Воздух в Канготово был не просто холодным, а густым и острым, как битое стекло. Он звенел в ушах всепоглощающей тишиной, нарушаемой лишь далеким, одиноким карканьем ворона да скрипом ветки о подмерзшую кровлю. Деревушка, затерянная в сибирской тайге, словно впала в зимнюю спячку, укрывшись под белым саваном. Для шестнадцати оставшихся жителей: русских староверов и немногочисленных кетов, эта зима была лишь одной из многих в череде суровых субарктических зим, но она определенно ощущалась иначе.
Сугробы, похожие на застывшие волны, погребали под собой заборы и подступали к самым окнам заброшенных изб, их слепые глазницы смотрели на мир пустотой и безысходностью. Где-то под этим снегом лежали Канготовские пески, что летом манили туристов с круизных лайнеров, а теперь были лишь частью безымянной белой пустыни. Единственная улица, больше похожая на просеку, тонула в сумерках, хотя до вечера было еще далеко. Тяжелые двери библиотеки-филиала №17 не скрипели, припасы в единственном магазине казались скудными перед лицом вечности, а замерзший берег Енисея молчал, не обещая богатого улова осетра или стерляди.
В этом году зима пришла не просто суровая – она пришла последней. Это было не знание, а чувство, тяжелое и неумолимое, что ползло из-под земли, из-под фундаментов домов, заложенных еще Шляховым в XVIII веке, и витало в морозном мареве.
И сквозь эту мертвенную, застывшую красоту, медленно, словно сопротивляясь самой гравитации отчаяния, двигалась одна-единственная фигура. Старый священник, отец Еремей. Его сгорбленная спина была живой летописью прожитых лет и тягот, а ноги с трудом вваливались в снег, оставляя за собой неровный, корявый след. Он казался таким же немощным и ветхим, как дома вокруг. Русская речь его предков и древние наречия кетов, что он слышал с детства, теперь растворились в этой тишине, и он один остался их немым хранителем. Но стоило ему поднять голову, и все впечатление рушилось. Из-под густых, поседевших бровей смотрели глаза, похожие на два осколка чистого, почти небесного льда. Они не просто видели; они пронзали насквозь: и сугроб, и стену, и душу. В этих глазах жила странная, неестественная для этого места ясность, словно он один во всей деревне знал некий великий и горький секрет, который принесла с собой эта зима.
Его дом, низенький, почерневший от времени и непогоды, но удивительно крепкий, стоял чуть в стороне, на пригорке. Он не запирался, ведь в Канготово не было нужды в замках, так как единственное, что могло прийти извне, уже было здесь, в самом воздухе. Каждый, кто решался постучать в его дверь, тяжелую, обитую войлоком, находил внутри не просто убежище от стужи, а нечто большее: для русского охотника это были отголоски старой веры в стенах, помнящих основателя Шляхова; а для кета – молчаливое понимание, что этот человек хранит память и о их земле.
Дверь открывалась, и человека встречал не только запах воска и старого дерева, но и густой, хлебный дух, а также аромат свежезаваренного чая. Отец Еремей встречал гостя своей тихой, чуть печальной улыбкой, которая, однако, лучиками морщин вокруг глаз делала его лицо бесконечно добрым. Он не спрашивал ни о чем, лишь пододвигал к печи прочное, потертое кресло, наливал в граненую кружку чаю, не спеша, с особым вниманием к самому ритуалу. И тогда, в тишине, нарушаемой лишь потрескиванием поленьев, начиналось главное. Люди шли к нему с разным грузом: кто с каменной тяжестью нераскаянного греха на душе, кто с щемящей пустотой утраченной веры, а кто просто с невыносимой тоской одиночества.
И каждое воскресенье, после вечерней мессы в крошечной, промерзлой церквушке, где дыхание прихожан превращалось в облачка и уплывало под черные своды, они собирались вокруг него, словно дети. Но не для проповеди, а для истории. Они были разными: притчи, отточенные веками, словно ограненные алмазы; странные, почти забытые сказки, пахнущие хвоей и дымом стойбищ, в которых духи тайги говорили голосами кетских предков; горькие и откровенные исповеди из его собственного прошлого, о годах в колхозе «Охотник» и о том, как он хоронил целые поколения у этой реки, и о которых он говорил так, будто это была не его жизнь.
Но чудесным образом каждая история оказывалась нужной. Заблудшая душа, бредущая во тьме, вдруг находила в древней библейской притче тонкий, как нить, лучик надежды, и шла за ним. Тот, кто разуверился в чудесах, слышал сказку о лесном духе и вновь замечал, как искрится иней на ветвях, будто кто-то рассыпал самоцветы. А тот, кто запутался в паутине собственных пороков, слушал исповедь отца Еремея о его молодости и в падении другого вдруг с ужасом и надеждой узнавал себя, находя точку опоры, чтобы оттолкнуться от дна. Он касался струн их душ с точностью хирурга или, быть может, волшебника, и замерзшие сердца оттаивали, рождая ту единственную теплоту, что могла противостоять надвигающемуся холоду.
Церковь в Канготово была крошечной, старой не от времени, а от вечности. Бревна, почерневшие от сырости и морозов, впитали в себя молитвы двух с половиной столетий и теперь, казалось, источали их обратно в сумрак, царивший под низкими, нависающими сводами. Воздух был густым, пахнущим воском, ладаном и вековой пылью. Пламя нескольких свечей колыхалось, отбрасывая на стены гигантские, пляшущие тени, которые жили своей собственной, неспешной жизнью. В этой глуши церковь была не просто зданием, а последним оплотом против всепоглощающей внешней тьмы и тишины.
И вот, в одну из воскресных вечерних служб, отец Еремей вышел перед прихожанами и не сразу начал, а стоял, всматриваясь в каждого. Его пронзительный взгляд скользнул по лицу молчаливой старушки Агафьи, задержался на изъеденном шрамами лице Степана, в чьих глазах застыла пустота брошенной фактории; встретился с уставшими, но не сломленными глазами учительницы Надежды, что одна боролась с безграмотностью современного времени. Он читал их, как раскрытые книги, видя невидимые миру раны, сомнения и надежды. Молчание затягивалось, становясь густым, почти осязаемым.
– Сегодня, братья и сестры, – голос его был тих, но каждое слово падало в звенящую тишину с весом камня, – я начну цикл повествований, коих вы еще не слышали. Цикл о тех, кого мы не видим, но кто всегда рядом. Кто ходит за нами по пятам в лесной глуши, чье дыхание мы чувствуем в метель, чьи тени мелькают в углу глаза у медленно потухающей печки.
Он сделал паузу, позволив морозному ужасу от этих слов пробежать по спинам прихожан.
– И сегодня я расскажу вам первую. Историю о падшем страже и погибшей любви.
Отец Еремей перевел дух, и его взгляд утратил земную привязку, уносясь в иные миры.
– Не думайте, что небесные обители – это место покоя. И там есть место гордыне, что тверже льда и острее клинка. Жил там один страж, светоносный и прекрасный, сиявший, как утренняя звезда. Имя его было Элидар, что значит «Дар Света». И была у него возлюбленная, чистая, как первый снег. Звали ее Нефела, и была она ангелом облаков, легким дуновением, утренним туманом…
И отец Еремей начал свою повесть. Он рассказывал о том, как гордыня Элидара, его слепая вера в свою силу, заставила его пренебречь небесным законом и остаться с возлюбленной в небесах, когда наступала Великая Буря.
Голос его то становился шепотом, подобным шуршанию крыльев ночной бабочки, то крепчал, наполняясь мощью библейского пророка, когда он описывал ярость стихии.
– …И он не смог удержать ее. Порыв ветра чудовищной силы вырвал хрупкую Нефелу из его объятий. «Элидар!» – это был последний звук, что он услышал, прежде чем гром поглотил все. Он нашел ее на острых скалах, где ее свет угас навеки.
Лица прихожан были бледны и неподвижны. Они забыли дышать, следя за полетом и падением небожителей.
– Суд был скорым и суровым, – продолжал батюшка, и его голос вновь стал металлическим и неумолимым. – «Ты возомнил, что твоя сила выше наших законов. Твоя гордыня стала причиной гибели невинной души. Ты больше не достоин света. Мы отнимаем твои крылья. Ты будешь изгнан на землю, и твое бессмертное тело примет вид, отражающий твою собственную гордыню, ставшую грехом. Ты будешь гоним людьми, как прокаженный, и будешь бродить по миру, неся вечную память о своей вине, не в силах ни умереть, ни искупить ее».
Когда история была закончена, в церкви стояла гробовая тишина. Казалось, сам воздух застыл, отяжелев от этого откровения. Прихожане медленно, молча расходились, унося в себе тяжесть и величие услышанного. Учительница Надежда украдкой смахивала слезу, будто оплакивая хрупкость всего самого чистого в этом жестоком мире; Степан сурово смотрел перед собой, сжимая свои мозолистые кулаки, словно вновь пытаясь удержать то, что однажды упустил навеки; а старуха Агафья что-то беззвучно шептала, перебирая пальцами, обращаясь к тем духам тайги, что были для нее куда реальнее, чем какой-то небесный Элидар.
Отец Еремей остался один в опустевшей церкви, где воздух был густым, пахнущим воском, ладаном и отзвуками откровения. Он задул свечи одна за другой, и только лампада у образа продолжала метать трепетные тени. Подойдя к двери, он на мгновение задержался, глядя в черную глазницу ночного окна. На миг ему показалось, что за стеклом, в кромешной тьме, мелькнуло бледное, искаженное страданием лицо. Но это могла быть и игра усталых глаз, и отблеск пляшущего огонька лампады.
– Спи спокойно, несчастный дух, – прошептал он. – Твоя история услышана. Может быть, в этом и есть начало твоего искупления.
И, перекрестившись, он вышел, чтобы запереть за собой дверь до следующего воскресенья, оставив за спиной тишину и незримое присутствие тех, о ком теперь знали в Канготово. Именно это присутствие, казалось, осталось дежурить в опустевшем храме, затаившись в углах. И теперь, когда отец Еремей гасил последние свечи, оно начало проявляться.