение бесконечности.
Пока я смотрела на потолок, отец вёл меня по лестнице, потом по галерее, а потом мы вошли в небольшую дверь и оказались на балконе, выходившем в ещё один огромный зал. Прямо перед нами была сцена, скрытая сейчас пунцовым бархатным занавесом. Внизу шумели зрители. Большинство стояли, но некоторым слуги тащили кресла и стулья.
У нас на балконе были и кресла, и резной столик, и скамейка, куда отец бросил свои плащ и шапку.
Мы с мачехой тоже сняли плащи, половив их поверх отцовского. Пока я стаскивала перчатки, мачеха села в кресло слева от отца. Села очень прямо, перекинув волосы со спины на одно плечо. Блеснула, качнувшись, рубиновая серьга.
– Герцогиня Боггис! Герцогиня в ложе! – раздалось внизу.
Зрители, только что толпившиеся возле сцены, отхлынули шумным потоком и прихлынули в сторону нашего балкона, украдкой поглядывая наверх и переговариваясь вполголоса. Некоторые, впрочем, задирали головы и смотрели на мачеху без стеснения.
Наша фамилия звучала тоже без стеснения. По-моему, её повторяли все в зрительском зале. И даже с соседних балкончиков дамы и господа оглядывались на нас. Случись такое в Хонфлере, я бы решила, что надела платье шиворот-навыворот. Или что мне на спину прицепили обглоданный рыбий хвостик. Так подшучивают над незамужними девушками в первый день апреля. Ходишь с хвостиком и долго не можешь понять, почему все смеются.
Только сегодня не было никаких хвостиков. И одежда была в порядке. Но внимание к нашему балкону всё усиливалось. Людей тянуло к нам, будто сетями.
Мне стало совсем неуютно, но отец и мачеха сидели, как ни в чём не бывало. Я сняла перчатки, положила их на скамейку, и несмело села в кресло справа от отца.
– Герцогиня Боггис! Прекрасная Боггис! Смотрите! Прекрасная Боггис! – послышались новые возгласы.
– Что происходит? – спросила я негромко, глядя на бушующее внизу людское море.
Отец нахмурился, ответила мачеха.
– В этом городе ценят истинную красоту, – сказала она очень спокойно. – Где-то думают лишь о хлебе насущном, о золоте, о шёлке, о драгоценных камнях или землях. Но в Лютеции мы находимся на другом уровне развития. Для нас важны не вульгарные желания насытить тело. Важнее – насыщение души. Прекрасные дома, фонтаны, цветы, стихи – всё это насыщает разум и душу. Но всё это можно создать человеческими руками. Это – не божественная красота.
– Что же… божественная? – поинтересовалась я, чувствуя себя непроходимой деревенщиной.
На сцене показывали что-то из античных авторов на современный манер. Чтобы соблазнить прекрасную Алкмену, бог-громовержец Юпитер принял облик её мужа, а бог-хитрец Меркурий превратился в его слугу. Встречи двух мужей и двух слуг сопровождались смешными ситуациями, и зрители от души хохотали над обманутым рогоносцем и его глуповатым слугой, восхищаясь ловкостью и хитростью богов.
На мой провинциальный взгляд это было не слишком смешно. И пусть актёры говорили звонкими стихами, а месье Повертуш, игравший туповатого слугу, и правда был забавным, я не смогла даже улыбнуться.
Немного оттаяла, лишь когда к рампе вышел обманутый муж и прочитал великолепную речь о том, как его сердце болит от предательства любимой женщины и мнимых друзей.
Судя по всему, этого актёра зрители любили не меньше, чем месье Повертуша, потому что зал взрывался аплодисментами после каждой реплики.
Актёр знал своё дело. Он завладел вниманием зала сразу и полностью. Каждый жест, каждое слово – всё было от души и вливалось в душу. Он был не слишком красив – худощавый, нескладный, и в отличие от других актёров почти без грима. Но порыв, с которым он читал свой монолог, захватил всех.
Когда он скрылся за занавесом, зрители долго аплодировали, и месье Поветрушу, выскочившему следом, пришлось подождать, пока восторги поутихнут.
Отцу и мачехе нравилась пьеса. Я наблюдала за ними. И смотрела, пожалуй, больше на них, чем на сцену.
Мачеха держалась очень величественно, словно не замечая интереса со всех сторон, поигрывала прядью волос, и прямо излучала магнетическую красоту. А отец вальяжно развалился в кресле, изредка хмыкая на ту или иную шутку актёров, и несколько раз хлопнул в ладоши.
Но я дожидалась окончания пьесы с нетерпением. Мне всё не нравилось – и чад от свечей, и то, что месье Повертуш орал так, что уши закладывало, и что на наш балкончик глазели все, кому не лень, и даже показывали пальцами.
Я передвинула кресло подальше от перил, почти спрятавшись за спиной отца, и когда объявили конец спектакля, обрадовалась больше, чем когда собиралась в театр.
Потому что пока мы наслаждались высоким искусством, такие красивые и знаменитые, Бубчогизель мёрз возле кареты. Вместе со слугами. А он, вообще-то, не слуга. И надо будет напомнить об этом отцу. Дома напомнить. Да, дома. Не сейчас же выяснять родственные отношения?
Сказать честно, я слегка побаивалась этого разговора. Не самое умное – говорить отцу, что он неправ, на второй день знакомства. Возьмёт и отправит меня обратно, в Хонфлер. И не будет ни балов, ни весёлых столичных праздников, ни театра, ни изысканного салона мадам Робертин.
Или сошлёт в монастырь.
Я поёжилась, набрасывая плащ, хотя в театральном зале не было холодно.
Но пусть даже монастырь грозил мне, как мрачное привидение, я не могла сделать вид, что ничего не происходит. Я должна… Я обязана…
Капюшон я надела на ходу, пока мы спускались на первый этаж. У подножья лестницы толпились господа в шелках и бархате, и при нашем появлении сделали вид, что смотрят совсем в другую сторону. Хотя было ясно, что заинтересовала их вовсе не лепнина на стенах и под потолком.
Ещё глубже надвинув капюшон, я шла за отцом и мачехой, глядя в пол.
Прямо передо мной заметал по каменным плиткам алый подол платья мадам Селены.
Прямо по полу волочится… А пол, между прочим, в грязи.
Ну да, не мачехе же стирать, в самом деле.
– Демуазель! Покажите лицо! Умоляем! – раздалось со стороны.
Я сбилась с шага и нечаянно наступила на платье мадам Селены.
Мачеха вскрикнула и остановилась. Я соступила с алой ткани, бормоча извинения, а отец почти прорычал:
– Пошли прочь, наглецы! Пожалуюсь самому королю!
Он снова схватил меня за руку и потащил к выходу из театра. Но не успели мы сделать и трёх шагов, как вдруг кто-то дёрнул меня за капюшон.
Теперь уже вскрикнула я, потому что вместе с тканью этот кто-то умудрился схватить меня за волосы.
Скорее всего, получилось это нечаянно, но капюшон свалился с моей головы, а вместе с ним свалилась и лента, которой служанки завязали боковые пряди.
– Её лента!.. Моё!.. – раздался истошный вопль, а потом мужчины как обезумели, бросившись мне под ноги и затеяв потасовку.
Кто-то упал, и его нещадно топтали. Благородные господа толкались, как нищие, что дрались на ярмарке за брошенные в толпу медяки. Мачеха ахнула, прижимаясь к отцу, меня толкнули в плечо, отчего я чуть не упала, и только потом поняла, что чьи-то руки отдирают кружевную манжету с моего платья.
Такого я никогда не видела и совершенно растерялась, глядя, как мужчины с золотыми перстнями на пальцах дерутся за мою ленту и оторванные манжеты. Потому что от кружев на рукавах меня избавили в считанные мгновения.
Кто-то дёрнул меня и за кружевной воротник, зацепил жемчужное ожерелье, нитка порвалась, и жемчужные зёрна со стуком рассыпались по каменному полу. Я похолодела, не зная, как поступить. Жемчуг – не горсть орехов. Надо ли попытаться собрать хоть несколько жемчужин? Только делать это в такой толчее осмелится лишь безумец...
– Это немыслимо, возмутительно, просто немыслимо, – повторяла мачеха на разные лады, пока мы ехали до дома.
Мы с отцом молчали.
Карета остановилась, Бубчогизель распахнул дверцу и опустил лесенку, отец вышел и подал руку мачехе. Потому что в этот раз она сидела с краю.
– Так что случилось? – повторил брат уже не так громко, не так возмущённо и… почти робко.
За спиной отца я сделала страшные глаза, показывая, что не надо ни о чём спрашивать. Брат понял и замолчал.
– Потом расскажу, – шепнула я ему, когда мы заходили в дом.
Мадам Селена сразу пожелала уединиться в спальне, чтобы прийти в себя.
В отличие от мачехи, я была в себе, поэтому я просто уединилась в своей комнате, чтобы переодеться.
Сняла плащ, перчатки, сняла зацепившуюся за корсаж разорванную нитку, на которой ещё остались несколько жемчужных зёрен.
Наверное, отец рассердится… Жемчужное ожерелье – не безделушка…
В дверь стукнули.
– Входи! – крикнула я, вертя в руках то, что осталось от ожерелья.
Я думала, зайдёт Бубчогизель, но на пороге появился отец.
В том же самом чёрном камзоле, в каком был в театре. Получается, даже не зашёл в свою комнату, чтобы переодеться.
Взгляд отца остановился на оборванной нити жемчуга, которую я крутила в руках. Смутившись, я спрятала нитку за спину, но сразу поняла, как это глупо.
– Простите, – сказала я, положив оставшиеся жемчужины на столик. – Я не ожидала, что подобное случится. Я не…
– Это всё не имеет значения, – отец зашёл в комнату. – Не обращай внимания на такие пустяки. Завтра у тебя будет десять жемчужных ожерелий.
– А… – начала я растерянно, но он меня перебил.
Похоже, у него привычка – не слушать того, что ему хотят сказать.
– Я нехорошо обошёлся с Ренатой, – продолжал отец, глядя на белые бусины жемчужин, – и ты вправе обижаться на меня за это. Но пусть и поздно, я искуплю свою вину. Исправить уже не смогу, но искупить – вполне. Ты будешь моей единственной наследницей. Все мои земли перейдут к тебе и твоим будущим детям.
– Каким детям? У меня нет детей…
– Так будут, – тут он посмотрел на меня и почти улыбнулся.
Почти – потому что хотя уголки губ и приподнялись, но глаза остались грустными. Даже горестными.
– Этот год живи в своё удовольствие, Дезире. Развлекайся, веселись. Получишь всё, что пожелаешь. Наряды, драгоценности… Если хочешь – сделай свой салон, как у Денизы Робертин. А в следующем году после Рождества выйдешь замуж, вот и дети пойдут.
– Замуж? – переспросила я. – За кого?
– За кого хочешь. Кто тебе понравится – того и выбирай. Просто укажи на него пальцем, и назавтра этот мужчина будет стоять у алтаря.
– Э-э… – протянула я озадаченно, – вообще-то, для свадьбы требуется согласие двоих…
– Вряд ли на свете найдётся хоть один безумец, который откажется от тебя. А если ещё к тебе, – отец с усмешкой окинул меня взглядом с макушки до пят, – добавить Эрль, Боггис и все земли от Бидгау до Трира, то уверен, что даже наследный принц будет в восторге, если согласишься выйти за него.
– Наследный принц – мой двоюродный брат. Так что исключено, – быстро ответила я, пытаясь скрыть недоумение.
Может, отец, как и мачеха, слегка вышел из себя и ещё не вернулся? Я не понимала этого жеста благородной доброты. Искупить вину? Обидел мать, решил откупиться от дочери? Но передать мне в наследство приданое мадам Селены…
– Бидгау и Трир принадлежат вашей жене, – напомнила я.
– После свадьбы всё это принадлежит мне, – сказал отец жёстко, потом смягчился и добавил: – Разумеется, я не оставлю Селену. Я её муж, я отвечаю за неё, обязан заботиться о ней. Пока я жив, она ни в чём не будет нуждаться. После моей смерти ей назначат ренту. Не слишком большую – ведь вдове пристало жить скромно. Захочет снова выйти замуж – пусть её содержит новый муж.
Как легко он распоряжался жизнями своих женщин. Похоронил одну, ограбил другую, решил всё отдать третьей, чтобы искупить вину…
– У вас есть наследник, – сказала я твёрдо. – Бубчогизель. Пусть он родился вне брака, но он ваш сын. По закону первенство наследования всегда у сыновей.
– Это не закон, – отмахнулся отец. – Так поступают, потому что мужчина всегда надёжнее женщины. Если не погибнет на войне, то доживёт до старости и наплодит кучу наследников. Досадные случайности в жизни мужчины крайне редки. А женщина – существо слабое. Болезнь, роды… Любая мелочь может оборвать её жизнь. Да, сначала я хотел оставить всё сыну. Но теперь передумал. Имущество, земли и титул перейдут тебе. Бубчогизель не пропадёт, не переживай за него. Это не тот человек, за которого нужно переживать.
– Почему вы так жестоки? – спросила я напрямик, отбросив всякую любезность и вежливость. – Почему за свои ошибки наказываете других? Ваш сын не просил вас о рождении. Вы решили это за него. И мадам Селена не сама вас выбрала. Это вы выбрали её, оставив мою мать в Хонфлере, одну, ожидавшую ребёнка. А теперь вы решили искупить грехи, сделав несчастных ещё несчастнее? Так не делается. Я отказываюсь принимать наследство.
Ночь я провела почти без сна. И дело было совсем не в том ужасе, что устроили в театре благородные господа. Разговор с отцом произвёл гораздо большее впечатление. Я то принималась ходить по комнате от стены к стене, то падала в постель, укрываясь с головой, словно хотела укрыться от собственных мыслей. Но от мыслей, как известно, не убежать. И под одеялом от них не скрыться.
До утра меня преследовал образ матери, которую я никогда не видела.
Колдунья… Святая… Кто теперь скажет, какой она была на самом деле? Но в тех мелочах, что рассказал мне отец, она была такой живой, такой знакомой…
А потом отец влюбился в красивую, блестящую девушку. В мадам Селену. И все эти милые мелочи – подаренное яблоко, шутка с закрыванием глаз ладошками – всё это стало для него настоящей мелочью. На двадцать лет. Но, видимо, мадам Селена не умела так шутить. Раз отец спустя столько лет вспомнил, раскаялся, сожалеет и пытается всё исправить.
На свой лад, конечно, пытается. И упорно не слушает и не слышит других.
Как в своё время он не услышал любви моей мамы, так и сейчас не слышит ни чувств своей дочери, своего сына, своей нынешней жены. Да, мадам Селену мне было жалко. Пусть она сыграла в этой истории не самую красивую роль, но лишать её приданого в пользу падчерицы – это неправильно.
Бидгау и Трир – земли рода моей мачехи. Она – последняя в роду. Детей нет. Только поэтому отобрать у неё всё, чем владели её предки на протяжении веков? Нет, это было бы страшной несправедливостью.
Утром я не вышла из комнаты, и сказала служанкам через дверь, что не голодна и хочу отдохнуть.
Они ушли, больше меня никто не беспокоил, лишь после обеда подошла экономка и сказала, что если я захочу поужинать со всеми, то меня будут ждать.
День, занятый мыслями, промелькнул незаметно.
И уже в сумерках я решила, как поступить правильно.
Попробую убедить отца не лишать брата и мачеху их доли наследства. А если отек сделает по-своему… Что ж. Тогда и я могу сделать всё по-своему. Могу вернуть приданое мачехе и выделить половину наследства брату.
Да, вот это будет верно.
Что касается отца…
Имею ли я право осуждать его? Всё-таки, я – его плоть и кровь. Моя мама любила его. Он признал ошибку, признал вину.
Я порывисто бросилась к сундуку со своими вещами.
Кормилица давала мне с собой яблоки, а я совсем о них позабыла. Порывшись в сундуке, я вытащила корзину, а из неё – бережно переложенные сеном и тряпками – румяные яблоки из Хонфлера.
Запахло летом и мёдом. Я прижала яблоко к щеке, закрыла глаза, вдыхая свежий аромат.
Как бы там ни было, Бобогизель Боггис – мой отец. И я не имею права его осуждать.
К ужину я вышла из комнаты. Меня проводили в столовую, и когда я вошла, отец и мачеха уже сидели за столом.
Бубчогизель стоял возле стены, пока слуги приносили блюда и подносы с поджаристыми ломтиками хлеба и тёплой ветчиной, несолёным маслом и яйцами всмятку. Ещё подали горячий бульон и паштет из дичи.
Когда слуги ушли, отец кивнул, и брат сел за стол, развернув салфетку и заложив её за ворот.
– Садись, Дезире, – отец взглядом указал на свободный стул.
Моё место находилось напротив отца. Обычно напротив хозяина дома сидит хозяйка. Я не знала, сидела ли мачеха раньше на этом месте, но она ничем не выказала недовольства.
– Да, сейчас, – я подошла к отцу. – Но сначала… У меня для вас подарок.
Отец чуть нахмурился, а мачеха замерла, позабыв, что хотела взять хлеб с тарелки. Бубчогизель оглянулся на меня, а я достала из рукава яблоко. То самое, из Хонфлера.
– Больше у меня ничего нет… папа, – сказала я, и голос подвёл.
Дрогнул так жалобно, что мне стало стыдно за такой порыв, за такую слабость.
Яблоко я протянула отцу на ладони. Пусть будет так, как сделала мама при первой встрече. Пусть яблоко будет подарком любви и примирения. Знаком, что всё, что было, осталось в прошлом. А теперь пусть начинается новая жизнь. С новой зимы, как с чистого листа. С нового года…
Какое-то время отец смотрел на яблоко, потом медленно поднял руку, медленно взял его, поднёс к лицу и точно так же, как я, закрыл глаза и вдохнул аромат.
И это было ещё одним доказательством того, что я не имела права осуждать отца. Потому что мы с ним были очень похожи. Так похожи, что даже дух захватывало. Наверное, он тоже это понял, потому что посмотрел на меня и сказал:
– Самый лучший подарок. А ты – самая лучшая дочь.
– Теперь можно и поужинать, – сказала я немного неловко и улыбнулась.
По-настоящему. Не принуждая себя.
– И если можно, – продолжала я, – то разрешите сесть рядом с вами, папа. А мадам Селена пусть сядет на моё место.
Хоть я смотрела на отца, но всё равно почувствовала взгляд мачехи.
– Пусть будет так, как хочешь, – сказал отец и не глядя бросил жене: – Пересядь.
Мачеха молча передвинула тарелки, уступила мне свой стул. Я села, подмигнула Бубчогизелю и подставила чашку, пока мадам Селена наливала бульон.
Умер. Я не сразу осознала это страшное слово. И не сразу в него поверила.
– Нет-нет, не может быть… – залепетала я, потянувшись к отцу, но в то же время боясь к нему прикоснуться.
Смерть… Это означает потерю навсегда… Я навсегда потеряла своего отца. Потеряла в тот самый миг, когда, казалось, обрела.
Как несправедливо… Ужасно несправедливо…
– Надо позвать кого-нибудь! Позвать врача! – я бросилась к двери, но брат удержал меня, поймав за плечо.
– Врач тут уже не поможет, Дезире, – сказал он мягко. – Я позову священника и гробовщика.
Священник… Гробовщик…
Я сразу оставила метаться, и внутри всё заледенело от ужасной правды.
Но вместе с этим и в голове прояснилось.
– Он не мог умереть просто так, – сказала я, глядя в мёртвое лицо отца.
– Он поперхнулся кусочком яблока, – сказал Бубчогизель.
– Нет, не поперхнулся, – возразила я. – Он не задохнулся, ты же сам видел. Он начал дышать, заговорил со мной, и только потом…
– Отец умер после того, как поел твоего яблока, – повторил брат.
– Верно, – тут я с ним согласилась. – И скорее всего, яблоко было отравлено. Хотели отравить меня. Думали, что это я схем яблоко. А я отдала его отцу. Надо показать королевским дознавателям…
Я хотела поднять яблоко, но брат опять меня удержал.
– Если яблоко отравлено, лучше его не трогать, Дезире, – предостерёг он.
– Если бы яд действовал через кожу, я бы умерла раньше отца, – заметила я, вырвалась и подобрала смертоносный плод.
Кто мог быть отравителем? Кормилица? Нет, в это я не верила. Скорее всего, яблоко отравили уже здесь, в столице. Слуги переносили мои вещи. Горничные раскладывали их в сундуки.
– Надо немедленно сообщить королю, – я всё-таки завернула яблоко в салфетку. – И не выпускать никого из слуг. Это совершил тот, кто находился в доме.
– А может, это совершила ты? – спросила мачеха.
Она впервые заговорила, и я вздрогнула, услышав её голос. Я как-то уже и забыла, что она находилась в комнате.
– Вы в своём уме? – спросила я резко. – Или опять отправились прогуляться? Для чего мне убивать собственного отца?
– Для того чтобы отомстить, – мадам Селена поднялась из-за стола.
Стройная, красивая, с льющимися до талии каштановыми волосами, она была похожа на сказочную фею. Она чуть повернула голову, и рубиновая серьга сверкнула тревожным красным у округлой нежной щеки.
– Бобо бросил тебя с твоей матерью, когда полюбил меня, – продолжала мачеха, – ты не смогла этого простить и отомстила. Столько лет прошло, а ты всё копила эту чёрную ненависть в сердце…
– Это неправда, – процедила я сквозь зубы, вмиг поняв, куда она клонит. – Да, у меня были причины обижаться на отца, но он раскаялся. Он сказал, что совершил тогда ошибку. И хотел исправить эту ошибку.
– Ну да, исправить, – мачеха прошла вдоль стола и остановилась перед мёртвым отцом, глядя на него сверху вниз. – Только никакой ошибки не было. Бедный Бобо любил только меня. Потому что был не только красив, но и умён. А никто в здравом уме не полюбил бы ту бледную тень, какой была покойная принцесса Эрль.
– Но тем не менее, отец любил мою маму. Он сказал мне об этом вчера. А брак с вами называл ошибкой.
– Вероятно, моему мужу… – мачеха сделала паузу и поправилась: – покойному мужу… вероятно, его ум ему изменил на старости лет.
То, что она не стала настаивать на своём, как спокойно произнесла это, натолкнул меня на ещё одну догадку.
– Вы знаете, – я пристально посмотрела на неё. – Это вы подслушали вчерашний разговор.
Мачеха повернулась ко мне, ответив таким же прямым взглядом. В этом взгляде было столько ненависти, что всё стало ясно, как день.
– Это вы убили его, – я сказала это негромко, но в комнате было тихо, поэтому каждое слово прозвучало, как хлопок. – Вы хотели отравить меня, но волей случая отравили его. Вы – злодейка, мадам. И король узнает о ваших злодеяниях.
– Ты ничего не расскажешь королю, Дезире, – сказал Бубчогизель и встал между мною и дверью. – И никому ничего не расскажешь.
В руках у него появился охотничий кинжал – длинный, острый. Свет от свечей так и заиграл на отполированном клинке.
– Убей её, Бубчо, – велела мачеха деловито, будто говорила о том, что надо зарубить курицу к обеду. – Хочу поскорее получить её сердце. Сварю его, съем – и стану такой же прекрасной, как она.
– Вы с ума сошли! Оба! – я отступила, в то время как брат шагнул ко мне.
Он не стал замахиваться ножом, как делают злодеи на сцене. Он держал нож внизу, и я поняла, что ещё пара мгновений и меня ожидает удар в живот. И вряд ли я смогу остановить этот удар.
– Брат! Ты же мой родной брат! Опомнись! – воскликнула я.
Мы так хорошо разговаривали… Мне казалось, мы хорошо понимали друг друга…
Лицо у Бубчогизеля дрогнуло, и мачеха, хотя и не могла этого видеть, сразу поняла, что он засомневался.
Когда после долгого блуждания по городу я добралась до базилики святой Геновефы, а потом, расспросив мальчишек, весело возившихся в снегу, как воробьи, нашла дом брата кормилицы, то переступив порог потеряла сознание на пару минут.
Волнения, душевные потрясения, холод и безумная беготня по ночному городу отняли почти все силы.
Очнувшись, я обнаружила, что сижу в старом, но добротном кресле, ногами к горящему камину, всё в том же украденном плаще, но уже босиком. Видны были мои голые пальцы, потому что тонкие чулки порвались напрочь, пока я носилась по городу.
Незнакомый мне высокий лысоватый и полный мужчина снял с крюка над огнём котелок и вылил воду в медный таз.
Я не сразу поняла, что мужчина собирается делать, и когда он поставил таз на пол и взял меня за голую щиколотку, я взбрыкнула изо всех сил.
– Потише, потише, демуазель Дезире! – сказал толстяк. – Я вам только хорошего желаю. Не хотите получить воспаление лёгких – надо сунуть ноги в горячую воду. Вы грейтесь, а я пока сбегаю за врачом. Или сначала оповестить вашего отца? Откуда вы здесь? Одна, ночью?
Он ничего не знал о моём отце. Но определённо знал меня.
– Кто вы? – сказала я как можно строже. – Мне сказали, здесь живет месье Любелин…
– Так я он и есть, – мужчина снова взял меня за щиколотки и заставил сунуть ноги в таз с горячей водой.
По всему телу сразу пробежала сказочно прекрасная горячая волна, и я подумала, что именно так чувствует себя грешник, попав по милости Божией из ада в рай.
– Вы меня не узнали? – продолжал толстяк. – Когда я жил в Хонфлере, то изображал для вас Пера Ноэля. Хотя, вам тогда было всего три годика. Конечно, вы меня не запомнили. А я сразу вас узнал. Вы и в три года обещали вырасти чудесной красавицей, а вчера я видел вас у театра. Все только и говорили, что о прекрасной демуазели Боггис. Но что с вами случилось? Наверное, надо прежде сообщить его светлости? Если вызвать врача сейчас, люди потом такое болтать начнут…
– Не надо никому сообщать! – я схватила месье Любелина за руку, и удивилась, насколько негибкими и слабыми стали мои пальцы. – Отца убили… отравили…
Сбиваясь и путаясь в словах, я рассказала о том, что произошло.
Брат кормилицы ни разу меня не перебил, а когда я замолчала, нахмурился, подумал и сказал:
– Вы рассказываете страшные вещи, демуазель. Честно говоря, поверить в такое трудно. Но я знал вас ещё малюточкой, а к его светлости и к её светлости мадам Селене добрых чувств никогда не испытывал. Поэтому я на вашей стороне. Давайте-ка для начала сварю вам глинтвейн с корицей и имбирём, чтобы вас прогрело до костей. Бегать зимой в шёлковых туфельках – это всё равно что бегать босиком. Снимайте плащ, принесу вам плед.
Он принялся выпутывать меня из плаща, и в это время что-то вывалилось у меня из-за пазухи, скатилось по коленям, упало на пол и стукнулось о таз.
Яблоко. Надкушенное яблоко.
Я не могла вспомнить, в какой момент сунула его за ворот платья. Наверное, это произошло, когда убегала из дома отца.
– А, хонфлеровское яблочко, – заметил месье Любелин. – По запаху чую.
Он хотел поднять плод, но я протестующее вскрикнула.
– Не трогайте его голыми руками, – сказала я, поспешно доставая платок и заворачивая в него яблоко. – Этим яблоком отравили отца. Это – доказательство. Я хочу потребовать от короля правосудия.
– Тогда положите его вот сюда, – месье Любелин притащил мне маленькую корзиночку. – И сначала давайте переоденем вас в сухое. Лучше требовать королевской справедливости, когда здоров и полон сил, а не когда лежишь с жаром и воспалением лёгких.
Он завернул меня в шерстяной плед, а плащ встряхнул, чтобы избавиться от растаявшего снега. Только теперь я разглядела, какую одежду украла. Плотный синий бархат, на подстёжке, а по краю капюшона мех – мягкий, пушистый, светло-коричневый. Как у кошки, только гораздо гуще, красивее и без полос. Соболь. Да-да, соболь. Северный зверёк, очень ценный. У портнихи я видела шубку, отороченную собольим мехом. Она стоила столько, сколько стоит дом средних размеров в Хонфлере.
Богатый плащ. Дорогой. Если вдобавок к убийству отца и брата меня обвинят в покушении на жизнь какого-нибудь маркиза…
Когда я отогрелась и выпила горячего вина с пряностями, месье Любелин проводил меня в спальню, чтобы я переоделась.
Женской одежды в его доме не нашлось, поэтому я натянула предложенные мне полотняную рубашку со складками на груди и рукавах, мужские грубые чулки, а поверх них – короткие широкие штаны чуть выше колена. Такие штаны носили у нас в Хонфлере и считали это особым шиком. Но здесь, в столице, я увидела, что подобные вещи носят лишь те, у кого нет денег на обновки. Нынешние модники предпочитали штаны подлиннее и поуже.
Немного стесняясь ног, которые короткие штаны выставили напоказ, я вернулась к камину, и только тут обнаружила, как голодна.
Ещё бы. После вчерашнего разговора с отцом я не съела ни крошки, а ужин был сорван… очень печальными событиями.
В доме месье Любелина нашлись обрезки копчёного мяса, немного хлеба, и я с аппетитом уплела всё.
– Я живу один, – рассказывал брат моей кормилицы, пока я жадно доедала последние кусочки нехитрого угощения, – мой сын – капитан корабля, он сейчас путешествует в Индию, так что некому рассказывать, что вы, демуазель, здесь. Оставайтесь в моём доме, утром я попытаюсь разузнать, что происходит, и мы вместе подумаем, как вам попасть к королю.
– Холодный город, – сказал князь Морозов-Серебряный, направляя тройку лошадей в ворота посольства.
– Да помилуйте, Алёша Михайлович, – откликнулся Троглодит, кутаясь в медвежью полость и поглубже натягивая меховую шапку, – какой же это холод? Вот и снежок пошёл. Как у нас говорится? Когда идёт снег, француз считает, что похолодало, но только мы знаем, что когда пошёл снег – это потеплело.
– Я не о том, дурак, – ответил князь, натягивая поводья и останавливая сани. – Люди здесь холодные. Глаза – как льдышки, и сердца – как куски льда.
– Где же мне, дураку, понять ваши мудрёные речи? – изумился Троглодит, выбираясь из саней. – Моей дурости до вашей – как муравью до звезды небесной!
Князь посмотрел на него искоса, усмехнулся в усы и пошёл в дом, на ходу снимая рукавицы.
На свежем снежном покрове виднелись две дорожки следов, запорошенные, но ещё достаточно чёткие. Одни следы шли косолапо, были от больших сапог, и шлёпали широко, а рядом тянулась ровная полоска маленьких аккуратных следочков. Будто ребёнок шёл по ниточке. Даже носки разведены чуть в стороны, как у хорошего танцора.
– Пришёл кто-то с утра, – Алексей Михайлович стукнул кулаком в дверь, требуя открыть.
Изнутри тотчас заскрипели засовы, выглянул Евмений и тут же распахнул дверь пошире, пропуская и старательно кланяясь.
– Лошадей распряги, – велел князь, бросая слуге рукавицы и плащ. – И в санях там подарки – выгрузи. В горнице верхней положи. Леденцов местных купили. Сравним с нашими.
– Да, боярин, всё сделаю, – Евмений поудобнее перехватил плащ и доложил: – Там купец местный пришёл, у которого мы кагор покупали.
– Ещё привёз? Скажи, что по той же цене возьмём, – Алексей Михайлович хотел подняться к себе, но Евмений заступил путь. – Ну что не так?
– Купчина мальчишку привёл, – слуга таинственно понизил голос. – Вас требует.
– Мальчишку? А к чему нам мальчишка? – хохотнул князь. – Вот если бы он бабу привёл…
– Да Бог с вами, Алексей Михайлович, – обиделся Евмений. – Говорит, мальчишка грамоте разной разумеет. И по-гречески тебе, и по-латински, и торговый язык знает, да ещё и в музыке силён.
– Ещё и в му-узыке? – князь снял шапку и нахлобучил её на голову слуге. – Ну, посмотрим, что там за талант. Крапивник, пошли. Оценим умельца.
– Я-то вам зачем для оценки, Алёша Михайлович? – засуетился Троглодит, но плащ быстренько снял и сунул поверх хозяйского Евмению. – Мой умишко скудный, мелочный, я только вино оценить могу. Ну, ножку ягнячью. Или ореховый пирог. А мальчишка-музыкант – будь он хоть молочной свежести, всё равно проиграет бараньей ноге.
– Это ты верно говоришь. Но всё равно пойдём, – подхватив тщедушного Троглодита под мышки, князь в два счёта затащил его по лестнице на второй этаж, где располагались жилые комнаты.
В посольской горнице, где принимали посетителей, их ждали дьяк Мишурин, толстяк с красным лицом и парнишка в поношенной мешковатой одежде.
– Гости у нас? – спросил Алексей Михайлович, перекрестившись на иконы в углу и поклонившись, достав пола рукой.
Толстяк и парнишка переглянулись и тоже поклонились, на местный манер. Причем оба – неуклюже. Толстяку мешал живот, а парнишка запутался в ногах и изобразил что-то странное. Не понять – то ли вниз хотел, то ли вбок повело.
– Спины не гните, – разрешил князь, – не вам кланялся, а Богу. Тебя знаю, – он кивнул толстяку, – сударь Любелин, купец винный. А это кто с тобой?
Дьяк залопотал по-французски, переводя гостям слова хозяина.
Князь тем временем уселся на лавку, застланную волчьей шкурой, и принялся снимать сапоги, разглядывая парнишку-музыканта.
Дохляк. Тонкий, как палочка. Личико белое-румяное – чисто как у девчонки.
– Это купец племянника привёл, – торопливо пояснил Мишурин. – Осмелюсь сказать, я его проверил. Толковый.
– Купца проверил? – весело спросил князь.
– Мальчишку, – уточнил дьяк. – Греческий знает, латынь знает, местное наречие знает…
– У него десять языков, что ли? – поинтересовался Алексей Михайлович.
– Почему? – удивился дьяк.
– Так откуда тогда такие знания? Голова явно одна, – князь указал на паренька, который, напряжённо нахмурившись, следил за беседой.
– Всё шутите, – обиделся Мишурин.
– Музыку проверял? – спросил князь.
– Музыку? Нет… – дьяк растерянно покачал головой. – А зачем нам музыка? Но мой вам совет, Алексей Михайлович, не берите мальца.
– Почему это?
– Непростой он, – углом рта произнёс дьяк, хотя мальчишка всё равно вряд ли понимал русскую речь. – Вдруг шпион?
– А мы сейчас проверим, – князь прихлопнул себя по коленям и позвал: – Крапивник! Подь сюды!
– Да я тут, Алёша Михайлович, – вылез вперёд Троглодит, – следую за вами, как ваша тень. Бесшумно и покорно.
– Ну-ка, тень, – велел князь, – побеседуй с мальчишкой и выясни – шпион он или нет. А то Васька, видишь, не разобрался.