ПРОЛОГ

Осень 1904 года
Верховья реки Чусовой

Туман здесь был не молочно-белым, а желтоватым, как чайная заварка. Он стелился по склонам ущелья, цеплялся за обомшелые ели и липкой пеленой окутывал лагерь геологоразведочной партии инженера Свешникова. Шестеро человек, не считая двух ямщиков, — и все они уже третью ночь почти не спали.

Начиналось с малого. С глухого звона в ушах, который принимали за шум ветра в скалах. Потом — с кошмаров. Один и тот же кошмар на всех: будто земля под тобой превращается в стекло, хрустит и осыпается, а ты проваливаешься в бездну, где нет ни света, ни звука, ни даже собственных мыслей. Только абсолютная, всепоглощающая Пустота.

Инженер Свешников, человек с идеальной логикой и дипломом Санкт-Петербургского горного института, первым понял, что это не массовая истерия. Он сидел в своей палатке, заставленной образцами пород, и смотрел на свой геологический молоток. Рукоять была из ясеня, прочная, знакомая. Но сегодня утром, когда он взял его в руку, дерево показалось ему холодным и чужим, как кость давно умершего зверя.

Он вышел из палатки. Ночь была беззвездной, тусклый свет керосиновой лампы у коновязи отбрасывал прыгающие тени. Старший рабочий, дядя Митрий, сидел на колоде и смотрел на свои руки.

— Дядя Митрий? — окликнул Свешников.
Тот медленно поднял голову. Его глаза были широко открыты, в них не было ни страха, ни удивления. Только плоская, безжизненная усталость.
— Руки, барин, — сипло прошептал он. — Не чую рук. Будто не мои они вовсе.

Свешников подошел ближе. В тусклом свете он разглядел, что кожа на руках старого рабочего была странного, воскового оттенка. Он протянул свою руку, чтобы прикоснуться, и почувствовал ледяной холод.

В ту же секунду с ним это случилось.

Не звук. Не образ. Это было похоже на то, как будто в его голове кто-то взял и выключил все сразу. Все воспоминания о жене, о смехе дочери, о запахе свежего хлеба из печки в их доме под Петербургом — все это не стерлось, а будто отпрянуло, стало плоским и неважным, как рисунок на старой газете. Его разум, отточенный годами учебы, его логика — все это рухнуло под натиском одной-единственной, чудовищной мысли, пришедшей извне: «Все тленно. Все прах. Зачем бороться? Зачем чувствовать? Покой. Вечный покой.»

Он отшатнулся от дяди Митрия, схватившись за голову. По его лицу катились слезы, но он не понимал, почему. Причина скрылась в наступающем мраке.

— Барин? — кто-то крикнул из темноты. Голос был полон паники. — Барин, смотрите!

Свешников поднял глаза. С неба, сквозь желтую пелену тумана, начала накрапывать странная, густая жидкость. Она была не прозрачной, а мутно-желтой, как разведенная глина. Капли падали на брезент палаток, на снаряжение, на землю — и шипели, оставляя мелкие, дымящиеся кратеры.

Одна из капель упала ему на рукав кожанки. Ткань не прогорела. Она потемнела и застыла, будто превратилась в камень.

Крики вокруг стихли так же внезапно, как и начались. Свешников обернулся. Дядя Митрий все так же сидел на колоде. Но теперь он был неподвижен. Совсем. Его кожа, его одежда, его застывшее лицо с пустыми глазами — все приобрело однородный, серо-желтый оттенок и грубую, шершавую текстуру. Он был статуей. Изнанкой человека.

Паника, дикая, животная, ударила в виски Свешникову. Он побежал. Бежал, не разбирая дороги, спотыкаясь о корни, хватая ртом холодный, отравленный воздух. Он должен был предупредить… кого? О чем? Мысли путались, расползались, как та желтая жижа под ногами.

Он добежал до края ущелья, где скалы обрывались в черную бездну. И тут его настигло.

Не боль. Не страх. Это было похоже на глубокий, бездонный вдох перед вечным сном. Холод начал подниматься от ступней, и он почувствовал, как его мышцы деревенеют, кости тяжелеют, а последние обрывки воспоминаний о дочери тают, как дым.

Инженер Свешников сделал последнее в своей жизни усилие. Он не стал бороться. Он повернул голову на восток, туда, где в сотнях верст от этого проклятого ущелья должны были быть люди, деревни, жизнь.

И застыл. Каменная фигура с безмолвным криком в окаменевших глазах, навеки взирающая из желтого тумана в никуда.

А на следующий день пришла настоящая гроза.

ГЛАВА 1: ПОСЛЕДСТВИЯ

Часть 1

Рассвет над Уралом был не ярким, а жидким, серо-лиловым. Он не разгонял туман, а лишь делал его видимым — холодную, мокрую пелену, застрявшую между елями и скалами. В этой предрассветной сырости, в глухой чаще в версте от деревни, Яков встречал утро своим ежедневным испытанием.

Его избушка, скорее похожая на полуземлянку, притулилась под нависающим козырьком песчаника. Сруб был темным, замшелым, и только из трубы поднималась тонкая струйка дыма, смешиваясь с туманом. Внутри пахло дымом, влажной землей и чем-то еще — горьковатым, как размолотый гранит.

Яков стоял босыми ногами на холодной, утоптанной земле у порога. Он был без рубахи, и осенний холод заставлял кожу покрываться мурашками. Но ему было не до этого. Вся его воля была сосредоточена на правой руке. Он смотрел на свою ладонь, на длинные, покрытые шрамами пальцы, и медленно, с невероятным усилием, заставлял их каменеть.

Это не было похоже на мощный, яростный трансформацию в бою. Тогда это приходило само, подчиняясь инстинкту и ярости. Сейчас это была ювелирная, мучительная работа. Сначала кожа на кончиках пальцев потеряла розоватый оттенок, став мертвенно-бледной. Потом появилась шероховатость, словно ее посыпали мелким песком. И наконец, цвет — тусклый, темно-серый, с прожилками, как у старого сланца.

Боль была острой и точной, будто в кости фаланг вбивали раскаленные иглы. Яков стиснул зубы, из горла вырвался сдавленный стон. Он видел, как плоть предательски пульсирует, пытаясь сопротивляться, как тонкие трещинки, похожие на паутинку, расходились от ногтя. Он дышал глубоко и шумно, как кузнечные мехи, концентрируясь. «Всего лишь пальцы. Контроль. Только контроль».

Прошла минута, другая. Четыре пальца его правой руки, кроме большого, были теперь каменными — холодными, неподвижными, чужими. Он попытался согнуть указательный. Не вышло. Сустав не слушался, законсервированный в неживой материи. Это был самый страшный момент — ощущение, что ты навсегда заперт в собственной плоти.

Теперь обратно. Он расслабил хватку воли, позволил силе отступить. И это было в тысячу раз больше. Ощущение было сродни тому, как будто с живого тела сдирают кожу вместе с мясом, обнажая нервные окончания. Камень не «сходил» — он будто рассыпался изнутри, превращаясь в раскаленную, колющую пыль, которая впивалась в оживающие ткани. Яков закачался, его вырвало. Желчная, горькая жидкость брызнула на темную землю у его ног.

Он рухнул на колени, опираясь левой, человеческой рукой. Правая безжизненно висела плетью, алая, как будто ее ошпарили кипятком. По телу прошел болезненный озноб, в глазах помутнело. Он сидел так, может, четверть часа, пока дрожь понемногу не отступила и в ушах не перестало звенеть.

«Слаб, — прошипел он сам себе, с ненавистью глядя на свою дрожащую, но уже снова живую руку. — Слаб, как щенок».

Он поднялся, зашел в избушку, налил из деревянного ушата ледяной воды в медный таз. Опустил в нее лицо, потом больную руку. Боль понемногу утихала, сменяясь тупой ломотой. Он знал, что через час на руке проступят багровые пятна, как после ожога. Память камня.

Его мысли, как всегда после тренировки, обратились к ней. К Марфе. Он видел ее лицо — бледное, с темными кругами под глазами, с упрямым, почти безумным блеском в глубине зрачков. Он боялся за нее. Боялся, что ее одержимость прошлым, эти бесконечные копания в утраченных воспоминаниях, доведут ее до беды. Но он боялся и перед ней. Перед этой хрупкой женщиной, которая ради спасения других была готова растерзать собственную душу. Он был ее тюремщиком, не дававшим ей свалиться в пропасть, и единственным защитником. И эта двойная ноша давила на него тяжелее любого гранита.

Он потушил лучину в тазу с водой, взял со стола краюху черного хлеба и вышел. Сегодня им предстояло встретиться. И он чувствовал — сегодня будет тяжело.

Солнце, поднявшееся выше, так и не смогло пробить осеннюю хмарь. В своей горнице на отшибе деревни Марфа Петрова сидела за столом, уставившись в испещренную письменами тетрадь. Комната была просторной, но неуютной. По стенам — полки с образцами пород, аккуратно разложенными и подписанными. Геологический молоток, компас, лупа — все на своих местах, как в кабинете ученого. Но на столе царил хаос.

Десятки листов бумаги были исписаны нервным, торопливым почерком. Фразы обрывались на полуслове, строки зачеркивались, поля были усеяны бессвязными пометками и рисунками. «Лицо отца… шрам над бровью… откуда?» «Песня… мама пела… про березу? Нет. Про ручей?» «Первый найденный камень… агат? Синий? КРАСНЫЙ?»

Это был ее дневник. Ее тюрьма и ее единственная надежда.

Она схватила перо, обмакнула в почти засохшие чернила и с силой надавила на бумагу.

«Сегодня ночью приснился мальчик. Рыжие волосы, веснушки. Звал меня сестрой. Кто ты? Был ли ты? Или это еще одна уловка моего разума, который, как губка, впитывает чужие обрывки?»

Она откинулась на спинку стула, закрыла глаза. «Вспомни, — приказала она себе. — Вспомни его лицо. Детали. Имя».

Вместо этого в голову ударила волна. Не ее памяти. Чужой. Древней.

Грохот. Давление. Невыносимое. Света нет. Только тьма и камень, сжимающийся со всех сторон. Чей-то немой крик, задохнувшийся под толщей породы. Запах серы и расплавленного металла. И ярость. Холодная, безликая ярость самой земли, которая ломала свои собственные кости, рождая новые горы.

Марфа вскрикнула и резко дернулась, опрокинув стеклянную чернильницу. Липкая, черная лужа поползла по бумагам, смывая слова, за которые она так отчаянно цеплялась. Она смотрела на это, тяжело дыша, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. По щекам текли слезы, но она не понимала, почему. Отчего эта боль? Отчего этот ужас?

Она провела рукой по лицу, оставив чернильную полосу на щеке. Она почти не спала с тех пор, как все закончилось у развалин завода. Сны были хуже яви. А наяву ее дар, некогда бывший ее гордостью и инструментом, превратился в источник постоянной пытки. Каждый камень, каждый кусок руды мог оказаться миной замедленного действия, несущей в себе эхо древней катастрофы или чужой смерти.

Загрузка...