Жирная пена шипела на ее руках, превращаясь из белоснежной в грязно-коричневую. Тарелки. Миски. Деревянные ложки. Бесконечная вереница грязной посуды из-под дешевой тушенки и казенной каши. Зоя методично, почти механически скребла щеткой по застывшему салу, по круговым разводам от каши. Вода в огромном чане была уже теплой, мыльной и отвратительной на ощупь.
Именно это ощущение - скользкой, жирной, чуть остывшей воды и стало спусковым крючком.
Пальцы, погруженные в эту жижу, вдруг вспомнили другое. Вспомнили прохладу влажной глины, бархатую, живую. Как она обнимала ладони, как рождалась форма под нажимом большого пальца… Музыка. Вивальди. «Лето. Гроза». Гром литавр растворялся в гуле круга, в тихом шелесте вращающегося диска.
Глина - это застывшее время, - подумала тогда она, а сейчас мысль прозвучала в голове с болезненной, хрустальной ясностью. Миллионы лет на дне моря. Ты берешь этот слепок эпох и вплетаешь в него свое «сейчас». Свою музыку. Свое утро. Свой вздох.
В мастерской пахло бисквитом, глазурью и печью. Это был ее личный наркотик, запах дома, запах смысла. Она вела ладонью по ребру вазы, которая росла, тянулась к свету софита, обещая стать идеальной. Еще миг. Еще одно движение…
В виске щелкнуло.
Ощущение, словно лопнул пузырек напряжения. Мигрень. Надо попить.
И тогда мир внутри перевернулся. Не медленно, а с хрустальным звоном ломающегося стекла. Звук круга, музыка - все это осталось снаружи, за тонкой, вдруг возникшей перегородкой. А внутри было только ослепительное, черное молчание. Руки разжались сами.
Нет! Форма…
Последним осознанным чувством была не боль, а чувство летящей, недоделанной, беспомощной формы в ускользающих пальцах. И сокрушительное, всепоглощающее сожаление. Что не увидит, как эта ваза выйдет из печи. Какое у нее будет лицо.
Потом - ничто. Отсутствие всего. Ни музыки, ни запаха, ни времени.
«Эй, новая! Спишь что ли? Таз надо ополоснуть!»
Голос, грубый и сиплый, врезался в сознание, как топор. Зоя вздрогнула, и чашка выскользнула из ее рук, с глухим стуком угодив обратно в мыльную воду. Она стояла, упираясь мокрыми руками в край деревянного чана. Перед глазами плыли круги - и от воды, и от шока воспоминания.
Сейчас она находилась не в мастерской. Кабак «У Гнуса». Не глина. Грязная посуда. Не Вивальди. Гул пьяных голосов, ругань и визгливый смех.
И тело. Чужое тело. Узловатые, вечно холодные пальцы, ноющая спина, вечный голод где-то под ложечкой. Тело Лельки-заморенной, в котором она, Зоя, проснулась три недели назад в промерзшей лачуге, рядом с дрожащим от холода и страха мальчишкой по имени Ярик.
«Ты не Мама. Мама не так смотрела», - сказал он тогда, после первой, сготовленной из заплесневелого хлеба, «волшебной» каши. И она, стиснув зубы, чтобы они не стучали, устало улыбнулась: Я мама, просто теперь я другая.
Он кивнул. И это стало их договором. Выжить. Чтобы начать снова жить.
«Да не залипай ты!» - повариха Ульяна, грузная и вспыльчивая, шлепнула полотенцем по прилавку, но беззлобно. Она была первой, кто разглядел за заморенной тенью не жертву, а пару рабочих рук и светлую голову. Зоя предложила не выкидывать подгнившую морковку, а протомить ее с тмином - для сытности похлебки. Ульяна оценила. Так Зоя и осталась: мыть посуду, чистить овощи, быть на подхвате. За миску похлебки и черствый каравай в день. Иногда с косточкой.
Зоя глубоко вдохнула, выпрямила спину (она все еще болела, но уже меньше) и снова взяла чашку. Стерла с нее жир, грязь, прошлое. Ополоснула в чистой воде. Поставила на скрипящую полку. Чистая. Готовая к следующему использованию.
Как и она.
Память о падающей вазе, о последнем вздохе в прошлой жизни, все еще ныла в груди тупой болью. Но это уже не было паническим ужасом. Это стало топливом. Напоминанием о том, что было потеряно. И о том, что даже из заплесневелого хлеба и ледяной воды можно сварить «волшебную кашу». Можно начать с чистого листа. Даже если этот лист - грязный пол в кабаке и бесконечная гора жирной посуды.
Она провела мокрой рукой по лбу, оставив прохладную полосу. Взглянула на дверь, за которой оставался Ярик, которого она пристроила считать кружки у входа, чтобы не болтался под ногами. Потом снова опустила руки в теплую, грязную воду.
Выжить, - подумала она, счищая нагар с котла. Перетерпеть. А там… а там посмотрим. Ведь глина, прежде чем стать чем-то, долго лежит в земле. И ждет своего часа.
И она терла. И ждала.
Он сидел на груде тряпья, в углу промерзшей лачуги, и не плакал. Слезы кончились вместе со вчерашней коркой хлеба. Он смотрел на женщину на полу и ждал, когда она проснется, заорет, ударит или опять заплачет. Но она лежала недвижимо, и тишина была страшнее крика. Потом она вдруг дернулась, ее вырвало сухими спазмами. Она села. И посмотрела на него. Не взглядом мамы - мутным, пустым, беспомощным. А каким-то другим. Острым. Оценивающим. Словно она увидела не его, Ярика, а… проблему, которую нужно решить. И от этого взгляда, странным образом, стало чуть менее страшно.
- Эй, малыш.
Голос был хриплым, но твердым. Не плаксивым.
Она поползла к нему. Не встала - не смогла. И когда ее чужая, холодная рука коснулась его щеки, он не отшатнулся. В ее прикосновении не было ни жалости, ни отчаяния. Была констатация: «Ты замерз. Это недопустимо. Будем исправлять».
Устройство на работу
Через три дня после моего «пробуждения» в теле Лельки кончилась последняя горсть муки и высохла луковица, которую я берегла, как драгоценность. Ярик уже не плакал от голода, он просто тихо сидел, уставившись в одну точку, и это было страшнее. Я знала - нужно идти. Не просить. Предлагать.
Кабак «У Гнуса» был первым, что я увидела на единственной улочке этого городишка, больше похожего на большое, грязное село. Он не просто пах - он вонял. Вонял перегаром, дегтем, кислыми щами и немытой человечиной. Но из-под двери текло тепло, и слышался гул голосов. Источник жизни. Или того, что ее имитировало.
Я оставила Ярика за углом, строго наказав не шевелиться и считать проходящих лошадей, и вошла внутрь.
Хаос ударил по чувствам. Крики, смех, звон посуды. Дым от лучины ел глаза. Я стояла, впитывая этот хаос, и мой взгляд автоматически начал раскладывать его на части. Я смотрела не как жертва, а как реставратор, видящий не руины, а план восстановления. Грязные полы. Горы немытой посуды ушатом в углу. Повариха, краснощекая и гневная, швыряла в чан с водой подгнившую морковь и брюкву, ругаясь сквозь зубы.
Я подождала, пока она отвлечется, чтобы смахнуть пот со лба, и подошла. Не с опущенной головой, а с прямой спиной, боль в которой я просто игнорировала.
- Хозяйка, - сказала я четко, чтобы перекрыть шум. - Третье ведро припасов на выброс за сегодня. У вас так всегда?
Она обернулась, глаза сверкнули от готовой ярости. «Какая еще пострелява?»
- А тебе что? Подачка нужна? Иди к выходу, там иногда крохи падают.
- Подачка не нужна, - я кивнула на выброшенную морковь. - Нужна работа. А вам - экономия. Вижу, вы парите коренья для похлебки. А если эту, с гнильцой (я ткнула пальцем в ведро), не варить, а протомить в том же смальце с луком да щепоткой тмина? Гнилое вырезать, а остальное - в жир. Пасту получите. Намазать на хлеб - и голодный обозник будет вам век благодарен. А мусора - на треть меньше.
Ульяна замерла с половником в руке. Ее мозг, заскорузлый в ежедневной битве за котлы, вдруг щелкнул. Она смотрела на женщину с холодным, оценивающим взглядом, который скользил по ее кухне как по мастерской. Этот взгляд видел не «вот беда, все пропадает», а «вот ресурс, вот проблема, вот простое решение». Так смотрят мастера. Так смотрят те, кто не ноет, а чинит. И ведь идея - не бредовая. И просто, и выгодно.
- Ты кто такая? - спросила она, уже без злости, с прищуром.
- Зоя. Умею работать. И ребенка кормить надо. Дайте попробовать. Сегодняшнюю выбросьте, завтрашнюю - я в дело пущу. Не понравится - уйду сама.
Ульяна молча протянула мне грязный нож. Это был пропуск. Не в рай, а в тылы войны за выживание. Но это было начало.
Находка для кабака.
Мои дни превратились в ритуал. Рассвет - ледяная дорога до кабака. Ярика я всегда беру с собой, его пристраивали в кладовке или он тихо сидел у печи. Потом - битва с горами жирной посуды. Я мыла ее не просто дочиста, а до блеска. Это был мой единственный способ сохранить рассудок - навести порядок в этом хаосе. Чистая, звонкая миска была маленькой победой. Я выстроила их на полках ровными рядами, как солдат. Разложила ложки. Ульяна ворчала, что я «выдумываю», но в ее ворчании сквозило одобрение.
Я учила Ярика счету, тихо шепча ему на ухо: «Смотри, несут три кружки. Две - темному мужику у окна, одну - рыжему у двери. Сколько всего?» Он хмурил лобик, шептал: «Четыре?» - «Молодец! Почти. Три плюс одна - четыре». Мы считали шаги, ложки, монеты в ладке у хозяина. Мир превращался в гигантскую учебную задачку.
Я подмечала клиентов. Обозники - шумные, голодные, вечно спешащие. Местные - скупые, пьющие медленно, до дна. Странники - молчаливые, с глазами, полными дорожной пыли. Я не просто смотрела - я оценивала. Кто может стать союзником? Кто - угрозой? Где течет поток ресурсов?
Ульяна наблюдала. Видела, как эта Зоя не ломается под грузом котлов. Видела, как та одним взглядом останавливает попытку подносчика стащить краюху, просто сказав: «Игорь, у тебя в рукаве мука просыпалась. Хозяин не любит потерь». Подносчик, сконфуженный, клал хлеб на место. Видела, как она, улучив момент, протягивает Ярику не объедок, а специально отложенную корочку с каплей меда. «На, солнышко, подкрепись». И в ее голосе не было слащавости, а была та же твердая нежность, с какой она отдраивала медный таз. «Рукастая, - думала Ульяна, заваривая травяной взвар. - И с головой. Такая здесь надолго не застрянет. Или сломается. Но… не похожа она на ломкую».
Прошла неделя. Я втянулась в ритм кабачной жизни, как вязнут в грязи на дороге - глубоко и бесповоротно. Но в отличие от грязи, я научилась в этом ритме находить свои островки чистоты. Вымытая до скрипа стопка тарелок. Идеально выложенные ложки. Ломтик сыра от Ульяны для Ярика, спрятанный в складках тряпицы.
В кабаке стояла привычная предобеденная вонь - кислого пива, подгорелого сала и отчаяния. Ульяна, красная от жары и ярости, швыряла в чан обрезки с копченой грудинки, жесткие, как подметки.
- И куда это, прости господи, применить? Выбросить жалко, а есть - зубы сломаешь! Навару не дают, одни прожилки!
Я мыла гору грязных кружек, но взгляд мой ловил каждое ее движение. Вторую неделю я выживаю здесь, и тихая война за экономию и здравый смысл стала моим ежедневным ритуалом. Но сейчас я увидела не проблему, а… возможность. Компоненты разрозненные, невзрачные, но если собрать их правильно…
- Ульяна Петровна, - сказала я, вытирая руки о фартук. - Давайте не варить, а собирать.
- Чего собрать? – буркнула она, не оборачиваясь.
- Все это. - Я подошла к столу и жестом обвела груду обрезков, ведро с мутными огуречными рассолами (от остатков солений), луковицу и подсохшую краюху ржаного хлеба.
Однажды под вечер, когда основной наплыв клиентов схлынул и в кухне остались только мы с Ульяной да заснувший на ворохе мешков Ярик, повариха неожиданно ткнула половником в сторону чугунка с остатками похлебки.
- Садись, поешь нормально. Не объедки те, что с тарелок сливаешь.
Я, удивленная, послушалась. Она налила мне полную миску, положила сверху толстый ломоть хлеба и села напротив, тяжело опускаясь на табурет.
- Смотрю я на тебя, - начала она, разминая плечи. - И не пойму. Вроде баба как баба. А вроде и нет. Работаешь, не охаешь. С мальцом своим говоришь, как с равным, объясняешь. И смотришь… не в пол, а куда-то далеко. Как будто здесь телом, а сама - там.
Я ела молча, чувствуя, как горячая похлебка разливается теплом по изможденному телу. Что я могла ей сказать? Что я и правда «не здесь»? Что мой взгляд ищет не выход из кабака, а возможности в нем, как искал возможности в бесформенном комке глины?
- Места здесь мало, Ульяна Петровна. Для мыслей. Вот и улетают они.
- Места… - фыркнула она. - Тут и для жизни-то места мало. Особенно такой, как ты. Ты ж не для этого создана. Щи хлебать да горшки скрести.
- А для чего? - спросила я искренне, отрываясь от миски.
- Для дела. Настоящего. Чтоб в голове да в руках сошлось. У меня свекр, покойный, горшечник был. Так у него тот же взгляд был, когда за круг садился. Весь в будущем горшке, будто его насквозь видит, еще не слепленный. И у тебя такое есть.
Я замерла с ложкой на полпути ко рту. Это было так точно и так неожиданно, что перехватило дыхание.
- Я… не знаю, - выдохнула я честно.
- Знаешь, - упрямо сказала Ульяна. - Просто некуда это знание приложить. Здесь, в этой вонючей норе… - она махнула рукой вокруг. - Ты думаешь, я не вижу, как ты на кирпичи в печи смотришь? На глину в щели между ними? Ты на них, как на старых друзей, глядишь.
Она встала, подошла к притолоке, где у нее была спрятана маленькая берестяная табакерка, и, понизив голос, сказала:
- Сидишь ты у меня тут на углях, как раскаленный кирпич. Тепло от тебя есть, польза. Но долго так нельзя - или потухнешь, или лопнешь. Тебе землю под ноги нужно. Свою. Пусть самую крохотную и убогую. И руки свои - в дело. Настоящее.
- И где ж ее взять, эту землю? - спросила я, и в голосе моем прозвучала та горечь, которую я обычно прятала. - Мы с Яриком - что с ветру прилетели. Ни кола, ни двора. Только лачуга да ваш котел.
Ульяна присела обратно, ее лицо стало серьезным, деловым.
- Слушай сюда. Завтра к полудню обоз придет. Из-под Торжка в Заречье. Старший у них - Гришка. Суровый, но справедливый. Держит слово.
- Заречье? - переспросила я. Название ничего не говорило.
- Деревня. Вернее, была деревней. В полутора днях езды отсюда. Летом еще ничего, а зимой - глухомань. А полгода назад мор на них нашел. Не чума, а своя хворь, лихорадка какая-то. Людей полегло… много. Скот весь вымер. Кто смог - уехал. Остались старики да те, кому некуда бежать. Дома пустые стоят, огороды зарастают.
В ее словах звучала не сплетня, а констатация тяжелого факта. Но в моем сердце что-то екнуло. Не от страха. От странного, щемящего узнавания. Пустота. Заброшенность. Возможность.
- И что? - осторожно спросила я.
- А то, что староста ихний, Лука, теперь каждому, кто не сбежал, готов руки целовать. Лишь бы руки приложил. Землю обрабатывал, крышу чинил. Дом пустой отдаст, только живи да оживляй. Тяжело там, гибло. Но… земля-то добрая. Река близко, лес, луга. Не то что тут, на выжженном тракту.
Она посмотрела на меня оценивающе.
- Гришка обозом тем правит. Он в Заречье товар везет и обратно лес, пеньку берет. Если упросишь его взять тебя с мальцом - довезет. А там… уж как договоришься. Руки у тебя есть, голова на месте. Может, и приживешься. А здесь… - ее взгляд скользнул по закопченным стенам, - здесь ты сгниешь. Медленно, но верно. Как та морковка в моем ведре.
Я сидела, обхватив миску руками, будто она могла дать ответ. Предложение было как удар топором - резким, грубым, но рассекающим гордиев узел безысходности. Страх шевельнулся в животе. Неизвестность. Болезнь. Голод в чужом, пустом месте.
- А мор? - выдохнула я. - Он же может вернуться?
- Знахари говорят - нет. Отступил. Кто выжил - тем уже не страшен. Как оспа. Но риск… риск есть. Всего не предусмотришь.
Мы молчали. В кухне было тихо, только потрескивали угли в печи да посапывал Ярик.
- Почему вы мне это говорите? - спросила я наконец. - Что вам с того?
Ульяна нахмурилась, будто сама себе не рада.
- А черт его знает. Может, надоело смотреть, как гниет что-то живое. Может, вспомнила свекра. Он тоже с нуля начинал, в землянке жил, пока мастерскую не поставил. А может… - она резко встала и принялась швырять в раковину грязные ложки, - может, просто хочу посмотреть, выплывешь ты или нет. Интересно же. Теперь решай сама. Завтра Гришка будет. Если хочешь - я слово замолвлю. Скажу, что работница ты толковая и на вранье не падка. Дальше - твое дело. Есть - хорошо. Нет - оставайся тут, скреби горшки. Хотя делать тебе здесь больше нечего.
Она вышла во двор, хлопнув дверью, оставив меня одну с бурлящими мыслями и теплой миской в руках. Я посмотрела на спящего Ярика, на его худые щеки, на ресницы, лежащие тенями. Потом обвела взглядом кухню: грязные стены, горы посуды, ведро с отбросами. Это была не жизнь. Это была отсрочка перед медленной смертью.
Заречье. Пустые дома. Добрая земля.
Слова Ульяны звенели в ушах. Это был шанс. Страшный, опасный, почти безумный. Но это был шанс. Не выживать в шкуре чужого тела на краю чуждого мира, а начать строить свой. Пусть с нуля. Пусть на костях и пепелище.
Разговор с обозником Гришей.
Гриша оказался именно таким: приземистым, крепким, с обветренным лицом и глазами, которые, казалось, видели насквозь. Он заглянул вечером проверить, готов ли его заказ - сухари и копченая рыба. Ульяна кивнула на меня.
- Григорий, вот эта женщина - Зоя. У нас тут посуду моет, и и головой работать умеет. Ей до тебя есть дело, поговори.
Гриша медленно перевел на меня взгляд. Оценивающий. Без интереса.
- Говори.
Я сделала шаг вперед, чувствуя, как подкатывает знакомая дрожь от усталости и волнения, но подавила ее.
- Я слышала, что ваш обоз завтра к Заречью идет. Вас двадцать человек, если не ошибаюсь?
- Ошибаешься. Восемнадцать душ да двенадцать лошадей, - отрывисто ответил он.
- Хорошо. Восемнадцать. Питаться в дороге будете сухарями да холодной рыбой. К концу второго дня зубы жевать не захотят, да и сил от такой еды не прибавится.
Его глаза сузились. - А у тебя, красавица, есть варианты?
- Есть. Возьмите меня в обоз. Поваром. Прошу места для меня и сына в телеге и кормить, как всех. А в замен… - я выдержала паузу, глядя ему прямо в глаза, - сытый обоз - быстрый обоз. Я знаю, как накормить восемнадцать человек одним котлом так, чтобы и вкусно было, и силы прибавились. Знаю, какие травы по дороге собрать для взвара от усталости. И с посудой помогу. Вам - меньше мороки и здоровее люди. Мне - дорога и шанс.
Гриша хмыкнул. Нечасто тут встретишь бабу с предложением. Да еще каким. Но он слышал, как Ульяна ее хвалила за смекалку. Видел ее осанку - не рабскую. И логика в ее словах была, жесткая, дорожная. Он ненавидел лишние проблемы, а голодные и больные люди на тракте - это именно они.
- А чего в Заречье? - спросил он вдруг. - Там сейчас… не самое сытное место. После мора многие дома пустуют.
- Я это и слышала, - честно сказала я. - Значит, там нужны руки. Любые. И я руки свои предлагаю. С головой при них.
- Повар… - протянул он скептически. - Ладно. Испытание. Один переход. До Черного брода. Там решаю. Кормишь хорошо - везем дальше. Плохо - остаешься там, с котлом и благодарностью. Согласна?
В груди что-то екнуло - страх, азарт, надежда. - Согласна.
- Ну тогда с рассветом. У телеги с припасами. Опоздаешь - уедем без тебя.
Он развернулся и вышел.
Дорога как терапия
Рассвет застал нас у телеги. Я стояла с котомкой за плечами, в которой было все наше добро. В одной руке я держала корзинку от Ульяны. В ней были припасы и лоскутный платок на память. И Ярик, крепко сжимающий другую руку. Его глаза были круглыми от страха и волнения.
Гриша лишь кивнул, указав на пустое место в телеге, забитой мешками. Мы вскарабкались. Лошади тронулись. Кабак, городишко, наша промерзшая лачуга - все поплыло назад. Сердце билось часто: мы прыгнули в неизвестность.
Ехали через лес. Это был не тот чахлый перелесок у городишка, а настоящий, великий и пробуждающийся. Воздух был таким свежим и пьянящим, что кружилась голова. Он пах талой землей, корой, промытой дождем, и чем-то сладковатым, неуловимым - обещанием цвета.
Я высунулась из-под холста и вдохнула полной грудью. Ярик, проснувшись, сделал то же самое. Его глаза, обычно такие настороженные, расширились.
- Мам, пахнет! - прошептал он.
- Это весна пахнет, солнышко. Мир просыпается.
И правда, мир не просто просыпался - он уже пел полным голосом, ликуя и сияя после зимнего сна. Весна уже не робко стучалась в двери, а широко распахнула их, заливая все вокруг светом. По обочинам дороги, на откосах, уже сплошным золотисто-зеленым ковром горели солнечные россыпи мать-и-мачехи. Их пушистые стебельки упрямо тянулись к свету сквозь прошлогоднюю бурую листву. Ивовые прутья, еще вчера казавшиеся сухими плетями, теперь были усыпаны набухшими, липкими почками цвета красного меди и молодого мха.
Воздух гудел от жизни. Не где-то вдалеке, а прямо здесь: звонкое пение птиц, гудение первых пчел, искавших нектар на склонах, и этот непрерывный, веселый перезвон капели с каждой ветки, с каждой травинки. Это была не одинокая нота, а целый хор - чистый, высокий, невероятно сложный. Он врывался в душу, вымывая из самых потаенных уголков памяти всю грязь кабака, всю затхлость лачуги, всю тяжесть чужой судьбы. От этого хора щемило сердце. И не просто от счастья, а от понимания, что такая красота существует - дикая, щедрая, ни от кого не зависящая. Она просто есть. И мы, такие маленькие и потрепанные, имели невероятную удачу оказаться внутри этого великого, ликующего действа.
- Смотри, Ярик, - я указала на куст с мелкими, только разворачивающимися листочками. - Знаешь, что это?
Он покачал головой.
- Смородина. Дикая. Летом здесь будут ягоды. А пока… дай-ка руку.
Я сорвала молодой листик, смяла его в пальцах и дала понюхать. Он втянул воздух носом, и его лицо озарила улыбка.
- Вкусно пахнет! Как… как летом в бабушкином саду.
Я даже вздрогнула. Он никогда не говорил о прошлом. О каком саду? О Лелькиной бабушке? Но я не стала расспрашивать, чтобы не спугнуть этот миг.
- Именно. Запах лета. А вон там, видишь, будто зеленые фонарики на земле? Это чистяк. Его листочки, пока молодые, можно в салат. Попробуй.
Он осторожно отщипнул, положил в рот. Сначала сморщился, потом задумался.
- Остренький.
- Как лучок. Полезный. Собирай, только не все подряд, оставляй, чтобы дальше росло.
На привале у ручья я не стала просто сидеть. Взяв Ярика и корзинку, подаренную Ульяной («чтоб не в подоле таскала»), мы отправились на первую настоящую охоту.
- Это - медуница, - я показывала на скромный цветок с розовыми и синими колокольчиками на одном стебле. - Пчелы ее очень любят. А мягкие листья для супа хороши. А это - побеги папоротника, они еще свернуты, как улитки. Их нужно вымочить и пожарить, они на грибочки будут похожи. Но это уже потом, когда их больше будет.
Ярик слушал, завороженный. Его мир, состоявший из темной лачуги и грязного кабака, вдруг распахнулся, оказался полным чудес и даров. Он знакомился с миром заново. И я видела, как в его глазах зажигается тот же огонек любопытства, что когда-то зажигался у меня в мастерской, когда я брала в руки новый, незнакомый сорт глины.
Когда мы вернулись с полным кузовком зелени, старая Соня, отвечавшая за обозный котел, только хмыкнула:
- Зачем траву принесла? Бурьян этот есть никто не станет.
- Станут, - спокойно сказала я. - Когда попробуют. Можно я сегодня помогу с обедом?
- Делай, что хочешь, - буркнула она, но отодвинулась, давая место у костра. - Только припасы не транжирь. Вон баранина вяленая, крупу перловую ты уж забрала, лук, соль. Волшебствуй.
Это был вызов. И я его приняла с радостью. Это было первое за долгое время творчество.
- Ярик, принеси-ка водички, да чистой, из того ключа. И две гладкие палки - вот такие. Будешь моим главным поваренком.
Он важно кивнул и побежал.
Я начала с лука. Не стала его жарить - смалец был на вес золота. Я мелко-мелко его нашинковала и стала просто мять в деревянной чашке с щепоткой соли, пока он не дал сок и не превратился в ароматную, почти сладкую кашицу. Этот запах - запах настоящего, живого лука - мгновенно разнесся вокруг. Несколько обозников обернулись.
- Что это, Зоя, уже пахнет?
- Это еще цветочки, - улыбнулась я, и улыбка далась легко, по-настоящему.
В котел с закипающей водой я высыпала перловку, которую еще с утра, подумав, замочила в своем котелке. Она уже была мягкой, почти готовой. Через пятнадцать минут я добавила луковую кашицу, разломанную на мелкие волокна вяленую баранину и главный секрет - горсть сушеных белых грибов, которые Ульяна сунула мне на прощание, завернув в тряпицу. Я растерла их между ладонями прямо над котлом - ароматная, землистая пыль осыпалась в бульон, и запах преобразился мгновенно. Он стал густым, глубоким, «лесным».
- Ох, - не удержалась Соня, принюхиваясь. - Грибочки…
- Осталось совсем немного, - сказала я. И в самый последний момент, когда каша уже загустела, я всыпала в нее горсть нашей молодой зелени: медуницу, чистяк, щавель и сныть. Зелень не варилась, она лишь примялась паром, отдавая свою свежесть, свой яркий, весенний зеленый цвет и легкую кислинку.
Вечерняя стоянка. Лесная кухня и первый разговор.
К вечеру мы достигли запланированной поляны у слияния двух ручьев - места, хорошо известного обозникам. Пока мужчины распрягали лошадей, ставили походные заслоны из телег и разводили костры, я с Яриком отправилась на «вечернюю добычу».
- Теперь ищем не только зелень, - сказала я ему по дороге к воде. - Смотри под ноги. Вот этот мох, светло-зеленый, пушистый, называется ягель. Его можно заваривать от кашля. А вот кора с этой упавшей ольхи - видишь, внутри розоватая? Если ее поварить, получится краска. Она покрасит и ткань, и дерево. Нам теперь все в хозяйстве пригодится.
Ярик внимательно слушал, его взгляд стал цепким, изучающим. Он очень быстро учился. Это был мой самый ценный дар ему здесь и сейчас.
Ужин предстояло готовить на всех, и Соня, к моему удивлению, просто молча указала на самый большой котел и припасы: мешочек с ячневой крупой, лук, остатки вяленой рыбы и сало.
- Руководи, - буркнула она. - А я сейчас картошку почищу, что осталась.
Картошка! Это было сокровище.
- Отлично, - обрадовалась я. - Тогда будет нам сегодня праздник! Ярик, вот тебе задача: набери плоских камней, и хорошенько промой их. И набери больших листьев лопуха, видишь, у ручья? Штук десять.
Пока он занимался этим, я занялась крупой. Ячневую крупу я не стала просто засыпать в воду. Для начала я растопила в котле небольшой кусочек сала, обжарила на нем до прозрачности нарезанный кубиками лук, а потом всыпала саму крупу и, помешивая, томила ее пару минут, пока каждая крупинка не пропиталась жиром и луковым ароматом. Запах был простой, но такой домашний, что у многих защекотало в носу. Потом залила все водой, добавила соли и нарезанную кусками рыбу.
- А теперь главный секрет, - сказала я Ярику, который уже разложил передо мной плоские, нагретые у костра камни и промытые листья лопуха. - Картошку мы запечем. По-походному.
Я разрезала каждую картофелину пополам, густо посолила срез, приложила его к раскаленному камню, где он зашипел, а сверху накрыла листом лопуха, создавая маленькую пароварку. Таких «печек» мы сделали штук двадцать. Пар от листьев смешался с дымом костра, и запах стал волшебным - дымным, земляным, с обещанием хрустящей корочки.
Гриша, проверявший упряжь, проходя мимо, остановился и постоял минутку, наблюдая за этим процессом. Он ничего не сказал, но его взгляд на нагретые камни и листья был красноречив: «Хитро».
Пока картошка пеклась, а каша томилась, я достала свою скромную добычу: молодые побеги папоротника-орляка, которые мы нашли в достатке. Их нужно было подготовить.
- Видишь, они горькие, - сказала я, разламывая побег и показывая Ярику. - Такую горечь нужно вывести. Замачиваем в воде с солью на ночь. А завтра, если будет время, обжарим. Будет как самые настоящие грибы.
Я залила их водой в берестяном кузовке и убрала в тень. Это было вложение в завтрашний день. План. Надежда.
Когда каша была готова, а картошка пропечена - с хрустящей, соленой корочкой снизу и нежной, тающей внутри, - началась раздача. Молчаливый обозник по имени Степан, здоровенный детина, взяв свою порцию, вдруг произнес, обращаясь ко всем:
- Как в детстве. У бабки в печи. Спасибо, Зоя.
Это короткое «спасибо» прозвучало искреннее любой длинной речи. И другие закивали. Ели не торопясь, смакуя, облизывая пальцы. Даже суровый Гриша, отойдя в сторонку, доел все до крошки, а потом аккуратно обглодал картофельную кожуру.
После ужина, в сумерках, когда небо на западе полыхало персиковым и лиловым, люди не сразу разошлись спать. Кто-то чинил обувь, кто-то тихо переговаривался. Я сидела, обняв Ярика, и смотрела на огонь. И тогда из темноты, от телег, послышался тихий, немолодой голос. Кто-то начал напевать. Негромко, вполголоса, старую, как мир, песню о дальнем пути.
«Ой, да не вечер, да не вечер…
Мне, младешеньке, не спается…»
Песня была простая, бесконечно грустная и бесконечно утешительная. И к ней, как ручейки к реке, стали подключаться другие голоса. Мужские, хриплые, нестройные. Они пели не для зрителей, а для себя. Для этой ночи, для усталости в костях, для дороги, что позади, и для неведомой, что впереди.
Ярик притих, слушая. Я чувствовала, как его дыхание выравнивается, как он погружается в этот коллективный, почти мистический покой. И сама я не удержалась. Когда пришел знакомый запев, мой голос тихо вплелся в общий строй. Я не знала всех слов, но подхватывала мотив. И в этот момент я не была чужой, не была «новой». Я была частью этого потока людей, этой реки дороги.
Соня, сидевшая напротив, смотрела на меня через огонь. В ее глазах не было прежней жесткой оценки. Была усталость, и в этой усталости - принятие. Она кивнула мне, еле заметно. И этот кивок был равен целой речи. «Своя», - говорил он. Пока что. Здесь. У этого костра.
Песня стихла так же естественно, как и началась. Люди стали расходиться. Гриша, проходя мимо, бросил мне и Ярику свернутый в трубку овчинный полушубок.
- Ночью роса. Холодно будет. На двоих хватит. Я взяла полушубок, кивнув в благодарность.
Когда костер догорел до углей, и Ярик уснул, укутанный в теплую, пахнущую дымом овчину, я еще долго сидела, глядя на звезды. Ночной лес ощущался огромным, дышащим существом. Где-то кричала сова, трещали сучья. А в груди у меня пела тихая, своя песня. Песня из смеси запахов хвои и тлеющих углей, вкуса печеной картошки на языке, памяти о дружном хриплом хоре и тепле спящего ребенка у бока.