— Влада, ну хватит уже! — Лена допивала третий эспрессо и сверлила меня взглядом, словно хотела проделать во мне дыру. — Когда ты последний раз была где-то, кроме своей операционной и дома?
Я машинально поправила белый халат. В кармане настойчиво вибрировал телефон — наверняка Кирилл спрашивает, когда буду дома. Или дети что-то натворили. Марк опять подрался в школе – совсем отбился от рук. А Катя... Господи, в четырнадцать лет она уже красивее меня в двадцать, и это пугает больше любого диагноза.
— Лен, у меня завтра сложная операция, — я потёрла переносицу, чувствуя, как накатывает знакомая усталость. — Трёхлетний мальчик, врождённый порок сердца. Если я не высплюсь, может дрогнуть рука. Мне не до выставок сейчас.
— Именно поэтому и надо! — Лена наклонилась через стол, и её рыжие кудри коснулись моей руки. — Влада, да ты превращаешься в робота! Работа-дом-работа-дом – и так по кругу. А жизнь мимо проходит!
«Жизнь проходит мимо». Эти слова вонзились в мозг, как заноза. Болели, ныли, не давали покоя.
Я взглянула в окно кафе. Октябрь разукрасил Москву безумными жёлто-красными мазками, словно художник, потерявший рассудок. Люди спешили по тротуарам, кутаясь в пальто, каждый со своей тайной болью, со своими недосказанными словами. У каждого своя жизнь, свои секреты. Я же не помнила, когда в последний раз гуляла просто так, без цели, без мыслей о работе, без этого проклятого чувства вины.
— Это фотовыставка Андрея Петрова, — Лена достала из сумки глянцевый буклет, пахнущий типографской краской. — «Лица города». Помнишь, мы с тобой в институте мечтали о таком? Путешествовать, снимать, жить полной жизнью?
Я помнила. Помнила так ясно, что сердце сжалось от боли. Как мы с Леной строили планы в тесной комнатушке общежития, сидели на продавленных кроватях, попивая дешёвый растворимый кофе из гранёных стаканов. Медицина, мечты о спасении мира… всё казалось возможным…
Как я хотела стать не просто врачом, а врачом-путешественником, работать в «Докторах без границ», спасать жизни в африканских джунглях и азиатских трущобах. Как встретила Кирилла на третьем курсе — высокого, с умными серыми глазами и обворожительной улыбкой — и влюбилась так сильно, что забыла обо всём остальном. Любовь накрыла меня, как цунами, смыла все мечты, оставив только его лицо, его руки, его обещания.
Телефон снова завибрировал, и экран высветил знакомое имя. Сообщение от Кирилла, сухое и дежурное: «Задерживаешься? Дети спрашивают».
— Хорошо, — услышала я собственный голос, словно со стороны, словно говорила не я, а кто-то другой. — Но только на час.
Пальцы сами набрали сообщение: «Задерживаюсь на работе. Экстренная консультация. Буду поздно». Ложь сорвалась с пальцев пугающе легко, будто я лгала всю жизнь. Может, так и было? Может, я лгала себе каждый день, убеждая, что всё в порядке?
Ответ пришёл почти мгновенно: «Понял. Меня тоже вызвали на срочное совещание, вернусь поздно. Дети дома».
Оба заняты. Оба живём в параллельных мирах, где нет друг для друга места. Где вообще нет «нас» — только два человека, которые когда-то делили постель и мечты, а теперь делят только обязанности и молчание.
Лена просияла, как ребёнок, получивший долгожданную игрушку, и я поняла — этот час изменит всё. Иногда достаточно одного часа, чтобы жизнь повернулась на сто восемьдесят градусов. Иногда одного взгляда, одного слова, одного решения.
***
Выставка открылась в небольшой галерее на Остоженке, в старинном особняке с высокими потолками и скрипучим паркетом. Чёрно-белые фотографии висели на стенах, словно окна в чужие души. Лица незнакомых людей, но каждое рассказывало свою историю — историю боли, любви, надежды. Старик с газетой на лавочке, морщины которого хранили память о войне. Девочка с воздушным шариком, глаза которой светились такой чистой радостью, что хотелось плакать. Влюблённая пара под дождём, и капли на стекле размывали их силуэты, делая любовь призрачной, неуловимой.
— Смотри, — Лена замерла у одной из фотографий, и голос её дрогнул. — Это же хирург — прямо как ты.
Я подошла ближе, и сердце ёкнуло, словно споткнулось о собственный ритм. Женщина в белом халате стояла у окна операционной, и свет падал на её лицо так, что было видно каждую морщинку усталости, каждую складку сосредоточенности, каждую тень под глазами. Красивая... но словно выжатая. Словно жизнь высосала из неё всё живое, оставив только профессиональную маску.
Неужели это я? Неужели и во мне люди видят только эту пустоту, эту выхолощенность? Неужели я превратилась в призрак самой себя?
— Добрый вечер, — чей-то голос заставил меня вздрогнуть и обернуться, как будто меня поймали на краже.
Позади нас стоял сам автор фотографий Андрей Петров. Он оказался совсем не таким, как я представляла. Моложе — тридцать пять, может, сорок. Тёмные волосы с благородной сединой на висках, внимательные серые глаза, которые смотрели не мимо, а прямо в душу. Руки фотографа — сильные, с длинными пальцами.
— Здравствуйте, — выдохнула я, и почему-то голос прозвучал хрипло, словно я не говорила целый день.
— Вы, наверное, врач? — Он кивнул на фотографию хирурга, и я поняла, что он видит во мне то же, что запечатлел на снимке.
— Верно. Я кардиохирург, — ответила я и почему-то вспыхнула, как девчонка на первом свидании. Глупо. В сорок два года краснеть от простого вопроса незнакомого мужчины. Но кровь предательски прилила к щекам, и я почувствовала, как сердце забилось чаще.
Ресторан «Метрополь» дышал стариной и покоем. Приглушённый свет струился сквозь хрустальные плафоны. Мягкий джаз обволакивал, словно бархатная перчатка, а божественный аромат свежесмолотого кофе щекотал ноздри. Мы с Леной устроились у окна — я заказала капучино. Впервые за пять лет. Странно. Сегодня хотелось чего-то нового, будто душа проснулась после долгой спячки и потянулась к солнцу.
— Знаешь, — Лена медленно размешивала сахар в своём эспрессо, серебряная ложечка звенела о тонкий фарфор, как колокольчик, — ты сегодня совсем другая. Живая какая-то. Глаза горят.
Я хотела ответить что-то про новый виток в жизни, про планы, которые наконец-то начали обретать форму, но слова застыли комом в горле. Через стеклянную перегородку, в соседнем зале мелькнула знакомая до боли фигура.
Широкие плечи в сером пиджаке — том самом, который я выбирала в «Цветном», стоя рядом с ним у зеркала и думая, как он красив. Тёмные волосы с серебром у висков... Я знала каждый завиток. Когда-то любила гладить их перед сном, вдыхая запах его шампуня.
Кирилл сидел спиной, но я бы узнала его из тысячи. Двадцать лет брака выжигают силуэт мужчины в сетчатке навсегда.
А напротив...
Боже мой.
Ольга. Наша Оля. Операционная сестра. Всегда улыбчивая, готовая помочь, с ямочкой на подбородке и звонким смехом. И беременная. Очень, очень беременная.
Мир поплыл, как акварель под дождём. Звуки стихли, словно кто-то накрыл меня стеклянным колпаком. Кирилл что-то говорил Ольге, склонившись к ней, и она смеялась — звонко, беззаботно, запрокидывая голову. Как когда-то смеялась я, слушая его шутки про пациентов и коллег. Какая же я была дура. Слепая, наивная дура.
Её рука покоилась на округлившемся животе, а его — поверх её руки. Защитно. Нежно. Собственнически. Пальцы переплелись, и я увидела, как он большим пальцем поглаживает её кожу.
Нет. Этого не может быть. Не может.
— Влада, что с тобой? — голос Лены доносился словно из параллельной вселенной, сквозь вату. — Ты белая как мел.
Я не могла оторвать взгляд от этой картины. Кирилл поднёс к губам Ольги чашку, помог ей попить — движения были такими знакомыми, такими... интимными. Так он когда-то заботился обо мне, когда я носила Катю. Подносил стакан воды среди ночи, когда мучила изжога, гладил по спине, когда тошнило по утрам.
Память лихорадочно подбрасывала улики, как карты в руках шулера. Задержки на работе. «Новое оборудование нужно осваивать, Влад». Сложные операции. «Министерство требует отчёты, ты же понимаешь». Я верила каждому слову. Он же заведующий! На нём ответственность за всё и всех. А по вечерам приходил отстранённый, рассеянный, словно мысли его были где-то далеко. Я списывала всё на переутомление, варила ему травяной чай с мёдом, массировала плечи, чувствуя, как он напрягается под моими пальцами.
Господи, какая же я слепая. Какая наивная, доверчивая дура.
Ольга встала — медленно, осторожно, как встают женщины на большом сроке, придерживаясь за стол. Я увидела её профиль, и сердце ухнуло куда-то в пятки, оставив в груди зияющую пустоту. Живот был огромный — месяцев шесть, а то и семь. Может, больше. Кирилл заботливо помог ей надеть пальто — то самое бежевое, которое я видела в её шкафчике и думала, какое красивое. Поцеловал в щёку. Обычный поцелуй, но в нём была такая нежность, такая близость, что у меня перехватило дыхание.
Он гладил её живот. Мой муж. Отец моих детей. Гладил чужой живот с чужим ребёнком.
— Влада! — Лена схватила меня за руку, пальцы впились в запястье, как тиски. — Что происходит? Ты меня пугаешь!
Капучино остывал в чашке, молочная пенка покрылась плёнкой. А я? Я сижу здесь с подругой, которая не понимает, что мой мир только что рухнул. Рассыпался в прах, как карточный домик от лёгкого дуновения.
Я молчала, не в силах выдавить ни звука. Горло сдавило так, словно кто-то затянул петлю и медленно, методично душил. Кирилл и Ольга двинулись к выходу — он по-прежнему поддерживал её под локоть, она переступала осторожно, как все беременные на большом сроке.
Вдруг он обернулся. Словно почувствовал мой взгляд. Наши глаза встретились через толстое стекло.
Время рухнуло. Мир сжался до размеров этого проклятого взгляда — его испуганного, виноватого, пойманного. И моего — мёртвого.
Лицо Кирилла исказилось от ужаса. Он замер, как олень в свете фар, и я увидела знакомый нервный тик — дёргается щека. Всегда появлялся, когда он был напуган до смерти. Помню, как дёргалась, когда он первый раз делал операцию на открытом сердце. Когда рассказывал родителям о смерти их ребёнка. Когда просил у меня руки.
Он облизнул губы — эта привычка въелась в него намертво. Всегда так делал перед сложными разговорами. С главврачом о повышении. С родственниками умерших пациентов. Со мной... когда собирался сообщить что-то неприятное.
Ноги стали ватными, но я встала. Машинально бросила на стол смятые купюры — не считая, не глядя — и пошла к ним. Каждый шаг давался с трудом, словно я брела по дну океана в водолазном костюме. Сквозь толщу воды, сквозь оцепенение, сквозь обломки своей жизни.
Лена окликнула меня сзади, но я не обернулась. Не могла. Всё моё существо сфокусировалось на этих двух фигурах у выхода — на моём муже и его беременной любовнице.
Дорогие мои!
Добро пожаловать в историю, которая разнесет вашу жизнь на осколки! Я серьезно — приготовьтесь к американским горкам эмоций. Не забудьте закинуть книжку в библиотеку, а если душа запросит продолжения — жмите на звездочку, не стесняйтесь!
Итак, знакомьтесь с нашими «героями»:
Влада Игоревна Воскресенская — 42 года, кардиохирург от Бога. Руки золотые, репутация железная, жизнь — как картинка в глянце. До вчерашнего дня была уверена: семья — это ее крепость. Ха! Как же она ошибалась...

Кирилл Александрович Воскресенский — 45 лет, заведующий клиникой и...
«барабанная дробь» ... наш главный предатель!
Двадцать лет брака с Владой не помешали этому экземпляру завести не просто интрижку на стороне, а целую вторую жизнь.

Ольга — 30 лет, бывшая операционная сестра из отделения Влады (да-да, работали бок о бок!), а ныне — беременная «жена номер два».
Готовы окунуться в этот водоворот лжи и предательства? Тогда поехали!

Шестой месяц. Полгода он жил двойной жизнью. Полгода целовал меня на ночь и думал о ней. Полгода я готовила ему завтраки, а он покупал витамины для беременных.
Мир качнулся, поплыл, как в калейдоскопе. Я вспомнила его отстранённость последние месяцы, как он вздрагивал, когда я касалась его плеча. Как отводил глаза, когда я спрашивала про работу. Как пах чужими духами — лёгкими, цветочными, не моими.
— Шестой, — повторила я, словно пробуя слово на вкус. — Значит, зачали в марте. Помнишь март, Кирилл? Я тогда неделю дежурила в реанимации. Спасала того мальчишку после аварии. А ты... ты делал ей ребёнка.
Кровь отхлынула от его лица.
— Влада, это не так...
— Не так? — Я засмеялась, и смех прозвучал истерично, надломлено. — А как тогда? Расскажи мне, как это было. Как ты её соблазнял? Или она тебя? В ординаторской? В твоём кабинете? На том самом диване, где я иногда отдыхала между операциями?
Ольга всхлипнула и прижала руку ко рту. Кирилл шагнул вперёд, заслоняя её собой.
— Хватит, — прошипел он. — Не при ней.
— Не при ней? — Голос мой взлетел на октаву выше. — А при мне можно было? При твоей жене? При матери твоих детей?
Люди за соседними столиками начали оборачиваться. Кто-то доставал телефон — снимать, наверное. Скандал в дорогом ресторане. Завтра будет в соцсетях.
Мне было плевать.
— Катя знает? — спросила я тише. — Наша дочь знает, что у неё скоро будет братик или сестричка?
Кирилл закрыл глаза, словно от боли.
— Нет.
— А Марк?
— Нет.
— Понятно. Значит, только я дура была в неведении. Все остальные в курсе, да? В больнице все знают?
Молчание было красноречивее любых слов.
— Все знают, — констатировала я. — Все жалеют бедную Владу, которая пашет как лошадь, а муж ей изменяет с молоденькой медсестрой. Классика жанра.
Ольга заплакала — тихо, беззвучно, слёзы катились по щекам и капали на пол.
— Мне жаль, — прошептала она. — Мне так жаль, Влада...
— Жаль? — Я подошла к ней вплотную. — Тебе жаль? Когда ты спала с моим мужем, тебе было жаль? Когда делала тест на беременность, жаль было? Когда покупала детские вещи на его деньги — наши семейные деньги — тебе было жаль?
— Влада, остановись, — Кирилл схватил меня за руку, но я вырвалась.
— Не трогай меня! Никогда больше не трогай меня!
Я развернулась и пошла к выходу. Быстро, не оглядываясь. Сквозь зал, мимо любопытных взглядов, мимо Лены, которая вскочила из-за стола.
Кирилл бросился за мной, опрокинув стул. Резкий звук заставил обернуться половину ресторана — словно кто-то выстрелил. Лица расплывались в тумане, но я чувствовала взгляды — острые, как скальпели, которыми я резала чужие сердца. А теперь резали моё.
— Влада, дай объяснить! — Он схватил меня за руку, и я почувствовала, как его пальцы дрожат. Те самые пальцы, которые когда-то рисовали сердечки на запотевшем стекле душевой кабины. Которые держали мою руку в роддоме, когда рождалась Катя. Которые ласкали другую женщину, пока я спасала чужие жизни.
— Объяснить что? — Я высвободилась и посмотрела ему в глаза. Эти серые глаза, в которые я влюбилась двадцать лет назад на студенческой вечеринке. Которые целовала по утрам, ещё сонная и растрёпанная. Которые искала в толпе на выпускном в детском саду у Кати. — Что ты спал с моей коллегой? Что у вас будет ребёнок? Что наша жизнь — это фарс?
Кирилл белел, как простыня в морге. Ольга плакала, прижимая ладони. Тушь размазалась по щекам чёрными дорожками.
— Это не так... ну, не совсем... — Он замялся, искал слова, и я поняла: он не готовился к этому разговору. Не планировал признаваться. Просто попался. Как мальчишка, которого поймали с рукой в банке варенья.
— Не совсем так? — Я засмеялась, и этот смех был страшнее слёз. Истерический, надломленный. — Она беременна не совсем от тебя? Или ты не совсем мой муж?
Ресторан затих. Даже музыка затихла — словно кто-то выдернул шнур из розетки. Я чувствовала на себе десятки взглядов — любопытных, сочувствующих, осуждающих. Официантка застыла с подносом, как статуя. Старик отложил газету и снял очки. Молодая пара за соседним столиком перестала ворковать и смотрела на нас, как на экран в кинотеатре.
Все смотрели на нас, как на спектакль. Бесплатное шоу: «Как рассыпается жизнь кардиохирурга». Билеты не нужны, входите, располагайтесь поудобнее.
Пусть смотрят. Пусть видят, как рушится женщина, у которой есть всё: престижная работа, красивый дом в Барвихе, двое детей в частной школе и был... был муж.
Был муж. Теперь — чужой мужчина с виноватыми глазами.
— Влада, — Кирилл сделал шаг ко мне, и я увидела в его глазах что-то новое. Не вину, не раскаяние. Облегчение. Словно с его плеч свалился тяжёлый груз, который он тащил месяцами. — Я не хотел, чтобы ты узнала таким образом.
— А каким? — Голос стал ледяным. Так я говорила с нерадивыми интернами, которые чуть не убили пациента своей халатностью. — Ты хотел дождаться родов? Привести домой ребёнка и сказать: «Дорогая, знакомься, это мой сын»?
Дом встретил меня тишиной и сладковатым запахом детского шампуня — Катя перед сном мыла голову. Я прислонилась спиной к двери, словно пыталась удержать рухнувший мир от вторжения. Руки тряслись так сильно, что ключи выскользнули из пальцев и звякнули о паркет.
— Влада? — Кирилл появился в коридоре, как привидение из моих кошмаров. Лицо землистого цвета, глаза красные, будто плакал или не спал неделю. Он успел переодеться в домашнюю футболку — ту самую, которую я подарила ему на прошлый день рождения. На груди красовалась надпись «Лучший папа в мире», и каждая буква сейчас резала меня, как осколок разбитого зеркала.
Лучший папа в мире. Который заводит детей на стороне.
Я смотрела на него и не узнавала. Этот мужчина с поникшими плечами и виноватым взглядом — неужели тот самый Кирилл, с которым мы строили планы на старость? Который целовал меня в лоб по утрам и называл «моей единственной»?
— Дети спят? — Голос мой казался чужим, механическим. Я стянула туфли — ноги гудели, словно я не металась по городу два часа, а бежала марафон.
— Да. Катя спрашивала, где ты. Я сказал, что у тебя экстренная операция.
Ложь. Очередная ложь скатилась с его языка так легко, будто он тренировался месяцами. А может, так и было? Интересно, сколько их накопилось за это время? Сколько раз он смотрел мне в глаза и врал, а я, дура набитая, верила каждому слову, каждому его «задержусь на работе» и «встречаюсь с Максимом»?
— Садись, — он кивнул на диван, тот самый, где мы смотрели фильмы по вечерам. — Нам нужно поговорить.
— Мне кажется, мы уже всё обсудили, — ответила я, намеренно оставаясь стоять. Высота давала иллюзию контроля, хотя внутри всё рушилось, как карточный домик под ураганом. — Или у тебя припасены ещё какие-то откровения?
Кирилл поморщился, словно я влепила ему пощёчину. И хотелось. Боже, как хотелось размахнуться и стереть с его лица это жалкое выражение.
— Не надо так, Влада. Я понимаю, ты расстроена…
— Расстроена?! — Смех вырвался из меня резкий, истеричный. — Кирилл, я не расстроена. Я в ярости. В шоке. Я чувствую себя последней дурой, которая двадцать лет жила с человеком и думала, что знает его!
Голос мой сорвался на последних словах.
Он шагнул ко мне, протянул руку — ту самую, которой ласкал другую, — но я отшатнулась, будто он прокажённый.
— Влада, выслушай меня. Да, я совершил ошибку. Серьёзную ошибку. Но это не значит, что между нами всё кончено.
— Ошибку? — Я уставилась на него, и в груди что-то оборвалось. — Ты называешь беременную любовницу ошибкой? Случайно споткнулся и упал в чужую постель? Оплошал и забыл презерватив?
Его лицо стало цвета старой газетной бумаги — серым и безжизненным.
— Я не хочу ничего менять в нашей жизни, — затараторил он, словно боялся, что я не дам ему договорить. Слова сыпались, как монеты из дырявого кармана. — Мы можем продолжать жить, как раньше. Дети, дом, наша семья — всё останется как было. В конце концов, миллионы семей так живут...
Я смотрела на него и думала: неужели он серьёзно? Почувствовала, как земля медленно растворяется под ногами, словно я стою на льдине, которая тает от моего собственного дыхания. Проваливаюсь в бездну, а он стоит на краю и объясняет, как всё будет замечательно.
— А Ольга? А ребёнок?
Мой голос звучал чужим — хриплым.
— Я буду помогать им. Материально. Но это не касается нас с тобой.
Он произносил это таким ровным, деловым тоном, словно зачитывал прогноз погоды. Или обсуждал ипотеку. Я смотрела на этого человека — отца моих детей, мужчину, который знал, что я не могу спать без приоткрытой форточки, — и не узнавала его. Будто кто-то содрал с него кожу и натянул маску незнакомца.
— Ты предлагаешь мне закрыть глаза на то, что у тебя есть вторая семья?
— Не вторая. Дополнительная, — поправил он, и я увидела, как дёргается его левый глаз. Ещё слово — и я либо зарыдаю, либо размозжу ему голову вазой.
— Дополнительная семья, — медленно повторила я, смакуя каждый слог, как отраву. — Понятно. И дополнительная жена у тебя будет. И дополнительные дети. А я что — основная? Базовая комплектация?
Кирилл сглотнул так громко, что я услышала. Кадык дёрнулся, как у подростка на первом свидании.
— Влада, не утрируй. Я люблю тебя. Люблю детей. Но я не могу бросить Ольгу сейчас, когда она беременна. Это было бы подло.
Подло. Он боится быть подлым с любовницей, но обман со мной — это, видимо, благородство.
— А то, что ты делал со мной все эти месяцы — это было честно?
Он опустил голову, и я увидела, как дрожат его плечи под тонкой тканью футболки.
— Я не планировал, чтобы так получилось. Мы с Ольгой... это случилось само собой. Она понимает меня. С ней я чувствую себя молодым, живым...
— А со мной ты чувствуешь себя мёртвым? — Голос мой стал тихим, опасным, как шипение змеи перед броском.
— Нет! Просто... мы с тобой стали как брат и сестра. Быт, работа, дети. А с Ольгой всё по-другому.
Брат и сестра. Я закрыла глаза и почувствовала, как в висках пульсирует боль — ровная, методичная, словно кто-то вбивает гвозди в мой череп молотком. В темноте за веками вспыхивали искры — красные, злые, как угли в печи.
Звон разбитой посуды разорвал тишину утра. Я лежала на диване в гостиной, свернувшись под пледом. Ночью я бежала из спальни и больше не смогла вернуться — там остался призрак моей прежней, счастливой жизни.
Кирилл гремел на кухне, и каждый стук тарелки о столешницу отдавался в висках, как колокольный звон. Привычные утренние звуки превратились в пытку: шипение масла на сковороде, журчание воды, его тяжёлое дыхание за стеной.
Половина седьмого. Операция в девять. Нужно встать, принять душ, снова стать доктором Воскресенской — той, что спасает жизни и не позволяет себе роскошь разваливаться на части. Но тело не слушалось. Я чувствовала себя марионеткой с перерезанными нитями, беспомощно брошенной в углу после спектакля.
— Мам? — Катя спускалась по лестнице, босые ноги шлёпали по ступенькам. Растрёпанные светлые волосы, заспанные глаза, красные полоски от подушки на щеке. В пижаме с единорогами она казалась совсем ребёнком, хотя вчера ещё была почти взрослой.
— Ты почему на диване?
Вопрос повис в воздухе. Она изучала мою скомканную одежду, размазанную под глазами тушь.
— Заснула, читая, — соврала я, натягивая подобие улыбки. Мышцы лица сопротивлялись, словно я пыталась улыбнуться через боль. — Иди завтракать.
Она кивнула и потопала на кухню, и я услышала, как её шаги замедлились у порога. Через минуту оттуда донёсся приглушённый разговор. Кирилл что-то объяснял виноватым, но настойчивым голосом. Я напрягла слух, но разобрать слова не смогла. Только интонации: оправдывающиеся, просящие понимания, умоляющие о снисхождении.
Марк появился следом, уже в школьной форме, галстук завязан идеально — мой младший перфекционист. Всегда собранный, всегда готовый к новому дню. Он остановился у дивана, изучая меня серьёзными, встревоженными глазами — такими же, как у меня, когда я смотрю на рентгеновские снимки и вижу то, что не хочу видеть.
— Мам, ты плакала?
Дети видят всё. Даже то, что мы тщательно скрываем за фальшивыми улыбками и бодрыми интонациями. Они как рентген просвечивают душу насквозь.
— Ну что ты, солнышко. Просто устала.
Он не поверил. Я видела это по его лицу, по сжатым губам — как у меня, когда я пытаюсь не расплакаться. Но промолчал, деликатный не по годам.
На кухне Кирилл суетился у плиты, жарил яичницу. Широкие плечи напряжены, движения резкие, нервные. Обычное утро, обычный завтрак. Только мир за окном перевернулся, стал чужим, враждебным. Словно я проснулась в параллельной вселенной, где всё выглядит как раньше, но дом ощущается театральной декорацией.
— Садись, — он поставил передо мной тарелку, не глядя в глаза. Руки его едва заметно дрожали. — Тебе нужно поесть перед операцией.
Я смотрела на яичницу: идеально прожаренную, с хрустящими краями — именно такую, какую любила. Он помнил. После всего, после того, что произошло вчера, он всё ещё помнил, какую я люблю яичницу. Эта мелочь ранила сильнее любого упрёка. Ведь любовь — это память сердца, сотканная из мелочей. А когда любовь умирает, эти мелочи остаются, как безмолвные надгробья, напоминая о том, что ушло навсегда.
— Не хочу.
Желудок скрутился в тугой узел. Запах жареных яиц ударил в нос, как нашатырь — резко, удушающе. Тошнота поднялась к горлу волной.
— Влада, не будь ребёнком, — устало, с едва сдерживаемым раздражением произнёс он. — Тебе нужны силы.
Ребёнком? Наверное, да. Я была ребёнком, когда требовала от мужа верности. Когда не хотела делить его с другой женщиной. Когда думала, что любовь — это «только ты и я», а не «ты, я и ещё кто-то».
В глазах Кирилла мелькнула тень вины, но сквозь неё пробивалось раздражение – или даже презрение? Усталость? Нетерпение? Он хотел, чтобы я замолчала, смирилась, приняла его правила игры и перестала устраивать сцены.
Катя и Марк ели молча, но их взгляды жгли кожу. Дети всегда первыми улавливают перемены в доме — как животные перед землетрясением, они чувствуют, когда фундамент привычного мира даёт первые трещины.
— Пап, — Катя отложила ложку. Звук металла о фарфор прозвучал как выстрел, — а почему мама спала на диване?
Кирилл замер с чашкой в руке. Он лихорадочно подбирал слова, как актёр, забывший текст перед полным залом.
— У мамы был тяжёлый день. Она устала.
Ложь скользила по его губам легко, отработано — будто он репетировал эту фразу всю ночь перед зеркалом. Но дети — они как рентгеновские лучи, просвечивают душу насквозь, не оставляя ни единого шанса на обман.
— Вы поссорились? — голос Кати дрогнул на последнем слоге.
Вопрос из уст четырнадцатилетней девочки прозвучал как приговор. Марк поднял серьёзные, не по годам взрослые глаза. В них уже читалось понимание, которого я хотела бы избежать ещё лет пять.
— Взрослые иногда не соглашаются друг с другом, — осторожно произнёс Кирилл. — Но мы любим вас. Очень любим.
Я встала резко, так что стул скрипнул по плитке. Яичница на тарелке остыла, желток затянулся противной плёнкой.
— Мне пора.
— Влада, подожди... — в его голосе прозвучала мольба, но я уже поднималась по лестнице.
В спальне воздух стал ядовитым. Смесь его одеколона и моих духов сплелась в удушающий коктейль прошлого, от которого я задыхалась. Каждый вдох обжигал лёгкие, словно я глотала битое стекло. Воздух загустел, превратился в липкую патоку, которая обволакивала кожу, не давая вдохнуть полной грудью.
Я переодевалась, как робот — каждое движение выверенное, автоматическое. Руки дрожали, когда я собирала волосы в строгий пучок, туго затягивая резинку, словно хотела причинить себе боль. Тональный крем ложился толстым слоем, маскируя красные разводы под глазами — предательские следы бессонной ночи, которые кричали о моём унижении. Тушь, помада — боевая раскраска для войны с собственной болью.
Кто эта женщина в зеркале? Откуда эти жёсткие линии вокруг рта, эти пустые глаза, словно из них выкачали всю жизнь?
Доктор Воскресенская. Успешный кардиохирург. Обманутая жена и несчастная мать. Три роли в одном теле.
Когда я спустилась, дети уже ушли в школу. В воздухе витал запах Катиных духов. Кирилл стоял в прихожей, держа мою сумку, как официант, подающий счёт.
— Влада, нам нужно поговорить. Сегодня вечером.
Его голос звучал осторожно, словно он боялся, что я взорвусь от одного неверного слова.
— О чём? — Я взяла сумку, стараясь не касаться его пальцев. Даже случайное прикосновение обжигало. — Ты уже всё сказал.
Что ещё можно сказать? Что он любит нас обеих? Что это не то, что я думаю?
— Я хочу, чтобы ты поняла...
— Я поняла. — Слова вылетали из меня, как пули. — Ты хочешь жить на два дома. Чтобы я закрыла глаза и делала вид, что всё в порядке. Хочешь и пирог съесть, и его сохранить.
Он поморщился, словно я ударила его по лицу.
— Не упрощай.
— А как ещё это назвать? — Я обернулась, и в груди что-то оборвалось — тонкая нить, что держала меня на плаву. — Кирилл, ты предлагаешь мне жить в унижении. Знать, что мой муж каждый день идёт к другой, гладит её живот с его ребёнком. Возвращается домой и целует меня на ночь губами, которые целовали её. Ты хочешь, чтобы я улыбалась твоим друзьям, которые наверняка уже всё знают? Натягивала маску счастливой жены, пока вся клиника сплетничала бы за моей спиной?
Представляю, как врачи и медсёстры шепчутся в ординаторской: «А ты видела, как Воскресенская побледнела, когда Катя прошла мимо?» «Говорят, она даже не знала...» «Бедная...»
Лицо его приобрело цвет больничной простыни.
— Никто ничего не знает...
— Уверена, что все уже знают, Кирилл. — Я засмеялась. — В нашей клинике невозможно скрыть беременную любовницу. Особенно если она там работает. Особенно если она каждое утро светится от счастья, а жена заведующего вдруг стала ходить с лицом, как после химиотерапии.
Он сжал кулаки, и я увидела, как дрогнули мышцы на его скулах. Впервые за все эти дни он выглядел не жалким.
— Влада, я не хотел, чтобы так получилось...
— Но так уже получилось. И теперь ты хочешь, чтобы я жила в этом аду и ещё благодарила тебя, что ты не ушёл совсем.
Как он смеет? Как смеет предлагать мне крохи с барского стола? Половину мужа, половину жизни, половину счастья?
— Я не могу так жить, — слова выскользнули, словно последний вздох утопающего. — И не буду.
Кирилл замер. Тень пробежала по его лицу — быстрая, как крыло летучей мыши. Я видела, что он понял: игра пошла не по его правилам. Больше не будет слёз, разговоров, угроз. Я сделала выбор.
И впервые за долгое время почувствовала, что могу дышать.
— Что ты имеешь в виду?
Голос его дрогнул. Я смотрела на него и думала: когда он успел стать таким чужим? Когда его глаза — эти серые омуты, в которых я тонула двадцать лет — превратились в два мутных стёклышка на незнакомом лице? Когда руки, которые знали каждый изгиб моего тела, стали просто придатками к телу предателя?
— Я подаю на развод.
Слова упали между нами, как гильотина. Тишина растеклась по дому, просочилась в щели паркета. Кирилл шагнул ко мне, и я увидела, как паника расползается по его лицу — медленно, как чернильное пятно по промокашке.
— Влада, не делай глупостей. Подумай о детях!
Дети. Удобная карта, которую мужчины выкладывают, когда больше нечем крыть.
— Я только о них и думаю. — Слова жгли горло, как кипяток. — Они не должны расти в доме, где родители ненавидят друг друга.
— Я тебя не ненавижу!
— А я тебя — да. — Слова вырвались сами собой, и я поняла, что это правда. Облегчение было мгновенным и болезненным, как вскрытие нарыва. — Я ненавижу тебя за то, что ты превратил нашу жизнь в дешёвую мелодраму. За то, что заставил меня чувствовать себя последней дурой, двадцать лет жившей в розовых очках. За то, что лишил меня права выбора, поставив перед фактом, как перед стенкой.
Ненависть жила во мне, свернувшись раскалённым клубком в груди. Тёплая, почти уютная. Она грела лучше любви — любовь требовала отдачи, жертв, компромиссов, а ненависть только брала, росла, крепла.
— У тебя есть выбор. — Голос его стал тонким. — Мы можем всё исправить.
Операция длилась пять часов. Пять часов я держала в ладонях сердце трёхлетнего мальчика — крошечное, размером с грецкий орех, но тёплое, живое, отчаянно бьющееся под моими пальцами. Врождённый порок, дефект межжелудочковой перегородки. На языке медиков — просто набор букв в истории болезни. Но за этими терминами пряталась целая вселенная детских надежд и родительской любви.
Я вшивала заплатку в его сердце. Боже, какая ирония...
Скальпель скользил по ткани — точно, уверенно, как по нотам. Руки хирурга не дрожат. Никогда. Это правило, выкованное бессонными ночами и суровыми экзаменами. Но внутри меня бушевал ураган. Кирилл… как он мог? Он играл в счастливого мужа, пока я спасала чужие жизни. А ведь еще год назад я была уверена, что у нас все хорошо. Двадцать лет… двадцать лет брака, оказавшиеся ложью.
— Давление падает! — голос анестезиолога прорезал мои размышления.
Я подняла глаза. Красные цифры на мониторах мигали, словно сигнал тревоги. Сердце мальчика сбилось с ритма, заметалось.
— Адреналин, — бросила я, не отрывая взгляда от операционного поля.
Игла входила в ткань, выходила, снова входила. Шов за швом, стежок за стежком. Вышивка на краю пропасти, где цена ошибки — человеческая жизнь. В коридоре за дверью ждали родители. Мать наверняка комкала в руках мокрый от слёз платок, а отец вышагивал вдоль окна. Они любят друг друга — это было видно по тому, как он обнимал её за плечи, когда они подписывали согласие на операцию. Этот мальчик — их общее чудо, плод их любви.
А что у меня? Пустота. Пепелище. Двадцать лет брака, закончившиеся крахом.
— Ритм восстанавливается, — сообщил анестезиолог, и я впервые за полчаса позволила себе вдохнуть полной грудью.
Сердце мальчика билось ровно, как часы. Я наложила последний шов и отступила от стола. Операция прошла успешно. Ещё одна спасённая жизнь в моём послужном списке.
В отличие от моей собственной.
Перчатки упали в урну с мокрым, отвратительным шлепком. Руки тряслись — теперь можно было себе это позволить. Пациент жив… долг выполнен. Теперь пора заняться собственной жизнью, сломанной, выжженной дотла. Я намерена отвоевать каждый ее осколок.
В кабинете я поспешно заперлась на ключ, словно боясь, что кто-то увидит мою слабость, и достала телефон. Экран светился холодным, неживым светом. В контактах я нашла номер Анны Николаевны Арефьевой — лучшего семейного юриста в городе, женщины с репутацией акулы в юбке. Мы познакомились на медицинской конференции два года назад. Она сразу произвела впечатление человека, который не знает слова «поражение».
Тогда я была уверена, что её услуги мне никогда не понадобятся. Мы с Кириллом — это навсегда, думала я. Мы — исключение из печальной статистики разводов. Пара, которая проживёт вместе до седых волос и общей могилы.
Господи, какой же я была наивной дурочкой.
Гудки. Один, второй, третий. Каждый гудок словно вбивался раскалённым гвоздем в висок.
— Анна Николаевна? Это Воскресенская.
— Влада Игоревна? — Её голос был тёплым, почти материнским. — Неожиданно. Что случилось?
Пальцы сжали трубку. В горле пересохло.
— Мне нужна консультация. Срочно.
— Конечно. О чём речь?
И вот он — момент истины. Слова, которые разрежут мою жизнь пополам: на «до» и «после». На Владу-жену и Владу... кем я теперь буду? Я закрыла глаза, словно боясь произнести это вслух.
— Я хочу развестись.
Тишина повисла в воздухе, плотная, осязаемая, словно ее можно было потрогать руками. Где-то в недрах телефонной трубки тикали часы, отсчитывая последние секунды моего брака. Тик-так, тик-так — как капли, падающие в пустоту.
— Понятно, — наконец произнесла она.
Ни вздоха сочувствия, ни тени удивления. Только холодная деловитость – как будто я заказывала столик в ресторане, а не хоронила два десятилетия своей жизни.
— Приезжайте сегодня в шесть. Мы с вами всё обсудим.
Я опустила телефон на стол — рука дрожала, будто после операции, длившейся десять часов подряд. Откинулась в кресле, и кожа скрипнула под моим весом — жалобно, как старые половицы в бабушкином доме.
За окном город зажигал вечерние огни. Тысячи жёлтых точек мерцали в сумерках — как звёзды, которые устали висеть в небе и решили упасть на землю. Где-то там, за одним из этих светящихся окон, Кирилл, возможно, уже ужинал с ней. Наливал сок в бокалы, смеялся над её шутками, смотрел в глаза с той самой нежностью, что когда-то принадлежала мне. Он строил планы, расчерчивая, как архитектор чертит план дома. В них не было ни одной комнаты для меня — я была лишь строительным мусором, который нужно вынести, прежде чем заселяться в новую жизнь.
Я провела ладонью по лицу — кожа была горячей, будто от лихорадки. Первый шаг сделан. Рубикон перейдён. Обратного пути нет.
Встала и подошла к зеркалу. Отражение смотрело на меня чужими глазами — усталыми, постаревшими за один день, но странно решительными. Влада Воскресенская, кардиохирург, мать двоих детей, жена...
Нет. Больше не жена.
Скоро начнётся новая жизнь — пугающая, неизвестная, но моя. Только моя.
Домой я вернулась около семи, когда за окнами уже сгущались первые сумерки. В квартире жила своя жизнь — слышались приглушённые детские голоса из комнат, шуршание тетрадных страниц, скрип стульев. Звуки обычного вечера в обычной семье. Да только семьи больше не было. Она рассыпалась, как карточный домик от одного неосторожного движения.
Кирилл сидел на кухне с чашкой чая в руках. Спина идеально прямая, плечи каменные от напряжения. Он не поднял глаз, когда я появилась в дверном проёме.
Воздух между нами стал плотным, как перед грозой.
— Ну? — бросил он в пространство, не глядя на меня.
— Что «ну»? — Я прислонилась к косяку, чувствуя, как ноги превращаются в вату.
— Расскажешь, ты была? — Наконец поднял глаза.
— У юриста.
Пауза. Тиканье часов на стене стало оглушительным.
— И что он сказал?
Усталость навалилась тяжёлой шубой. Не та, что проходит после сна. Душевная.
— Что у меня есть все основания для развода, — произнесла я медленно. — Измена, беременная любовница… Железный аргумент в суде.
Кирилл поставил чашку на стол так резко, что фарфор звякнул. Чай расплескался золотистыми каплями по белой скатерти.
— Влада, одумайся, — голос его дрогнул. — Ты разрушаешь семью из-за минутной слабости.
Минутной слабости… Эти слова хлестнули сильнее пощёчины. Что-то лопнуло внутри, как перетянутая струна. Я рассмеялась — смех получился истеричным, режущим.
— Минутной? Сколько длится твоя минутная слабость, Кирилл? Год? Два?
Он молчал, и это молчание кричало громче любых признаний. В висках стучала кровь. Дети за стеной что-то обсуждали.
— Мы с детьми переедем, — сказала я, и голос прозвучал на удивление твёрдо.
— Я тебе не позволю!
Кирилл вскочил так резко, что опрокинул стул. Тот упал с глухим стуком. Лицо его исказилось от ярости — скулы заострились, губы побелели. Вены на шее вздулись, как верёвки.
— Позволишь, — ответила я спокойно. — Юрист объяснил мне мои права очень подробно. Очень... детально.
— Ты не заберёшь у меня детей! — Он шагнул ко мне, и я увидела в его глазах что-то дикое, загнанное. — Я их отец!
И что с того? Быть отцом мало. Нужно им оставаться.
Но я молчала, глядя на этого чужого мужчину в знакомом теле. За окном включились фонари, и жёлтый свет лёг на его лицо неровными пятнами. Он казался актёром в провинциальном театре — слишком много жестикуляции, слишком крикливые интонации.
А где-то в другом конце города его любовница гладила свой округлившийся живот и, возможно, выбирала имя для его ребёнка.
— Отец, который заводит детей на стороне, — я говорила тихо. — Отец, который разрушил их мир ради собственной прихоти.
— Я не разрушал семью! Я хочу сохранить! — Голос его дрожал.
— Сохранить? — Я шагнула к нему, и он отступил. Спиной упёрся в холодильник, и металл противно скрипнул. — Ты хочешь сохранить удобную схему. Жена дома готовит борщи и стирает носки — любовница на стороне дарит страсть и восхищение. Дети, которые считают тебя героем, и женщина, которая боготворит тебя.
— Ты не понимаешь...
— Понимаю лучше, чем ты думаешь.
Я подошла ближе. Видела, как дрожат его руки, как бегают глаза. Видела пот на лбу, хотя в кухне было прохладно от открытой форточки.
— Я понимаю, что ты законченный эгоист. Что ты думаешь только о своих потребностях. Что тебе плевать на мои чувства, на психику детей, на то, что будет с нами.
— Это не так! — Он попытался выпрямиться, изобразить праведный гнев, но получилось жалко.
Тишина взорвалась тиканьем часов. Затем я произнесла:
— Тогда выбирай. Мы или она. Здесь и сейчас.
Кирилл замер. Буквально окаменел, как персонаж из сказки про злую колдунью. В его глазах я увидела панику — дикую, животную. Растерянность человека, который привык, что все проблемы решаются сами собой, если их достаточно долго игнорировать. И понимание того, что игра окончена. Что жонглировать жизнями больше не получится.
— Я не могу выбирать, — прошептал он. — Ольга беременна.
Эти слова повисли в воздухе. Я закрыла глаза и увидела — нет, не увидела, а почувствовала всем телом — как он с ней. Как гладит её округлившийся живот, как шепчет ей на ухо те же клятвы, что когда-то давал мне под звёздами. Как покупает детские вещи, выбирает имена, строит планы.
А я что? Я старая мебель, которую жалко выбросить, но и места для неё уже нет.
— Значит, ты уже выбрал, — сказала я, открывая глаза. Мир стал чётче, словно кто-то протёр стёкла очков. — Просто не хватает мужества это признать.
Кирилл рухнул на стул. Лицо его осунулось, постарело на десять лет за эти несколько минут. Морщины углубились, щёки ввалились. Он стал похож на своего отца в последние годы жизни.
— Влада, я не хотел, чтобы так получилось, — пробормотал он, уткнувшись взглядом в клетчатую скатерть.
Неделя пронеслась в бешеном ритме работы. Руки помнили каждое движение, а голова планировала побег. Да, именно так. Оставаться в доме стало невыносимо. Каждый предмет кричал о том, чего больше не существовало. Это словно дышать через мокрую тряпку.
Кирилл ходил вокруг меня, словно привидение — осторожно, бесшумно, боясь вызвать мою ярость. Когда он пытался заговорить, я чувствовала, как внутри меня что-то сжимается в тугой узел. Я отстранялась, словно он был заражён чумой. А может, так и было. Чумой предательства, разъедающей всё, к чему он прикасался.
— Влада, давай поговорим, как взрослые люди, — бормотал он, наблюдая, как я укладываю детские вещи в чемодан. — Ты же умная женщина...
Умная. Вот именно поэтому и собираю чемоданы. Умная женщина не остаётся в доме, где стены пропитаны ложью.
Заявление об увольнении лежало в столе. Завтра подам. Главврач будет в шоке — клиника не может себе позволить потерять кардиохирурга. Но я больше не могла жить в этом городе. Здесь каждая вещь напоминала о совместных моментах, которые теперь казались фальшивыми.
Дети, если и чувствовали неладное, то молчали. Катя учила уроки, Марк строил из «Лего» очередной космический корабль. Его маленькие пальцы ловко соединяли детали, создавая что-то цельное из хаоса. Если бы так просто было починить семью...
В пятницу вечером я собрала их в гостиной. Кирилл уехал — то ли в командировку, то ли к своей Ольге. Мне было плевать. Он уже стал призраком в собственном доме.
— Мам, а зачем чемоданы? — Марк первым заметил багаж в прихожей. Мой сын всегда был внимательным — улавливал детали, которые взрослые предпочитали не замечать.
— Садитесь, — я кивнула на диван. — Нам нужно поговорить.
Катя оторвалась от телефона и нахмурилась. В её глазах мелькнула тревога.
— Мы уезжаем, — сказала я без прелюдий. — Завтра утром.
— Куда?! — Катя подскочила, словно её ошпарили кипятком. — Мама, у меня контрольная скоро! Я не могу никуда ехать!
— Мы поживём в другом месте. Временно.
«Временно» — это слово повисло в воздухе, как ложь. Мы обе знали, что ничего временного в этом решении нет.
— А где папа? — Марк сжал космический корабль.
Вот он, самый страшный вопрос. К нему я готовилась всю неделю, репетируя свой монолог перед зеркалом в ванной.
— Папа останется здесь. Нам нужно... — я запнулась, подбирая слова. — Пожить отдельно.
— Вы разводитесь? — Катя произнесла это слово, как диагноз. Чётко, без дрожи в голосе, но я видела — её пальцы впились в подоконник.
— Я не знаю, — честность обжигала изнутри. — Возможно.
Марк заплакал. Тихо, без всхлипов — слёзы просто текли по щекам, а он даже не пытался их стереть. Просто сидел с кораблём в руках и плакал, словно оплакивал собственное детство. Катя рванула к окну, прижалась лбом к холодному стеклу.
— Это несправедливо! — её голос дрожал от ярости, пылающей в ней, как костёр. — Ты не имеешь права разрушать нашу семью!
«Не я её разрушала», — хотелось крикнуть. Хотелось швырнуть в стену всё, что попадётся под руку, разбить эту тишину вдребезги. Но дети не должны знать правду. Не сейчас.
— Катя, я понимаю...
— Ты ничего не понимаешь! — она развернулась, в её глазах полыхал огонь. Моя ярость, переданная по наследству, как цвет глаз или форма носа. — Ты думаешь только о себе! А как же мы? Как же школа, друзья?
Каждое слово било по лицу.
— Вы пойдёте в новую школу. Найдёте новых друзей.
— Я не хочу новых! — её голос взлетел до крика. — Мне нужны мои! Мне нужна моя жизнь!
Она выбежала из комнаты, хлопнув дверью так, что задрожали стёкла. Звук разлетелся по квартире, как осколки разбитого зеркала. В воздухе повисла тишина — густая, липкая, пропитанная болью.
Марк смотрел на меня глазами раненого оленёнка. Огромными, тёмными, полными непонимания и боли, что хотелось провалиться сквозь землю.
— Мам, а мы вернёмся?
— Не знаю, солнышко.
Ложь. Я знала. Мы не вернёмся. Никогда. Но как объяснить это сыну?
— А папа будет нас навещать?
— Конечно, будет.
Ещё одна ложь. Я не знала, захочет ли Кирилл отрываться от своей новой жизни. От своей Ольги с её упругой кожей и наивными глазками, которые смотрят на него, как на героя, а не на предателя.
Ночью я не спала. Я лежала в постели, которая вдруг стала огромной, как футбольное поле, и слушала, как Катя плачет за стеной. Тихо, в подушку, думая, что я не слышу. Но я слышала каждый всхлип, каждый сдавленный стон. Звуки проникали сквозь стены, сквозь кожу, прямо в сердце, и выворачивали его наизнанку.
Может, я действительно эгоистка? Может, стоило смириться ради детей? Но тогда что останется от меня? Пустая оболочка в белом халате, которая режет чужие сердца, потому что своё уже мертво? Женщина, которая улыбается мужу за завтраком и мечтает, чтобы он подавился кофе?
Нет. Дети должны видеть сильную мать. Даже если сейчас эта сила выглядит как жестокость. Даже если сейчас они смотрят на меня, как на палача.
Дождь превратился в ливень. Капли барабанили по крыше машины, словно требовали впустить их внутрь. Я вцепилась в руль.
Вчера ночью, когда дети спали, я рассматривала старые фотографии на кухне. Студенческие годы, медицинский институт, первые дежурства — вся эта прошлая жизнь, которая теперь казалась невероятно далёкой. На одном снимке мы с Леной в белых халатах смеёмся. У меня тогда были длинные волосы и наивные глаза — глаза человека, верившего, что любовь вечна, а семья — это нерушимая крепость.
Какой же я была наивной.
В три утра я позвонила Лене. Пальцы дрожали, когда набирала номер.
— Влада? Что случилось? — её голос был сонным, но сразу встревоженным. Подруга всегда чувствовала беду.
— Я не знаю, правильно ли поступаю, — прошептала я в трубку, глядя на спящий дом, который больше не был домом. — Может, он прав? Может, стоило проглотить его измену и жить дальше? Как делают другие?
Лена молчала. Потом сказала:
— Влада, ты самая сильная женщина, которую я знаю. Ты спасаешь жизни каждый день. Неужели не сможешь спасти свою? — Она тяжело вдохнула. — Ты врач и знаешь, что после операции нужно время на восстановление. Особенно после тяжёлой. А то, что с тобой произошло — это как удаление опухоли из сердца. Так дай себе время. Не принимай решений в спешке, пока ты вся в боли и адреналине. Возьми паузу. Подумай. Прочувствуй. А потом уже решай — как жить дальше.
Её слова успокоили меня, как прохладная вода ожог. Я сжала телефон так, что пластик затрещал.
— Я не могу оставаться в этом доме ни дня. Не могу смотреть на него и притворяться...
— Тогда не притворяйся. Но и не беги сломя голову. Сейчас ты как хирург, оперирующий себя: руки дрожат, зрение затуманено. Такие операции ничем хорошим не заканчиваются.
Я закрыла глаза и прислонилась лбом к холодному кухонному окну. За ним была ночь, и где-то в этой черноте — мой будущий путь. Неясный, пугающий, но мой.
— Сколько времени мне потребуется? — прошептала я.
— Столько, сколько нужно. Неделю. Месяц. Год. Время у тебя есть. А вот ошибки будет сложнее исправить.
Сейчас, сжимая руль мокрыми ладонями, я вспоминала её слова. За окном мир дождевые потоки размывали мир, как акварель, облитая водой.
— МАМА! — Катин крик заставил меня вздрогнуть, и машину чуть не занесло. — Остановись, пожалуйста!
Я посмотрела в зеркало. Дочь сидела прямо, глаза горели лихорадочным блеском. Марк проснулся и смотрел на меня с тревогой — тем особым детским взглядом, когда ребёнок понимает, что взрослые творят что-то неладное, но не знает, как это остановить.
— Катя, мы почти...
— НЕТ! — она ударила кулаком по спинке моего сиденья.
— Я требую объяснений! Ты увозишь нас неизвестно куда, как какая-то... похитительница! У меня завтра контрольная по математике! У Марка тренировка!
— Мам, она права, — тихо сказал Марк. — Мне страшно.
Эти слова добили меня. Я съехала на обочину, включила аварийку. Дождь лил как из ведра, стекло запотело, и мы сидели в этом металлическом коконе, отрезанные от всего мира — от рухнувшего прошлого, и от неизвестного будущего.
Я повернулась к детям. Катя смотрела с вызовом — подбородок вперёд, брови сдвинуты, копия меня в её возрасте. Марк — с надеждой, что мама сейчас скажет что-то правильное, и всё вернётся на свои места. Мои дети. Самые дорогие люди на свете. И я должна разрушить их мир, чтобы спасти хоть что-то.
— Хорошо, — сказала я, и голос прозвучал странно спокойно. — Вы заслуживаете знать, что происходит.
Слова давались тяжело.
— У вашего отца… есть другая женщина. Она ждёт от него ребёнка.
Катя побледнела, и веснушки проступили, как брызги краски на белом холсте. Марк открыл рот, но не произнёс ни звука — только воздух вышел, как из проколотого шарика.
— Он предложил мне смириться, — продолжала я. — Жить дальше, притворяться счастливой семьёй, пока он... ведёт двойную жизнь.
— И что? — голос Кати дрожал, но она держалась. — Может, так было бы лучше? Может, стоило...
Она не договорила, но я знала, что она хотела сказать. «Может, стоило согласиться. Ради нас. Ради семьи».
Я смотрела на свою четырнадцатилетнюю дочь, готовую пожертвовать собой ради иллюзии стабильности, и понимала: если я сейчас сдамся, она запомнит это навсегда. Запомнит, что женщины должны терпеть. Что любовь — это боль, которую нужно скрывать.
— Нет! — я ударила ладонью по рулю. Боль пронзила запястье, но была ничем по сравнению с той, что разрывала грудь. — Нет, Катенька. Я не могу так жить. Не хочу, чтобы вы росли с мыслью, что измена — это норма. Что можно давать клятвы верности, а потом их предавать.
Марк заплакал. Тихо, почти беззвучно — только плечи вздрагивали. Я видела его отражение в зеркале: мокрые щёки, сжатые кулачки. Моё сердце разрывалось.
— Мне страшно, — призналась я. — Мне чертовски страшно. Я не знаю, как мы будем жить... Но я выбираю честность. Даже если она причиняет боль. Даже если рушит всё, что мы строили.
Старобельск встретил нас тишиной.
Не той, городской, когда за стенами гудит жизнь — машины, соседи, лифты. Здесь была настоящая, густая тишина, обволакивающая, как мёд. Только петухи кричали вдалеке, да ветер шелестел в кронах старых яблонь.
Я остановила машину у знакомой калитки. Той самой, что помнила ещё с детства. Железо потемнело от времени, но держалось крепко. Бабушка говорила: «Что хорошо сделано, то века стоит». И правда — калитка не покосилась, не проржавела насквозь, только патина времени легла на металл благородным налётом.
— Мам, а мы правда здесь будем жить? — Марк прижался носом к стеклу, оставляя круглые пятна дыхания.
— Пока да, — ответила я честно. Врать больше не хотелось. — Посмотрим, как пойдёт.
Дом пах яблоками и старым деревом. Не затхлостью — нет, бабушкина соседка, тётя Клава исправно проветривала, как обещала. Пахло сухими травами с чердака, печным дымом, что въелся в брёвна за десятилетия, и ещё чем-то неуловимо родным. Детством, может быть.
Ключ лежал под тем же перевёрнутым горшком у крыльца. Железо было прохладным в ладони. Замок поддался не сразу — заедал, но не от ржавчины, а от непривычки. Дверь открылась с мягким скрипом, и нас окутал воздух дома.
— Ого, — выдохнула Катя, переступая порог. — Здесь как в музее.
И правда, время здесь словно остановилось. Те же кружевные занавески, тот же половичок у входа. Мебель тёмная, добротная — не модная, но крепкая. Диван с высокой спинкой, обтянутый плюшем цвета спелой вишни. Комод с медными ручками, на котором стояли фотографии в рамочках — дедушка в форме, бабушка молодая, с косой до пояса.
Пол скрипел под ногами — не угрожающе, а уютно, по-домашнему. Доски потемнели, но были крепкими, без единой щели. В углу стояла печка — настоящая, облицованная изразцами с синими цветочками. Рядом — поленница, аккуратно сложенная.
— А где телевизор? — спросил Марк, оглядываясь.
— Там, — я кивнула на старенький «Рубин» в углу. — Только он, наверное, не работает.
Марк нажал кнопку. Экран мигнул, зашипел — и вдруг ожил. Диктор в пиджаке рассказывал о погоде на завтра.
— Работает! — обрадовался сын. — Мам, а интернет здесь есть?
— Посмотрим, — уклончиво ответила я. Интернет... Связь с тем миром, где остался Кирилл. Где он сейчас, наверное, разговаривает с Ольгой. Жалуется, что жена увезла детей, что он жертва обстоятельств.
«Не думай об этом, — одёрнула себя. — Не сейчас».
Я прошла на кухню, и сердце сжалось от нахлынувших воспоминаний. Та же печка с чугунными конфорками, тот же стол, покрытый клеёнкой в красный горошек. За окном качалась старая груша — та самая, на которую я лазила в детстве за сладкими плодами.
Бабушка всегда говорила: «Дом — это не стены, а то, что ты в них вложила». Я провела пальцами по потрескавшейся краске подоконника и почувствовала, как что-то острое кольнуло в груди. А что я вложила в наш городской дом?
Ремонт от модного дизайнера с его холодными серыми тонами и мебелью, на которой боишься оставить отпечаток пальца. Пустые разговоры с Кириллом за завтраком, когда он листал телефон, а я делала вид, что читаю новости. Его вечные «не сейчас, Влада, видишь — работаю». Мои попытки быть удобной женой — незаметной, бесшумной, правильной.
Здесь же каждая вещь дышала. Буквально дышала — я слышала, как поскрипывает старый пол под ногами, как тикают ходики на стене, как шуршат занавески от сквозняка. Даже этот облезлый комод, на котором остались царапины от моих детских игр, казался роднее дорогого итальянского гарнитура в нашей спальне.
Помню, как бабушка учила меня печь пироги. Как мы месили тесто, и мука летела во все стороны. «Тесто должно дышать, — говорила она, — как живое. Чувствуешь?» И я чувствовала: тесто было тёплым, податливым, живым.
А Кирилл... Кирилла тогда ещё не было в моей жизни. Не было ни предательства, ни лжи, ни липкой боли в груди. Были я, бабушка и бесконечное лето, пахнущее яблоками и свободой.
— Мам, а где мы будем спать? — Катя заглянула на кухню.
— Комнат хватит, — ответила я, возвращаясь в настоящее. — Пойдёмте, посмотрим.
Наверху было две спальни. В одной — широкая кровать под лоскутным одеялом, которое бабушка шила всю жизнь. Каждый лоскуток — история. Вот кусочек от моего детского платья, вот — от дедушкиной рубашки. Целая жизнь, сшитая воедино.
Во второй комнате стояли две узкие кровати. Детская. Здесь когда-то спала я с двоюродной сестрой, когда приезжала на каникулы. Те же обои с мелкими розочками, тот же комод с зеркалом в деревянной раме.
— Я буду здесь, — сразу заявил Марк, бросив коробку с «Лего» на одну из кроватей. — А Катя — там.
— Я не хочу спать одна, — тихо сказала дочь. — Можно, я буду с тобой, мам?
Я обняла её за плечи. Катя дрожала — не от холода, от напряжения. Весь день держалась молодцом, а теперь, когда опасность миновала, позволила себе быть слабой.
— Конечно, можно, — прошептала я в её волосы. Они пахли шампунем и детством. — Мы все вместе. Всегда.
Марк подошёл к окну, распахнул его настежь. В комнату ворвался вечерний воздух — свежий, с запахом травы и далёкого дождя. Из соседнего двора доносилось мычание коровы.
Ночью дом разговаривал со мной. Не просто скрипел, а словно беседовал. Половицы под босыми ногами отзывались мягким стоном, словно старый друг, который давно ждал встречи. Где-то в глубине стен шуршали мыши — не пугающе, а уютно, как шелест страниц любимой книги. Из кухни доносилось мерное тиканье ходиков — тех самых, что отсчитывали время ещё при бабушке.
Марк спал рядом, обхватив мою руку обеими ладошками. Его дыхание было ровным, доверчивым — он уже принял этот дом. Дети умеют так: нырнуть в новую жизнь целиком, оставив вчерашний день где-то в другой вселенной.
В три утра я выскользнула из постели и вышла на крыльцо. Доски под ногами были прохладными, влажными от дождя. Они прогнулись под весом моего тела, но не угрожающе — скорее приветливо, как объятие. Воздух был густым, вязким, пропитанным запахами, которые я забыла за годы городской жизни. Пахло не гнилью, как показалось сначала, а опавшими листьями, прелыми яблоками, и тонким дымком из печных труб. И ещё чем-то неуловимым — свободой, что ли?
Старобельск утонул в глубоком сне. Ни единого огонька в окнах, только луна, играющая в прятки со рваными облаками. Тишина обволакивала, плотная, как кокон. В городе даже ночью гудели машины, работали кондиционеры, лаяли собаки во дворах. Здесь же тишина обволакивала, как тёплое одеяло.
Я достала телефон. Экран вспыхнул ядовито-синим светом. Семнадцать пропущенных от Кирилла. Последнее сообщение пришло час назад: «Влада, хватит дурить. Дети должны жить дома. Приеду за вами завтра».
Дома. Какая ирония. Дом — это где тебя ждут с радостью, а не где врут в глаза и изменяют за спиной.
Помню, как он держал меня за руку в роддоме, когда рождался Марк. Шептал: «Ты самая сильная, самая лучшая. Мы справимся со всем». Его ладонь была влажной от волнения, но крепкой, надёжной. Тогда я верила каждому его слову, не замечая фальши, которая уже тогда проскальзывала в его голосе.
А когда у меня случился выкидыш после Кати, но до Марка, он три дня не отходил от моей постели. Приносил чай в любимой кружке, читал вслух Ахматову, просто молчал рядом, когда слова кончались. «Мы ещё попробуем, — шептал он тогда. — У нас всё получится. Главное — что ты со мной».
Помню, как он учил Марка завязывать шнурки — терпеливо, без раздражения, хотя у самого пальцы дрожали от усталости после ночной смены. «Главное — не торопиться, — говорил он. — Всё получится, если пробовать снова». Теперь он сам не даёт нам ни одного шанса.
Теперь этот же человек пишет: «Хватит дурить». Словно я истеричка, а не женщина, чью жизнь он разбил своим предательством.
Я стёрла все сообщения и выключила телефон. Экран погас, и мир снова стал честным — тёмным, но честным.
— Мам? — Марк стоял в дверях, растирая глаза кулачками. — Ты чего не спишь?
— Воздухом дышу, — ответила я, протягивая руку. — Иди сюда.
Он подошёл, прижался к моему боку. Его пижама пахла стиральным порошком и детским сном. Макушка щекотала мне подбородок.
— А здесь правда можно не бояться? — спросил он тихо.
— Чего бояться, солнышко?
— Что всё будет, как раньше. Что ты будешь плакать в комнате, а мы будем делать вид, что не слышим.
Мне стало больно и стыдно, что я не смогла оградить их от своих переживаний. А я думала, что скрываю от них правду.
— Здесь можно не бояться, — прошептала я. — Здесь мы будем жить по-настоящему.
— А что значит — по-настоящему?
Я посмотрела на Старобельск, раскинувшийся внизу, словно уснувший дракон, мирный и древний. Яблони в саду шелестели листвой, делились секретами.
— Это значит, что мы не будем притворяться. Не будем улыбаться, когда хочется плакать. Не будем делать вид, что всё хорошо, когда всё плохо.
Марк кивнул серьёзно, по-взрослому. Боже, когда он успел так повзрослеть?
— А папа приедет к нам?
— Приедет, — сглотнула я комок в горле.
— И что тогда?
— Ничего. Потому что мы уже другие. Мы уже здесь.
Марк помолчал, обдумывая мои слова.
— Мам, а можно завтра залезть на ту яблоню? — Он ткнул пальцем в сторону сада, где старое дерево раскинуло ветви.
— Можно. Только осторожно.
— И можно поймать лягушку в пруду?
— И лягушку можно.
Он улыбнулся — впервые за эти кошмарные дни улыбнулся по-настоящему, не чтобы меня успокоить, а от души. От предвкушения завтрашнего дня, который будет принадлежать только нам.
— Тогда хорошо, — сказал он, и в этих двух словах было столько доверия, что я чуть не расплакалась.
Мы вернулись в дом. Половицы встретили нас знакомым скрипом — как старые друзья, которые видели всякое и не осуждают. Марк быстро уснул, а я ещё долго лежала и слушала, как дышит дом.
Где-то капала вода — не раздражающе, а мерно, как сердцебиение, словно убаюкивая меня, как когда-то Марка. Ветер завывал в трубе. Мыши скреблись в стенах. Всё это складывалось в симфонию покоя, которого я не знала целую вечность.
В Москве даже тишина была напряжённой. Всегда ждала — сейчас зазвонит телефон, сейчас хлопнет дверь, сейчас Кирилл придёт и начнёт объяснять, где был до полуночи, и я снова должна буду поверить. Здесь же тишина была добрая, обволакивающая.
Утро встретило меня стуком в дверь — настойчивым, требовательным. Я открыла глаза, и на секунду не поняла, где нахожусь. Потолок был другой — не белоснежный московский, а желтоватый, с паутинкой трещин, как морщинки на лице старушки.
Старобельск. Бабушкин дом. Моё убежище. Хватит ли его, чтобы спрятаться?
Стук повторился, и я поняла — это не Кирилл. Слишком рано, да и стучал бы он по-другому — сначала вежливо, потом всё громче, потом начал бы названивать. А этот стук был… домашний. Настороженный.
— Владочка! — донёсся голос с крыльца. — Владочка, милая, это я, тётя Клава!
Я натянула халат — бабушкин, пропитанный запахом лаванды и воспоминаниями, — и поплелась к двери. Ватные ноги едва держали, в голове туман. Сколько я проспала? Час? Два? А может, целую вечность?
На пороге стояла женщина лет семидесяти, с лицом, изборождённым морщинами. Глаза — живые, пронзительные, в них плескалось любопытство, смешанное с участием… и чем-то ещё, чего я не могла сразу распознать. В руках у неё была плетёная корзинка, накрытая вышитым полотенцем.
— Тётя Клава? — Память нехотя выдала смутный образ.
— Да, милая, да! — Она прошмыгнула мимо меня в дом, как будто так и надо. Я даже опомниться не успела. — Господи, как же ты изменилась! А я тебя ещё вот такусенькой помню, — показала ладонью где-то на уровне колен, — с косичками бегала, яблоки у соседей таскала.
Запах пирогов – дрожжевого теста, корицы, чего-то тёплого и домашнего – ударил в нос, и желудок предательски заурчал. Когда я в последний раз нормально ела?
— Проходите, – пробормотала я, наблюдая, как она осматривает дом взглядом опытной хозяйки, выискивающей недостатки.
— Ох, Владочка, — покачала головой тётя Клава, и в этом покачивании было столько осуждения, что мне захотелось провалиться сквозь пол. — Запустила ты тут всё… Батареи холодные, окна не мыты… А дети где?
— Спят ещё.
— Правильно, пусть поспят. Дорога-то дальняя была. — Она прошла на кухню, начала доставать из корзинки пироги, словно это была её собственная кухня. — Я как услышала вчера, что машина подъехала, сразу поняла — это наша Владочка приехала. Сердце подсказало.
«Или соседское любопытство», — подумала я, но промолчала. Сил на конфликты не было.
— С мясом, с капустой, с яблоками, — приговаривала она, выставляя пироги на стол. — Всё своё, домашнее. А то, наверное, в Москве-то одни полуфабрикаты жуёте.
— Спасибо, тётя Клава. Очень мило с вашей стороны.
Она остановилась, повернулась ко мне и посмотрела — так смотрят на больного, которому осталось недолго. В её глазах мелькнуло что-то понимающее, почти жалостливое. Этот взгляд вызвал у меня тревогу.
— А муж где? Не приехал?
Вопрос повис в воздухе, как топор над головой. Я почувствовала, как сжимается горло.
— Он… в Москве остался. Работа.
— Ага, — протянула тётя Клава, и в этом «ага» было столько понимания, что меня передёрнуло. — Работа, значит. Ну-ну.
В маленьких городках сплетни летают быстрее интернета.
С лестницы донеслись шаги — тяжёлые, недовольные. Катя спускалась, волоча ноги и источая ауру вселенской несправедливости.
— Мам! — её голос был полон возмущения. — У нас нет горячей воды! Совсем нет! Как я буду мыть голову?
Я глубоко вдохнула, мысленно досчитала до десяти.
— Доброе утро, дорогая, — сказала я как можно спокойнее. — Познакомься, это баба Клава, наша соседка.
Катя окинула пожилую женщину презрительным взглядом.
— Здрасте, — прозвучало так, словно ей пришлось здороваться с тараканом.
— Ой, какая красавица! — всплеснула руками тётя Клава, и глаза её засветились неподдельным восхищением. — Вылитый папа, наверное?
Катя вспыхнула, и я поняла — попала в больное место.
— Да, — сказала она вызывающе, подняв подбородок. — Вылитый папа.
Тишина повисла в воздухе, густая и липкая, как мёд. Тётя Клава переводила взгляд с Кати на меня, явно чувствуя напряжение, но не понимая его причины.
— Катя, — начала я примирительно, но дочь меня перебила:
— Мам, как здесь люди живут? — Её голос поднялся на октаву выше. — Туалет во дворе, воды горячей нет, интернет не ловит! Это какой-то кошмар!
— Привыкнешь.
— Зато воздух чистый, — вмешалась тётя Клава миролюбиво, словно пыталась погасить пожар стаканом воды. — И тишина. В городе-то небось шум круглые сутки.
— Мне нравится шум, — отрезала Катя.
Она развернулась и пошла обратно наверх, каблуки её тапочек стучали по ступенькам.
— Моя внучка такая же была. Всё ей не так, всё не эдак. Перерастёт, — вздохнула тётя Клава, когда звуки стихли.
Катя чувствовала себя несчастной, потому что её выдернули из привычной жизни. Но у меня не было выбора. Я должна была защитить их.
Топот ног по лестнице возвестил о появлении Марка. Он вбежал на кухню — взъерошенный воробышек в полосатой пижаме и с горящими глазами.
Кирилл
Я швырнул телефон на кожаный диван — он отскочил, как резиновый мячик, и упал на ковёр с глухим стуком. Третий день подряд Влада не отвечала на звонки. Третий день я слушал этот механический голос: «Абонент временно недоступен».
— Тварь, — прошипел я сквозь зубы, массируя виски. Головная боль накатывала волнами, словно прибой во время шторма.
В квартире царила гробовая тишина. Никаких детских голосов, никакого топота по коридору, никакого запаха Владиных духов в спальне. Только пустота, которая звенела в ушах, как после взрыва.
«Как она посмела?! — В голове пульсировала одна мысль. — Как посмела просто взять и уехать? Увезти детей? Разрушить всё, что мы строили годами?»
Я налил себе кофе из турки — горячая жидкость обожгла горло, но не принесла облегчения. В зеркале отражалось лицо незнакомца: осунувшееся, с красными глазами и трёхдневной щетиной.
Господи, на кого я похож?
Звонок в дверь прозвучал, как выстрел. Я знал, кто это, ещё до того, как открыл замок.
— Кирюша! — Ольга ворвалась в прихожую, словно вихрь. Лицо расцвело, глаза искрились от счастья — так светятся люди, когда сбывается то, во что уже перестали верить. — Я так соскучилась! Теперь мне не нужно прятаться, не нужно ждать твоих звонков...
Она потянулась ко мне за поцелуем, но я отстранился, словно от огня.
— Ты с ума сошла? — голос мой прозвучал хрипло. — Зачем ты сюда пришла?
— Ну как же... — Ольга растерянно моргнула. — Теперь, когда Влада знает — когда она ушла... мы можем быть вместе. Открыто. Я могу переехать к тебе, мы можем...
— Заткнись, — рявкнул я так резко, что она вздрогнула. — Просто заткнись и не неси чушь.
Ольга попятилась к стене, прижимая руки к животику. В глазах блеснули слёзы.
— Я... я не понимаю...
— Нечего понимать, — я прошёлся по гостиной, как тигр в клетке. — Ты думаешь, это хорошо? Что моя жена сбежала? Что вся клиника теперь шепчется за моей спиной?
Боже, какой кошмар!
Я представил себе завтрашний день на работе. Взгляды. Многозначительные паузы в разговорах. Шёпот в ординаторской: «А ты слышал? Воскресенская бросила мужа. Говорят, из-за той белобрысой, из операционной...»
— Кирилл, но ведь ты же сам говорил, что любишь меня, — голос Ольги дрожал. — Что хочешь быть со мной...
— В постели я много чего говорю, — огрызнулся я, не оборачиваясь. — Это не обязывает меня жениться на тебе.
Слова повисли в воздухе. Ольга ахнула, словно я ударил её по лицу.
— Ты это серьёзно?
Я обернулся.
— А как ты думала? Что я брошу карьеру, репутацию, детей ради... — я окинул её взглядом с ног до головы, — ради тебя…
Ольга побледнела так, что веснушки на носу стали похожи на кляксы на белой бумаге.
— Но ребёнок... наш ребёнок...
— Твой ребёнок, — поправил я ледяным тоном. — Я ничего не просил. Это была твоя инициатива.
«Господи, как же она меня достала. — Я смотрел на неё — растрёпанную, заплаканную, с размазанной тушью — и чувствовал только раздражение. — Как я мог с ней спать и говорить всю эту чушь про любовь?»
Но Ольга не сдавалась. Она выпрямилась, и в её глазах вспыхнул опасный огонёк.
— Знаешь что, Кирилл, — голос её стал холодным, как лёд. — А может, мне стоит позвонить папе? Рассказать генералу Огневу, как поступают с его дочерью?
Кровь застыла в жилах. Я медленно обернулся.
— Что ты сказала?
— Ты же знаешь, кто мой отец, — Ольга усмехнулась, но улыбка была кривой. — Генерал-майор, заместитель начальника Главного военно-медицинского управления. Человек, который одним звонком может закрыть любую клинику.
«Вот же хитрая тварь!»
Я забыл. В постели все равны, а генеральские дочки не исключение. Но теперь...
— Особенно учитывая его отношение к семейным ценностям, — продолжала Ольга, наслаждаясь моим побледневшим лицом. — Представляешь его реакцию? «Какой-то заведующий обесчестил мою дочь и бросил её беременную».
— Ты... — я сделал шаг к ней, но она не отступила.
— Что я? — в голосе звучал металл. — Я просто хочу справедливости. Ты обещал мне любовь, семью, будущее. А теперь выбрасываешь, как использованный презерватив.
Чёрт. Чёрт. Чёрт.
Я знал генерала Огнева по репутации. Человек старой закалки, для которого честь дочери — святое. Одного его звонка будет достаточно, чтобы моя карьера закончилась быстрее, чем я успею моргнуть.
— Чего ты хочешь? — процедил я сквозь зубы.
— Немного. — Ольга села на диван с непринуждённостью хозяйки. — Официально оформить наши отношения, жениться, признать ребёнка, обеспечить нас достойно.
— Ты спятила? У меня есть жена!
— Была. Она ведь ушла от тебя – значит, ты свободен, — поправила она спокойно, разглядывая маникюр. — Теперь у тебя есть я. И наш ребёнок.