На волнах мелкий бисер из воздушных пузырьков. Я сижу на горячем песке, и надо мной колышутся сосны, строгие и вечные, как сама эта земля. Ловлю взгляд на себе — как горячий и тяжёлый песок. Я не поднимаю глаз на своего спутника. Я никогда не показываю ему, как я его боюсь, а сейчас страх смешивается со смущением: мы наедине, на берегу озера. Моё платье намокло и облепило тело. Я начинаю задыхаться от мысли, что он сидит так близко и не сводит с меня глаз.
— Я тебе говорил, что у тебя красивая шея?
“Ох ты ж, чёрт, — проносится в голове. — Вы же не на шею мою сейчас смотрите.” Вместо этого произношу:
— Отвернитесь, чего пялитесь! Или вы лодку спецом перевернули, чтобы мысленно меня всю облапать?
Он отводит глаза, в них отражается солнечный свет, и я замечаю, что они у него ни карие, и даже ни чёрные. Они как тёмно-серое стекло, как хиросимиты, эти слёзы атомного века.
— А тебе на меня, значит, пялиться можно, — он слегка улыбается, и я окончательно вспыхиваю от смущения, уже без примеси какого-либо страха.
— Ладно, пялься, — он стягивает мокрую футболку и аккуратно вешает её на ближайший куст. На футболке из какого-то мягкого полиэстера — принт с каравеллой и Весёлым Роджером.
— Хорошенький из вас пират! — я дерзко фыркаю. — С лодкой не справились!
— Увы, никакой, — добродушно соглашается он. — Такая красотка попала на борт “Пелеиды”, а я её чуть не утопил в озере. А хотел бы утопить в поцелуях.
Да он сдурел? Как он смеет! Тут уже и смущению приходит конец, и я вскакиваю:
— Не расстраивайтесь, вечером утопите этот промах в шмурдяке Лысого.
Но, выходит, делаю себе ещё хуже: платье полностью облепило тело, и я стою как голая, с сжатыми от холодной воды сосками. Боженьки-кошеньки, и ни одного фигового дерева поблизости!
Он тоже вскакивает, и мы на пару мгновений замираем: он уже не улыбается, что-то темное в его лице, строгое и опасное. Я разжимаю губы, хмурюсь.
— Даже не думайте ко мне прикоснуться, я закричу.
Да-а, очень действенная угроза — мы в лесу за километры от людей. Я чувствую, как наворачиваются слёзы, опускаю голову и шепчу с мольбой:
— Не целуйте меня. Только не вы, — я утоплюсь, если ваш поцелуй будет моим первым.
Мой спутник выдыхает и наконец отворачивается. Видит что-то в метре, отходит, проводит пальцами по песку.
— Твоё? — он протягивает мне шпильку. Наши пальцы соприкасаются, когда я беру украшение. Закручиваю мокрые волосы в узел дрожащими руками, но шпилька не может удержать тяжелые от воды пряди.
— Оставь так, — улыбается мой спутник.
Когда он добродушен и спокоен, мне хочется ему хамить из вредности.
— Вам тридцать три года, — говорю я. — Какого чёрта вы затеяли драку с гусём?
Дверь из тёмного дуба неприветливо скрипнула. Альберт шагнул вовнутрь и в первые секунды не сразу разглядел барную стойку, настолько тёмным показался ему сам бар. В оформлении зала преобладали багровые оттенки, которые лишь немного разбавляли горящие неоном ярко-зелёные круглые светильники над затемнёнными окнами. Одна из стен, прямо за барной стойкой, была густо усеяна дорожными знаками всех видов и мастей.
У Альберта скользнула мысль, что дизайнер этого интерьера черпал вдохновение на дне не одного хайбола.
Шел седьмой час.
До заката оставалось еще часа четыре, душная южная жара уже спала, но в баре было всего несколько посетителей. Юг Аппай, относительно безопасная часть провинции, нищенствовал, и не каждый мог сейчас позволить себе провести время в кабаках, расслабляясь с друзьями.
Альберт, не колеблясь, выбрал дальний угловой столик. Но даже видя весь зал и чувствуя спиной стену, он не мог полностью расслабиться. Ему приходилось контролировать себя и не оглядывать других посетителей бара чересчур внимательно. Привычка, которая сложилась у него за последние семь лет: всегда следи, кто заходит и выходит из помещения, отмечай каждую деталь, — ты не знаешь, кто ведёт сейчас на тебя охоту.
Много лет назад, когда Альберту пришлось взяться за дело об интернатах “Святой Анны”, его босс, Джулиус Доун, ворчливый и склочный, приземлил Альберта одной фразой. “Ты хочешь открыть сезон охоты на волков? – голос Джулиуса звучал, как всегда, ядовито. – Для этого надо быть как минимум волчатником, а ты ещё щенок грёбанный”.
Депрессивно, но честно. Честно, но депрессивно. Похоже, что эти два определения ещё долго будут идти рука об руку, и у Альберта уже нет никакой уверенности в том, что когда-нибудь они распрощаются.
Да, именно щенок. Влюбился как последний дурак в собственную секретаршу, потерял лицензию, работу, да ещё его и использовали в деле против генерального прокурора. Так попал, что попал. Вернулся на пузе под дядькино крыло. Чуть не спился и поклялся с бабами больше дело не иметь. Впрочем, мать этому радовалась: она надеялась, что сын осядет в Бадкуре, а что решил ходить бобылем, так даже лучше. Женит она Альберта по сговору, как в свое время выдали замуж её, – традиции в Аппайях оставались сильными (“Ах, Берти, пока твой отец не запил, жили-то мы неплохо!”), и внуки станут её новым счастьем.
Альберт пожимал плечами. Как сказать... Отец пил весело, садился на лавке под старым фиговым деревом и заводил разговоры по душам с соседской кошкой.
— Знаешь, кем был мой батька? — с долей иронии вопрошал он равнодушную кошачью морду. — Учёным! Он был большим человеком! И сын у меня будет большим человеком, говорю тебе! А вот твои дети кто? Ха! Мать твою помню. С начала февраля ни одного кота не пропускала, даже с соседским шпицем видел её пару раз. Да и бабка твоя та ещё потаскуха была, между нами.
Кошка презрительно щурилась, поджимала уши, но терпела панибратское похлопывание по загривку, — знала, что монолог обычно заканчивался щедрой подачкой. Может, знала и то, что дед был учёным, а вот старшие дядья, кроме Френка, — из тюрем не выходили, поэтому и могла позволить себе некоторую снисходительность.
Когда отец, разморенный солнцем и алкоголем, наконец умолкал и начинал клевать носом, из дома выходила мать — безропотная, терпеливая, бог манипуляций, как все аппийские женщины, — и с помощью соседей уводила отца в дом. Она никогда не жаловалась на судьбу — даже потеряв во время войны старшего сына. За сутки поседела, надела траур, который так и не сняла, но никого не попрекала. Срывалась она только во время отцовских запоев, которые в последнее время возникали всё чаще.
А потом – семь долгих лет войны. Все это время Альберт со своей частью переходил от села к селу, от города к городу. Да, стрелял, да, убивал, удивлялся себе самому, — сколько же в нем оказалось холодной бешенной ярости и ненависти. Но и говорил с людьми, со всеми, кого встречал на своём пути, и постепенно тот Альберт Лаккара, довоенный, амбициозный, но наивный, ушел куда-то глубоко. В нем не осталось бы и капли человечности за эти семь лет, в нем не осталось ничего от себя самого, но он говорил с людьми, слушал и собирал их истории, чтобы с окончанием войны стать кем-то новым. Голосом своего народа.
Война однажды закончится и он вернётся. Он собрал сотни свидетельств о преступлениях “Святой Анны”, – все они хранились в безопасном месте и за всё придётся ответить МакВитторсу, Уэллсам и Стюартам. Ответить согласно букве закона: только в этом Альберт видел подлинную справедливость. Да, он должен вернуться. И сделать так, чтобы его услышали.
Официантка, вертлявая и бойкая, в коротком черном топе, обнажавшем живот, и не менее короткой черной юбке-клеш, поставила на стол пиво и мазнула по Альберту томным взглядом, но тот притворился что ничего не заметил.
Хайболы тут оказались под стать общему интерьеру — с черным матовым покрытием. Альберт, задумавшись, разглядывал свое отражение на поверхности темного стекла. Разменяв четвертый десяток, возмужав, заматерев, он внушал окружающим уважение, казался баловнем судьбы и любимцем женщин. В действительности же – был профессионалом до кончиков ногтей, скромным и сдержанным во всём. Eсли бы каким-то чудом в бар сейчас зашёл приятель из его прошлой жизни, он ни за что не узнал бы в в этом широкоплечем атлете полунищего студента с тощей шеей, торчавшей из ворота поношенной куртки. Его лицо, утратив юношескую мягкость, приобрело серьёзное и властное выражение. “Умён и честолюбив”, – говорили о нём боссы. В частной военной компании “Амарог”, которая целиком создавалась на деньги Смита, он был на отличном счету. Другие компании тоже нередко прибегали к его услугам, и если до войны между этими компаниями и существовало соперничество, то после событий в Бадкуре всех их объединяло одно. Любовь к родине и потребность стоять до последнего.
Почти вековой конфликт между Аппайями и Левантидами достиг своего апогея семь лет назад. О возможности войны после теракта, унёсшего жизнь премьер-министра Пола Стюарта, разговоры на кухнях возникали, но на самом деле никто не знал с точностью что произойдёт, и никто не мог предсказать ближайшее будущее. Новый премьер, продолжая политику жёсткой ассимиляции, сократил количество факультетов на аппийском языке – а их даже в университете Бадкура было немного, – и Парламент принял закон о запрете ведения любой документации на аппийском. Разобщенная провинция, в которой использовали как минимум с десяток наречий, сдалась бы без шума, но в Бадкуре, столице Аппай, в которой говорили на самом чистом, литературном аппийском, студенты неожиданно вышли на улицу с протестом. С одним из тех мирных протестов, которые заканчиваются кровью.
Джиллиан
Корова мычала отчаянно, на разрыв. Задрав лобастую голову, она мучительно тянула шею к безразличному серому небу и вопила на своём, на коровьем о глупых страшных людях, из-за которых сыплется сверху огненная смерть. Снегопад, начавшийся вскоре после бомбёжки, шёл уже больше часа, и всё это время обезумевшая от страха корова надрывала глотку, призывая не то потерянную хозяйку, не то приключения на свою голову.
Я практически не сомневалась, что приключения её скоро найдут.
Я продрогла уже до стеклянного звона, но старалась не шевелиться, лишь поглядывал время от времени в окно.
Выжидала.
Снег валил крупными хлопьями, напоминающими клочья сахарной ваты. Я судорожно сглотнула. Не думать о еде! О чём угодно, только не о еде. Например, о корове… Парное молоко с овсяным печеньем, жирное масло, густо намазанное на ломтик тоста… Да что там масло, я даже творог сейчас уплёла бы за обе щеки!
Проклятье!
Я знала верное средство, способное отвлечь от всех невзгод. Но было уже поздно, и я не могла зажечь свечу. А ведь так хотелось рисовать! Белая корова, неподвижно стоящая под густым снегопадом, вязь голых веток за окном - очень хотелось запомнить это.
Ну хотя бы набросок…
Лунный свет падал через квадрат окна на столешницу, тень от чернильницы разрубала этот квадрат надвое. Я потянулась за перьевой ручкой и принялася торопливо рисовать на обоях.
Белая корова…
Снегопад…
Вязь голых веток…
В этот момент на дальнем дереве качнулась ветка, и на несчастную корову, стоящую под ним, осыпался небольшой сугроб. Можно подумать, ей было мало того, что на неё уже насыпалось от щедрот небесных за прошедший час.
Передёрнувшись от взявшего за кости озноба, на цыпочках, чтобы ни одна половица не скрипнула, я отошла от окна и быстро запрыгнула в кровать, под перину. Теперь спать.
Ветка шевельнулась ещё раз.
Увидев, как с дерева прямо перед ней мягко свалилось что-то полупрозрачное, корова переступила передними ногами и немного попятилась. Однако полупрозрачное не пыталось напасть, и корова с любопытством потянула ноздрями воздух, пытаясь определить, чем пахнет этот новый зверь.
Словно бы в ответ к ней потянулась широкая морда. Бывшая поначалу плоской, похожей на кошачью, в считанные секунды она изменила форму - и вот уже нос почернел, а челюсти раздались и вытянулись вперёд. Теперь морда зверя отдалённо напоминала коровью. На мощной шее мягко раскрылся веерный перепончатый воротник - полупрозрачный, со светящимися тонкими полосами, которые от каждого движения вспыхивали ярче.
Зверь расширил ноздри и удовлетворённо выдохнул.
Медленно моргнув, корова завернула голову набок, подставляя шею.
Что-то громко затрещало в лесу. Зверь оглянулся и оскалил острые, похожие на иглы зубы. После, издав короткий рык, полупрозрачный прыгнул на ветку, однако та подломилась под его весом. Зверь свалился, но в ту же секунду вскочив на лапы, унёсся крупными скачками в сторону леса. Он почти сливался бы со снежным полотном, если бы не мерцающие вокруг его головы полосы.
Вслед ему понеслось тоскливое мычание коровы.
А я проснулась в слезах. И в объятиях отца, укачивающего меня, целующего:
— Опять кошмары мучают?