Санкт-Петербург встретил Ивана Ковалева угольной гарью и холодным дыханьем Невы. Поезд, пыхтя, как загнанный зверь, замер у Николаевского вокзала, и Иван спрыгнул на перрон,щурясь от серого света утра 15 октября 1890 года. Город гудел: скрип телег, брань извозчиков, далекий звон церковных колоколов. Над толпой плыл запах дешёвого табака, смешанный с вонью сточных канав. Каменные громады домов, точно надменные вельможы, смотрели на Ивана пустыми окнами. «Добро пожаловать в ад, где ангелы носят золотые эполеты» - подумал он с кривой ухмылкой.
В кармане заштопаного сюртука лежали три рубля, колода карт, потёртая от ярмарочных фокусов, и письмо от вологоского священника. Сундучок с рубахой, краюхой хлеба и парой башмаков оттягивал руку. Иван поправил картуз, оглядывая вокзал. Здесь кипела жизнь: торговки в засаленных платках совали пироги, носильщики тащили баулы, а шустрый парнишка с лисьим лицом уже срезал кошель у купца в бархатном пальто. «Город лжецов,-решил Иван.- Моя игра начинается».
Он двинулся к выходу, лавируя в толпе. У выхода его перехватил здоровяк в драной фуражке, воняющий пивом и луком.
— Эй, деревня, плати за проход! — рявкнул тот, дыша в лицо. — Или сундучок твой пойдёт на дрова.
Иван прищурился, пальцы в кармане нащупали колоду.
— Плачу удачей, — сказал он, вытаскивая карту и держа её рубашкой вверх. — Назови масть. Угадаешь — я твой. Проиграешь — пропустишь.
— Червы, — буркнул здоровяк, скалясь.
Иван перевернул карту — пики.
— Видать, не твой день, — хмыкнул он, шмыгнув мимо. — Попробуй в карты с дьяволом, он честнее играет.
Здоровяк только сплюнул, а Иван, посмеиваясь, шагнул на улицу.
За вокзалом Петербург раскрылся, как театральная сцена. Невский проспект, в полумиле отсюда, сиял вывесками и каретами, но здесь, у вокзала, мостовая была покрыта грязью, а в сточных канавах плавали окурки и щепки. Лавки с облупленной краской предлагали всё — от ржавых гвоздей до сомнительных пирогов. Извозчик, пьяный в стельку, орал на лошадь, а та, словно издеваясь, жевала сено. Иван вдохнул сырой воздух, смешанный с запахом свежей сдобы из трактира, и почувствовал, как кровь закипает. «Это не город, — подумал он. — Это шахматная доска, и я не собираюсь быть пешкой».
Письмо от отца Игнатия вело в типографию на Фонтанке, где обещали место подмастерья. Но Иван не спешил. В Вологде он научился читать людей, как книги, и знал: в таком городе деньги лежат в подворотнях, надо только знать, где искать. Он направился к Сенной площади, о которой слышал ещё дома. «Там, — говорил старый кузнец, — либо разбогатеешь, либо сгинешь».
Сенная встретила его гомоном и вонью. Лотки гнулись под грудами квашеной капусты, рыбы и сомнительного мяса. Торговки с красными от холода руками орали, перебивая друг друга. В тени деревянных навесов мелькали шустрые фигуры — карманники, скупщики краденого, мальчишки, готовые за копейку донести на кого угодно. Над площадью висел дым от жаровен, а в воздухе звенели обрывки ругани и смеха. Иван остановился у телеги с книгами, притворяясь, что разглядывает потрёпанный томик. На деле он следил за парнишкой лет семнадцати, который ловко вытащил часы у купца и растворился в толпе.
Парнишка заметил взгляд Ивана и, жуя спичку, подошёл. Его глаза, острые, как бритва, скользили по сюртуку и сундучку.
— Новенький? — спросил он, сплёвывая. — Сенная таких жрёт, как ты пироги. К вечеру будешь без порток.
Иван улыбнулся, незаметно вытаскивая медяк из кармана парнишки и крутя его в пальцах.
— А я не вкусный, — сказал он. — Зови меня Иван. А ты кто?
— Сергей. Лис, — тот хмыкнул, но не злился. — Ловкий, деревня. Только ловкость тут — полдела. Без связей сгниёшь в канаве.
— Тогда давай свяжемся, — предложил Иван, понизив голос. — Билеты в театр, а? Пара рублей за вечер. Я знаю, как их сделать.
Лис прищурился, словно взвешивая Ивана на невидимых весах.
— Билеты — это бумага, — сказал он. — А бумага — это типография. Устроился уже?
— Сегодня иду, — кивнул Иван.
— Хитрый, — Лис сплюнул спичку. — Ладно, приходи завтра сюда, к полудню. Но если обманешь, деревня, найдут тебя в Неве. С улыбкой до ушей.
— Я больше люблю улыбаться живым, — хохотнул Иван, но в голосе Лиса была сталь.
Они договорились, и Лис растворился в толпе. Иван двинулся дальше, к Лиговке, где снял комнатушку в доходном доме. Дом был старый, с облупленной штукатуркой, и пахло сыростью и дешёвым супом. Комната — клетушка с кривым окном, скрипучей койкой и пятнами плесени на стенах — стоила полтинник в месяц. Сосед, судя по хриплому кашлю и звяканью бутылок, был не из трезвенников. Иван бросил сундучок на пол, лёг на койку и вытащил колоду карт. Он тасовал их, глядя в потолок, где паутина дрожала от сквозняка.
«Типография, билеты, Лис, — думал он. — Первая афера уже на столе». Петербург был лабиринтом, где каждый шаг мог вести к золоту или к петле. Иван улыбнулся, представляя, как город пытается его проглотить. «Попробуй, — шепнул он в темноту. — Я кусаюсь».
Утро 16 октября 1890 года на Лиговке воняло сыростью и прогорклым жиром. Иван Ковалёв проснулся от хрипа соседа, который, судя по звяканью бутылок, пил до рассвета. Сквозь мутное окно его комнатушки, где плесень на стенах рисовала узоры почище барских ковров, Петербург тонул в молочном тумане. Внизу улица гудела: телеги громыхали по булыжникам, прачки с красными руками тащили корзины, а газетчик надрывался, крича про пожар в доходном доме. «Город, где сгорают дома и надежды», — подумал Иван, натягивая заштопанный сюртук. Он ухмыльнулся своему отражению в треснутом зеркале, поправил картуз и сжал письмо от отца Игнатия. Сегодня он шёл в типографию — первый шаг к капиталу, который Петербург либо даст, либо вырвет с мясом.
В Вологде Иван не только ковал подковы с отцом, но и помогал священнику в церкви: переписывал письма, расклеивал объявления, а пару раз даже возился с древним печатным станком для листовок. Отец Игнатий, видя его ловкие руки и острый ум, написал знакомому в Петербург — мелкому служащему типографии Суворина, который за полтину согласился устроить парня подмастерьем. «Там всегда нужны руки, — говорил священник. — Даже такие, что пахнут деревней». Иван тогда только кивнул, но в голове уже ткалась афера: бумага, чернила, станки — всё, что нужно для игры покрупнее.
Он шагнул на Лиговку, вдохнув холодный воздух, пропитанный угольным дымом и запахом дешёвого табака. Улица была свалкой жизни: облупленные дома, где штукатурка осыпалась, как надежды жильцов, лужи с радужной плёнкой, подворотни, где шныряли тени — то ли воры, то ли призраки. Иван двинулся к Фонтанке, лавируя между торговками с мешками картошки и пьяным извозчиком, который спал на козлах, пока лошадь жевала сено, будто издеваясь над хозяином. Над городом плыл звон колоколов, но он тонул в гуле — стук копыт, скрип телег, ругань. Петербург был зверем, и Иван собирался его приручить.
Фонтанка блестела холодной водой, где качались баржи с дровами, а их тени дрожали, как мечты Ивана. Набережная была чище Лиговки, но грязь мостовой и окурки в канавах напоминали, что город не прощает слабых. Типография Суворина, двухэтажная громада с облупленной штукатуркой, стояла в тени голых тополей. Вывеска «Новое время» сияла золотом, но окна, пыльные, как глаза старика, смотрели равнодушно. Иван сжал письмо и толкнул дверь. Запах чернил, бумаги и машинного масла ударил в нос, словно билет в новый мир.
Внутри типография гудела. Станки скрипели, выплевывая листы с ровными строчками, рабочие в засаленных фартуках сновали, как пчёлы, а воздух был густым от пыли и жара. Надсмотрщик, лысый толстяк с лицом, красным, как варёный рак, ткнул пальцем в письмо.
— Ковалёв? Из Вологды? — буркнул он, щурясь. — Что умеешь, деревня?
— Читать, считать, не воровать, — ответил Иван с лёгкой усмешкой. — Ещё подковы кую, но бумага, говорят, мягче.
Толстяк хмыкнул, но кивнул.
— Подмастерьем пойдёшь. Портишь станок — платишь шкурой. Ясно?
— Яснее, чем ваши налоги, — хохотнул Иван, но надсмотрщик уже отвернулся, бормоча про «сельских шутников».
Ивана отправили к угловому станку, где груды бумаги ждали сортировки. Рядом стоял старик с трясущимися руками, которого звали дядя Фома. Он был то ли рабочим, то ли частью типографии — такой же старый и скрипящий, как станки.
— Бери листы, клади ровно, — прохрипел Фома, показывая. — Станок плюётся, как барин на лакея. Не зевай, порвёшь — вычтут.
Иван кивнул, наблюдая, как старик складывает бумагу с ловкостью, которой не ждёшь от таких рук. Он быстро перенял движения, благо в Вологде возня с листовками научила его не бояться чернил. Но глаза его шарили по залу: бочки с краской, медные пластины, стопки чистых листов. «Билеты — это бумага, — подумал он. — А здесь её хватит, чтобы напечатать пропуск в ад». Он заметил, как Фома уронил бракованный лист и сунул его под фартук. «Все воруют, — усмехнулся Иван. — Город — лучший учитель».
К полудню станки затихли, и рабочие высыпали во двор, где пахло мокрой землёй и табаком. Иван заметил девушку, сидевшую на ящике с иглой в руках.
Её тёмные волосы выбились из-под платка, а серые глаза смотрели с усталой насмешкой, будто она знала все тайны города. Она чинила фартук, и её пальцы двигались так ловко, словно ткали не нить, а интриги. Иван подошёл, прислонившись к стене.
— Шьёшь для этих чернильных душ? — спросил он, кивнув на рабочих. — Или для барышень, что читают их газеты в каретах?
Девушка подняла взгляд, прищурившись.
— Для тех, кто платит, — ответила она, и в её низком голосе скользнула хрипотца. — А ты, деревня, уже выбрал, кого обчистить?
Иван хохотнул, вытаскивая колоду карт и тасуя её в пальцах.
— Иван Ковалёв. Я не чищу. Я... одалживаю удачу.
— Анна, — сказала она, не отрываясь от шитья. — Удача твоя кончится в канаве, если будешь так картами махать. Петербург жрёт новичков, как пироги.
— А я невкусный, — подмигнул Иван. — Шьёшь костюмы? Мне бы мундир. Для дела.
Анна остановила иглу, посмотрела на него долгим взглядом. В её глазах мелькнуло что-то — любопытство, смешанное с холодом.
— Дело? — переспросила она. — Здесь дела пахнут либо тюрьмой, либо Невой. Что за игра, Ковалёв?
Иван наклонился ближе, понизив голос.
— Билеты в театр. Пара рублей за вечер. Поможешь с костюмом — получишь долю.
Анна фыркнула, но губы дрогнули в полуулыбке.
— Ты или глупый, или наглый. Оба варианта — билет на тот свет.
— Зато с музыкой, — хмыкнул Иван. — Ну, что скажешь?
— Принеси ткань, — ответила она, возвращаясь к шитью. — И молись, чтобы полиция не сшила тебе кандалы раньше, чем я твой мундир.
Иван кивнул, чувствуя, как в груди вспыхивает искра. Анна знала город лучше, чем он, и её стальной взгляд обещал либо помощь, либо беду. Может, и то, и другое.
После перерыва он вернулся к станку, но мысли крутились вокруг аферы. Он помогал Фоме, но следил за надсмотрщиком, который прятал бракованные листы в ящик — явно для чёрного рынка. «Все воруют, — повторил Иван. — А я возьму умнее». К вечеру, когда типография затихла, он незаметно сунул в карман кусок чистой бумаги и пробник чернил. Первый ход был сделан.
Вечер 17 октября 1890 года окутал Петербург сырым туманом, но Невский проспект пылал, как сцена перед премьерой. Фонари бросали золотые блики на мокрую мостовую, где стучали копыта карет и звенели голоса барышень в мехах. Вывески Пассажа и Гостиного двора сияли, обещая всё — от французских духов до спасения души. Но в переулках за витринами шныряли нищие, чьи лохмотья воняли отчаянием, и карманники, чьи пальцы были быстрее молитв. Иван Ковалёв, в новом сюртуке, сшитом Анной, шагал по Невскому, сжимая в кармане стопку поддельных билетов. Их запах — свежие чернила и бумага — был для него слаще шампанского. «Город, где ложь — лучший товар», — подумал он, ухмыляясь криво. Петербург играл по его правилам, но пока.
Афера родилась на Сенной, когда Лис, щуплый мошенник с лисьими глазами, предложил продавать билеты в Мариинский театр. В 1890 году Мариинский был алтарём, где аристократы, купцы и офицеры поклонялись операм Чайковского и Гуно. «Фауст», шедший в ту осень, собирал толпы: билеты стоили от рубля за галёрку до десяти за ложу, и спекулянты наживались, сбывая их втридорога. Иван, с доступом к типографии Суворина, увидел в этом шахматную партию. «Бумага у меня, — сказал он Лису. — Наглость приложу».
Подделка началась вчера, после работы. Типография Суворина, гудевшая днём как улей, к ночи затихала, и только сторож, пьяный от портвейна, храпел в углу. Иван прокрался к литографскому станку — махине с медными пластинами, пахнущими маслом и металлом. В Вологде он помогал священнику печатать листовки и знал, что точность решает всё. Бракованную бумагу он стащил из ящика надсмотрщика, который сам гнал листы на чёрный рынок, а чернила — густые, как смола — взял из пробников. Настоящий билет, купленный за копейки у уличного торговца, был прост: герб театра, дата, номер ложи, витиеватый шрифт. Иван вырезал трафарет из картона, нанёс чернила кисточкой через шаблон и добавил номера пером, подражая завиткам. Десять билетов — десять рублей, если повезёт. «Если не повезёт, — хмыкнул он, — кандалы вместо аплодисментов».
Костюм для аферы сшила Анна. Утром он принёс ей ткань — дешёвую шерсть с Апраксина двора, где торговцы орали, как черти на суде. Анна, сидя в углу типографии с иглой в руках, посмотрела на свёрток, как на дохлую крысу.
— Это не мундир, — сказала она, ткнув в ткань. — Это твой саван, Ковалёв.
— Тогда сделай его модным, — подмигнул Иван, тасуя колоду карт. — Мне надо выглядеть, как лакей богатого купца. Богачи верят лакеям, а не деревенщине в лохмотьях.
Анна прищурилась, и её серые глаза, острые, как бритва, впились в него.
— В прошлом году сыск поймал поддельщика на Невском, — сказала она, вдевая нить. — Иван Путилин допрашивал. Тот теперь в Сибири снег метёт, пока мы тут чернила нюхаем.
— Путилин? — Иван хохотнул, но в груди кольнуло. — Пусть ловит бомбистов. Я только билеты одалживаю.
— Одалживают с возвратом, — ответила Анна, понизив голос. — А ты, Ковалёв, отдашь город свою голову. Зачем тебе это?
Иван замялся, глядя на её пальцы, что сновали с иглой. Зачем? Чтобы не вернуться в Вологду, где кузня и нищета ждали его, как старые друзья. Чтобы доказать, что он умнее города.
— Чтобы жить, а не выживать, — сказал он тише. — Полтина твоя, Анна. Сшей так, чтобы я успел убежать.
Она фыркнула, но игла заработала быстрее. К вечеру сюртук был готов — грубый, но с аккуратными швами, имитирующими лакейский покрой. Иван примерил его, чувствуя, как ткань добавляет наглости. Его старый, заштопанный сюртук из Вологды годился для Лиговки, но не для Невского. «Вид — половина аферы, — подумал он. — Остальное — язык».
Теперь, у Мариинского театра, он был готов. Театр высился, как дворец, его купол сиял в тумане, а афиши «Фауста» пестрели золотыми буквами. Кареты подкатывали к входу, лакеи в ливреях открывали дверцы для барынь в бриллиантах, и воздух пах духами, лошадиным потом и деньгами. Лис ждал у Пассажа, где толпа бурлила: офицеры в шинелях, купцы с красными лицами, барышни, чьи перья на шляпах колыхались, как паруса. Лис, жуя спичку, оглядел Ивана.
— Не лакей, — хмыкнул он.
— Скорее, вор, укравший лакейскую душу. Билеты где?
Иван вытащил стопку, завёрнутую в газету «Новое время».
— Десять штук. Ложи второго яруса, «Фауст». По два рубля, делим пополам.
Лис присвистнул, но глаза сузились.
— Два рубля? Жадный ты, деревня. А если сыск? Путилин шныряет, как крыса, а его крысы — везде.
— Тогда беги быстрее, — ухмыльнулся Иван. — Или молись, чтобы Путилин пел «Фауста» лучше, чем ловит нас.
Лис сплюнул, но кивнул.
— Стой у театра. Я найду покупателей. И не болтай, понял?
Иван занял место у фонаря, притворяясь, что ждёт господина. Лис работал в толпе, шепчась с купцами и офицерами, чьи кошельки оттягивали сюртуки. Первый билет ушёл за рубль — купец, пьяный от шампанского, сунул монету, не глядя. Второй — за два, офицеру, который хотел сверкнуть перед барышней. К третьему Лис вернулся с ухмылкой.
— Пять рублей, — шепнул он, сунув монеты Ивану. — Ещё пять, и мы короли Сенной.
— Короли без голов, если спалимся, — хмыкнул Иван, но сердце стучало, как станок в типографии. Деньги звенели в кармане, как гимн удаче.
К восьмому билету толпа поредела, и Иван заметил тень в переулке — мужчину в чёрном пальто, чей взгляд резал, как нож. Лис, вернувшись, побледнел.
— Сматываемся, — прошипел он. — Это человек Григория. Не твоя игра, деревня.
— Григория? — переспросил Иван, но Лис уже нырнул в толпу, как крыса в канаву.
Иван сунул оставшиеся билеты в карман и двинулся прочь, чувствуя холод на спине. Невский, сияющий час назад, стал ловушкой, где каждый фонарь мог осветить его крах. «Город, где удача — это танец на лезвии», — подумал он, ускоряя шаг. Пять рублей грели карман, но тень Григория — или кто там был — обещала игру, где ставкой была не только удача, но и жизнь.