Однажды миссис Рамбл, школьная учительница алгебры, выдала нечто вроде того, что родители все решения принимают своим детям во благо, даже если нам, детям, кажется, будто это вовсе не так. Сложно спустя столько лет вспомнить, почему она начала с нами подобный разговор, но не могу забыть охватившего меня возмущения, о котором я так и не осмелилась заявить. Казалось, оно должно было выжечь всё внутри меня дотла, убить каждый орган и превратить кровь в вязкую чёрную жидкость, но я всё равно нарочно укусила себя за язык, чтобы случайно не выдать ни единого слова. Дело было не в том, что я боялась миссис Рамбл, наказания, что могло ожидать, или матери, которую непременно вызвали бы в школу, больше всего меня пугало внимание, что я должна была привлечь, прикованных взглядов и тихих насмешек.
Вернувшись домой, я пожалела, что всё-таки не возразила миссис Рамбл. Впервые на её уроке мне нашлось что сказать, а я так глупо не воспользовалась возможностью. Ведь ни одно решение моих родителей ни разу не было совершенно мне во благо. Скорее напротив — каждое последующее разрушало лишь сильнее. Но кто в восемь живет со знанием, что жизнь принадлежит никому другому, как самому себе? Ни матери, ни отцу, ни кому-либо другому — себе! В двадцать восемь понять это намного проще.
Ещё с детства я была убеждена, что мать всё делала решительно мне назло. Бывало, задумывалась, что это получалось у неё случайно, само собой, но чем старше становилась, тем больше в этом сомневалась. Вот и теперь. Похоже, она нарочно выбрала для своей смерти дату моего рождения. Этот день нельзя назвать любым, и случается он всего раз в четыре года, поскольку мне посчастливилось родиться двадцать девятого февраля. Теперь же я ещё всегда буду помнить, что в тот же день мама и Генри насмерть разбились в аварии.
Отчасти случившееся совпадение выдалось мне ироничным. Более иронично было, если бы они ко всему прочему умерли в городе, в честь которого я была названа. Наверное, символичной стала бы смерть матери во время моего рождения. Может быть, тогда у меня был бы шанс полюбить её немного сильнее.
Я сидела на диване в гостиной. Ела большой ложкой праздничный торт, купленный в пекарне за углом, и пила из горла дешевое вино из супермаркета, когда по всему дому раздался звонок. Я проигнорировала незнакомый номер дважды, пока нетерпение не взяло надо мной вверх. Голос по ту сторону трубки принадлежал представившемуся офицеру полиции, спросившем сперва, не знала ли я неких Одри и Генри Коррин. Я ответила: «К сожалению», что, похоже, его немного озадачило. По крайней мере, об этом дала понять затянувшаяся между нами пауза, что я разорвала первой — «Я дочь названной вами женщины». Он выдохнул с облегчением.
Сообщение о смерти матери и Генри удивило меня меньше, чем то, что она оставила мой номер во главе списка экстренных вызовов. Позже оказалось, что моё имя там было единственным.
Они невесть откуда поздно ночью возвращались домой. Был густой туман, дорога оказалась скользкой, да и к тому же в крови Генри обнаружили недопустимую дозу алкоголя. Он случайно вывернул руль не в ту сторону, и они врезались в дерево. Подушка безопасности не сработала. Механизм был уже некоторое время сломан. До смешного глупая смерть. Никакой в ней не было ни романтики, ни трагичности. Они умерли так же, как и жили, и только это могло вызывать сочувствие, что оказалось мне чуждым.
Я почти была уверена, что доля вины была в матери, которая должно быть без умолку болтала всю дорогу, донимая мужа бесконечным потоком слов, который невозможно было никак прекратить, что было у неё в привычке. Офицеру полиции я говорить об этом не стала. Да и вообще была в его присутствии привычно молчалива и угрюма, что он принял, как скорбь, которой во мне не было ни капли.
Организацию похорон пришлось взять на себя. У Генри не было детей, у матери же я была единственным ребенком. Молодой нерешительный офицер полиции учтиво предложил свою помощь, от которой я не стала отказываться, свалив на него большую часть забот. Мне было всё равно, в каком гробу будут лежать их изувеченные тела, как они будут одеты перед погребением и какой будет их надгробная плита. Я предоставила этот выбор Джулиану, так офицер просил его называть, взяв на себя обязанность за всё расплатиться.
Выбрала церковь, поближе к их дому, куда пришлось пригласить людей, что могли бы с ними попрощаться. На этом настаивал Джулиан, оказавшийся образцовым христианином, из-за чего приличия требовали от меня ответной учтивости. Скрипя зубами, сделала рассылку сообщений на все мамины контакты, которых оказалось больше сотни. Наверное, должно быть пугающе, когда кто-то из знакомых приглашает на собственные похороны. Впрочем, я добавила подпись, но шутки ради разослала её десять минут спустя. В тот же день связалась со секретаршей Генри, которая, рыдая в трубку, обещала помочь связаться со всеми важными для него людьми. В конце концов, она должна была лучше быть осведомлена, кого Генри хотел видеть на своих похоронах, а кого — нет.
Я не была знакома с большей частью приглашенных. Оказалось, мало кто знал о моем существовании вовсе. Впрочем, день для знакомства был выбран не самый подходящий, и не я была звездой устроенного празднества.
Я встречала незнакомцев у церкви. Джулиан был рядом. Как он сказал, «для поддержки», но его тень за спиной лишь смущала, сковывая каждое моё движение и слово неуверенностью, сомнением, будто я делала что-то не так. Было неприятно само ощущение, будто кто за мной наблюдал, не сводя пристального взгляда, от чего я успела отвыкнуть. Его навязчивое преследование пускало холод по спине, сбивало в толку и путало мысли.
К моему удивлению, гостей оказалось намного больше, чем я ожидала увидеть. И мама, и Генри были не самыми приятными людьми, что оставалось главной причиной, почему я не виделась с ними почти десять лет. Тем не менее, были и те, кто невесть зачем хотел увидеть их в последний раз, и единственное, о чем я спрашивала себя — почему имени того или иного человека не было в быстром наборе мамы или Генри? Почему после всего это оставалась я?
Отделаться от Джулиана оказалось намного сложнее, чем я могла представить. В простой наивности он согласился, что проведенная вместе ночь не могла иметь продолжения, и более встречаться нам не стоило, и я уже было вздохнула с облегчением, заперев за ним двери. Полагаю, я отблагодарила Джулиана сполна, чего бы ещё ему от меня хотеть? Тем не менее, мне не посчастливилось встретить его ещё раз.
Мужчина поджидал меня возле адвокатской конторы, где я должна была встретиться с бывшим подрядчиком Генри, который связался со мной накануне. Если у Генри и было завещание, я по многим причинам сомневалась, что он стал бы оставлять что-нибудь мне. Я была для него чужой, да и к тому же наши отношения не задались с самого начала. У нас была взаимная неприязнь, побороть которую не пытались ни он, ни я, усугубляя её со временем лишь сильнее. Ещё страннее было думать, что завещание было у матери. Она не была далекоглядной, умев проживать только короткое «теперь». Только если они не собирались умирать намеренно, зачем было так рано составлять подобного рода документ? Рассуждая об этом в уме, я всё больше склонялась к мысли, что, наверное, было кое-что, что должно было передаться мне по закону, невзирая на то, было ли составлено завещание или нет.
Я не стала лукавить в том, что не была рада видеть Джулиана, невзирая на то, что он встретил меня с теплой улыбкой. В полицейской форме мужчина как будто даже не был похож на себя, что отчасти сбивало с толку. Сознание против воли принимало его за другого человека, хоть и оставалось понимание того, что это был никто иной, как он.
— Что ты здесь делаешь? — спросила грубо, не скрывая раздражения. Спрятанные в карманах пальто ладони крепко сжимались. Мой тон не изменил выражения на лице Джулиана. Напротив он улыбнулся ещё шире, как будто происходящее его забавляло.
— Думал, что поддержка сейчас не будет лишней, — заявил, как ни в чем не бывало. Я только вздохнула в ответ, испытывая нетерпение ответить на это несправедливой грубостью. Скорее всего, и это Джулиан бы принял, как знак слабости. Только злость была намного сильнее горечи.
— Я не просила об этом, — терпеливо возразила.
— Это ведь не значит, что ты на самом деле не нуждаешься в этом, — он взял меня под руку и повел к двери, не позволив произнести более и слова. Угроза срока за нападение на офицера не позволила сделать что-либо, чтобы воспротивится Джулиану. Вряд ли что-нибудь могло его остановить.
Стоило оказаться внутри, как нас тут же встретила женщина старше средних лет, от которой разило лаком для волос. Прическа у неё была вычурная, и совершенно запутанная. Стоило мне назвать своё имя, как она ласково улыбнулась. Пока помогала мне снять пальто, успела сказать, что до ужаса была влюблена в мою игру, что показалось сомнительным комплиментом. Я только и успела ответить неуверенным «спасибо», прежде чем она открыла двери и впустила нас в кабинет подрядчика.
Им оказался пожилой мужчина, намного старше, чем я могла дать ему после телефонного разговора. У него висели щеки, а под глазами залегли глубокие тени. Седые волосы разделяла надвое лысина. Костюм на нем висел, хоть и, казалось, что прежде был впору. Сухая протянутая вперед ладонь была испещрена фиолетовыми узорами вен, что отчетливо различались под тонкой бледной кожей. В целом вид у него был болезненный, чем он, кажется, не был омрачен. Старик сверкал желтыми зубами, не стесняясь своей улыбки.
— А вот и мисс Абрамс, — произнес, стоило ему увидеть меня. Я сдержано улыбнулась, испытывая неловкость при виде ещё троих незнакомцев, занявших свои места. — А это…
— Джулиан, — ответил мужчина, прежде чем живо начал трясти ладонь старика. Сжимал её в своей так сильно, что мне даже показалось, что был намерен её оторвать. Но старик продолжал улыбаться, как ни в чем не бывало.
Указав нам на свободные места, он вернулся за свой стол, на котором уже лежала запечатанная папка с бумагами. Пока мужчина открывал её, я осматривала с любопытством остальных, игнорируя соприкосновение бедра Джулиана с моим.
На другой стороне дивана ютилась женщина, не старше моей матери, которая почему-то сидела в верхней одежде. Она высокомерно выпятила вперед подбородок, хоть и краем глаза смотрела на меня в ответ, что было даже отчасти смешно. Рядом сидел парень лет восемнадцати, черты лица которого были схожие с её, что позволило без затруднений сделать предположение, что он был её сыном. Они держались за руки, что было странно, но, похоже, кроме меня это больше никого не смущало. Парень выглядел нездорово бледным, голова его была выбрита налысо, он рьяно двигал ногой, будто нервничал. Скорее всего, он был болен. Может быть, у него был рак. И я не стала пристально рассматривать его, чтобы не смущать.
На отдельном кресле расположилась девушка, которая поприветствовала меня вежливой улыбкой. Она смотрела на меня, будто знала, пока я, в конце концов, не вспомнила, что это была секретарша Генри, которая немало помогла мне с чёртовыми похоронами. Я улыбнулась ей в ответ, но она уже было смотрела не на меня, а на Джулиана. Я была бы рада, если бы они приглянулись друг другу.
Оказывается, у Генри всё же было завещание, что, кажется, было предсказуемо для всех, кроме меня. Стоило подрядчику начать зачитать вслух текст составленного документа, как атмосфера в кабинете стала напряженной. Четыре пары глаз, включая Джулиана, были устремлены на мужчину, который, надев на нос очки с круглыми стеклами, начал читать скучным голосом текст. Я опустила глаза вниз на сложенные вместе руки, вертя на пальце кольцо и слушая его вполуха.
На случай смерти моей матери, а случай оказался как раз подходящим, Генри завещал дом своему племяннику. Ещё один дом, о существовании которого я и знать не могла, любезно отдал племяннице, которой с нами не было. Сестре передавал права на фирму, но с условием, что управлять ею будет девушка-секретарша, что похоже обрадовало не всех. Обе переглянулись между собой. Девушка едва сдерживала свою радость от подобного известия, когда женщина чуть было не шипела от злости. Рядом с ними я чувствовала себя лишней.
Спустя всего три дня после переезда мама устроила вечеринку. Не милый дружеский ужин в честь новоселья, а настоящую вечеринку, потому что иначе не умела. Она любила привлекать к себе внимание, что зачастую даже не требовало усилий. Ей было достаточно оставаться очаровательной, приветливой и милой, чтобы нравиться миру, который как будто нарочно не замечал, как она его обманывала.
Мама была со всеми натужно дружелюбной, чрезмерно учтивой и фальшиво вежливой. Она всегда улыбалась, руки держала перед собой, и только время от времени запускала пальцы в волосы, поправляя их, даже если в этом не было необходимости. У неё было особое умение располагать к себе кого бы то ни было. Если кто хотел ей пожаловаться, она поджимала губы и кивала в такт произносимым словам; если кто был неловким в общении, давала зацепки, чтобы развить разговор; если кто делился счастливой новостью, открывала руки для объятий и громко смеялась; если кто был угрюм и несговорчив, болтала без умолку и обо всем. Наверное, у меня тоже был бы шанс поддаться её чарам, если бы я не была единственным человеком, с которым она не церемонилась. Мама не находила смысла растрачивать талантливое притворство и на меня, не скрывая той, кем, наверное, меньше всего хотела быть.
Мне не нравилось видеть, как мама общалась с другими людьми, потому что знала, что, вернувшись домой, она будет их высмеивать. Она подсмеивалась над ними, порой даже изображала, что мне никогда не казалось забавным. И всё же мама делала это всякий раз, как будто была глупой популярной старшеклассницей, которую обожали все, когда она всех втайне ненавидела.
— Ты не понимаешь, — всякий раз с тяжелым вздохом она сдавалась, махнув на меня рукой. Тут же становилась угрюма и раздражительна, когда я не меняла своего выражения, что по большей части было неизменно угрюмым.
Тем не менее, мне всегда казалось, что я понимала всё намного больше неё. Невзирая на поданный с раннего детства пример, почему-то мне хватало сознательности понимать, что всё было неправильным, особенно мы. Хоть и для многих мама была совершенством.
На треклятую вечеринку она пригласила не только старых друзей, но и новых соседей. Накануне навестила всех до единого — от начала улицы и до самого её конца. Приготовила для каждого пакетик магазинного печенья, подогретого в микроволновке, чтобы сошло за домашнее, и приветливую улыбку, действующую, как обычно, безотказно. Уверена, пришли не все, потому что не могла вся улица поместиться в одном маленьком доме. И всё же казалось, что людей было слишком много. И они ходили по дому обутые, оставляя на полу следы уличной пыли, громко болтали между собой, ели заказанные из ресторана за углом канапе и запивали игристым шампанским, что будто бы не заканчивалось.
Похоже, обо мне мама никому не рассказала. Многие из тех, кто пришел, обязательно с напускным сожалением говорили что-то вроде — «Жаль, что мы оставили дома своих сына или дочь», имена которых я не удосужилась запомнить. Всё равно у меня не было шанса завести ни с одним из их детей дружбу, потому что для этого мне не доставало смелости, когда у сверстников не хватало ко мне интереса, что свел бы меня хотя бы с одним из них.
Я чувствовала себя как под стеклянным колпаком. Все меня рассматривали, кивали и подмигивали, будто были старыми знакомыми, с которыми я могла разделять общий секрет. Теперь я знаю, что была всем тем людям неинтересна, и они проявляли внимание из вежливости, но тогда, казалось, будто я нравилась им, как это делала мама, что заставляло ощущать на коже мурашки неловкости. Улыбаясь им в ответ, я чувствовала себя такой же обманщицей, какой была мама, за что гневалась на саму себя всю последующую ночь.
Почему-то решила, что во многом был виноват мой внешний вид. Мама нарядила меня в милое платье, волосы обвязала внизу шелковой лентой, нанесла на щеки немного своих румян, превратив в безжизненную и пустую фарфоровую куклу. Скорее в угоду себе, нежели назло ей, я умыла лицо, выбросила чёртову ленту в мусор, разорвала манжет на платье, будто бы не нарочно зацепилась за что-то. В неопрятности я чувствовала себя намного лучше, хоть и совершение подобного должно было привлечь только лишнее внимание.
Мама была слишком занята, чтобы заметить, как я всё испортила. Проходя мимо, она не замечала меня, пока этого не делал кто-то другой. После этого я могла наблюдать, как женщина мило улыбалась, а затем легко взмахивала в воздухе рукой, мол «ничего важного», а затем переводила разговор в другое русло, быстро обо мне забывая.
Спустя несколько часов из всеобщей любимицы я превратилась в невидимку. У меня начала кружиться голова от людей, которых как будто становилось всё больше, как и пустых тарелок с бокалами. В воздухе витал чарующий аромат шампанского, от одного запаха которого можно было опьянеть, что, казалось, я невольно сделала. А может быть, просто перепутала виноградный сок с шампанским, чего никто не сумел в суматохе заметить.
Звук рассерженного фортепиано коснулся моего слуха, всполошив за доли минуты. Я рванула в гостиную, будто там кто устроил склоку, которую не хотелось пропустить, где заметила за инструментом незнакомого мужчину. Он открыл крышку и нажал на выученную последовательность клавиш, что выдали пронзительно неприятный звук. И если меня его действия разозлили, то многих позабавили.
Кто-то попросил сыграть, но незнакомец лишь пожал плечами — «Прости, друг, но инструмент расстроен», из-за чего в гостиной взорвался близкий к театральному возглас, что быстро сменился смехом. Гости разбрелись, когда я осталась стоять перед фортепиано, мысленно перед ним извиняясь, будто оно действительно могло затаить обиду за столь невинное упущение. Ведь я упустила его с виду. Потерялась среди людей, забыв оградить его от них.
— Умеешь играть? — я не заметила того самого мужчину, когда он подошел и проследил за моим немигающим взглядом.
— Я как раз подыскиваю для неё учителя, — мама появилась, будто из ниоткуда, когда я не успела даже понять, что обращались ко мне. Её ладони легли на мои плечи и легонько сжали их, предупреждая, чтобы я не смела произнести ничего лишнего, хотя впрочем мне и без того не было чего сказать.
Бернарду было двадцать, когда он стал моим учителем. Он был студентом Королевской академии музыки и искал дополнительный заработок, потому что выплачиваемой стипендии на жизнь не хватало. Это был его первый опыт преподавания, о чем было сложно догадаться, ведь с первого занятия мы неплохо ладили. Он превосходил многих школьных учителей, не говоря уже о том, что проводить время с ним было намного приятнее, чем с матерью. Однажды парень признался, что не любил детей, но оставленное мамой объявление в газете было первым, что попалось на глаза, поэтому он решил рискнуть, поскольку предлагаемая оплата будущих занятий была вполне приличной.
— К счастью я встретил тебя, и мне удалось не пожалеть об этом отчаянном шаге, — парень улыбнулся, щелкнув пальцем по моему носу, что за годы знакомства стало сродни привычки.
Я не могла поверить Берни, невзирая на то, что он был единственным, кому я могла доверять. Обмануть себя, будто кому-то было приятно моё общество, было почти невозможно. Годы жизни с матерью научили не верить никому, кроме себя. Вокруг сплошь и рядом только лесть и обман, за ширмой которых обязательно припрятана выгода. У всего был мотив. Или, по крайней мере, так я научилась думать. Теперь же мне жаль, что я с большим подозрением относилась к словам Бернарда, потому что в ретроспективе памяти лишь в них нахожу по сей день искренность.
У парня были большие мечты, которыми он не боялся делиться. Одной из них было занять место за фортепиано Королевского филармонического оркестра. Берни был в восторге от каждого устраиваемого ими концерта, куда водил и меня каждый год накануне моего злополучного дня рождения. Даже в невысокосный год устраивал для меня маленький праздник, что был единственным утешением в день, которого во всем году я хотела избежать больше остальных.
Второй и не менее важной мечтой парня было получение премии Гравемайера, ради участия в которой он обнадеживающе из года в год отправлял выдуманные гениальным умом композиции, которые я любила разучивать не меньше, чем классические. На моей памяти Берни ни разу не проходил даже первого этапа отбора, из-за чего однажды я написала комитету письмо, что не так уж помогло. В их ответе было пожелание, чтобы в следующем году Бернарду обязательно повезло. Я разорвала его в неистовстве на клочья, испытывая перед парнем более искреннее сожаление, чем то, что они сумели украсить красивыми словами.
Игра на фортепиано была его жизнью. Он отдал ей всё время — прошлое, теперешнее и будущее. Он был влюблен в инструмент не меньше меня и научил не страшиться этой страной любви, а принимать, как неотъемлемую часть себя самого. Посаженный за инструмент в пять лет Берни не уставал от него. Не умела этого делать и я, хоть и оказалась на том же месте только в восемь, из-за чего мне казалось, что я упустила слишком много времени.
Избавленное жизни, но полно духа свободы, фортепиано объединило нас. Некоторое время я даже была обманута убеждением, будто мы с Бернардом могли быть родственными душами, которые находили друг в друге своё отражение. Как двое сумасшедших, мы умели говорить и думать только об одной. По крайней мере, мне так казалось. На самом деле моя музыка была глубоко под кожей, отравляла кровь и заражала собой разум, когда для Бернарда она жила лишь в сердце, которое умело любить намного лучше моего.
Глаза восьмилетнего ребенка улавливали только всё видимое, что было в человеке, который меньше чем за месяц стал необходимым. Я не привыкала к Бернарду, но достаточно быстро стала в нем отчаянно нуждаться. Нарисовала светящейся ореол вокруг его образа, о котором думала не иначе, как с искренней детской добротой, может, даже, любовью.
Изо дня в день не могла дождаться новой встречи, а когда та наконец должна была состояться, время незаметно ускользало, будто сквозь пальцы, не позволяя заметить, как пора была прощаться. И я не хотела отпускать его, хоть и смело боролась с собой, чтобы не выдать этого. Любые рвения души или сердца были мне настолько чужды, что выдавались неправильными. И я боялась, что Бернард распознает во мне этот недостаток, из-за чего отступит, станет холоднее, но что намного хуже — просто уйдет, чего, наверное, я не смогла бы вынести.
— Он должно быть хороший парень, — усмехнулся дедушка, когда я не могла остановиться рассказывать ему о Бернарде. Во многом я скромничала и пыталась говорить поменьше, потому что рядом была мама, которая в ответ на каждую реплику недовольно хмыкала, не поднимая глаз. Её присутствие напрягало, на что я пыталась не обращать внимания, что давалось с большим трудом.
— Только я уже два месяца плачу ему деньги, а результата всё не вижу, — произнесла наконец-то мама, не сумев сдержать языка за зубами. Она была заметно не в лучшем расположении духа, но это не могло касаться моих занятий с Бернардом. Её раздражало во многом то, что он был одним из немногих, кто умел ей возражать, причем так невозмутимо, что ей не было чем ответить.
— Но результат же на лицо, — ответил дедушка, посмотрев на меня с теплой улыбкой. Кажется, ни мама, ни я не могли понять его, а потому тут же обратили озадаченно удрученные взгляды, полны недоразумения. — Смотри, как она счастлива. Кажется, эти занятия приносят ей настоящее удовольствие, — быстро объяснил, когда в ответ мама махнула рукой, что было до боли знакомым жестом.
— Это не главное, — она угрюмо покачала головой, остановив на мне пустой взгляд. Казалось, её глаза изучали пустое пространство, устремленные на самом деле сквозь меня. Смотрела холодно и безразлично, отчего по телу пустился рой мурашек. И ничего не хотелось больше, чем испепелить её своим взглядом, которого она не могла перехватить, ведь даже не замечала.
Казалось, у меня загорелись щеки. В грудной клетке поднялся пожар. Кончики пальцев неистово кололи, выстукивая по столешнице ритм сыгранной Берни мелодии, что медленно пускала в голову корни. Мы испытывающе смотрели друг на друга, будто пытались переглядеть, но я заведомо была в проигрыше, поскольку оставалась незамеченной. И это доводило почти до безумия.
Забыть о том ужасном дне можно было намного проще, если бы мама позволила это сделать. У меня была особая способность с легкостью на сердце отпускать переживания, насколько бы хорошими или плохими они не были бы. Я умела помнить только музыку, въевшуюся под кору головного мозга, чувства, что она у меня вызывала, и Тоби, имя которого играло внутри меланхоличным минором. Только и это было важно. Только этим я всегда была полна. Только это было неотъемлемой частью моего тщедушного естества.
Пусть мне не дали уснуть мысли о редких и вялых аплодисментах растерянной публики, собранной из незнакомцев, и о жестоко насмешливой улыбке Джека Ленгтона, и о неистовой злости матери, я забыла обо всем достаточно быстро. Было достаточно одного разговора с Джеком, который убедил меня, что всё на самом деле было замечательно, как все волнения стали лишними. Вернувшись после согласованного перемирия с Джеком домой из школы, я забыла о том вечере, как будто он не состоялся вовсе. Случившаяся неудача не оставила ни единой трещинки на моем каменном сердце, не говоря уже о том, чтобы разбить его в песок. Оно умело забывать всё, о чем переставал беспокоиться разум.
Тот вечер остался памятным из другой причины. Он начал новую временную петлю, к которой я мысленно возвращалась, только чтобы попытаться стереть её из памяти, что было невозможно. Моя первая игра на публику, завершившаяся тихим фиаско, стала поворотным моментом, когда всё в одночасье пошло не так. Мать сошла с ума, а с ней как будто и весь мир.
Следующее занятие с Бернардом она превратила в скандал. Даже когда ей больше всего хотелось быть собой, она продолжала играть роль добропорядочной женщины, для которой не было ничего важнее блага её излюбленного ребенка. Истинные эмоции были слишком остро заточены, чтобы она могла прятать их острия в мягкости тона или сдержанности движений. В очередной попытке держать себя в железных тисках самоконтроля мама лишь излишне запутывала и меня, и Берни, которые пытались угадать, как стоило воспринимать происходящее.
— Она совсем не подготовлена к выступлениям на публику, — скрепив ладони перед собой в замок, мама незаметно вжимала ноготь большого пальца под кожу, не боясь оставить рубец. Привычно перекинув ногу за ногу, она дергала коленом, что выдавало её внутренний ураган. Между строк скользило нетерпение, хоть и тон оставался намеренно спокойным. — Её ведь совершенно нельзя показывать людям.
— Я учу её понимать инструмент и осваивать игру на нем, а не выступать перед публикой, — сдержанно ответил Берни, заняв место напротив. Он откинулся на спинку кресла, но вряд ли чувствовал себя так уж расслаблено, как хотел казаться. Перекинутая одна на другую нога свободно покачивалась в воздухе, пока парень играл безызвестную мне мелодию пальцами по подлокотнику.
— Когда я нанимала вас, это подразумевалось, — с натужной улыбкой ответила мама, наклонившись чуть вперед. — В конце концов, разве Вы сами не были тому научены?
— Меня учили играть. Выступать я начал, когда сам к тому был готов, — с мягкой настойчивостью продолжал Бернард. Я не могла быть уверенной в этом наверняка, но, казалось, он был намерен защищать меня, о чем я даже не просила, но в чем очень сильно нуждалась. — Всем нужно немного времени. Делиться с кем-то своим талантом, равно как и собственными переживаниями, очень важный шаг. Вы же не отваживаетесь открывать душу каждому встречному.
Оставаясь незамеченной, я усмехнулась. Усевшись на ступенях лестницы, подтянула к себе колени, куда положила голову и наблюдала за происходящим, как бдительный смотритель маяка. Испытывая волнение, задерживала дыхание, о чем вспоминала невзначай, когда воздуха начинало вовсе не хватать. Не замечала за собой, как переставала вдруг моргать или особенно остро чувствовала быстрое биение сердца.
— Вы хоть представляете, как сильно она меня опозорила, — не выдержав, сквозь зубы процедила мама. Уголки её губ продолжали быть изогнутыми в подобие улыбки, будто их сковало судорогой. — Все хотели услышать её игру, когда она просто всё испортила. Начала играть, прежде чем сбилась, вскочила с места и убежала.
— Вы усадили её за инструмент и даже не дали нот? — скептически спросил Берни, устремив пару внимательно изучающих глаз на мать. Нога перестала рассекать воздух, а пальцы играть. Стоило ему заметить в выражении её лица замешательство, как он ощутил собственное превосходство в необусловленном споре.
Мама опустила глаза вниз, будто пыталась вспомнить, хоть знала ответ прежде, чем Бернард успел поставить невидимый восклицательный знак в вопросе. Ноготь вжался в кожу ещё сильнее, и я заметила пустившуюся вниз по руке красную каплю, когда женщина расслабила руки.
— Может быть, и что с того? Кажется, вы настаивали на её исключительной способности запоминать ноты, — она не была намерена отступать. Гордо вскинула вверх подбородок, но поджатые губы продолжали свидетельствовать о принятии поражения.
— Да, но разве я мог предположить, что вы усадите ребенка перед толпой незнакомцев и заставите играть, не дав ей какой-либо опоры для уверенности в себе, — с холодным возмущением продолжал Бернард. Его слова были, как пощечины, что мама терпела сквозь крепко сжатые зубы. Напрасно она пыталась и дальше держать себя в руках. Всё в ней выдавало злость, раздражение и нетерпение кроме голоса, что оставался всё таким же ровным.
— Не было там никакой толпы. Всего-то семеро человек, не учитывая меня, да и к тому же все знакомые, — ответила, прочистив горло. Протяжный вздох Бернарда свидетельствовал о том, что он её словам не верил. Тем не менее, спорить и об этом было напрасно. — Впрочем, я не должна перед вами оправдываться. Объясню достаточно просто и доходчиво — я хочу видеть толк в игре моей дочери. Она должна научиться играть не только для себя. В конце концов, я плачу деньги не только ради её личностного удовольствия.
— Неужели будете настаивать, даже когда она сама того не захочет? — Берни сел прямо. Сменил положение ног, чтобы опереться о них локтями и наклониться ближе к матери, во взгляде которой читался ответ, не требующий возражений.
Я никогда не признавала перед матерью своего поражения, но всё же она оказалась права. Я испытала восторг, пребывая на сцене после выступления, что выдавалось чем-то запредельно фантастическим и совершенно невозможным. Звонкий хор рукоплесканий, посвященный никому другому, как мне, заполнял не только голову, но и всю меня доверху, пуская по телу приятную дрожь.
Свет продолжал ослеплять глаза, но мне больше не было страшно ослепнуть. Я смотрела прямо без прежнего страха и злости, что разом растворились в звуке аплодисментов, что продолжались до тех пор, пока мне не пришлось уйти со сцены. Казалось, за несколько ничтожных минут всё сумело перемениться, только сперва сложно было решить в лучшую сторону или худшую. Во власти животрепещущей эйфории, на некоторое время я даже забыла, как дышать, и сделала первый глубокий вдох, оказавшись в крепких объятиях Бернарда.
Я не слышала ни единого слова, которыми он осыпал меня, как блестящим на холодном солнце снегом. Вместо сыгранной несколько минут назад мелодии, застрявшей в памяти подушечек пальцев, я продолжала слышать упоительный отклик восхищения, что был подобен золотой пыли, которой я задыхалась, находя в этом всё, что было необходимым. Сейчас воспоминания об этом напоминают сон. Сложно вообразить, что подобное могло случиться в действительности, покуда теперь она отрезвляюще отличительна. Первая радость от реакции публики была проявлением тщеславия, которого во мне и сегодня не убавилось, но именно в тот день, я с восторгом, что со временем сменился на горькость, осознала, что больше самой игры на фортепиано хотела признания и восхищения.
Сложно и сейчас определить, в чем именно было дело — в отсутствии матери, которая так и не пришла, или долгожданной возможности сыграть композицию, что застряла между лабиринта головного мозга и никак не могла найти выход. Наверное, это и не имеет значения. В любом случае я всё равно не выиграла, поскольку нарушила правило конкурса, но получила приз зрительских симпатий, что было по-своему приятно.
После выступления Бернард повез меня домой. Возвращались мы также на автобусе, прислушиваясь к собственному молчанию и тихим голосам незнакомцев, которые не могли подозревать, насколько важным для меня был тот день. Он не изменил моей жизни, но на некоторое время изменил меня. Доселе игра на фортепиано напоминала ходьбу по канату, по которому я шагала всё увереннее, хоть и продолжала испытывать страх перед падением, что обещало быть если не смертельным, так наверняка болезненным. В тот оглушительный момент, длившейся считанные секунды, я перестала бояться, и чувства лучше этого не могла испытать до сегодняшнего дня. Затем бесстрашие сменилось безразличием, чего нельзя было предусмотреть или предупредить. Отчасти я скучаю за той короткой вспышкой, но в то же время не обнадеживаю себя, что однажды она ещё сможет вспыхнуть во мне.
Перед тем, как отвести меня домой и оставить под дверью, как жалкого бездомного щенка, Берни предложил найти поблизости какое-нибудь кафе или закусочную, чтобы отпраздновать мою маленькую победу порцией мороженого. Я знала все в округе заведения, где можно было поесть, потому что мама почти никогда самостоятельно не готовила, а потому повела Бернарда за собой. Голова освобождалась от кружения, тело остывало от горячечного пыла, и я испытывала сожаление из-за того, что приятное забвение не могло длиться немного дольше. В любом случае, сколько бы разгорячившее кровь чувство не продолжалось бы, мне всегда было бы мало. Даже если оно должно было пропасть хоть на доли секунды, это огорчало.
В кафетерии, куда я привела Бернарда, оказалось людно. Я предложила взять мороженое и съесть по дороге, едва заметила за одним из столиков Джека Ленгтона в компании другого мальчишки, который на вид был старше нас обоих. Надеялась уйти раньше, чем Джек меня заметит, но Берни заупрямился, решив немного подождать.
Парень выглядывал свободный столик, когда я продолжала нервничать, что не было напрасным. Джек заткнулся посреди продолжительной речи, стоило ему заметить меня, бросил в рот ломтик картошки, что остывала зажатая между пальцев, и помахал мне рукой, когда я пыталась сделать вид, что не заметила того. Мальчик рядом с ним оторвал глаза от книги и в недоумении проследил за взглядом друга, остановившемся на нас.
— Это твои друзья? — Берни поддел мой локоть, когда я рассеянно оглядывалась вокруг, игнорируя Джека, который к тому же дважды меня окликнул, заставив покраснеть.
— Мы учимся в одной школе, — ответила, махнув рукой, как зачастую делала мама. Даже не заметила, как повторила движение, будто оно было привычно механическим, отлаженным до той же сухой пренебрежительности, что всегда скользила в её тоне. — Я не знаю их достаточно хорошо.
— Может, тогда самое время познакомиться? — Берни подмигнул мне, прежде чем выйти вперед и двинуться по направлению к столику Джека и его друга. Я нерешительно посеменила за ним, будто мне ещё оставалось что делать. — Вы же не будете возражать нашей компании? — учтиво спросил Бернард, прежде чем придвинул четвертый стул, не дождавшись ответа. Джек живо кивнул, когда другой мальчик проигнорировал вопрос.
Оставив меня наедине с ними, Бернард ушел, чтобы взять мороженое, которого мне уже не так и хотелось. Гораздо более охотно я бы вернулась домой и заперлась в своей комнате, чтобы закрыть глаза, воспроизвести в памяти момент, что продолжал быть ощутимым на вкус, и тихо ликовать от него. Не слышать ни мамы, ни музыки в голове — только аплодисменты, срывающие внутри эйфорический шквал эмоций, что были непередаваемо живыми и неподдельно настоящими.
Вместо этого я сидела напротив Джека и его друга, представленного, как Тобин, и испытывала в компании сверстников привычную неловкость, сковывающую движения, речь и даже мысли. Подсознание выбрало тихий, приглушенный, глубоко укоренившейся нерешительностью до минор второго концерта для фортепиано з оркестром Рахманинова, что слушала несколько раз за последние несколько недель, чтобы не слышать бессонницы матери и собственных страхов перед действительностью, в которую была насильно помещена. Не видя перед глазами нот, я не могла ощущать в себе мелодию полноценно, но даже её отголоски были приятны внутреннему слуху, что никогда не оставался в тишине.
Я выиграла то соревнование, и оно стало в списке последующих побед первым. Тем не менее, вместо того, чтобы вкушать сладость упоения от чувства собственного превосходства, моё тело, в особенности голова, сковало от горькости произнесенных Тоби слов, которым я невольно придала больше значения, чем стоило. Сейчас, после всего, что между нами было, я затрудняюсь понять, в чем было дело тогда, когда мы были всего двумя детьми, жившими в домах друг напротив друга и сплоченными посредничеством Джека. Может быть, дело было в том, что я считала его порядком умнее себя — у Тоби всегда была под рукой книга, а на языке острое словечко, значение которого я могла не понять. Или, может быть, из-за того, что он был старше, что делало его отличительно лучшим в моих глазах, поднятых вверх из-за высоты его роста. Может быть, ещё потому, что парень назвал имя Листа, которого узнал на слух, нарочно показывая своё превосходство ещё и в том, что было наиболее для меня важно.
Слова Тоби преследовали меня. Ходили повсюду, наступая на пятки, и пугали уверенностью, с которой были невзначай произнесены. Тоби задел мою тщеславность, которую доселе я держала под замком в клетке подсознания. Его голос был таким же громким, как аплодисменты, которыми я пыталась заглушить повторяющуюся в уме фразу, но они оказались на разных чашах весов, уравновешивая друг друга. Как странно порой бывает, что слова одного перебивают мнение десятков других. Отчасти дело было и в том, кем был тот один, поскольку десятки других были безликими незнакомцами.
Оказавшись в постели тем вечером, я думала только о том, что должна стать лучше. Как это сделать? Зачем? Ради кого? Я не удосуживалась отвечать на эти вопросы, не находя в этом большой необходимости. Вряд ли бы сумела признать истинный ответ, заключающейся в имени парня, который сумел увидеть недостаток в единственном, в чем я намеревалась быть совершенной.
— Не стоит обращать на него внимание, — сказал Джек, когда мы встретились на следующий день. Я ни единым словом не упомянула Тоби, но, наверное, он и без того мог понять, причину моей несговорчивости, что в этот раз ещё и отдавала огорчением. — Он считает себя прямолинейным, но, как по мне, так это обычная язвительность и придирчивость к чему бы то ни было.
— Никто не может без причины придираться к чему-то, — я пожала плечами, выдав обреченный вздох. Едва ли было уместным опровергать, будто вовсе не в Тоби было дело, когда на самом деле это было не так. — Тем более, это всего лишь его мнение, поэтому… Оно не имеет для меня большого значения.
— Я знаю Тоби достаточно долго, чтобы быть уверенным, как всё, что говорит Тоби, оказывает на других пагубное влияние. У него есть особый талант заставлять кого бы то ни было сомневаться в себе. Он никогда не имеет этого в виду, но делает это нарочно, чтобы оттолкнуть от себя как можно больше людей, — продолжал Джек, вызывая у меня всё больший интерес к личности своего друга. Пусть сам Тоби никогда не обозначал таким образом их отношения, но кем они тогда были друг другу?
— Но не тебя, — подметила нарочно, чтобы подтолкнуть его к рассказу о том, что их всё же связывало.
— Нет, без меня ему никуда, — Джек улыбнулся, только и всего. — Не хочешь съесть по бургеру? — спросил, прежде чем я осмелилась спросить у него напрямую, в чем было дело.
Я подозревала, что Джек нарочно игнорировал мои намеки на вопросы. И чем дольше он скрывал подробности их странной дружбы, тем сильнее мне хотелось разрушить её, став третьей посвященной в тайну, которую сумела бы сберечь не хуже их двух.
Мне не хватало таланта матери. Порой даже думала, не спросить ли у неё секрет — как обвести человека вокруг пальца, чтобы тот не только ничего не понял, но ещё и был благодарен тебе за это? Тем не менее, это была крайность, к которой я не стала прибегать. Просить мать о помощи в чем-либо было заведомо глупым решением, потому что даже если она не требовала бы за это особой платы, так точно не преминула бы упрекать этим до конца моих дней. Поэтому вместо этого я внимательнее прислушивалась к её телефонным разговорам, внимая им с особой тщательностью, словно это было не меньше, как научное исследование. В конце концов, пришлось смириться, что дело было в ней самой, а не в тоне её голоса, верно подобранных словах или правильном строении предложений. Всё это не работало с Джеком, который оставался верен обещанию молчать.
Тоби присутствовал в наших разговорах намного чаще, чем в жизни, что и сплотило нас с Джеком. Мы говорили о многом, и зачастую я намного меньше, но единственным мотивом моих встреч с парнем был его друг, о чем мне, наверное, должно было быть стыдно, но я об этом ни разу не жалела.
В попытке узнать больше о Тоби, я выучила наизусть Джека, чего не была намерена делать. Он был мне безразличен, но, тем не менее, я знала, что его родители, отец — археолог, а мать — искусствовед, часто отправлялись в командировки, то по одному, то вместе, из-за чего парень чувствовал себя им вовсе не нужным. По правде говоря, он ненавидел их за это. Оставляли они его зачастую одного, из-за чего Джек научился быть достаточно самостоятельным и серьезным, как для парня своего возраста, что открыло мне его новую сторону.
Родители не принуждали Джека быть кем-то, кем хотели быть сами или кем были. Ему была предоставлена свобода выбора, которой он не умел распоряжаться. Не уверена, сумела ли бы сама отыскать себя среди бесконечного разнообразия ролей, что люди примеряли на себя, меняя их вместе с масками на лицах, когда им только могло вздуматься. Мать и старое фортепиано предопределили моё будущее, которого могло и не быть, наверное, вовсе, потому что на пути целеустремленности всегда стояла нерешительность, борьба с которой почти всегда была неравной. Наверное, мне было даже намного проще, чем Джеку, но я тому, что у него были время и возможность выбрать самостоятельно, кем быть, отчасти завидовала. Его же это в большей мере озадачивало, нежели радовало.
Вместо въевшегося под кожу страха, что, казалось, был неотъемлемой частью меня, я испытывала восторг, стоило оказаться внутри Королевской академии музыки. В пятиэтажном здании чувствовалась некая торжественность, что разом проглотила меня без остатка. Я оглядывалась завороженно вокруг, вертела головой, как глупая птица, поднимала её и всё время оборачивала назад. В сознании застрял величественный незавершенный «Реквием» Моцарта, или же он раздавался со стороны одних из дверей, что были приоткрыты, будто не могли удержать в четырех стенах музыки, что должна была раздаваться повсюду и сливаться воедино, образуя упорядоченный хаос.
Шагая по длинному глухому коридору, где каждый шаг отдавал эхом, я пыталась представить себя много лет спустя в качестве студентки. На несколько минут даже почувствовала себя выше, старше и умнее. Воображала, как прижимала к груди книги, между которых были затеряны ноты, проходила мимо молодых людей, которые были не хуже и не лучше, чем я, и слышала отовсюду музыку, вместо привычного гула голосов. Здесь были те, кто должен был меня без лишних слов понять, принять и полюбить. По крайней мере, в это мне хотелось наивно верить.
Этот образ сохранился во мне ненадолго. Чем старше и ближе к тому возрасту я была, тем более теряла очертания того, во что заставила себя однажды поверить. Сперва картинка становилась раз за разом всё более размытой, пока вовсе не исчезла, оставив меня наедине с чувством, будто всё должно было быть иначе. Мечты оставили в памяти дежавю — я не прожила тот момент, но впервые в жизни вообразила его так красочно, что он превратился в забытое воспоминание, выдавшееся мне, что ни есть, настоящим. И хоть мысль о будущем, ударившая в голову подобно крепкому алкоголю, была приятной, её сравнение с действительностью затем оказалось горьким, с чем я, к счастью, сумела смириться.
Кроме того я чувствовала себя достаточно непривычно. Дело было не в обстановке, а в обстоятельствах. Я должна была исполнять композицию, что принадлежала мне, отражала меня, изобличала. Казалось, я должна была читать перед классом личный дневник, делиться чувствами, в которых у меня был недостаток и мысленно молиться, чтобы их не приняли за шутку. Кроме того, рядом не было Берни, которого я привыкла видеть подле себя. Один его задумчивый вид меня успокаивал, заверял, что всё будет в порядке. Он всегда находил нужные слова или же знал, когда они были лишними. Бернард был намного больше, чем учителем, хоть и моя любовь к нему не выходила за эти рамки вопреки собственным убеждениям.
У меня была лишь пустота, заключенная в клетке прописных нотных знаков, и Тоби, идущий бок о бок. Этот вечер был нашим секретом, о котором не знал никто, что стало первым шагом друг к другу, что я сделала неуверенно. Между нами не было преграды в виде Джека, место которого заняла неловкость, что всё ещё держала нас на расстоянии. И всё же я пыталась не замечать её, отвлекая своё внимание моментом, что больше мог не повториться.
Большую часть времени мы шли молча. Чаще молчание нарушал Тоби, обращая на себя внимание всякий раз, когда я отвлекалась. Думаю, он замечал, когда я пропадала внутри своей головы, утопала в звуках, теряла связь с действительностью. Должно быть, вид у меня становился отрешенным, и я напоминала ему самого себя в минуты, когда перед ним лежала открытая книга. Тоби не догадался прихватить с собой хотя бы одну, о чем, видимо, жалел, хоть и не показывал виду.
Он был в костюме с тонким галстуком, что был ему к лицу. Тоби выглядел ещё взрослее и красивее, чем был доселе, хоть и копна светлых волос продолжала быть в беспорядке. Руки спрятал в карманы, головой вертел не меньше меня, хоть и взгляд выдавался скучающим. Книги были его оплотом, и теперь ему не за что было держаться. Рядом была лишь я и витающая в воздухе музыка — Тоби сам себя ограничил этой компанией, хоть и не подавал виду, будто был недоволен этим.
Я почти была уверена, что он пойдет со мной за кулисы, откуда будет наблюдать за моей игрой, как это делал Бернард. По крайней мере, я хотела того, в чем не осмелилась признаться. Чуть было не схватила Тоби за рукав пиджака, когда он сказал, что займет место в зале, но вместо этого с силой сжала собственное запястье, подавляя волнение, нахлынувшее внезапно.
За кулисами концертного зала академии было так же, как и в любом другом месте, где я бывала доселе, из-за чего не было так уж затруднительно забыть о желание заглянуть в каждые приоткрытые двери или о восторге от красивого коридора, навеявшего воспоминание о будущем. Выбросив из головы это, я пыталась обмануть себя в мысли, что написанная мной композиция принадлежала кому-то другому. Может быть, Шуману? Или Листу? Нет, они были слишком гениальны для этого. Они были слишком от этого далеки.
В конце концов, мне удалось взять себя в руки. Вряд ли у меня был выбор. Проигрывая в уме раз за разом мелодию, убеждала себя, что всё было не так плохо, покуда в зале не было матери, об этом никогда не смог бы узнать Бернард и в случае неудачи Тоби не стал бы кому-то о ней рассказывать.
Расположившись за фортепиано, я пыталась найти парня в зале. Отчаянно хотела зацепиться за него взглядом, чтобы не только знать о его присутствии, но и чувствовать. Я безотлагательно нуждалась в убеждении того, что была не одна. Или в очередном подтверждении, что со мной был именно Тоби. Попыткой это было заведомо тщетной, а потому после того, как мне дважды подали команду играть, я не стала больше медлить с этим.
Глубокий вздох, влажные ладони грубо скользят по юбке, прежде чем пальцы касаются гладких холодных клавиш. Спина выпрямлена, плечи чуть отодвинуты назад, локти крепко прижаты к телу. Глаза в упор уставлены на нотную запись, когда в голове уже воспроизводиться игра. Привычная процедура, у которой доселе нет другого порядка. Впрочем, вряд ли он измениться когда-нибудь, в чем нет большой необходимости.
Стоило мне начать играть, как по телу прошел электрический заряд. Я следовала каждой ноте в голове, игнорируя те, что были выстроены в ровный ряд на шероховатой бумаге. Они были сухими, словно бы неживыми, когда те, что я слышала и воспроизводила были более осязаемо настоящими.