Пролог
Генуя умела дышать солёным воздухом так, будто море было её кровью, а узкие улочки — венами, по которым течёт жизнь: шумная, упрямая, живая. Утро здесь никогда не начиналось молча. Оно поднималось из порта — от кранов, от дальних гудков, от чаек, которые спорили с ветром, как базарные торговки, и от шагов людей, идущих в сторону воды, потому что в Генуе все дороги в конце концов приводят к морю.
Беатриче Альберичи любила смотреть на город сверху — не для романтики, нет. Сверху было удобнее. Сверху легче складывались линии: где начинается день, как движется поток машин, где будет пробка, где дети опоздают в школу, где туристы встанут плотной стеной у витрин, а где генуэзцы будут идти своим быстрым шагом, не замечая никого. Сверху город казался схемой. И это её успокаивало.
Она стояла у окна своей квартиры — не слишком роскошной, но очень правильной: светлой, чистой, с книжными полками до потолка и большим столом, где бумаги никогда не лежали случайной кучей. У неё вообще мало что было случайным. Даже то, что случалось без спроса, Беатриче умела раскладывать по ячейкам, подписывать, прошивать ниткой и при необходимости — убирать в дальний ящик, чтобы не мешало жить.
Ей было пятьдесят три. Возраст, в котором многие женщины начинают оправдываться: за морщинку, за усталость, за одиночество, за привычку говорить твёрдо. Беатриче не оправдывалась. Короткая стрижка — светло-каштановая, всегда уложенная так, будто она только что вышла из салона — делала лицо открытым. У неё были спокойные глаза и улыбка, которой она пользовалась редко, но метко — как юридическим инструментом. Мягко улыбнуться в нужный момент означало поставить собеседника в позицию: «Я слышу вас. Но вы уже проиграли».
Она налила кофе. Не потому что без него не проснётся — она просыпалась и без кофе. Просто этот запах был её личной кнопкой «начать». А ещё — привычка. В кухне стояла кофемолка, маленькая, аккуратная, и две баночки с кофе: одна — утренняя, крепкая, с лёгкой горчинкой; другая — для вечера, мягче, с ноткой шоколада. Рядом — жестяные коробки с чаем: бергамот, жасмин, смесь трав, которую она составляла сама и называла без пафоса «успокоительная». Травы она покупала у одного старика на рынке — тот продавал их так, будто выдавал разрешение на жизнь. Он называл её «синьора адвокат», хотя она поправляла: она не адвокат в привычном смысле, она семейный юрист и медиатор. Человек, который мирит тех, кто ненавидит друг друга так сильно, что готов делить даже воздух.
— Buongiorno, signora.
— Доброе утро, синьора.
Она всегда отвечала ему спокойно, без улыбки, но с теплом внутри. Её тепло было тихим. Оно не выливалось наружу, как у тех женщин, которые смеются громко и обнимают всех подряд. Но оно было — и это знали те, кто попадал в круг её доверия. Круг был небольшой.
Беатриче оделась, как одевалась всегда: просто, дорого, без кричащих деталей. Светлая рубашка, жакет, тонкие часы на запястье. Сумка — строгая, кожаная. Внешний вид был частью её профессии. В медиаторе люди должны видеть порядок. Если порядок в одежде — значит, порядок будет и в документах. Это не магия, это психология. А психология — лучший друг юриста, если у юриста есть мозги.
Она вышла из дома и сразу попала в ритм города. Пахло свежим хлебом из маленькой пекарни на углу, где булочник выносил ещё тёплые фокаччи. Пахло морем — влажно, солоно, с лёгким металлическим оттенком портовых конструкций. Пахло кофе — Генуя пахла кофе всегда, как будто каждое утро город заключал с собой договор: сначала кофе, потом всё остальное.
Её офис был в центре, в одном из тех зданий, где лестницы из камня отполированы временем, а стены будто помнят сотни судеб: разводы, наследства, примирения, скандалы, слёзы и смирение. Она любила этот дом, потому что он был честный. Он не притворялся современным. Он просто жил.
В кабинете — свет, книги, папки, компьютер и — неизменная чашка. Белая, фарфоровая, с тонким золотым ободком. Подарок от подруги. Единственной подруги, которая могла позволить себе приходить к Беатриче без звонка и без извинений.
Катарина — Катя, как она сама себя называла, хотя в Италии это звучало чуть смешно — была из тех женщин, которые умеют смеяться даже тогда, когда мир рушится. Русская по происхождению, итальянка по характеру, она работала редактором в небольшом издательстве и постоянно таскала Беатриче книги, как будто пыталась разбудить в ней что-то забытое: способность удивляться.
— Ecco.
— Вот.
Катя положила на стол книгу. Обложка была яркой, даже немного бесстыдной: женщина в странном платье, мечи, замок на фоне, мужчина с лицом, которое в жизни не встречается — только на страницах таких романов.
— Только не начинай, — предупредила Катя, поднимая палец. — Я знаю, что ты сейчас скажешь: «Это мусор». Но это хороший мусор. Очень хороший.
Беатриче подняла бровь.
— Я скажу, что это способ сбежать от реальности. — Она взяла книгу, полистала. — Люди читают это, потому что им хочется, чтобы кто-то пришёл и сделал за них жизнь.
Катя фыркнула.
— Или потому что им хочется поверить, что у них был шанс. И что они его ещё могут получить. — Она посмотрела на Беатриче внимательно. — Тебе тоже иногда хочется.
Беатриче молчала. Она не любила разговоры «по душам», потому что «душа» у людей часто служит оправданием для глупости. Но Катя была не глупая. Катя была опасная в своей прямоте.
— Мне не хочется, — сказала Беатриче ровно. — Мне достаточно реальности.
— Конечно, — кивнула Катя. — Реальность, где твой бывший муж ушёл к девочке, а ты даже не устроила ему сцену века.
Беатриче спокойно сложила руки на столе.
— Сцены не возвращают достоинство. А я не делаю то, что не работает.
Её муж ушёл два года назад. Не в один день — нет, он уходил постепенно: сначала задерживался, потом перестал отвечать на звонки, потом стал говорить с ней так, будто она мешает ему дышать. А потом однажды сказал: «Ты сильная. Ты справишься». И в этой фразе было столько самодовольства, что Беатриче впервые за долгое время ощутила желание ударить человека. Не из истерики. Из справедливости.
Но она не ударила. Она просто кивнула.
— Va bene.
— Хорошо.
Она закрыла дверь. И всё.
Внутри, конечно, было пусто. Но не то пустое, которое заставляет женщину рыдать ночами, а то пустое, которое освобождает место. С ней не осталось детей — дети уже выросли, жили своей жизнью. Дочь звонила раз в неделю, сын — реже, но это было нормально. Они не были её собственностью. Она воспитала их так, чтобы они умели жить. И они жили.
А муж… Муж был человеком, который всегда искал, где легче. Он искал женщину моложе, потому что рядом с молодой легче притворяться молодым. Он искал эмоции, потому что эмоции не требуют ответственности. Он ушёл к любовнице, и Беатриче не стала устраивать войну. Она развелась спокойно, с документами и точной формулировкой условий. Он ушёл, унося с собой иллюзию, что он победил. А Беатриче осталась, унося с собой реальность: она больше не должна никому ничего — кроме себя.
— Ты знаешь, что мне нравится в этих книжках? — Катя кивнула на роман. — Там женщина часто попадает в прошлое. И у неё нет выбора. Или она выживает, или её ломают. И она вдруг понимает, какая она на самом деле.
Беатриче посмотрела на обложку снова.
— В прошлом грязно, — сказала она сухо. — Холодно. И права женщины — это шутка. Там романтика заканчивается на первом зубном боле.
Катя расхохоталась.
— Ты прекрасна. — Она наклонилась к Беатриче. — Но попробуй. Просто ради развлечения. Ты же всегда говоришь, что надо знать, с чем споришь.
— Я спорю с людьми, — заметила Беатриче. — А не с жанром.
— Жанр тоже человек, — невозмутимо заявила Катя. — Только хуже.
Катя ушла через полчаса, оставив в кабинете запах духов и ощущение лёгкого беспорядка, которое Беатриче терпела только потому, что Катя была тем редким человеком, который делал её жизнь чуть менее прямой линией.
Рабочий день прошёл в привычном темпе: развод, где супруги ненавидели друг друга так, что готовы были делить даже семейную собаку по расписанию; наследство, где брат пытался «забыть» о существовании сестры; договор, где люди притворялись цивилизованными, пока не слышали слово «налоги». Беатриче разбиралась в налогах не как бухгалтер, но достаточно, чтобы понять, где спрятан обман. А обман прятали почти всегда. Просто кто-то делал это красиво, а кто-то — как сапожник: грубо и с запахом.
Вечером она вернулась домой, сняла туфли, включила настольную лампу и поставила чайник. День был длинный. Голова просила тишины.
Она достала книгу, которую оставила Катя. Посмотрела на неё ещё раз — с тем раздражением, с которым взрослый человек берёт в руки детскую игрушку, подозревая, что она может оказаться удивительно продуманной.
— Ладно, — сказала Беатриче вслух. — Посмотрим, чем вы там кормите женщин.
Она устроилась в кресле, подогнула ноги, накрылась пледом — не от холода, а от привычки — и открыла первую страницу.
В романе героиня попадала в средневековый замок. Её встречали грубые люди. Её унижали. Её заставляли молчать. И она молчала. Она терпела. Она плакала в подушку. Она думала, что так и должно быть.
Беатриче листала дальше, и у неё внутри поднималось раздражение — холодное, плотное.
— Ma davvero?
— Да вы серьёзно?
Она читала, как героиня оправдывает насилие «обычаями эпохи», как благодарит за крошечную милость, как принимает унижение за любовь.
— Нет, — сказала Беатриче, и голос её прозвучал так, будто она вынесла решение суда. — Нет.
Она понимала, что это роман. Понимала, что читательницы любят, когда героиню «ломают», чтобы потом «собрали». Понимала, что это чужая фантазия.
Но её раздражало другое: не жанр. Не эпоха. Не выдуманный мужчина с красивым лицом.
Её раздражала привычка женщины соглашаться.
Она дочитала до сцены, где героиню ставили перед всеми и заставляли просить прощения за то, чего она не делала. И Беатриче захлопнула книгу так резко, что чашка на столике звякнула.
— Я бы не попросила, — сказала она тихо. — Я бы заставила их извиниться передо мной. Или бы ушла. Или бы устроила им такую юридическую катастрофу, что они бы потом просили меня простить их за то, что они вообще родились.
Она усмехнулась — коротко, без радости. Потом взяла чашку, отпила чай и почувствовала во рту горьковатый вкус трав — мелисса, чабрец, что-то ещё, что старик на рынке называл «для спокойствия сердца».
— Non voglio vivere in quel tempo.
— Я не хочу жить в том времени.
Это было не кокетство и не страх. Просто здравый смысл. Беатриче любила горячую воду, чистые простыни, лекарства и право говорить «нет» и быть услышанной.
Она посмотрела на книгу снова, уже спокойнее. Положила ладонь на обложку, словно закрывала тему.
— Но если бы вдруг… — произнесла она и замолчала.
Смешно. Глупо. Невозможно.
Она выключила лампу, оставив только ночник в коридоре, и легла в постель. Простыни пахли свежестью. За окном тихо шумела Генуя — далёкая, ночная, с морем где-то внизу, за домами.
Беатриче закрыла глаза.
И перед тем как сон окончательно накрыл её, как одеяло, она подумала — почти лениво, почти насмешливо:
— Если бы я там оказалась… я бы не дала себя унижать.
Мысль была лёгкой. Почти шуткой.
Che sciocchezza.
Какая глупость.
И именно с этой глупостью она уснула.
Глава 1.
Генуя. Дом Альберичи
Она проснулась не сразу — сначала пришёл звук.
Тонкий, визгливый, будто металл тёрся о металл. Потом — глухой удар, похожий на хлопок двери. Потом — шаги по камню: тяжёлые, торопливые, чужие. Беатриче открыла глаза и тут же закрыла их снова, потому что мозг, как честный юрист, отказался подписывать это как реальность.
«Мне снится».
Она лежала на боку. Простыня под щекой была грубой, не гладкой, как дома. Пахло не её стиральным порошком, не чистотой квартиры и не спокойным кофе, а чем-то тяжёлым: сырым камнем, свечным воском, старой тканью, от которой тянуло пылью и чужим телом. И ещё — едва уловимым ароматом трав, но не её уютной смеси, а аптекарской горечью.
Она вдохнула глубже — и воздух уколол горло холодом.
«У меня кондиционер сломался?» — автоматически подумала она и тут же поняла, насколько смешно звучит слово «кондиционер» в этом воздухе. Здесь не было даже привычного городского шума: ни машин, ни дальних сигналов, ни ритмичного гудения, без которого современный дом кажется пустым. Здесь было иначе: за стеной кто-то кашлянул, где-то вдалеке хрипло вскрикнула чайка, и внизу — уличный гул, но не моторный: человеческий. Голоса, перекликивание, ругань.
Беатриче открыла глаза снова и не закрыла. Потому что закрывать было бессмысленно.
Потолок был низким. Потемневшие балки, между ними штукатурка с трещинами. В углу — пятно сырости. В комнате — свет, но не электрический, а жёлтый, живой, дрожащий: от свечи, стоявшей на маленьком столике у стены. Свеча почти догорела, воском заливала подставку. Рядом лежала кучка чего-то похожего на письмо… или на счёт… или на бумагу, которую тут не умели резать ровно.
Беатриче медленно приподнялась на локтях. И тут её накрыло так, что на мгновение сердце стало камнем.
Руки.
Это были не её руки.
Пальцы — тоньше. Кожа — светлее. Ногти короткие, неровные, будто их грызли от нервов. Запястья — маленькие. И на одном из них — следы, похожие на синеву старого ушиба.
Она резко села. Спина отозвалась знакомой болью — но боль была другой, не её, не привычной. Она дотронулась до своей шеи — и ощутила не ту линию, к которой привыкла. Потрогала лицо: скулы, подбородок, губы. Слишком гладкая кожа. Слишком чужая.
— Нет… — выдохнула она, и голос прозвучал мягче, выше, чем её. Не писклявый — просто другой, молодой, как будто слова произносила женщина, у которой ещё не было времени стать железной.
Она перевела взгляд на зеркало.
Зеркало висело на стене криво и показывало мир так, будто он был слегка испорчен. Но даже через этот дефект она увидела — да, увидела — чужое лицо.
Молодое. Лет тридцать, может чуть больше. Тёмные волосы, заплетённые кое-как, выбившиеся пряди. Глаза — большие, карие, с выражением, которое Беатриче не любила в людях: привычка ждать удара. Не физического — морального. Когда человек заранее уверен, что его сейчас обесценят.
И тут пришло то, чего она не ожидала: слабость. Тело, чужое тело, дрогнуло. Внутри поднялась волна, похожая на паническую атаку, но без привычной современной оболочки. Тошнота, холодный пот, дрожь. Как будто организм этой женщины привык к страху и реагировал на него мгновенно, без обсуждений.
«Я сплю», — сказала себе Беатриче, как говорят детям в дурном сне. — «Я сейчас проснусь. Сейчас. Сейчас».
Она сжала пальцы в кулак так сильно, что ногти впились в ладонь. Боль была настоящей. Она ущипнула себя за предплечье — тоже боль. Она встала, и ноги подогнулись: тело было слабым, будто в нём давно не было уверенности, будто оно привыкло ходить тихо.
Из-за двери донёсся голос — женский, резкий, командный.
— Svegliati, fannullona!
— Просыпайся, лентяйка!
Беатриче застыла.
Слово она поняла. И тон — тем более. Такой тон не требовал перевода. Так говорят люди, которые давно привыкли властвовать не силой, а правом на унижение.
Дверь распахнулась без стука.
В проёме стояла женщина — пожилая, но не старая в смысле немощи. Скорее в смысле — камень. Высокая, сухая, с лицом, которое могло бы быть красивым, если бы не выражение: презрение как привычка. На ней было тёмное платье, строгая накидка, а волосы собраны в узел так туго, будто она боялась, что и они могут ослабнуть.
Глаза женщины скользнули по Беатриче — не как по человеку. Как по вещи, которая не на месте.
— Ты ещё в постели? — сказала она по-итальянски медленно, будто разговаривала с глухой. — Встань. И приведи себя в порядок. У тебя нет права выглядеть так… даже если ты всё равно ничто.
Беатриче открыла рот, чтобы ответить, и… ничего не сказала. Потому что в голове у неё было одно: «Кто ты?»
Но тело — чужое тело — уже знало. Оно дрогнуло, плечи сами чуть сжались. Рефлекс. Женщина в этом теле много раз слышала такие слова. И привыкла реагировать одинаково: молчанием.
Беатриче почувствовала, как это молчание поднимается в ней автоматически — как привычка чужой жизни, которая пытается захватить её.
И вот тут в ней поднялось другое. Её собственное. Холодное, взрослое, злое.
Она не будет молчать.
Но она не будет и бросаться словами в пустоту, не понимая правил игры. Это был не суд и не кабинет, где она знала, на что имеет право. Это была неизвестная территория. И любое неправильное слово могло стать поводом для наказания.
Она подняла голову — медленно, не дерзко, но и не низко. Посмотрела женщине прямо в глаза.
— Я… сейчас, — сказала она осторожно, подбирая слова на итальянском так, будто проверяла, умеет ли этот рот говорить. — Subito.
— Сейчас.
Женщина прищурилась, будто не ожидала, что «она» вообще может ответить словами.
— Ты стала дерзкой? — ядовито произнесла она. — Или ты думаешь, что Лоренцо рядом и защитит тебя?
Лоренцо.
Имя ударило, как ключ в замок: память тела щёлкнула. Муж. Её муж. То есть — муж этой женщины.
Беатриче почувствовала, как внутри всплывают обрывки, как чужие бумажки в воде: Лоренцо — красивый, самодовольный, холодный взгляд; его рука, отталкивающая; его голос: «Ты должна благодарить». И смех. Смех, от которого хотелось исчезнуть.
«Муж есть. Свекровь — вот она. Я — жена. В доме — нет уважения».
Она удержалась, чтобы не сделать шаг назад. Удержалась, чтобы не показать слабость. Потому что слабость здесь была привычной валютой, а ей она не была нужна.
— Где… Лоренцо? — спросила она, и это было рискованно, потому что вопрос показывал незнание. Но вопрос нужен. Ей нужно понять, что происходит.
Женщина усмехнулась. Это была улыбка не радости, а превосходства.
— Где он? — повторила она. — Там, где ему хорошо. Где женщина умеет быть женщиной. Где ему дадут наследника. А не… — её взгляд снова скользнул по Беатриче, — пустую оболочку.
Слова были как пощёчины. И это тело вздрогнуло, будто привыкло к пощёчинам. Беатриче почувствовала, как в груди поднимается не обида — ярость. Но ярость она держала так же, как держала себя в зале переговоров: не показывая.
— Сегодня придёт нотариус, — продолжила женщина, словно наслаждаясь каждым словом. — Слушай внимательно, потому что ты не привыкла думать. Он принесёт бумаги. Лоренцо оставил тебе… — тут она чуть наклонилась вперёд, и голос стал почти шёпотом, — оставил тебе всё. А долги — тоже всё. Ты будешь расплачиваться. Ты будешь смотреть за мной. Ты будешь жить так, как велено. И если ты думаешь, что это дар… — она тихо засмеялась, — ты глупее, чем я думала.
Она развернулась и ушла так, будто её присутствие было законом. Дверь закрылась резко.
Беатриче стояла посреди комнаты и пыталась не дышать. Потому что если она вдохнёт слишком глубоко, её может вырвать. От шока. От мерзости. От того, что реальность оказалась реальнее сна.
Она медленно подошла к окну и распахнула ставни. В лицо ударил воздух — влажный, солёный, холодный. Внизу — улица: узкая, каменная, грязная. Люди в одежде, которую она видела только в музеях и на картинах. Платья, накидки, шляпы. Женщины несут корзины. Мужчины тянут тележку. Где-то кричит торговец. Вдалеке — порт, мачты, сетка канатов, движение. И над всем — Генуя. Но не её Генуя XXI века, где стекло и металл. Это была Генуя камня и воли.
Она смотрела и чувствовала, как её мозг ищет рациональное объяснение. Сон? Галлюцинация? Инсульт? Травма? Лекарство? Но ничего не сходилось.
Она обернулась и оглядела комнату внимательнее.
Комната была маленькой и бедной. Не нищей — нет, ткань на кровати была не тряпка, а всё-таки простыня. Но это была комната человека, которого держат на краю дома. Один шкаф, и тот с перекошенной дверцей. Столик. Два стула, один с треснувшей спинкой. Кувшин с водой. Таз. И всё. Ни украшений, ни тепла, ни личных вещей. Ни следа «хозяйки дома».
«Жена хозяина живёт как служанка».
Она подошла к шкафу, открыла его. Внутри висели два платья: одно тёмное, простое, будто для дома, второе — чуть лучше, но всё равно не богатое. И бельё — грубое, сшитое без нежности.
Она провела пальцами по ткани и почувствовала — это не одежда женщины, которую любят. Это одежда женщины, которую терпят.
Беатриче подошла к столу. На столе лежала бумага — сложенная. Не письмо от нотариуса, нет. Это было письмо уже открытое, будто его читали и оставили здесь нарочно, чтобы она видела и мучилась.
Она взяла его осторожно, как берут документ, в котором может быть ловушка. Развернула. Чернила были тёмные, почерк — уверенный, мужской. Итальянский — немного архаичный, но понятный. И каждое слово было как удар по стеклу.
«Беатриче…»
Она вздрогнула: имя. Её имя.
Нет, не её — этой женщины. Но теперь и её тоже. Имя вдруг стало якорем.
Она читала.
Лоренцо писал, что уезжает. Что «влюбился». Что он достоин счастья. Что ему нужен наследник, а она «не может дать ему то, что должен дать дом». Он писал, что оставляет ей всё: дом, лавку, обязательства. И главное — он писал, что она обязана заботиться о его матери, потому что это «единственное, что она может сделать достойного».
Беатриче дочитала и почувствовала, как в груди становится холодно, как будто там поставили камень.
Она знала таких мужчин. Они всегда считают себя благородными, когда бросают женщину. Они называют это «жестом». Они делают подлость и заворачивают её в бумагу.
Она сжала письмо, и пальцы дрожали. Не от слабости. От того, что ей хотелось разорвать его на мелкие клочки и бросить в огонь. Но она не знала, можно ли здесь что-то рвать. Она не знала, какие тут правила.
«Сначала — узнать. Потом — действовать».
Она снова услышала шаги в коридоре. И теперь — не резкий стук каблуков свекрови, а мягкие, осторожные, почти стелющиеся.
Кто-то постучал.
Тихо.
— Синьора? — голос молодой женщины, низкий, осторожный. — Вам… вам принести воду? Вы… вы сегодня плохо выглядели.
Беатриче замерла. «Синьора». Значит, формально уважение есть. Но в голосе было не уважение — жалость. А жалость в доме — хуже презрения. Презрение можно сломать. Жалость означает, что тебя уже списали.
Она подошла к двери и открыла. На пороге стояла служанка — молодая, с опущенными глазами. На руках — полотенце. За спиной — коридор, холодный, каменный. Дом был старый. И пахло в нём не домом, а сыростью и дымом.
Служанка подняла взгляд и тут же опустила снова.
— Вы… вы не спали? Донна Изабелла… она сердится.
Донна Изабелла. Значит, свекровь так зовут. Имя — ещё один якорь.
Беатриче поймала себя на том, что говорит спокойно, ровно, как в кабинете.
— Как тебя зовут? — спросила она.
Служанка моргнула, будто не ожидала вопроса. Будто хозяйка никогда не интересовалась её именем.
— Лиа, синьора… — прошептала она. — Лиа.
— Лиа, — повторила Беатриче, медленно, точно. — Принеси воды. И… покажи мне дом. Где кухня, где дверь во двор. Мне нужно знать, где я живу.
Лиа застыла. Глаза расширились. Она явно не знала, как реагировать на такое. И в этом — вся правда о прежней хозяйке: она не ходила по дому как хозяйка. Она ходила как тень.
— Синьора… — Лиа сглотнула. — Вам… вам нельзя… донна Изабелла…
— Лиа, — перебила Беатриче мягко, но с той интонацией, которую она использовала в медиации, когда разговор должен идти только так, как она ведёт. — Я сказала: принеси воды. И покажи дом.
Служанка опустила голову.
— Sì, signora.
— Да, синьора.
Она ушла быстро, почти бегом.
Беатриче закрыла дверь и прислонилась к ней спиной. Сердце колотилось. Она впервые почувствовала, насколько это тело истощено — от привычного страха, от постоянного напряжения. Но внутри неё было другое: её собственная структура. Её опыт. Её привычка не рушиться.
Она медленно подошла к зеркалу снова. Посмотрела на женщину в отражении. Эта женщина была красивой — да. Не яркой, не кричащей. Красота тонкая, взрослая. И полностью погашенная.
— Послушай меня, — сказала Беатриче тихо, обращаясь к отражению, будто к той, прежней, которая жила в этом теле. — Я не знаю, где я. Я не знаю, что здесь можно и что нельзя. Но я обещаю тебе одно: так больше не будет.
Её голос дрогнул на последнем слове. Потому что впервые за утро она осознала страшное: если это правда — если она действительно здесь — ей придётся жить этой жизнью.
И тогда пришёл настоящий страх.
Не тот, который внушают свекрови своим презрением. А страх взрослого человека, который понимает, сколько всего он может потерять, если ошибётся.
Она услышала, как где-то вдалеке звонит колокол. И ещё — шум порта. И снова — чайки. И внезапно это стало настолько реальным, что её ноги ослабли.
Она села на край кровати. Письмо мужа лежало на столе. Свеча догорела почти до конца.
«Нотариус придёт сегодня».
Слова свекрови врезались в память: «Он оставил тебе всё. И долги — тоже всё. Ты будешь расплачиваться. Ты будешь смотреть за мной».
Беатриче закрыла глаза, пытаясь удержать себя в настоящем. Её мозг искал опору — как всегда. Опора — в фактах.
Факт первый: она в чужом теле.
Факт второй: она в прошлом, в Генуе.
Факт третий: она жена. И в этом доме её не считают хозяйкой.
Факт четвёртый: придёт нотариус и принесёт документы.
Факт пятый: она не знает законов эпохи, но знает людей. А люди всегда похожи, только одежда меняется.
Она услышала снова шаги в коридоре. На этот раз шаги были тяжёлые и уверенные. И вместе с ними — мужской голос, низкий, официальный.
— Синьора Беатриче Альберичи? — произнёс он за дверью.
Её сердце ударило сильнее.
Она поднялась. Сжала пальцы, заставила плечи расправиться. Это тело хотело сжаться. Она не позволила.
Она подошла к двери и открыла.
На пороге стоял мужчина в тёмном, с папкой в руках. Рядом — Лиа, притихшая, будто сама не дышала. Мужчина наклонил голову, как делают люди, у которых есть власть, но они умеют быть вежливы.
— Я нотариус, синьор Россини, — сказал он. — У меня есть документы, подписанные вашим супругом, синьором Лоренцо Альберичи. Прошу… — он посмотрел на неё внимательно, как будто пытался понять, какая она сегодня, — уделить мне несколько минут вашего времени. Это важно.
Беатриче почувствовала, как холод пробежал по спине. Но она улыбнулась. Не своей милой улыбкой. Служебной.
— Прошу, синьор Россини, — сказала она ровно. — Войдите.
И в этот момент она поняла: первый день сна закончился. Теперь начнётся реальность.
Глава 2.
Дом, где меня нет
Окно открывалось тяжело — не как в квартире Беатриче, где достаточно повернуть ручку, и стекло отъезжает послушно, мягко. Здесь всё требовало усилия, и даже воздух, казалось, нужно было заслужить.
Она упёрлась ладонями в ставни, толкнула — дерево скрипнуло, будто возмутилось, что к нему прикоснулись. Ещё толчок — и щель между двумя досками расширилась. В комнату хлынул холодный, влажный утренний воздух. Не дымный, не прокисший от выхлопов, не смешанный с запахом горячего асфальта и кофе из автомата. Настоящий. Морской. Солёный.
Беатриче закрыла глаза и вдохнула глубже, чем собиралась.
Соль сразу осела на языке — словно кто-то дотронулся до губ мокрой ладонью. В воздухе были примеси: рыба, мокрые канаты, древесина, что сохнет на ветру, и ещё — запах хлеба, который пекли где-то неподалёку. Всё это было грубо и живо. И, как ни странно, в этом была своя красота.
«Значит, плюсы тоже есть», — подумала она и почти улыбнулась. Почти. Потому что следом пришла другая мысль, короткая, как удар молотком:
«Но это не дом. И это не моя жизнь».
Она открыла глаза и посмотрела вниз.
Улица была узкой, каменной. Камень здесь был везде: под ногами, в стенах, в лестницах, в подоконниках. Люди уже шли, перекрикивались, тащили корзины. Женщина в тёмном платке выливала воду из ведра прямо на мостовую, и вода стекала по камням, унося грязь, но не убирая её полностью — не так, как убирает городская уборочная машина. Здесь грязь была частью процесса. С ней жили.
Беатриче закрыла ставни не полностью — оставила щель, чтобы воздух всё равно шёл. Она почувствовала, как это тело реагирует на свежесть: грудь будто расправляется, голова становится яснее. Но под ясностью оставалась тревога — плотная, как шерстяная накидка.
Она повернулась к комнате.
Теперь, когда первый шок чуть отступил, ей бросились в глаза детали, которые вчера были просто фоном. Грязный угол, где штукатурка почернела. Пятна на стене, словно кто-то пытался оттереть их мокрой тряпкой и только размазал. Трещина в полу. Мебель — бедная, не для хозяйки.
И самое унизительное — таз и кувшин в углу. Как в дешёвой гостинице, где ты должен быть благодарен за воду.
Беатриче подошла к кувшину, плеснула на ладони. Вода была ледяной. Она вздрогнула. Утреннее умывание превратилось в испытание: влажная ткань, грубая как мешковина, оставляла кожу красной.
«Терпеть. Сейчас терпеть», — сказала она себе спокойно. «А потом — менять».
Она натянула платье — тёмное, простое. Волосы собрала аккуратнее, чем они были. Не ради красоты. Ради того, чтобы не выглядеть жертвой. Жертва всегда проигрывает — потому что вокруг неё все привыкли, что она проигрывает.
Когда она вышла в коридор, воздух дома встретил её иначе: сыростью и дымом. Здесь топили не чисто, а как получится. В камне запах дыма держался долго, и это было неприятно: будто ты постоянно стоишь рядом с костром.
Из глубины коридора донёсся звон посуды — тонкий, раздражающий. И голоса. Не громкие, но достаточно, чтобы услышать, как говорят люди, которые не боятся, что их услышат.
— Она сегодня странная, — сказал кто-то, женский голос, с усмешкой. — Смотрит, будто умеет считать.
— Умеет считать? — фыркнул другой. — Пусть сначала научится стоять прямо.
Беатриче остановилась на секунду. Она могла бы сделать вид, что не слышит. И, возможно, прежняя Беатриче — та, чужая, здешняя — именно так и делала: не слышала, не замечала, не существовала.
Но нынешняя Беатриче запоминала.
Она вошла на кухню.
Кухня была просторнее, чем её комната. Каменный пол, очаг, чёрный от копоти. На столе — миски, ножи, деревянные ложки. Запах еды — густой, жирный. Пахло не изяществом, а выживанием: бульоном, луком, дымом. У окна стояла женщина лет сорока — кухарка или старшая служанка, широкая, с сильными руками, в переднике, завязанном так, будто он был частью её тела. Рядом — молодая горничная с тонким лицом и глазами, которые бегали.
Лиа.
Она бросила на Беатриче взгляд и тут же опустила его.
— Синьора, — тихо сказала она, будто заранее извиняясь за всё, что сейчас будет.
Сильная женщина у очага обернулась и посмотрела на Беатриче так, как смотрят на человека, который пришёл не туда.
— Вам чего? — спросила она без церемоний.
В этом вопросе не было «доброе утро». Не было «синьора». Было только раздражение.
Беатриче не ответила раздражением. Она улыбнулась — коротко, вежливо, служебно.
— Доброе утро, — сказала она. — Мне нужен горячий травяной чай.
Женщина у очага хмыкнула.
— Чай? — протянула она так, будто слово было смешным. — У нас есть настой. Травы. Вода. Хотите — сварю.
— Прекрасно. И… — Беатриче посмотрела на полку, где стояли кувшинчики и миски. — Сахар. Или мёд.
Сильная женщина рассмеялась. Не громко — презрительно.
— Сахар? — повторила она. — Мёд? Madonna mia.
— Богоматерь моя.
И тут же добавила, даже не пытаясь скрыть издёвку:
— Сахара нет. Мёда нет. Если синьора хочет сладко — пусть думает о том, как было сладко, когда синьор Лоренцо ещё жил в доме.
Лиа дрогнула, будто хотела исчезнуть.
Беатриче посмотрела на женщину у очага внимательно — оценивающе. Это был не просто слуга. Это был человек, который чувствовал себя в доме защищённым. Защищённым чьей-то властью.
— Как вас зовут? — спросила Беатриче.
Женщина моргнула. Не ожидала.
— Розина, — сказала она с вызовом. — Розина Бальби. Я кухарка. Меня нанимали не вы.
— Я вижу, Розина, — спокойно ответила Беатриче. — И всё же чай мне нужен. Без сахара — так без сахара. Но горячий.
Розина пожала плечами.
— Если донна Изабелла позволит — будет вам горячий.
И это прозвучало как приговор.
Беатриче чуть наклонила голову.
— Донна Изабелла завтракает? — спросила она.
— Конечно, — вмешалась Лиа почти шёпотом. — В гостиной… как всегда.
— Прекрасно, — сказала Беатриче и повернулась к Розине. — Тогда, Розина, вы принесёте мне настой. А завтрак донне Изабелле — как принято.
Розина усмехнулась.
— Завтрак донне Изабелле уже готовят. У неё всё… как принято.
Беатриче вышла из кухни и пошла по коридору, чувствуя на себе взгляды. Дом был полон глаз. И эти глаза смотрели не с интересом, а с привычкой оценивать слабого.
Гостиная встретила её другим миром.
Здесь было чище. Теплее. В камине горел огонь. На столике стояла белая скатерть. Посуда — фарфор, пусть и не новый, но аккуратный. Серебряные приборы, потерявшие блеск, но всё равно показывающие статус. И запах — мягче: кофе, тёплое молоко, свежий хлеб, масло.
Донна Изабелла сидела в кресле у окна, словно на троне. На коленях — плед. На шее — тёмная камея. Она держала чашку, как держат символ власти, а не напиток. Рядом стояла горничная — другая, не Лиа, с выражением лица: «Я служу истинной хозяйке».
Когда Беатриче вошла, донна Изабелла подняла глаза медленно, с ленивым презрением.
— Ты решила показать себя? — спросила она. — Или снова пришла жаловаться?
Беатриче посмотрела на накрытый стол. На кофе. На мёд — да, на маленькую баночку мёда рядом с маслом. Она увидела её сразу.
«Так вот как», — подумала она. «Для меня — нет. Для неё — есть».
Она почувствовала, как внутри поднимается смех — холодный, сухой. Система. Простая и понятная: унизить жену, чтобы она помнила своё место.
Беатриче подошла ближе, остановилась у стола. Не села. Потому что её тут не приглашали.
— Мне нужен разговор, донна Изабелла, — сказала она спокойно.
Свекровь прищурилась.
— Разговор? — повторила она. — Ты вдруг научилась говорить?
— Я всегда умела, — ответила Беатриче мягко. — Просто раньше мне не давали.
Горничная рядом с донной Изабеллой чуть улыбнулась — едва заметно, будто сочла это смешным.
Донна Изабелла поставила чашку.
— Говори, — сказала она. — Я слушаю. Только помни: ты здесь никто.
Беатриче не вздрогнула. Она уже слышала это. И знала цену этому.
— Сегодня нотариус принёс документы, — сказала она. — И вы знаете, что теперь юридически я хозяйка дома.
Донна Изабелла подняла бровь.
— Юридически, — произнесла она с презрением, будто слово было грязным.
— Юридически, — повторила Беатриче без эмоций. — А значит, мне нужно, чтобы дом работал. Чтобы слуги подчинялись хозяйке. И чтобы мы понимали, как будем жить дальше. Я предлагаю собрать всех слуг в зале.
Донна Изабелла смотрела на неё долго. Потом усмехнулась.
— Собрать? — сказала она. — Зачем? Чтобы ты снова опозорилась? Чтобы тебя снова не услышали? Ты не умеешь говорить с людьми. Ты умеешь только молчать.
Беатриче чуть наклонила голову, как будто соглашалась с чужим мнением — и это было самым страшным для свекрови, потому что соглашение выглядело не как покорность, а как расчёт.
— Возможно, — сказала она. — Но я хочу попробовать.
Донна Изабелла улыбнулась — удовлетворённо. Она действительно ожидала спектакля, где Беатриче будет путаться, плакать, просить. И свекровь снова покажет всем: кто здесь власть.
— Хорошо, — сказала донна Изабелла. — Пусть собирают. Я хочу увидеть, как ты будешь выглядеть.
Она повернула голову к горничной.
— Позови управляющего, — приказала она. — Пусть соберёт всех.
Горничная кивнула и вышла.
Через несколько минут появился управляющий.
Он вошёл в гостиную так, будто входил в церковь: важный, степенный, с сознанием собственной значимости. Седые волосы аккуратно зачёсаны назад, лицо гладко выбрито. На нём был тёмный жилет, и ткань выглядела дороже, чем на большинстве слуг. Он поклонился донне Изабелле почти низко.
— Донна Изабелла, — произнёс он с мягкой сладостью. — Вы звали.
— Да, синьор Моретти, — сказала она. — Соберите всех слуг в зале. Беатриче хочет… выступить.
Синьор Моретти перевёл взгляд на Беатриче. И взгляд этот был не уважительный. Скорее — снисходительный, как к ребёнку, который вздумал командовать.
— Синьора, — произнёс он, и слово прозвучало как пустая формальность. — Если донна Изабелла приказывает — я исполню.
Беатриче улыбнулась.
— Благодарю, синьор Моретти, — сказала она. — И прошу: соберите всех. Немедленно.
Моретти чуть приподнял подбородок.
— Как скажет донна Изабелла, — повторил он и ушёл, оставив после себя запах уверенности человека, который считает себя неприкасаемым.
Беатриче стояла в гостиной и чувствовала на себе взгляд свекрови.
— Ты думаешь, бумаги сделали тебя хозяйкой? — спросила донна Изабелла тихо. — Бумаги — это бумага. Люди слушают власть. А власть — у меня.
Беатриче посмотрела на её чашку. На мёд. На чистую скатерть.
— Власть — это привычка, донна Изабелла, — сказала она спокойно. — И привычки меняются.
Свекровь откинулась в кресле и улыбнулась шире.
— Посмотрим, — сказала она, и в голосе была уверенность человека, который много лет ломал другого и не верит, что тот может вырасти.
Зал был прохладным и пустым, когда Беатриче вошла туда. Каменный пол, голые стены, пара лавок у стен. Большие окна, через которые падал свет — сероватый, утренний. Здесь было место для собраний, для церемоний, но сейчас это было место для простого — для власти.
Слуги собирались постепенно. Кто-то приходил с любопытством. Кто-то — с усмешкой. Кто-то — с раздражением, что его оторвали от работы. Они шептались, переглядывались.
Беатриче стояла у окна и смотрела на них так, как смотрела на людей в переговорной: без эмоций, но внимательно.
Лиа пришла одной из первых и встала сбоку, будто не хотела, чтобы её заметили. Розина вошла позже, вытирая руки о передник, и остановилась так, будто собиралась спорить. Моретти стоял ближе к донне Изабелле, которая вошла в зал с видом королевы, пришедшей на спектакль.
Донна Изабелла села на стул, который ей заранее поставили. Беатриче заметила, что для неё никто не поставил ничего.
«Прекрасно», — подумала она. «Стоять я умею лучше, чем сидеть».
Когда зал наполнился, Моретти громко прочистил горло.
— Все здесь, донна Изабелла, — сказал он, будто докладывал командиру.
Свекровь кивнула, и взгляд её был прикован к Беатриче: «Ну же. Давай. Опозорься».
Беатриче сделала шаг вперёд.
Она говорила на итальянском спокойно, без пафоса. Так, как говорят люди, которые не просят, а сообщают.
— Вчера в этот дом приходил нотариус, синьор Россини, — сказала она. — Он принёс документы, подписанные моим супругом, синьором Лоренцо Альберичи. Согласно этим документам, я являюсь хозяйкой дома и имущества.
В зале прошёл шёпот. Кто-то хмыкнул. Кто-то бросил взгляд на донну Изабеллу — ожидая её реакции.
Донна Изабелла сидела неподвижно, но губы её дрогнули — не от страха, от раздражения: «Ты слишком ровно говоришь».
— Вместе с имуществом на меня возложены долги, — продолжила Беатриче. — Значительные. И у меня есть один год, чтобы расплатиться. Это означает одно: дом должен работать иначе. Здесь больше не будет двойной власти.
Она увидела, как Моретти слегка улыбнулся, словно сказал без слов: «Посмотрите на неё». Слуги начали перешёптываться громче.
Беатриче подняла руку — не резко, просто обозначая границу.
— Я скажу коротко, — произнесла она. — Сегодня я увольняю весь нынешний штат прислуги.
В зале наступила тишина. Та самая тишина, в которой слышно, как люди перестают дышать.
Потом кто-то выдохнул громко.
— Как это — увольняете? — раздался голос. — Мы служим дому!
— Мы служим донне Изабелле! — выкрикнула Розина.
Моретти шагнул вперёд, встал рядом со свекровью, как защитник.
— Синьора, — сказал он с ледяной вежливостью. — Вы не можете так поступить. Это… безумие. Вы не знаете, как устроен дом.
Беатриче посмотрела на него спокойно. И вдруг внутри у неё мелькнула мысль, совершенно современная, почти смешная: «Вот ты какой. Северный олень».
Она не сказала это вслух. Она просто дала себе эту маленькую внутреннюю улыбку — и стала ещё спокойнее.
— Вы правы, синьор Моретти, — сказала она. — Я не знаю, как устроен этот дом. Поэтому я его перестрою.
Ропот усилился. Слуги заговорили одновременно:
— А расчёт?
— Мы работали!
— Нас нанимали!
— Мы не уйдём!
Беатриче подняла бровь.
— Прекрасно, — сказала она. — Тогда ответьте мне на один вопрос. Кто вас нанимал?
Слуги переглянулись. Кто-то растерялся. Кто-то сразу посмотрел на донну Изабеллу. И Розина — громко, с вызовом — сказала:
— Донна Изабелла нанимала!
— Да, — поддержал кто-то. — Донна Изабелла!
Беатриче кивнула медленно, будто услышала именно то, что хотела.
— Благодарю, — сказала она. — Тогда вы знаете, к кому обратиться за расчётом.
В зале повисло молчание.
— Как это? — прошептала Лиа, и в её голосе было не возмущение, а ужас.
Беатриче повернулась к слугам снова.
— Я вас не нанимала, — сказала она чётко. — Следовательно, я вам не должна. Если донна Изабелла нанимала — донна Изабелла и рассчитывает.
Моретти побледнел.
— Это… это невозможно! — сказал он. — Это против правил!
Беатриче посмотрела на него так, как смотрят на человека, который пытается спорить с законом, не понимая, что закон — это не эмоция.
— По закону, — произнесла она, — я хозяйка. И я имею право прекращать служебные отношения с людьми, которых не выбирала. Если кто-то считает, что я нарушаю ваши права — вы можете подать на меня в суд.
Она сделала паузу, чтобы слова осели, как пыль.
— И ещё, — добавила она спокойно. — Кто не покинет дом до вечера, будет считаться нарушителем порядка и будет выведен силой. Я найму людей. У меня есть сутки, чтобы дом не развалился. И я справлюсь.
В этот момент донна Изабелла впервые изменилась в лице.
Сначала — удивление. Потом — растерянность. Потом — то, что Беатриче узнавала прекрасно: страх потерять контроль.
Свекровь открыла рот, будто хотела сказать что-то резкое. Но слова не вышли сразу. Потому что она привыкла, что Беатриче молчит. А тут Беатриче не молчала. И говорила не истерикой — говорила документом.
Слуги загудели. Кто-то выкрикнул:
— Донна Изабелла! Это правда? Вы нас не рассчитаете?
И это было самое сладкое для Беатриче: не её слова, а то, как слуги повернулись к свекрови, потому что поняли — хозяйка не та, кто сидит красиво, а та, кто платит.
Донна Изабелла побледнела.
— Вы… — начала она, — вы смеете… вы…
Беатриче посмотрела на неё коротко. Без удовольствия. Без злобы. Просто как на факт.
— Донна Изабелла, — сказала она тихо, но так, что услышали все. — Вы хотели, чтобы я опозорилась. Но я не буду. И этот дом больше не будет жить по привычке унижения.
Она развернулась и пошла к двери.
За спиной бушевал зал: возмущение, крики, ропот. Розина ругалась. Моретти пытался успокоить людей, но сам был бледен как мел. Лиа стояла, сжав руки, будто не знала, радоваться или бояться.
И посреди этого шума донна Изабелла сидела неподвижно, с вытянутым лицом, словно её только что ударили — не рукой, а реальностью.
Беатриче вышла из зала и закрыла за собой дверь.
В коридоре было тихо.
Она остановилась, прислонилась к холодной стене и впервые за утро позволила себе выдохнуть.
Тело дрожало — не от слабости, от напряжения. Но внутри было другое чувство. Не победа. Рано. Не триумф. Смешно.
Осознание.
«Теперь они знают, что меня нельзя списать».
И воздух из окна — солёный, морской — снова коснулся её лица через щель в ставнях.
Глава 3.
Город, который дышит
Она выбирала платье долго — не потому что было из чего выбирать, а потому что слишком хорошо понимала значение первого впечатления.
В шкафу висело всего три платья, и лишь одно из них можно было назвать приличным — не для бала, конечно, но для улицы, где на тебя смотрят и оценивают. Ткань была тёмно-синяя, плотная, без лишнего блеска, но хорошей выделки. Рука, привыкшая к качеству, чувствовала это сразу: нить ровная, ткань держит форму, швы аккуратные. Такое платье не кричало о деньгах, но и не просило снисхождения.
— Вот и пойдём, — сказала Беатриче вслух, словно подтверждая решение не себе, а этому дому.
Она уложила волосы строже, чем хотелось. Не потому что боялась — потому что хотела выглядеть человеком, у которого есть порядок. В этом веке порядок читался быстрее любых слов.
Когда она вышла за дверь, дом встретил её уже иначе. Не тишиной — настороженностью. Слуги видели, как она вчера прошла по залу и вышла, оставив за собой хаос. Теперь они не смеялись. Они смотрели исподтишка, как смотрят на зверя, который ещё не напал, но уже показал зубы.
Она прошла мимо, не замедляя шаг. Лиа что-то хотела сказать — губы её дрогнули, но она не решилась. Беатриче это заметила. И запомнила.
На улице было светлее, чем она ожидала. Не ослепительно — мягко. Солнце пробивалось сквозь лёгкую дымку над портом, и в этом свете камень улиц казался не серым, а тёплым, будто впитал в себя все прошедшие здесь жизни.
Запахи ударили сразу — но не так, как в доме. Здесь они были живыми: море, соль, рыба, свежий хлеб, кожа, пряности, человеческое тело. Не стерильно. Но честно.
Беатриче шла медленно, позволяя себе рассматривать город. Генуя этого века не спешила. Она жила шагами, голосами, рынками. Лавки тянулись одна за другой — ткани, обувь, медь, специи. Где-то громко спорили. Где-то смеялись. Где-то торговались так ожесточённо, будто на кону была жизнь.
Она остановилась у витрины с тканями.
Французские кружева. Тонкие, почти прозрачные, как паутина. Бархат глубокого винного цвета. Светлая шерсть, мягкая, как обещание уюта. И мех — соболь или куница, тёмный, густой, дорогой настолько, что цену не писали.
Беатриче смотрела долго. Не с завистью — с интересом. Так смотрят люди, которые знают: «не сейчас — значит, позже».
— Когда-нибудь, — подумала она и позволила себе короткую, внутреннюю улыбку. — Но точно не сегодня.
Она пошла дальше и поймала себя на том, что настроение… хорошее. Не эйфория, нет. Просто ясность. Свекровушка действительно связалась не с той женщиной. И это ощущение было почти смешным.
«Ну что ж, донна Изабелла», — подумала она. «Посмотрим, как вы живёте без привычной сцены».
Работный дом оказался не тем мрачным местом, которое она ожидала. Каменное здание, строгий фасад, люди у входа — одни с надеждой, другие с усталостью. Она остановила мужчину средних лет с папкой под мышкой.
— Простите, — сказала она вежливо. — Не подскажете, это работный дом?
Он окинул её взглядом — быстро, профессионально.
— Да, синьора. Вы ищете работу?
Беатриче улыбнулась уголком губ.
— Нет. Мне нужны работники.
Мужчина моргнул, удивлённо, но тут же кивнул:
— Тогда вам туда, — сказал он, показывая на вход.
Она уже сделала шаг, когда рядом раздался женский голос — спокойный, но с ноткой решимости.
— Простите… вы действительно ищете работников?
Беатриче обернулась.
Женщина была чуть старше той, в чьём теле она теперь жила — лет тридцати пяти. Стройная, держалась прямо. Одетая скромно, но аккуратно. Не бедность — сдержанность. Лицо умное, спокойное, глаза внимательные. Рядом стояла девочка лет десяти, с тёмными косами и серьёзным взглядом.
— Да, — ответила Беатриче. — А вы?
— Я ищу работу, — сказала женщина прямо. — Но не любую. Я… — она чуть замялась, но не опустила взгляд, — я из обедневшего аристократического рода. Образована. Умею вести хозяйство, бумаги, счета. Мне отказали здесь — сказали, что гувернантки и управляющие им не нужны. Только рекомендации.
Она посмотрела на Беатриче внимательно, будто взвешивая.
— Я искала приличное место. Ради дочери. Мы живём в Генуе уже два года. Я работала… по знакомству. У меня есть связи. Если вам нужна управляющая или компаньонка — я прошу хотя бы испытательный срок.
Беатриче молчала, разглядывая её так же внимательно. Манеры. Речь. Спокойствие. И главное — отсутствие заискивания.
— Как вас зовут? — спросила она.
— Маргерита Контарини, — ответила женщина. — А это моя дочь, Томмазо.
Девочка чуть наклонила голову — вежливо, без страха.
— Очень приятно, — сказала Беатриче. — Я — Беатриче Альберичи.
Маргерита едва заметно напряглась. Имя и фамилия были ей знакомы.
— Тогда… — осторожно сказала она, — позвольте проводить вас внутрь. Я знаю, как здесь говорят. И кому.
В работном доме было шумно, но организованно. Беатриче оставила заявку чётко, без суеты: кухарка, два поварёнка, две горничные, кладовщик, садовник. Адрес назвала спокойно. Срок — в течение суток.
— Дом с садом, — уточнила она. — Мне нужен человек, который понимает землю.
Когда они вышли, город показался ещё живее. Они шли рядом, и Беатриче ловила себя на том, что ей приятно это соседство. Без лишних слов. Без объяснений.
Они сели в маленькой кофейне у порта. Кофе принесли быстро. Беатриче попробовала — и поморщилась.
— Ужас, — честно сказала она. — Это не кофе. Это… недоразумение.
Маргерита рассмеялась — тихо, с облегчением.
— Вы не первая, кто так говорит.
— Значит, придётся учить, — подумала Беатриче вслух. — Потому что то, что я здесь пробовала… — она вздохнула, — ниже плинтуса.
Она купила корицу, ваниль и немного перца. Дорого. Но осознанно. Это были не прихоти — это были инструменты.
— Я предлагаю вам место, — сказала она Маргерите, когда они вышли из лавки. — С сегодняшнего вечера. Комната в доме. Вы с дочерью можете жить там. Испытательный срок — месяц.
Маргерита остановилась.
— Благодарю, синьора, — сказала она просто. — Я не подведу.
Беатриче кивнула.
Когда дом показался в конце улицы, она почувствовала усталость — приятную, честную. Она знала, что впереди ещё много. Но впервые с момента пробуждения у неё было ощущение: она не тонет.
«Неплохо для третьего дня чужой жизни», — подумала она.
И шагнула в дом уже не как тень.