Пролог

Виктория

Иногда мне кажется, что я помню не лица, а фактуры.
Холод матрасов в детдоме — жёсткий, с запахом хлорки. Шершавые стены с облупленной краской. Зимой — тонкий иней на внутренней стороне стекла, как будто мир снаружи дышит мне в лицо чужим, осторожным дыханием. И тишина ночей, в которой слышно, как скрипит старый корпус, как кто-то всхлипывает через стенку и притворяется, что просто кашляет.

Меня назвали Викторией — победой. Смешно, да?
В детдоме мы учимся не побеждать, а выживать. Делать вид, что не больно, когда больно. Прятать сладости так, чтобы их не нашли. Понимать, к кому можно не подходить в плохие дни. Делить на «своих» и «ничьих» — и однажды обнаружить, что «ничья» — это ты.

Я быстро поняла простые правила. Не проси. Не мечтай вслух. Не верь, если можно не верить. Считай до десяти, прежде чем отвечать. Считай до ста, прежде чем плакать. А если плакать всё равно приходится — делай это в душе, под ледяной водой, где слёзы так похожи на обычные капли.

Любовь? О ней читали в книжках из школьной библиотеки с обтертыми корешками. Бумага пахла пылью и чужими руками. В книжках любили красиво и громко. В нашей спальне любили тихо: тёплую котлету на ужин, если повезёт; свободную тумбочку у окна; редкий взгляд воспитательницы, в котором — доброта, не растянутая на всех, а подаренная лично тебе. Мне казалось, что этого хватает. Я была хорошей ученицей: ровная спина, аккуратные тетради, волосы в тугой косе. И — настороженность, которую не оценят в дневнике, но оценят на улице.

Когда пришло время выбирать, я выбрала строй.
Военное училище встретило меня глухими воротами и строевым плацем, где шаги множатся эхом, как будто тебя уже больше, чем одна. Я вошла — и словно встала в ритм, который всегда слышала внутри. Подъём — в 5:30. Построение — в 6:00. Кросс. Ружьё холодит ладони, отдача чистит голову лучше кофе. Усталость — мой любимый наркотик: она вползает в мышцы и замолкают все ненужные мысли. Здесь всё просто: есть приказы. Есть ты. Есть цель, которую нужно выполнить.

Мне было двадцать один.
У меня были крепкие ботинки, мозоли на ладонях и чувство, что я наконец-то умею управлять собственным телом как инструментом. Впервые — ощущение правильного веса внутри груди: не пусто и не ломит, а ровно.

Там я встретила его. Илью.
Он смеялся легко, говорил быстро, стрелял метко. Слишком честные глаза, слишком белые зубы. На КМБ мы делили один термос на двоих; он зубами открывал крышку, шептал: «Вик, твоя очередь греться». Мне было удобно рядом с ним — как рядом с костром, в который не надо смотреть слишком долго. Он знал, когда молчать, а когда расколоть моё молчание банальной глупостью: «Если бы ты была деревом, ты была бы сосной — высокая, прямая, и всегда смотришь на север». Я закатывала глаза. Он смеялся.

Мы не были близкими — не так, как в книжках. Но когда надо было стать спиной к спине, он был там. Когда надо было врать на перекличке, что всё нормально, он врал вместе со мной. Он сказал однажды: «Ты мне доверяешь?»
Я ответила: «Да».
Он кивнул, будто этого достаточно. Тогда мне тоже показалось — достаточно.

Первую настоящую операцию нам выдали коротко, как приказ делить на ноль. Промзона за городом, спросонок мокрый асфальт, февраль, в котором невозможно согреться ни телу, ни словам. Задача — забрать инженера, работающего там, где никому не положено работать. Володя, позывной «Седой», был командиром группы. Илья — всегда рядом со мной. Я — оттяжка и глаза. Пять человек, восемь часов до рассвета, два выхода, один вход.

Небо было низким и тяжёлым, как крышка от старого рояля. Дождя не было — просто воздух будто состоял из воды. Фонари гудели, и этот гул пробирал под бронежилет. Я слышала свой шаг и их шаги, считывала тени на заброшенных стенах, ловила дыхание в гарнитуре.

— «Аист», как слышно? — голос «Седого» шёл шершаво.
— «Аист» слышит. Чисто. — «Аист» — это я. Было немного смешно — я не похожа на птицу.
— «Факел», придержи левый угол, — это Илье.
— «Факел» понял.

Если долго смотреть в темноту, она начинает смотреть в ответ. В какой-то момент мне показалось, что темнота стала плотнее на два шага левее. Я подняла ладонь. Группа остановилась, как одно тело. Я сглотнула и почувствовала вкус железа — кровь, лопнула губа от сухого воздуха. Дыхание выровнялось само. Пространство впереди исказилось едва заметно — как бывает, когда смотришь на горячий воздух над костром. Инстинкт сказал: «Не ходи туда». Приказ сказал: «Марш».

Мы вошли.

Там пахло ржавчиной и пережжённым маслом. Пустые окна цеха смотрели наружу мёртвыми прямоугольниками. На полу — лужи, похожие на зеркала, куда никто давно не смотрелся. Я шагала первой, слыша позади звяканье металла о лямки, чувствовала тепло от чужих тел — всё это успокаивает. Рядом — Илья. Я знала его шаг на слух.

— «Аист», метроном держи, — его голос по радиоканалу — как тонкая нитка, которой меня привязали к миру.
— Держу, — бросила. И краем глаза увидела, как его рука скользнула к моей спине — будто поправить стропу рюкзака. Лёгкое касание, ничего особенного. Я машинально повела плечом, чтобы ему было удобней. Он коротко выдохнул: «Готово».

Мы прошли треть цеха, когда воздух разорвалось. Сначала я увидела свет — белый, плоский, как страница, на которую резанули ножом. Потом звук догнал тело, и пол стал мягким, как вода. Я упала, оттолкнув «Седого», чувствовала, как что-то горячее облизывает щиколотку. Ударная волна выбила воздух из лёгких, и в этот момент мир стал очень ясным: капля на реснице, червивый кусок штукатурки на балке, обрывок синей изоленты на колонне, и — на секунду — глаза Ильи.

Он стоял на колене в пяти шагах от меня и смотрел поверх меня — туда, где должна была быть дверь. В его взгляде не было паники. Не было страха. Только что-то ровное, пустое. Бездна, в которой я не знала, как закрепиться.

— «Седой», «Седой», нас берут на бок! — кто-то кричал в канал; шум, помехи, чужой мат.
— Ложись! — отрывисто.
— Дым! — кто-то.
— «Факел», прикрой «Аиста»! — это «Седой».

Глава 1

Виктория

Мне снится вода — густая, тёмная, с лёгким привкусом миндаля. Она течёт не во рту, а по венам, глажет изнутри, как маслом, и обещает самое желанное: тишину. Когда я выныриваю, уже не ночь и не цех; потолок — резной, чужой, пахнет смолой и сушёными травами. Я слушаю воздух — он кажется вязким, как мёд. Где-то стучат часы, и каждый удар по стеклянной стенке моего тела отзывается эхом.

Я жива.

— Дышит, — говорит мужской голос. Нежданно мягкий. — Медленно, ровно. Яд выходит.

— Ещё бы он не выходил, — цедит женский, пересохший от злобы. — Деньги на отвары уходят, а толку — грош. Девка всегда была с характером… Но ничего. Проснётся — и будет знать своё место.

Я ещё не открываю глаз. Слуха хватает, чтобы сложить чужие интонации, как пазл. В памяти всплывают воспоминания, не мои. Первая — режет, как металлический гребень по волосам, — это мачеха. Вторая — тёплая, пахнущая зверобоем и терпением, — лекарь.

Отвары стекают по горлу, оставляя после себя травяной холод. Я пытаюсь шевельнуть пальцами — получается неуверенно. Ресницы дрожат. Я открываю глаза.

Комната устлана светом — он ложится полосами, через резной наличник. На стене — икона, которую я не знаю. На комоде — чаша с углями, над ними подрагивает пепельный дух полыни. Рядом — женщина с губами, сжатыми в тонкую линию, как сшитый шов. Её платье — тёмное, богатое; глаза — недовольны, будто весь мир обязан перед ней извиниться за свою неправильность.

— Очнулась, — она подаётся вперёд. — Ну наконец-то.

Лекарь стоит поодаль. Мужчина лет тридцати с чем-то, в простом сером сюртуке, рукава закатаны — запястья жилистые, у костяшек — следы травяного пигмента. Взгляд открытый, внимательный. Он не давит. Он наблюдает.

Я ловлю своё отражение в зеркале, случайно поставленном к стене. И сердце делает лишний удар.

Я.

И не я.

Лицо — моё: нежные черты, губы — слишком полные, чтобы всегда держать их сомкнутыми, каштановые волосы распущены, тяжелые волной на плечах. Но в глазах — не привычная резь от прожитого, а тонкая трещина, через которую глянет чужая тень. Девушка из этого мира была мне «душей-близнецом», понимаю я вдруг внутри себя. Та же форма. Иная история.

Имя у неё было — Викторина.

— Смотрит, как корова на новые ворота, — мачеха презрительно фыркает. — Маленькая комедийка не поможет. Встанешь — и поедем к барону. Договор есть договор.

Я повторяю в голове: барон. Мгла сгущается у висков. Чужое тело помнит горечь — не миндаля, а отчаяния. Я вижу короткие, рваные картинки: дрожащие пальцы над пузырьком, молитва, выцарапанная из гортани: «Заберите меня… пусть лучше конец, чем его руки…» И пустота после.

— Воды, — шепчу.

Лекарь уже рядом. Его ладонь не касается моей — просто подставляет чашу так, чтобы я могла пить, не задыхаясь. Он смотрит не на мои губы, а на глаза. Взгляд — как ладонь, которую протягивают над пропастью: «Держись».

— Осторожно, — говорит тихо. — Глоток. Ещё.

Вода прохладой вымывает язык.

— Яд из костей быстро не уходит, госпожа, — спокойно отвечает он. — Дни три… четыре. Слабость — недели. Если вы хотите, чтобы невеста дошла до алтаря на своих ногах, ей нужен сон и бульон. И тишина.

— Тишина ей была, — мачеха брезгливо оглядывает моё ложе, как будто в постели — не я, а болезнь. — Слишком. Заговорилась сама с собой, надумала глупостей. Ничего, память ей выбила эта дурь, глядишь — и откажется от своих детских истерик.

Я прикусываю губу. Правда готова скатиться с языка — легче, чем ложь. Но правда из другого мира не спасёт меня в этом.

— Память… — я делаю вид, что ищу слово. — Туман. Я не всё… помню.

Мачеха улыбается впервые, и это отвратительно. Её улыбка похожа на острый инструмент: полированная, холодная.

— Как удачно, — мурлычет она. — Значит, перестанешь говорить ерунду про «не выйду за барона». Всё равно выйдешь. А что не помнишь — тем лучше. Начнёшь с чистого листа, как порядочная девушка. Лекарь, следи, чтобы ожила. Через неделю — смотрины.

— Через неделю — она не встанет, — мягкость в голосе лекаря становится твёрдой, как сухое дерево. — Яд был сильным. Годится ли барону дохлая невеста?

Мачеха щурится.

— Смотри у меня, — бросает она и уходит, оставляя запах дорогих духов — приторный, как несвежий мёд.

Дверь прикрывается. Наступает другая тишина — та, в которой слышно, как трещит уголь в чаше.

— Вы… — лекарь садится на край стула, руки у него чистые, ногти короткие. Он не торопится. — Вы чувствуете пальцы ног?

— Да. — Я шевелю ими под одеялом.

— Голова кружится?

— Да.

Он кивает, как будто каждая «да» — подтверждение не болезни, а моей воли жить. Наливает ещё воды, подаёт. Молчит. И это молчание лечит лучше отваров.

— Вас зовут Викторина, — произносит он наконец, без вопроса. — Вы из дома… — он называет фамилию, которая ничего мне не говорит. — Ваш отец умер три года назад. Мачеха распоряжается имением. Барон — соседний владелец, человек… мм… непростой.

Я смотрю в его глаза. Там нет любопытства. Есть осторожность.

— А вас? — спрашиваю. — Как зовут?

— Эдан, — отвечает он просто. — Я служу в этом доме пятую зиму.

Эдан. Я повторяю имя про себя, проверяю на вкус, как отвар — горчит ли. Нет. Теплеет.

— Я не всё помню, Эдан, — говорю я, потупив взгляд. Слова выходят легко — как будто тело само подбрасывает мне реплики, подходящие под легенду. — Всё как в тумане. Лица… имена… будто чужие. Иногда вижу… — я зажмуриваюсь, позволяя памяти о своём мире вспыхнуть достаточной болью, чтобы глазам поверили. — Странные картины.

Он не спешит с вопросами. Только протягивает платок, и я благодарна ему за то, что он не касается моей щеки, не стирает слезу сам — даёт право сделать это мне.

— Это случается, — тихо говорит Эдан. — После сильной лихорадки. После… потрясений.

Он знает. Не о «душах-близнецах», не обо мне — но о том, что Викторина молилась умирать. Я вижу это в том, как он смотрит на мои руки: не ищет следы капризов, ищет следы выбора.

Глава 2

Утро пахло тимьяном и бумагой. Эдан разложил на подоконнике свитки и гладкие камни — как будто собирал небольшой алтарь здравому смыслу. Солнце скользило по ним, и один камень отвечал мягким молочным светом, другой — густым зелёным, третий оставался глухо-серым, как сухая кость.

— Магия здесь — как дыхание, — сказал он, заметив мой взгляд. — У кого-то глубокое и частое, у кого-то — редкое, экономное. У кого-то… — он коснулся серого камня, — почти незаметное.

— Как у Викторины, — я делаю это имя своим инструментом, чтобы оно работало на меня, а не против.
— Как у Викторины, — спокойно подтверждает он. — Дар измеряют при рождении. Есть артефакт — Камень отклика. Его прикладывают к груди младенца; если в ребёнке много огня, камень вспыхивает . Если мало — даёт едва заметный отсвет, как умирающая свеча. У Викторины… — он поднимает на меня глаза, — была искра. Ни для ритуалов, ни для артефактного дела — не хватило бы.

— Значит, здесь по-прежнему умеют складывать людей в коробочки, — говорю тихо. — Сильным — все, слабым — брачные сделки.

— Не все, — Эдан улыбается одними глазами. — Но чаще так.
— А ты?
— Я — между. Для лекаря много дара и не нужно. Нужны руки и терпение.

Дверь распахивается без стука — как вторая тень от первого, яркого дня. Воздух туго сжимается, как перетянутая перевязью грудь.

— Его светлость барон Роар Эгрет, — объявляет лакей таким тоном, будто глотает камешки. — Прибыл проведать невесту.

Он входит и заполняет комнату, как тяжёлый запах. Высокий, крепкий, не старый — но уже слегка распухший от благополучия. Кожа на лице блестит, как натёртая воском мебель. Глаза — светло-серые, но холодные так, что в зрачках будто лежит лёд. На пальцах — кольца, широкие, с камнями размером с ноготь. Плащ падает складками, как бархатный занавес в плохом театре. Носит чужие богатства с такой уверенностью, будто ему принадлежат и воздух, и время.

— Моя прелесть, — говорит он, и слово «моя» звучит как приговор. — Ты выглядишь… живее, чем мне передали.

Я сглатываю. Эдан на шаг прикрывает меня собой — едва заметно. Мачеха уже тут как тут, тонкая, как игла, — сияет усмешкой, которой можно резать хлеб.

— Ваша светлость, — она кланяется низко. — Я бережно храню ваше… сокровище. Лекарь делает всё необходимое.

— Вижу, — барон проводит взглядом по мне, как по покупке. — Оставьте нас.

— Ваша… — начинает Эдан.
— Оставьте, — повторяет барон, повернув голову. В повороте — железо. Он не повышает голос; ему это не нужно. Его «оставьте» — это не просьба, это гравировка на металле.

Эдан встречается со мной взглядом: «Справишься?» Я киваю едва, едва. Он отступает. Мачеха растворяется за дверью, довольная до смешного.

Тишина после их ухода не приносит облегчения — она плотная, как мокрое сукно.

Барон подходит ближе. Запах — терпкий, пряный, с нотами вина и мускуса. Тень от его плеч ложится на мои руки.

— Слушай внимательно, — говорит он, как говорят слуге, который плохо слышит. — У тебя будет простая жизнь. Ты будешь красивой вещью в моём доме и послушной женщиной в моей постели. Я не терплю капризов. Слово «нет» в твоём словаре исчезнет. Всё остальное… — он делает короткую паузу, улыбаясь одними зубами, — зависит от твоей покорности. Я умею учить.

Внутри меня что-то вкусно трещит — не страх, а злость. Та самая, сухая, правильная, что делала шаг моим шагом на плацу. Я смотрю на него ровно и молчу.

— Плакать не запрещаю, — он будто листает меня, как список. — До поры. Потом отучим. Случится — накажем. Поняла?

— Ваша светлость любит разговаривать в одиночку, — отвечаю тихо. — И, кажется, не любит слушать.

Он слегка вздрагивает — не ожидал. В глазах мелькает любопытство: «Забава?» И тут же исчезает.

— Ты нервничаешь, — произносит он, чуть наклоняясь, — а это делает тебя милее. Ничего, привычка — дело времени.

Он говорит ещё. Гадости — без грубых слов, но с таким смаком, что они кажутся грязнее любого дворового выражения. Я слышу угрозы не в буквах — в подтексте: ты — вещь, ты — тишина, ты — молчи. Все «как», которые он перечисляет, оставляю за порогом сознания, как грязную обувь. Пусть стоят там и сохнут — в дом я их не внесу.

— Мы назначим день, — подытоживает он, — а пока слушайся мачеху. И не вздумай снова играть в отчаянную. Я не люблю испорченные игрушки.

Он поворачивается и уходит так же легко, как вошёл, забирая с собой свой запах и холод. Дверь закрывается. Воздух возвращается в комнату со свистом — как из сжатой трубки.

Я долго смотрю на свою ладонь поверх одеяла. Она не дрожит. Хорошо. Значит, я всё ещё управляю собой.

— Эдан, — зову.

Он появляется почти сразу. В его лице — вопрос и тревога, уравновешенные практической готовностью.

— Да.
— Помоги мне уйти.

Он не ахает «куда», не спрашивает «зачем» — только садится на стул, чуть сдвигая его ближе, и складывает пальцы домиком.

— Считаем, — говорит просто. — Вариант первый: храм. Просить покровительства. Тебя могут взять послушницей под защиту богов.
— Мачеха купит священника, — отрезаю. — Или барон. Теплые руки в богатых рукавах.

— Вероятно, — кивок. — Вариант второй: дальние родственники, дальняя дорога, дальняя деревня.
— Меня найдут. У таких, как он, хорошие ноги.

— Верно. — Эдан не спорит. Делает заметки на краю ума. — Вариант третий: наняться к ремесленнику под чужим именем.
— Мачеха знает всех ремесленников в округе. — Я вздыхаю. — И слух об «дурной девке» пойдёт быстрее нас.

Эдан стучит костяшками пальцев по колену. Ритм — не тревожный, рабочий. Вдруг он поднимает глаза — так, будто вспоминает забытое слово.

— Академия, — произносит он.

Слово ударяет в грудь, как звон меди. Мой мир и этот — на секунду накладываются. Плац. Команда. Цель.

— Туда берут мужчин на боевой факультет, — продолжает он уже ровнее. — И девушек — только одарённых, в артефакторику или ритуалы. Твой отклик — помнишь? — почти нулевой.

Глава 3

Две недели складывались в аккуратный ряд — как шесть флаконов на полке. Днём — горькие травы и осторожные разговоры, ночью — тихий шёпот планов. Я считала не часы, а шаги к свободе; Эдан — не дни, а пропорции.

В тот вечер ветер пах мокрой корой. Луна висела низко, как серебряная монета, которую кто-то забыл положить обратно в кошель. Эдан пришёл после полуночи — так, будто просто стал частью тени. В руках — свёрток и кожаная сумка с коротким ремешком.

Он разложил всё на столике у окна, почти торжественно. Шесть одинаковых флаконов в сизой обвязке — стекло молочного оттенка, в глубине каждого — едва заметная глухая искра. Рядом — ещё один, без обвязки, тёплый на вид, как свежий хлеб.

— Шесть — на твой год, — произнёс он, взглядом отмечая каждую бутылочку, — и один. Утром мир уже будет смотреть на тебя по-другому.

— Год, — повторила я, глотая слово, как таблетку. — Шесть — как шесть вахт.

— Ровно так, — он кивнул. — Менять каждые два месяца. Если почувствуешь, что морок начинает «шипеть» — голос снова уходит вверх, внимание липнет к лицу, — не тяни: переходи на следующий.

Он придвинул другой свёрток. Внутри — мужская одежда: мягкая льняная рубаха, темный жилет с невысоким воротом, штаны из плотной ткани, короткий камзол цвета мокрого камня, шерстяной плащ с простым шнуром, чулки, ремень с тусклой пряжкой, ножны для ножа. И — ботинки. Не новые, но добрые, уже примятые чужой стопой так, что мне будет легче — как будто кто-то прошёл за меня первый километр.

— Ничего лишнего, — сказал Эдан. — Ты «Виктор», парень бедный, но опрятный. Идёшь искать работу у лазарета при академии. Если спросят, почему один, — скажи «родня в Радене». Место далёкое, никто не полезет проверять.

Он положил на стол кошель. Небольшой, но увесистый — монеты звякнули, как маленькие обещания.

— На дорогу, — тихо добавил он. — Лишнего не берём — лишнее тянет назад.

Я кивнула. Внутри разливалось ровное тепло — не от трав, от того, как он всё продумал за меня, ничего не отняв у меня самого главного: решения.

— Дальше слушай и запоминай, — его голос стал деловым, как сухая карта. — Выйдешь через заднюю калитку, по тропе вдоль забора — до конюшни Воляка. Я купил у него гнедую кобылу без клейма. Она мягкая на шаг, не выдаст. Имя у неё — Роса. Не зови её иначе — она ревнива к именам, как и люди.

— Роса, — повторила я, и в сердце стало легче.

— Поедешь влево от Толёлкиного оврага, держись старого тракта. На рассвете будешь у Сольного Брода. Переправа работает всегда; заплати, не торгуясь. Там любят запоминать тех, кто спорит. Через брод — к лесной просеке. К полудню выйдешь к ярмарочному городку Кадра. Постоялый двор «Гнутый Ивняк» — тихий, без вопросов. Не заходи в «Чёрный Феникс» — там у барона глаза.

— «Гнутый Ивняк», — я отметила имена в голове, как вехи на местности.

— Из Кадры держись северо-востока. Два дня — и ты увидишь Каменную Дугу, мост над ущельем. После него тракт разветвится: влево — к портовым, вправо — к Эстрану. Тебе в Эстран. В самом верхнем квартале, над рекой, на плато, — военная академия. Её видно издалека: четыре башни, флаги, строевой плац, как ладонь. Там тебя ждут. Я отправил весточку — интенданту лазарета. Письмо придёт быстрее тебя, если ветер будет добрым.

Слово «ждут» врезалось в сердце, как гвоздь — но не больно. Надёжно.

— И… — он замялся, — самое неприятное. Волосы.

Я провела ладонью по тяжёлым, изнеженным за эти дни локонам. Волосы пахли полынью и мной. Красиво ложились на плечи, как воды озера в тихую погоду. Я знала, что он скажет. И всё равно глоток воздуха вышел острым.

— Нужно, — сказала я первой — чтобы не он решал за меня эту боль. — Хоть до плеч.

— Хоть до плеч, — согласился он. — Я принёс ножницы.

Я кивнула. И улыбнулась.

— Тогда пей, Виктор, — Эдан взял флакон. — Маленькими глотками. Морок не любит жадности.

Зелье пахло дымом и смолой. На языке — терпкая горечь, как кора. В горле — тёплый каток. В животе — лёгкий холод.

Сначала ничего не изменилось. Потом воздух стал плотнее, как будто в комнате закрыли ещё одно окно. Отчётливее проступил звук часов, шорох моей пульсации в ушах. Лицо нагрелось. Я провела пальцами по скулам — под кожей будто выгладили складки. Подушечки пальцев отметили новую резкость, но это была не маскарадная резкость, а только сдвиг внимания. Взгляд, упав на меня, будет цепляться за «мальчишество» — остальной рисунок останется прежним.

Я подошла к зеркалу. Луна в нём была тоньше. Я — всё ещё я. Только в линии лица — меньше мягкости, больше прямых. В шее — тень кадыка, которой раньше не было — не настоящего, а намёка. Глаза те же. Но если не вглядываться, мир скажет: «Парень».

— Скажи, — попросил Эдан, — «да, сэр».

— Да, сэр, — произнесла я. Голос лёг чуть ниже, будто кто-то опустил струну на полтона. Слово прозвучало чужим и моим одновременно. Я попробовала ещё: — «Разрешите обратиться». — Вышло естественно, как на плацу.

Я пошла по комнате — туда и обратно. Пятка-носок, пятка-носок. Невидимый плац под кожей сказал: «Да, так». Эдан кивнул.

— Теперь… — он поднял ножницы. — Волосы.

Мы не делали из этого ритуал — и всё же это было ритуалом. Я заплела волосы в одну тугую косу. Коса легла на грудь тяжёлой верёвкой. Эдан подал бечёвку. Срез — ровный. Звук — сухой, как ломается тонкая ветка. В руках оказалось неприлично многое — как будто я держу что-то, чему место в шкатулке, а не в ладони.

Я откинула оставшиеся пряди — они ложились на плечи, торчали сбитыми перьями. В зеркале — мальчишка, только что выскочивший из ножниц. Щуплый, подтянутый. Роста — как и было: немного больше ста семидесяти.

Мы быстро и тихо оделись в ночь. Льняная рубаха обняла плечи по-новому — как друга, которого не ожидала встретить. Камзол сел точно. Плащ лёг, как тень. Ботинки приняли мои ступни без капризов. Ремень, нож. Кошель — внутрь, под рубаху, к рёбрам. Фляга. Пятый флакон — в боковой карман, остальные — на дно сумки, обёрнутые тряпицей.

Глава 4

Виктория

Лазарет пахнет чистым полотном и камфарой. Слишком бело, слишком ровно — как будто меня собираются переписать аккуратным почерком.

— В девять — комиссия, — шепчет женщина с быстрыми руками, ставит галочку в чьём-то журнале и исчезает, оставляя меня на краю комнаты и собственного дыхания.

Я — Виктор. Я — тише воды. Плащ, сумка, мои шесть невидимых «да» на целый год. Метроном внутри — раз-два, раз-два, спокойнее.

Перед дверью толпятся такие же — юные, упрямые, те, кто пришёл сюда за своим именем или за чужой мечтой. Никто не говорит громко: слова в таких местах как мячики — отскочат и ударят обратно.

— Следующий.

Комиссионная — слишком светлая. Стол, четыре фигуры. Писарь с тонкими очками. Артефактор — бодрая седина, взгляд — как лезвие. Женщина-врач — внимательная, ровная. И он.

Я чувствую его раньше, чем вижу. Тишина вокруг него другая — плотная, как плащ. Он сидит чуть в стороне, и всё равно комната держится на его оси. Резкие черты, на губах — едва заметная тень скепсиса. Глаза — слишком холодные для такого тёплого света. Я делаю шаг — и мне кажется, что пол под ногами стал тверже. Как будто он — закон, а не человек.

Я не знаю, кто он. Я просто реагирую: кожа натягивается, как струна, внутренности замирают, дыхание спотыкается. Нелепо. Смешно. Слишком живо.

— Имя? — писарь даже не поднимает головы.

— Виктор. Из Радена, — мой голос ложится ниже, чем должен. Морок держит ноту.

Врач смотрит на меня быстро, профессионально: пульс, кожа, плечи. Артефактор оживляется, подтягивает к себе низкую чашу из тёмного стекла с серебряным ободом — Призма. Уголки лампад дрожат огоньками.

— Проверка дара, — сухо. — Ладонь.

Я кладу руку на стекло. Оно прохладное, как вода на рассвете. «Просто дыши», — говорит артефактор. Я дышу. Ничего. Пусто. Писарь уже готов писать слово «искра», как диагноз, поставленный из вежливости.

И вдруг что-то проваливается. Как будто внутри меня маленький свет сорвался вниз, ударился в самое дно — и толкнул обратно целый пласт жара.

Стекло не вспыхивает — вздыхает. Плотно. Глухо. Из глубины поднимается цвет — не белый, не синий. Алый с золой. Как если бы кто-то расправил под Призмой горячие крылья. Серебро тонко дымится. Лампады тянутся языками ко мне. Воздух меняет вкус — появляется горечь металла, как будто в комнате внезапно разглядели кузницу.

Я вздрагиваю. Врач подаётся вперёд. Артефактор прищуривается, словно солнце ударило прямо в глаза. Писарь впервые поднимает голову.

Он — тот, чья тишина держит комнату, — не двигается. Только взгляд становится очень точным, как прицел. Он смотрит на Призму, потом на меня. Проверяет, откуда это взялось. И почему — во мне.

— Уберите, — артефактор едва слышно. Я послушно снимаю ладонь. Свет не гаснет — уходит, как зверь в чащу: не испугался, просто решил, что достаточно.

— Резерв… — артефактор кашляет, как человек, у которого вдруг кончились слова. — Большой. Слишком. Каналы — закрыты, поток — почти ноль, а объём — чёрт возьми, — он косится на серебряную кромку, где ещё дымится, — огонь. Чистый. Боевой. К перегреву среды склонность. Открывать только под щитами. Без самодеятельности.

Врач кивает, ровно, как метроном: слышала, приняла, помню. Писарь осторожно выдыхает и готовит перо к другой фразе, не той, что был готов писать минуту назад.

Он наконец говорит. Голос низкий, ровный, безопасный ровно настолько, насколько безопасен нож в ножнах.

— Плащ снимите.

Я послушно тяну шнур. Плащ соскальзывает. Рубаха проступает чистой линией. Его взгляд скользит по ключицам, по плечам, по горлу — не задерживаясь, но отмечая. Микродоля паузы. Интерес — дрожит в воздухе, как тугая струна. И тут же — тонкая искра раздражения. Он не любит, когда его внимание выбирает за него. Я делаю вид, что ничего не замечаю. И всё равно слышу, как кровь в ушах начинает считать быстрее.

— Принять, — произносит артефактор неожиданно лёгко, будто ставит подпись под находкой.

— С открытием в лазарете, — добавляет врач. — Медленно. Под присмотром. Любая попытка — и я вас пришью к койке, юноша.

Юноша. Мир верит мороку. Хорошо.

Он подаётся вперёд. Становится ближе. Запах кожи, металла, сухого ветра. Я вижу тонкий шрам на костяшке — белая нитка чужой истории. Он — выше меня, тяжелее мира, к которому я успела привыкнуть.

— Терпение есть? — не вопрос, проверка.

Я киваю. Мне легче кивнуть, чем говорить. Слова сейчас — как хрупкое стекло, не хочется ронять.

— Боль выдерживаете?

Секунда. Я вспоминаю цех, миндаль, холодный пол, и мой голос, который не доходил до гарнитуры. Киваю снова. Он смотрит так, будто видит мою память изнутри — ровно на долю вдоха. И отводит взгляд. Никаких «молодец». Только «работаем».

— Боевой отдел, — говорит врач писарю. — До открытия — закрепить к нам. Щиты — на каждую тренировку. Следите.

Перо шуршит по бумаге. Сухо. Официально. Как будто моя жизнь — это строка, и теперь в ней другая буква.

Он поднимается. До меня докатывается его движение — волной. Ближе. Ещё ближе. Мой позвоночник сам собой выпрямляется, как будто умеет слушаться только такие тела и такие голоса.

— На плац через час, — его слова выпадают ровно, как патроны в ладонь. — Метку допуска — у привратника. Коня — в казённую. Волосы подравнять у цирюльника. У нас любят аккуратность, Виктор.

Как он произносит моё имя. Коротко, без сахара. И я слышу в этом не просто «приняли» — взяли ответственность. Точно, плотно. И это почему-то страшнее и спокойнее, чем всё остальное.

— Есть, — выдыхает мой морок. Внутри — жар, не обжигающий, а правильный. Как печь, где наконец развели огонь и закрыли заслонку.

Я выхожу в коридор. Свет бьёт по глазам, шум плаца течёт, как дождь. Я касаюсь стеной плеча — прохладный камень возвращает мне контуры. Метроном снова ровный. Раз-два. Раз-два. Призма ещё стоит внутри — отражает меня новую, неопределённую. «Огненная», — шепчет что-то. Я не спорю.

Глава 5

Рей

Утро — как клинок: чистое, ровное, без лишних слов. Я люблю такие.
Кофе — чёрный. Разговоры — короткие. Бумаги — на одну стопку, не две. Всякая сентиментальность — вон, за дверь. Здесь всё просто: или ты из стали, или ты — об неё.

Приёмная комиссия — мой самый нелюбимый ритуал. Сырой люд, запах дешёвого мыла, слегка влажного сукна и надежды, которую позже придётся отскоблить строевой. Я смотрю, как на руду. Вижу, где есть жилы. Где пустая порода.

Он появляется не сразу. Пропускаю троих, двоих разворачиваю. Третий — с глазами хищной собаки, годится.
И — следующий.

Щуплый. Рост — около ста семидесяти. Плечи узкие, но «собранные». Руки — сухие. Шея — чистая, выбритая до скрипа. Волосы — срез свежий, ножницами, без цирюльничьей манеры. На лице ни дерзости, ни провинциальной сладости — пусто. И в этой пустоте что-то торчит, как незаметный гвоздь в доске: взгляд. Не мальчишеский. Тихий. Ровный. Не упрашивает, не бросает вызова — фиксирует.

Мир чуть щёлкает. Внимание собирается в точку. Я не люблю, когда моё внимание само выбирает объект.
Неприятно. Раздражает.

— Имя? — писарь не поднимает глаз.

— Виктор. Из Радена, — и голос… ниже, чем должен быть у такого тела. Нота натянута, но держится. Травы. Смола. Полынь. Запах едва слышный, но знакомый до зубного скрежета. Морок. Не иллюзия — смещение. Старые войны пахли так по ночам.

Плащ — снять. Снимает. Спина — ровная. Стоит как тот, кто уже знает, что такое «стойка», и ненавидит слово «расслабься». Это не деревня. Не тракт. Это — кто-то, кто давно привык считать шаги.

Артефактор тянет Призму.
— Ладонь.

Ладонь ложится на стекло — тонкие пальцы, костяшки чистые, ногти коротко срезаны. Секунда — тишина. Привычное «искра» уже забралось на кончик языка писаря — и в этот момент Призма вздыхает.

Нет громкой вспышки. Нет дешёвого света. Поднимается тяжёлое, правильное алое. Жар идёт не на кожу — в воздух. Серебро дымится тонкой нитью. Лампады тянутся языками. Резерв — не «много». Резерв — слишком. Каналы — закрыты. Поток — на нуле. Котёл полный, заслонки заперты.

Я не двигаюсь. Смотрю на огонь, потом на мальчишку. Перевожу прицел туда-обратно. Спокойно. Очень спокойно.

Артефактор бормочет своё: щиты, открытие под присмотром, перегрев среды, никакой самодеятельности. Врач кивает, как метроном. Писарь шуршит пером, переписывая чужие жизни в аккуратные строки.

Я подаюсь вперёд. Ближе. Рядом с ним пахнет холодной кожей, железом… и теми самыми травами, которыми прикрывают правду.
— Терпение есть?
Кивает.
— Боль выдерживаешь?
Секунда — пауза. Ещё кивок.

Взгляд — чистый. Не мальчишеская бравада. Человек, который знает цену словам «да» и «сделаю». Узнаю это сразу. Как оружие на ощупь.

— Принять, — говорю писарю. — Боевое. Открытие — через лазарет. Закрепить щиты. Наставник Керн. Дисциплина — полная. За самодеятельность — гауптвахта.

Слышу собственный голос как приказ, который давно был готов. Никакой романтики. Чистая логика. Такой резерв держать вне строя — преступление.

Он — Виктор — стоит тихо, как стрелка, которая уже знает, куда укажет компас. Я поймал себя на микроскопическом желании улыбнуться. Не позволяю. Держу губы в привычной тени.

— На плац через час. Метка — у привратника. Коня — в казённую. И… волосы подравнять. У нас любят аккуратность, Виктор.

Как он носит моё «Виктор». Сухо. Как нужно.
Раздражает. И нравится. И снова — раздражает, потому что нравится.

Плац дышит железом. Керн орёт так, что воронам на дальних тополях делается не по себе. Ряды ходят, как гармошка: складываются, раскладываются — чеканно, крепко. Я смотрю сверху, с галереи. Привычное место. Видно всё.

Вижу — и его. Уловить легко: у него шаг на пол-доли короче, чем у соседей. Не от слабости — от опыта. Кто бегал под огнём, тот не «шлёпает» ступнёй. Он ставит её владея землёй. Плечи — слушаются. Глаза — не беспокоятся. Он не высматривает «выход», он помнит «путь». И снова — запах полыни. Лёгкий, как примечание на полях.

Керн гонит их в разминку. Брусья, перекладины, отжимания. Виктор работает экономно. Без показухи. Запасает дыхание, не тратит его на «смотрите, какой я бодрый». Таких люблю. Таких сложно сломать, но приятно собирать.

Сигнал тренировки смещается в клинок. Дерево. Учебная. Я даю знак Керну. Тот понимает: «пощупать». Противник — парень выше на голову, шире в плечах. Хороший.
Первый обмен — Виктор пропускает удар по стойке, но держит корпус. Второй — ловит ритм. Третий — делает вещь, которую не показывают в деревенских драках: пустой шаг. Сдаёт полшага назад, проваливает противника, и проводит чистую линию по ребрам. Дерево стукает о дерево. Тот таращит глаза — не ожидал. Керн хмыкает. Я — молчу. Просто отмечаю.

Рядом появляется посыльный.
— Господин начальник, письмо от интенданта лазарета. Срочно.

Разворачиваю печать. Коротко: «Виктор. Рекомендую на подхват к лазарету. Парень способный, дисциплинированный. Дар слабый».
Угу. Дар «слабый». Я перевожу взгляд на плац, где Призма час назад едва не подпалила серебро. Кто-то страхуется. Или не видел. Или — лжёт по доброте. Лекари любят прятать мальчишек от войны.
Имя на подписи — знакомое. Эдан. Лекарь с репутацией. Руки — золотые, язык — осторожный. Знаю. Запомнил.

Письмо кладу в карман. Потом поговорим. Не потому, что я люблю ловить людей на неточностях. Потому, что не люблю дыры в фактах. Дыры — хуже лжи.

Керн сдаёт смену. Я спускаюсь. Ряды — «смирно». Шум падает, как вода после плотины.

— Третий десяток, шаг вперёд! — Керн рычит, как голодный волк.
Виктор — в третьем. Шаг — точный. Зрачки — узкие. Дыхание — ровное.

— Сегодня — лазарет. Завтра — плац в шесть ноль-ноль. Марш-бросок. Потом — клинок. Потом — щиты.
— Есть, — хрип кольнёт пониже горла. Морок держится.

Я ни на кого больше не смотрю. Только на него. Он это чувствует — держится ещё ровнее, как струна подтягивается. Хорошо. Пусть знает. Пусть чувствует моё внимание спиной. Это дисциплина. Это моя территория.

Глава 6

Виктория

Подъём — как удар. Казарма гудит чужими голосами, пахнет потом, железом и тревогой. Я рывком сажусь на топчане и сжимаю кулаки, чтобы не выдать дрожь. Передо мной — плащ, ремень, коротко остриженные волосы щекочут шею. Я — Виктор.

Морок сидит крепко, но я всё равно ловлю себя на том, что ищу глазами зеркало — проверить, там ли я ещё. Смотрю в пустое стекло окошка. Щуплый парень смотрит в ответ. Ровная спина. Губы сжаты. Ничего особенного. И только глаза — всё ещё мои.

— На плац! — рвёт воздух чужой голос.

Мы выбегаем. Утро режет лёгкие холодом, будто их полоснули ножом. Сердце сбивается с ритма, но стоит ступить на плац — он возвращается. Раз-два. Раз-два.

И тут он появляется. Ректор.
Рей. я узнала его имя от сокурсников.

Он идёт, как будто весь мир обязан освободить ему дорогу. Высокий, мощный, в чёрном. Его шаги — ровные, его взгляд — ледяной. И всё же, когда он проходит рядом, я чувствую жар. Жар, который пробегает по коже, как электрический ток. Я даже не понимаю, почему именно он. Просто моё тело узнаёт его первым, раньше разума.

— Шесть-ноль-ноль. Марш.

Его голос — низкий, хрипловатый, властный. Каждое слово — команда. Даже не мне, не нам, а самому воздуху. Я иду. Нет, бегу. Земля гулко отвечает под ногами. И каждый раз, когда его взгляд скользит по мне, дыхание сбивается. Я держу ритм только потому, что он смотрит.

— Корпус, Виктор, — негромко, но я слышу его.

Моё имя в его устах звучит как удар, как клеймо. Я выпрямляюсь мгновенно, будто это естественно — слушать его. Больно приятно. Опасно приятно.

После бега — брусья, перекладины. Плечи горят, ладони рвутся. Я кусаю губу, чтобы не стонать. Его взгляд — рядом, где-то сбоку, и этого достаточно, чтобы я держала ещё раз, ещё. Я не сдамся. Не при нём.

Клинки. Дерево в руках, но оно кажется настоящим, острым. Первые удары тяжёлые, противник шире, выше. Я проваливаюсь, ухожу корпусом, дышу сквозь зубы. И на третьем обмене делаю шаг, который когда-то спасал мне жизнь на плацу в другом мире: пустой, обманный. Парень проваливается, а я бью по ребрам. Чисто. Сухо.

На миг я слышу… не знаю чей голос. Может, Керна, а может, его:
— Годится.

И внутри меня взрывается гордость. Глупая, не моя. И всё же — я улыбаюсь краем губ.

— Третий десяток — в лазарет! — Керн орёт, и моё сердце сжимается. Значит, снова встреча. Значит, он будет там.

Лазарет пахнет травами, огнём и чем-то слишком чистым. Врач усаживает меня в кресло, рядом — медные арки с рунами, Призма, лампады. Я слушаю её слова: «дышать», «не геройствуй», «стоп». Но всё это уходит на второй план, потому что дверь за моей спиной щёлкает.

И он входит.

Я не смотрю, но знаю, что это он. По тому, как воздух стал плотнее. По тому, как сердце делает один удар лишний. Рей. Его тень падает на мою руку, и этого достаточно, чтобы я вся напряглась.

— Начинаем, — врач говорит, но я слышу только его молчание.

Щиты встают. В груди сухо, пусто. И я разрешаю себе вспомнить огонь. Костёр. Ночь. Дрожь ладоней у тепла. Искра касается меня — и разгорается.

Жар поднимается. Сначала тихо. Потом сильнее. Я вдыхаю — и мне кажется, что всё тело становится пламенем. Я улыбаюсь сквозь дрожь. Не больно. Совсем не больно. Он узнаёт меня. Мой огонь. Мой.

— Ещё каплю, — его голос. Низкий. Уверенный. Так близко, что я почти чувствую его дыхание.

Я подчиняюсь. И пламя взмывает выше. Я сжимаю подлокотники, у меня дрожат ноги, и всё же я держу. Потому что он сказал «держи». Потому что его голос звучит так, будто я могу вынести что угодно.

— Дыши. Ровно, — он рядом. Его слова проникают под кожу, обволакивают. Я слушаюсь. И впервые в жизни подчинение не кажется слабостью. Это сила. Это свобода.

Огонь гудит внутри меня. Громко, сладко, будто моё сердце наконец дышит в полный голос. Я не хочу, чтобы это кончалось. Я хочу гореть. Хочу гореть под его взглядом.

— Стоп, — врач.

Жар стихает, как костёр, прикрытый крышкой. Я открываю глаза — и вижу его. Он стоит в стороне, руки за спиной, спокоен, как будто и не участвовал. Но я чувствую: именно он держал меня, не щиты, не артефакты — он.

— Неплохо, — его голос холоден, но для меня это как награда. — Только начало.

Я киваю. Слова застряли.

Он поворачивается, чтобы уйти. Шаг — и он проходит мимо меня. Я не выдерживаю и поднимаю взгляд. На полсекунды. Всего лишь. Но достаточно, чтобы встретиться с его глазами.

И я тону. В этих холодных, стальных глазах есть что-то, что разрывает мне грудь. Там нет нежности, нет мягкости. Там — сила, уверенность, требование. Но в глубине — на самый миг — я вижу дрожь. Нет, не дрожь… искру.

Он замечает, что я смотрю. Останавливается. Его взгляд скользит по моему лицу — ровно, медленно, будто он хочет разглядеть, почему я горю, хотя должен быть пуст. И на мгновение в его глазах появляется злость. Не на меня — на себя. Потому что он заметил. Потому что ему тоже… что-то откликнулось.

— Виктор, — произносит он тише, чем раньше. Голос низкий, сухой, но в нём есть напряжение. — Смотри вперёд.

Я опускаю глаза мгновенно, будто пойманная на краже. Щёки горят. Но внутри всё кричит: он заметил. Он увидел. Его холод треснул на секунду.

Он уходит. Дверь закрывается. Воздух становится легче — и одновременно пустее.

Глава 7

Рей

Я злюсь. На него — меньше. На себя — до скрежета.

Не на то, что курсант держит удар, дышит правильно и не хвастается. На то, что я откликнулся. На мальчишку. На взгляд — ровный, честный, без просьб.
Я не гей. Я знаю, что меня тянет: линия ключиц, вкус женской кожи, запах волос после дождя. Всё просто, всё по правилам.
А сегодня — треск по льду. И его глаза под веками, как упрямая лампада.

Значит, так. Дистанцию — под контроль. Причину — под лупу. Я назначу личные занятия, пару раз в неделю. Проверю: рукопашный, клинок, реакцию, дисциплину. Разберу по частям — пойму, где меня «взяло». И закрою тему.

Утро. Столовая шумит металлом ложек, кашей, чужими разговорами. Пар идет от мисок. Запах хлеба и тушёной капусты висит тяжёлой линией. Я вхожу — и вижу его сразу: сидит у окна, один. Спина ровная, движения экономные. Ест тихо, будто привык, что еда — это работа, а не праздник.

Подхожу. Не спрашиваю: «можно?» Сажусь рядом. Тень от моего плеча ложится на его ладонь.

— Сэр, — короткий кивок. Голос у него низит ноту морока, но держится уверенно.

— Едите — хорошо, — говорю так, будто это про тактику. И сразу — к сути: — С сегодняшнего дня — личные занятия. Понедельник, среда, пятница. Зал три. В восемь ноль-ноль. Не опаздывайте.

Он поднимает взгляд. Ничего лишнего — просто «принял приказ».

— Есть, сэр.

И вот эта тишина в его глазах снова зацепляет — как тонкий гвоздь, о который царапается ладонь. Чисто. Спокойно. Без кокетства. Я отодвигаю миску.

— До вечера, Виктор, — произношу его имя слишком чётко. Злит. Но делаю это нарочно: выработать иммунитет.

День проходит, как складка уставного плаца: марш, строевая, клинок, щиты. Я работаю, он работает. Иногда ловлю себя на том, что ищу его в строю — и тут же разворачиваю взгляд на других. Вечером — зал три. Тихий. Каменный пол, сдёрнутые шторы, воздух пахнет кожей, деревом и потом старых боёв.

Он приходит вовремя. Восьмь — и ровно. Снимает плащ, ладонь коротко касается пряжки — отточенное движение. Я киваю на татами.

— Рукопашный. Проверка базовых. Разминка — две минуты. Потом — входы, связки, уходы. Сигналом «стоп» буду я. Понятно?

— Понятно, сэр.

Мы выходим навстречу. Первый клинч — учебный: кисть, локоть, плечо. Я беру его запястье — и через ладонь проходит короткая, мерзко-правдивая дрожь. Не возбуждение — нет. Но слишком близко к нему, чтобы не разозлиться. Тело отвечает раньше головы: «внимание». Я отдёргиваю пальцы так, будто обжёгся.

— Ещё раз, — холодно.

Он входит чище. У него хорошая база: не бросает вес, не суетится, не шлёпает ступнёй. Я сбиваю захват, меняю уровень, вырезаю бедром стойку — он успевает уйти на пол-стопы. Правильно. Сносно. Раздражает.

— Плотнее, Виктор. Ты «есть» — только чуть. А мне нужно «целиком».

— Есть, — ниже, чем нужно. Нота морока — металлическая, липкая.

Мы работаем. И каждый раз, когда кожа касается кожи — плечо, запястье, дыхание в упор — по мне проходит та же короткая дрожь. Я стачиваю её злостью. Трамбую в гранит. С каждой связкой чувствую, как поднимается внутренний жар — не тот, боевой, правильный; другой, бесполезный. Меня бесит сам факт этого жара.

— Ещё, — бросаю.
— Есть, — он не жалуется. И — не хвастается. Делает.

Я ускоряю. Перехожу в жёсткий темп. Добавляю колено, плечо, винт корпусом. Он держит, уходит, ловит. И — смотрит на меня так, как нельзя: ровно, без обвинения, без восторга, как на факт. И это — хуже любых слов.

Срывает.

Следующий вход я делаю уже не по учебнику. Рвано. Жёстко. С фиксацией ключа, с давлением на шею, с ударом в корпус, который не нужен был для «проверки». Он сгибается, но сразу собирается, пытается контратаковать — правильно. Я блокирую, бью в печень, подхватываю ногу, валю. Тело подо мной вжимается в татами, горячее дыхание бьётся в ключицы, глаза — близко, слишком близко. И там — ни страха, ни ярости. Только упрямое «держу».

Я злюсь ещё сильнее.
И бью. Ещё. И ещё. Учебная серия превращается в бой. Не должен. Не имею права. Но делаю.

До меня доходит чужой звук — глухой, хриплый. Его. Я останавливаюсь, когда ладонь оказывается у него на горле, пальцы чувствуют пульс — быстрый, ровный, живой. Секунда — и реальность ударяет в висок.

Что я делаю?

Я отступаю, как будто с меня сорвали кожаные ремни. Вижу кровь на губе. Фиолетовую полоску на рёбрах. Дрожащие пальцы, которые держатся за мат, а не за меня.

— Встать можешь? — голос срывается. Ненавижу это.

— Могу, — шепчет. Садится. Пытается подняться — и тут же падает обратно, на локоть. Проклятый жар в груди — уже другой. Стыдный.

Я касаюсь его плеча осторожно ,через пальцы проходит снова та самая дрожь. Но теперь она — не повод бить.

— В лазарет, — коротко. — Сейчас.

Он кивает. Не делает вид, что «ничего, пустяки». Не морщит губы в браваду. Просто кивает. Я забираю его плащ, подхватываю под локоть, он опирается на меня — не всем весом, но достаточно, чтобы это почувствовала каждая мышца моей руки.

Коридор пуст. Камень холодный. Воздух пахнет мятой и тишиной. Я веду его быстро. На полпути ловлю себя на том, что дышу так, будто бежал. И что мне страшно. Не за должность. За него.

— Перегнул, — сухо говорит врач, когда я сдаю курсантскую кость на белую простыню. Голос без сюсюканья, но в нём нет осуждения — только факты. Эдан , за которым я посылал больше суток назад, появляется как из воздуха, что то говорит врачу, быстрыми руками развязывает ремни, щупает рёбра, смотрит зрачки.

— Сотрясения нет, — бросает через плечо. — Рёбра — ушиб, не трещина. Ладонь — лед, плечо — повязку. Два дня без спарринга. Щиты — без нагрузки.

Я киваю. Губы сухие. В горле — пыль.

Он смотрит на меня. Не глазами врача — глазами человека.
Я впервые за вечер произношу слова, которых не было в моих планах:

— Это… моя ошибка. — Каждое слово — как камень. — Я… перебрал.

Глава 8

Виктория

Утро пахло кашей и влажным деревом. Я села у окна — там, где можно смотреть в небо и делать вид, что смотришь в тарелку. Сердце стучало ровно, как на плацу, пока он не вошёл.

Рей шёл сквозь столовую так, будто всё уже шло по его плану. Чёрное, короткие движения, взгляд — ледяной. Он остановился рядом и сел без вопросов. Тень от его плеча легла на мою ладонь — и мне пришлось переставить миску, чтобы не выдать дрожь.

— Едите — хорошо, — просто констатировал. И сразу, без лишнего воздуха:
— С сегодняшнего дня — личные занятия. Понедельник, среда, пятница. Зал три. В восемь ноль-ноль. Не опаздывайте.

Моё «есть, сэр» прозвучало низко и спокойно. Внутри же всё коротко вспыхнуло — радость, страх, голод сразу. Он произнёс моё имя:
— До вечера, Виктор.
И ушёл, оставив меня с ложкой в руке и сердцем, которое забыло, как бить ровно.

День тянулся, как бинт — туго и долго. Я работала чище обычного: строевая, клинок, щиты. Считала вдохи, экономила силы. Несколько раз ловила себя на том, что ищу его взгляд — и тут же возвращала глаза в цель. Вечером, перед залом, я туже затянула ремень, подтянула рукава, проверила повязку на груди — привычный доспех. «Ты — Виктор», — сказала себе. «Дыши».

Зал три встретил тишиной и запахом кожи. Каменный пол, сдёрнутые шторы, свет — ровный, без теней. Рей уже был там. Стоял в центре, как точка сборки.

— Рукопашный. Проверка базы, — коротко. — Разминка — две минуты. На «стоп» — замерли.

Я кивнула. Разогрела плечи, запястья, корпус. Кожа чуть вспотела. В горле стало суше. Мы сошлись.

Первый контакт — ладонь в ладони. Его пальцы — сухие, уверенные. По моей руке прошла короткая дрожь, как от токового поцелуя. Не боль. Не страсть. Но близко к обеим. Я отняла ладонь на долю мгновения позже, чем следовало. Он — раньше, чем нужно.

— Ещё, — ровно.

Мы шли связками. Он срезал мой захват — чисто. Я уводила корпус — экономно. Он ввинчивал плечо, я смещала центр тяжести, ускользала на пол-стопы… и всякий раз, когда мы соприкасались — запястье, плечо, грудь — во мне поднималась та самая, нелепая волна. Я глотала её, как огонь: внутрь, чтобы не дымиться снаружи.

— Плотнее, Виктор. Ты есть — только чуть. Нужен целиком.

Я кивнула. Зацепилась. Пошла глубже. Он ускорился. Удар плечом — в грудь. Резкий вырез бедром — из стойки. Я ловила, держала, упрямо возвращалась. И вдруг почувствовала — не темп, а злость. Его. Тихую, холодную, без крика. Она не требовала — давила.

Следующая связка прилетела жёстче, чем учебник: колено — в корпус, фиксировка предплечьем — на шею, разворот — в пол. Я глотнула воздух и поднялась.
— Ещё, — сказала сама. Без вызова. Фактом.

Мы сцепились снова. Я пошла в пустой шаг, он прочитал и врубил вес. Мир перевернулся, татами ударило в лопатки. Он был близко — слишком. В его глазах плавал лёд, который не спасает, а режет.

Удар по рёбрам. Ещё. Глухие, рабочие — и всё же лишние. Учебный бой растворился, осталась его ярость на что-то, чему я не знала имени. Я держала. Дышала. Считала. Думала только о том, чтобы не выдать дрожь — не ту, токовую, а другую: от обиды, которая нарастала под кожей.

Ладонь легла мне на горло — не душить, фиксировать. Пульс бился под его пальцами ровно. И в этот удар реальности — он отступил. В глазах мелькнула тень «что я делаю?».

Я села, попробовала встать — ноги поехали. Вкус железа на губах, горячая полоса под ключицей. Он подхватил меня за локоть — осторожно, впервые за вечер осторожно.

— В лазарет, — глухо.

Лазарет встретил слишком чистым светом. Врач — деловая, ровная — уже тянула ко мне холодный бинт, когда дверь щёлкнула ещё раз.

— Эдан? — выдох сорвался сам. Мир на секунду перестал щёлкать.

Он вошёл как всегда — тихо, с запахом трав и дороги на плаще. Чужой среди чужих — и вдруг свой, так, что перехватило горло.

Врач коротко на него глянула:
— Вы кто?

— Лекарь Эдан, — спокойно. — По распоряжению начальника академии. Он послал за мной. Вероятно, буду служить здесь, в лазарете, если согласуем бумаги, — затем посмотрел на меня, уже мягче.

— Что вы тут делаете?.. — шепнула я, чтоб никто не слышал ,и это было «как ты нашёл меня» и «не бросай» в одном слове.

— Смотрю, чтобы ты жил, — коротко ответил он, и в этом «жил» было больше тепла, чем в любой повязке.

Мысль о том, что он будет здесь, рядом, как тихий щит, заставила меня впервые глубоко вдохнуть.

Эдан работал быстро: лёд на ладонь, повязка на плечо, пальцы — уверенные, тёплые. Врач отметила:
— Два дня без спарринга. Щиты — без нагрузки. Рёбра — ушиб, не трещина.

Рей стоял рядом камнем. Потом сказал негромко, хрипло, словно слова царапали горло:
— Это моя ошибка. Я перебрал. Извините.

Я подняла взгляд. Внутри уже горело «почему?», уже царапалась обида — но я не дала ей лица. Я — Виктор. Я не могу позволить этому мужчине увидеть, как больно было не телу, а мне.

— Принято, — так же ровно ответила я.

Он кивнул. Развернулся и ушёл. Дверь закрылась мягко — и только тогда я позволила себе вдохнуть до боли. Рёбра отозвались, глаза защипало — не от удара, от непонятности.

— Почему? — спросила я тише, уже у пустоты. — Почему так?

Эдан посмотрел на меня внимательно, как на шов, который можно снять лишь вовремя.
— Иногда люди не на тебя злятся, — сказал он. — Но бьют — тебя. Не потому что ты слабый. Потому что ты — близко.

«Близко» полоснуло так точно, что я отвернулась к стене. Не плакать. Не сейчас.

Когда он отошёл за мазью, я осталась одна на краю белой простыни. Трещины в известке на потолке сложились в карту. На ней — мой маршрут: понедельник, среда, пятница. Зал три. Не опаздывать. Дышать. Держать.

Плакать я не стала. Вместо этого я вытянула руку, сжала и разжала пальцы.

— Ладно, Рей, — шепнула я в пустоту. — Если ты хотел, чтобы я сдалась — ты ошибся адресом.

Огонь внутри перевернулся и лёг иначе — ниже, глубже. Не ярость. Решение.
Я приду на следующее занятие. Я встану. Я выдержу.

Глава 9

Рей

Просыпаюсь от чужого шёпота простыней. Тепло под ладонью, голая кожа — мягкая, лениво тянется ко мне, как к огню. Вчера вечером я сделал то, что всегда работало: сбросил пар. Без обещаний. Без имён. Чистая физиология против лишних мыслей.

Не сработало.

В тот момент, когда жар уже затягивал в темноту, перед глазами встал не овал чьих-то губ, а другие — его. Ровный взгляд. Упрямое «держу». И я чуть не выругался вслух, потеряв ритм. Тело своё взял — привычкой, дисциплиной, как всегда. Голова — нет.

Дурак.

Я ненавижу утренние задержки. Постель — не место для ночёвок. Слишком долго. Слишком интимно. Слишком не моё.

— Вставай, — голос у меня ровный, командный. — Одевайся. Вон из спальни.

Она морщит губы, пытается что-то сказать — «ещё минуту», «ты был таким» — неважно. Я поднимаю бровь. Этого хватает. Шорох ткани, тихий стук каблуков, дверь — и тишина возвращается на место, как выдвинутый затвор.

Я распахиваю окно. Влажный воздух ударяет в лицо прохладой. Над плацем ещё серо, башни глотают последний клочок ночи. И тут я вижу его.

Виктор. Один. Бежит по кругу, пока всё ещё спит. Не ради глаз, не ради похвалы. Ровный шаг. Корпус собран. Плечи — свободные. Дыхание — по рёбрам. На ключице — тёмная тень свежего синяка, моя работа. Вины — столько, сколько нужно, чтобы помнить. Сентиментальности — ноль.

И всё равно в груди тонко хрустит лёд.

Я опираюсь о подоконник. Смотрю, как он меняет темп: ускорение — держит, замедление — не распадается. В каждом движении — экономия, как у тех, кто привык жить на паёк. Организм работает как механизм, но там, внутри, я уже видел: огонь. Чистый. Слишком большой, чтобы «отпустить и забыть».

Вчерашний бой бьётся под кожей чужими ударами. Я помню свою злость — не на него. На себя. На дрожь в пальцах, когда коснулся запястья. На то, как мой лёд повёл себя, как вода. Я позволил ярости сесть в связки. Перешёл черту. Увидел это только тогда, когда ладонь легла ему на горло и ощутила его пульс — не испуганный, ровный. Сняло, как пощёчиной.

Извинение сказал. Мало.

Решение нужно. Простое, как устав.
Личные — оставляю. Понедельник, среда, пятница. Но правила меняю: минимум контакта, максимум техники.

Я снова смотрю вниз. Он уже не бежит — стоит у кромки плаца, тянет плечо, локоть, шея склонена. Делает это правильно . И вообще-то мне должно быть всё равно. Но не всё равно.

— Чёрт, — тихо. Чтобы услышал только я.

Не потому, что «не гей». Это факт, не лозунг. Меня никогда не тянуло на парней. Меня заводит другое: послушная спина, честный огонь, дисциплина без позы. И именно это я вижу в нём.

Снизу раздаётся шорох шагов — первые десятки выходят к завтраку. Виктор уходит по краю, как тень. Я закрываю окно. Холод остаётся, но уже мой.

Сегодня вечером — зал три. Я зайду раньше. Настрою темп. Оставлю у двери всё лишнее. И если хоть раз почувствую, как злость снова тянет связку в удар, — остановлю. Я могу. Я обязан.

Я поднимаю рубашку с кресла, затягиваю ремень. В зеркале — привычное лицо. Ни тени ночи, ни чужих губ. Только тонкая, едва видимая линия у глаза — новая. Пусть будет напоминанием.

— В восемь ноль-ноль — говорю своему отражению, как приказ, который уже исполнен. — Без опозданий. Без глупостей.

Глава 10

Виктория

После пробежки тело тёплое, мысли ровные. Я успела умыться ледяной водой, растереть плечи и уже тянулась за плащом на занятия, когда воздух взрезала сирена. Не звук — нож. Рваная, металлическая. Она прошла через кости и, кажется, даже огонь внутри обернулся на шум.

Коридор вспух людьми. Кто-то выронил котелок, кто-то смеясь пытался шутить — смех сорвался в кашель. Меня подхватило течение курсантов.

— Границу прорвали! — сипло у уха.
— Из Подземья твари полезли, таювары, — другой голос, выше, почти на визг. — Наши уже держат, но брешь…
— Портал откроют на плацу! Всех собирают!

Слово «брешь» звенит в голове, как пустой кубок. Я слышу собственное: раз-два, раз-два, иду быстрее, чтобы не думать. На плацу — маги кругом, ладони подняты, по пальцам стекут серебряные нити начертанных рун. Воздух вокруг них густеет, темнеет, как вода перед бурей.

Он — уже там. Рей. В чёрном. Властный, собранный. Голос — короткие команды, и мир подчиняется.

— Третий и пятый — ко мне. Шестой — к магам щитов. Лекари — за мной, но на дистанции. Кто без допуска — в тыл, не геройствовать!

Мне кажется, он мельком смотрит по рядам — и я ловлю эту долю взгляда всем телом. Странно спокойно. Никакой драмы в чертах — чистая решимость. Я ловлю воздух и становлюсь в третий десяток. «Виктор» — ровная спина, сухой взгляд. Но внутри меня уже бьётся старый метроном. Пахнет железом. Будет кровь.

Портал раскрывается, как зрачок. В центре — тёмная поверхность, дрожащая. Тепло от неё — не живое, печное, а густое, как от расплавленного камня. Команда — «вперёд!» — и нас втягивает.

Граница — это запах. Жжёной шерсти, мокрой земли и того сладковатого, от которого во рту становится сухо — кровь. Воздух дерётся. Небо просело серым. Земля изрезана. Щиты магов мерцают рваными куполами, ломаются, поднимаются снова.

Вижу стену — каменную, с черным, как гниль, рваным ртом посередине. Брешь. Через неё течёт вязкая, спотыкающаяся живность: таювары, чешуйчатые, с лапами, как у кошек, и пастью, как у рыбы; за ними — крупнее, хребты скособочены, глаза светятся болотным.

Наши — держат. Волки из оборотней — полупереход, хребет дугой, когти в чёрной крови. Маги стихии — вспышки льда, ножи ветра, земля поднимает гребни. Дальше, на холмике — лекари. Они возвращают тех, кто может вернуться, и закрывают глаза тем, кто не обязан.

— Третий десяток — к левой кромке! — голос Керна рычит в ухо. — Держать, не пускать, шаг вправо — смерть!

Я шагаю к левой кромке. Шаг — твёрдый, земля под ботинком — моя. Огонь внутри слушает. Пока — не трогай. Щиты над нами — сухое тепло по коже. Дерево клинка в ладони — привычный вес, как рукоять верного инструмента.

Первый таювар на меня — низко, рывком, поверхность чешуи брызжет грязью. Я пропускаю голову, врезаю по шее. Раз, два. Дерево звенит, как железо. Тело вязнет, падает, и я только потом слышу собственное дыхание: ровно, глубже, чем кажется. Второй идёт на фейк — лапа на щит, морда сбоку, я подаю корпус навстречу, провожу, оставляю его на земле. Кровь брызжет — горячая, солёная. Вкус металла на губах — родной.

Я не думаю. Я делаю. Внутри — тишина, в которой нет места вчерашним занятиям, лазарету, даже его лицу. Пока.

Мы продвигаемся ближе к стене. Брешь — как рот, в который лезут ладони. Рядом со мной орёт кто-то, потом не орёт. Я не оборачиваюсь. На нашем фланге — маги щитов держат песню тонко, как струну. На краю зрения — белая повязка лекаря. Я благодарна им так, как благодарят воду — без слов.

Перед самой брешью — он.
Рей.

Его клинок — не блеск, а чистая функция. Резкие, экономные линии. Не танцует — режет. И огонь. Не щедрый — дисциплинированный. Каждая вспышка — ровно столько, чтобы отбросить, поджарить, остановить. Он держит край так, будто на нём всё стоит. Возможно — так и есть.

Меня к нему тянет в этой грязи так же, как в лазарете — к его голосу. Я ловлю его ритм, подстраиваюсь. Мы не рядом, но наши движения начинают совпадать по тактам. Это почти смешно — и почти свято.

— Щиты! — кто-то кричит, и красноватая волна бежит по куполам. Брешь дергается, как рот, в который вставили клин. Учителя академии становятся в линию, руки — к небу, слова — как камни, магия — как домкрат. Они глотают брешь, тянут её края друг к другу.

В этот момент всё должно стать тише. В такой секунде враг всегда пытается ударить в спину.

Я вижу спиной. Они приходят не из бреши — из-под насыпи, откуда нас не ждали. Одно — быстрее других, выше, кости торчат, как ножи. Оно идёт не на меня. Оно идёт на него.

У меня — два варианта: крикнуть или идти. Я иду. Ноги сами знают, как. Пять шагов, четыре, три. Рёбра стонут под повязкой — вчерашней, но я не слышу. Кожа на плечах мурашками. Клинок — бесполезен: поздно. Оно уже прыгает, тень закрывает его спину, челюсть раскрыта.

— Сэр! — вылетает. На «Рей» у меня не хватает воздуха.

Он поворачивает голову на долю — мало. Этого мало. Я бросаюсь. И в прыжке вдруг понимаю: мне не хватит времени. Не хватит тела. Не хватит силы.

Огня — хватит.

То, что я держала , как котёнка в ладонях, распахивает пасть. Он не спрашивает — берёт. Я не поднимаю рук, не успеваю думать формулы. Во мне — только образ: не дай ему упасть. И огонь отвечает.

Столб, такой честный, что хрустят руны на браслетах магов. Не вспышка — удар снизу вверх, как если бы из меня поднялась чёртова печь. Воздух качается. Тварь завоет — и нет её. Только чёрная крошка, которая пахнет болотом и жареной рыбой. Края бреши дергаются от волны. Учителя держат. Щиты визжат тонко — и доживают.

Меня резко отбрасывает назад — не телом, изнутри. Резерв рвётся, как мешок. Всё яркое — будто сняли фильтр с солнца, и оно жжёт прямо в глаза. Колени на секунду ещё мои — и больше нет. Я падаю — не вниз, а вглубь себя. Вокруг — голоса, крики, чей-то мат, чьё-то «держи». И сквозь это — он.

Рей — совсем рядом. Я вижу его в нереальной чёткости: шрам у костяшки, тень пепла на щеке, на секунду — не лёд, а злость и… страх? Его рука — у меня на груди, вторая — на шее, там, где пульс. Он жив. Я — тоже. Хорошо.

Загрузка...