Холод пробрался под рёбра раньше, чем он открыл глаза.
Земля была жёсткой, пропитанной ночной сыростью. Мужчина зашевелился медленно, неохотно, будто тело помнило что-то, чего не знал разум. Ладони упёрлись в слежавшуюся листву — влажную, скользкую, пахнущую прелью и чем-то отдалённо знакомым. Он сел, и мир вокруг качнулся, поплыл, а потом замер, собравшись в чёткую, безжалостно яркую картинку.
Лес.
Сосны уходили вверх, в серое, затянутое облаками небо. Где-то высоко перекликались птицы. Ветер гнал по земле прошлогоднюю хвою, и она цеплялась за его босые ступни.
Он посмотрел на свои руки — бледные, в мелких царапинах, с въевшейся под ногти грязью. Сжал пальцы в кулак, разжал. Руки слушались. Это было хорошо. Плохо было другое.
Он не помнил.
Ни имени. Ни того, как здесь оказался. Ни единого лица, ни единого слова из прошлой жизни. Только пульсирующая, глухая пустота в висках и странное, липкое чувство, будто он забыл что-то жизненно важное. Что-то, о чём нельзя забывать.
Паника подступила к горлу — горячая, удушливая. Захотелось закричать, позвать кого-нибудь, но он не знал, кого звать. Не знал имён. Не знал, есть ли вообще в этом мире кто-то, кто откликнется.
Вместо крика он поднялся на ноги и подошёл к ближайшей сосне.
Кора была шершавой, грубой. Он упёрся в неё ладонью, чувствуя, как мелкие чешуйки впиваются в кожу. А потом — бездумно, на одних инстинктах — ударил кулаком.
Боль была острой, немедленной. Костяшки хрустнули, кожа содралась, и на серую кору брызнуло несколько капель крови. Он зашипел сквозь зубы, но не остановился. Ударил снова. И снова. Не для того, чтобы добыть дерево — он ещё не понимал, зачем вообще это делает. Он бил, чтобы заглушить тишину внутри. Чтобы боль в руках перекричала боль в голове.
Когда руки онемели до локтей, а под ногами скопилась груда щепок и обломков коры, он остановился. Дышал тяжело, хрипло. Пот заливал глаза. Но паника отступила — ненадолго, на шаг, но отступила.
— Я жив, — сказал он вслух, и собственный голос показался чужим, хриплым, будто им не пользовались целую вечность. — И пока этого достаточно.
Солнце поднялось выше, разогнав утреннюю серость. Лес наполнился звуками: шелест, щебет, далёкий стук — кажется, дятел. Он брёл наугад, переступая через корни, иногда нагибаясь за особо прямыми ветками. Руки саднило, но он почти не замечал этого.
Голод пришёл внезапно — острый, скручивающий внутренности. Он остановился, прислушался к себе. Есть хотелось так, что темнело в глазах. Но где взять еду в этом бесконечном лесу?
Ответ пришёл сам — хрюканьем.
Из кустов, ломая ветки, выбралась свинья. Розовая, упитанная, с глупыми глазками-бусинками. Она замерла, уставившись на человека, и хрюкнула вопросительно, будто спрашивая: «Ты кто такой и что тут забыл?»
Он смотрел на неё. Она смотрела на него.
В руке сам собой оказался заострённый сук, который он подобрал несколько минут назад, ещё не понимая зачем. Теперь понял.
Свинья, почуяв неладное, дёрнулась в сторону, но он уже бросился вперёд — отчаянно, неуклюже, целясь в шею. Удар вышел смазанным. Животное завизжало, рванулось, и они покатились по земле — человек и зверь, сплетённые в неуклюжей, страшной борьбе за жизнь.
Он победил. Не потому, что был сильнее или быстрее. Просто отступать было некуда. Либо она, либо голодная смерть в этом безразличном лесу.
Когда всё кончилось, он сидел на земле, перепачканный кровью, и смотрел на свою первую добычу. Внутри что-то перевернулось. Не отвращение. Скорее — понимание. Здесь, в этом мире, никто не принесёт еду на блюде. Хочешь жить — дерись. Хочешь есть — убивай.
Он развёл костёр.
Это заняло почти час. Руки дрожали, высечь искру удалось далеко не с первой попытки. Но когда над грудой хвороста заплясало пламя, когда жар коснулся лица, он вдруг почувствовал что-то давно забытое. Или не забытое — просто спрятанное глубоко, под толщей пустоты.
Тепло. Уют. Жизнь.
Мясо, поджаренное на самодельном вертеле, оказалось жёстким и недосоленным. Но он ел его, обжигая пальцы и губы, и никогда в жизни — он был уверен, хотя не помнил ни одной трапезы, — никогда еда не казалась ему такой вкусной.
К вечеру он вышел к деревне.
Сначала услышал звуки: стук молотка, чей-то смех, мычание коровы. Потом, сквозь поредевшие деревья, увидел крыши — крытые соломой, покосившиеся, но настоящие. Жильё. Люди.
Он замер на опушке, не решаясь сделать шаг.
Из-за ближайшего дома вышел мужчина — коренастый, бородатый, в грубой холщовой рубахе. Он заметил чужака и остановился. Взгляд его был настороженным, но не враждебным. Скорее изучающим.
— Ты чей будешь, странник? — спросил он низким, рокочущим голосом.
Лололошка открыл рот — и не нашёл, что ответить. Чей? Он не знал. Он вообще ничего о себе не знал.
— Не помню, — выдавил он наконец. Голос всё ещё был чужим, хриплым. — Я... ничего не помню.
Бородач нахмурился, пожевал губу. Потом кивнул — скорее своим мыслям, чем чужаку.
— Бывает, — сказал он неожиданно мягко. — В этих краях разное случается. Есть хочешь?
Лололошка молча кивнул. Мужчина хмыкнул, развернулся и пошёл к дому, бросив через плечо:
— Идём. У жены как раз похлёбка поспела. А там разберёмся, что ты за птица и откуда свалился.
И он пошёл.
Ступая босыми израненными ногами по утоптанной земле, он впервые за этот бесконечный день почувствовал нечто похожее на надежду. Крошечную, хрупкую, как первый весенний лёд.
Но это было что-то.
А значит — стоило жить дальше.
Дом бородача оказался небольшим, но крепким — сложенным из потемневших от времени брёвен, с крышей, крытой всё той же соломой, что и у соседей. Внутри пахло дымом, сушёными травами и чем-то кисловатым — кажется, квашеной капустой. У очага хлопотала женщина — невысокая, круглолицая, с усталыми, но добрыми глазами. Она мельком глянула на гостя, ничего не спросила, только подвинула к столу грубо сколоченную лавку.