Вечность — это не ад и не рай. Это бесконечная галерея, а я в ней — и коллекционер, и творец, и пленник собственного изысканного вкуса.
Они — те, что внизу, и те, что наверху — мыслят такими прямолинейными категориями. Души, грех, добродетель… Скучная бухгалтерия мироздания. Я сбежал от их счетоводства.
Когда-то меня звали Азариэль. Я был Летописцем. Моим миром была тишина до Творения — идеальная, холодная и чистая гармония. Я запечатлевал математику движущихся светил и беззвучную музыку сфер. Я не судил. Я лишь фиксировал.
Пока не появились Они. Эти шумные, пахучие, дерзкие творения из плоти и дрожащего нерва. Они ворвались в мою безупречную симфонию вселенским диссонансом. Их история стала клубком мотивов, поступков и… чувств. Самых темных. Самых отчаянных.
Сначала мой интерес был академическим. Я изучал феномен добровольного падения. Как существо, знающее о свете, может выбрать тьму? Я скрупулезно записывал акты предательства, вспышки гнева, леденящие расчеты жадности.
Но вскоре я начал видеть в них красоту.
Не примитивную красоту совершенной формы. Нет. Это была иная эстетика — изощренная, опасная, как узор на клинке кинжала. В акте предательства я видел отчаянную попытку самоутверждения, горькую поэзию слабости. В спланированной мести — гениальное произведение искусства, где кистями были страсти, а холстом — разорванная душа.
Мое перо стало задерживаться. Я выводил уже не факты, а оттенки. Сладкую горечь злорадства. Леденящий ужас от содеянного. Пьянящий экстаз запретной власти.
Меня призвали на Судилище. Их лики были спокойны и безмятежны, как мертвые озера. Мне указали на отступление от долга. Предложили покаяться. Стереть «неподобающие» страницы и вернуться к безупречной, безжизненной хронике.
Я посмотрел на их белые, нетронутые скрижали. Затем — на свою летопись. Она дышала. Она пульсировала тенями и алым, в ней были шепоты и крики. Она была живой.
Выбор между пресным бессмертием и гениальным, пусть и чудовищным, творчеством не был выбором вовсе.
Я не стал дожидаться приговора. Я поднял свое перо — то самое, что закалилось в описании грехов и стало черным и острым, как шип, — и вычеркнул собственное имя из Книги Жизни. Мое падение не было наказанием. Оно стало моим первым и самым осознанным шедевром.
Тишину сменил навязчивый, сладкий шепот человеческих страстей. Чистый свет — тысячью мерцающих оттенков тьмы. Я сменил имя. Теперь я — Малефаэль.
И я нашел свое истинное призвание. Я — коллекционер. Но не душ — это примитивная валюта, словно собирать гвозди. Я коллекционирую моменты. Мгновения, когда душа, подобно алмазу под давлением, рождает нечто уникальное, ужасающее и прекрасное. Шедевр порока.
Мой антикварный салон — это и есть моя галерея. Вы видите эти сосуды? Это не просто урны с пеплом. Это кунсткамеры эмоций. Вот здесь — отчаяние предателя, кристаллизовавшееся в момент поцелуя. Там — сладострастие чистого разврата, что сожгло дотла обитель святой. А это… ах, это изящное тщеславие поэта, продавшего всю свою семью ради одной безупречной строчки. Я поймал этот миг. Очистил от шелухи морали и раскаяния. Сохранил. Это — искусство.
Но даже самая роскошная коллекция мертва без своего центрального экспоната. Без живой жемчужины, что затмит все эти бездушные алмазы. Скука — вот единственная пытка, что может достать существо вроде меня.
И вот я учуял её.
Боль. Не простую, сырую и примитивную. А сложную, многослойную. Горечь, выдержанную в ненависти и отточенную чувством вины до бритвенной остроты. Это был не крик. Это был тихий, ясный, холодный гимн мести. Музыка, которую я не слышал тысячелетия.
Она должна быть несломленной, но треснувшей. Чтобы сквозь эти трещины струился её внутренний свет, смешиваясь с моей тьмой и рождая невыносимую, прекрасную гримасу. Она ненавидит не слепо, а ясно, с холодной ясностью историка, читающего летопись собственного падения.
Я не ищу рабыню или ученицу. Я ищу Музу. Ту единственную, чья боль способна породить новый вид тьмы.
И вот я жду. Среди своих реликвий. Жду, когда она переступит порог.
Чтобы предложить ей сделку. Не за ее душу — банально.
А за ее величайший шедевр. Ее собственную месть.
Я предложу ей кисть и краски, а взамен попрошу лишь одно: позволить мне стать ее учителем, зрителем и, в конце концов, позолоченной рамкой для ее преображённого «Я».
Она придет. Такие, как она, всегда приходят. Ибо утрата, подобная ее, — это дверь.
А я… я лишь скромный привратник.
Приди же, моя невольная муза. Моя будущая Королева.
Давай сотворим из твоей боли вечность.
Город встретил меня серым, мокрым одеялом, наброшенным на грязный снег и унылые панельные коробки. «Богом забытый» — это слишком громко сказано. Бог здесь, явно, просто забыл выключить свет, уходя, и вот он, тусклый, горит уже лет пятьдесят, выжигая из пространства все цвета, кроме оттенков свинца и пепла.
Я сидела на краю жесткой койки в хостеле с претенциозным названием «Уют». Пахло дешевым отбеливателем и тоской. Чемодан, брошенный посреди комнаты, казался инородным телом, кричащим о том, что я здесь чужая. Так оно и было.
Семьдесят два часа. Я носила в кармане телефон, как раскаленный осколок той жизни, что была до звонка. Пальцы сами нащупывали кнопку быстрого набора. «Надька» — высвечивалось на экране, и сердце на секунду замирало в идиотском предвкушении. Потом — гудки. Один, два, пять. А затем всё тот же леденящий душу, бездушный голос робота:
«Абонент временно недоступен…»
Это «временно» было самым жестоким издевательством. Я звонила снова и снова, вжимая аппарат в висок, словно силой могла пробить эту страшную тишину, за которой уже ничего не было.
Три дня. Семьдесят два часа. С того самого звонка.
Голос в трубке был официально-сочувствующим, таким натренированным, что сквозь него проступала скука.
«Произошло несчастье… Ваша сестра… Необходимо приехать… Опознание…»
Первая мысль — мошенники. Развод. Надо только повесить трубку, и всё рассосется. Потом — ошибка. Они ошиблись номером, перепутали фамилии. Надя… моя Надя… она не могла. Она просто не могла оказаться в такой дикой, чужой истории. Это случается с кем-то другим, по телевизору, в криминальных сводках, которые пролистываешь, чтобы не портить настроение.
Но надежда, что ошиблись, — коварный, цепкий паразит. Он сидел во мне и сейчас, заставляя сердце бешено колотиться, пока я вызывала «Яндекс.Такси». Благо, оно и здесь было. Прогресс.
Машина пахла чужой жизнью — сигаретами, дезодорантом водителя. Я смотрела в заляпанное грязью стекло на проплывающие пятиэтажки. Хрущевки. Как у нас во дворе в детстве. Только наши казались родными, а эти — враждебными, приземистыми, хранящими чужие секреты.
В голове стучало: «Почему она? За что?» — бессмысленные, детские вопросы, на которые нет ответа. А следом накатывала волна такой животной, бессильной злости, что хотелось биться головой о стекло. Злости на того, кто это сделал. На следователей, которые «не могут выйти на след». На весь этот серый, равнодушный город. Даже на саму Надю — за то, что оказалась неосторожной, за то, что попала в эту сводку, за то, что не берегла себя. И сразу за этой злостью — всепоглощающий стыд и ужас, от которых сводило желудок.
«Вы местная?» — спросил водитель, пытаясь завязать беседу.
«Нет», — отрезала я. Мой голос прозвучал хрипло, будто я давно не пользовалась им.
Он понял всё по одному слогу и больше не заговаривал.
Местное отделение полиции было таким же серым, как и всё вокруг. Выцветшая табличка, облупленная краска на дверях. Внутри пахло старыми бумагами, пылью и беспросветностью.
И одиночеством. Оно висело в воздухе, густое, как смог. Мне не с кем было разделить эту боль. Родителей нет. Друзья далеко, и как им сказать? Какими словами? Сформулировать это вслух — значит признать, что это реальность. А я все еще отчаянно цеплялась за призрак ошибки. Я была одна в этой леденящей пустоте, и от этого было еще страшнее.
Меня проводили в кабинет к следователю. Человек с усталым лицом и глазами, которые видели слишком много, чтобы еще чему-то удивляться. Он предложил чаю. Я отказалась. Руки лежали на коленях сжатыми кулаками, ногти впивались в ладони, но боли я не чувствовала. Чувствовала только леденящую пустоту где-то в районе желудка.
Он говорил осторожно, подбирая слова. Слишком осторожно. Как с дурочкой, которой вот-вот сообщат что-то непоправимое. Я ловила каждое слово, пытаясь найти в них лазейку, ту самую ошибку.
«…похожая манера… действует не первый год… мы делаем всё возможное…»
Ключевые слова долетали до меня сквозь гул в ушах: «серийный», «не можем выйти на след», «жертва».
И вот оно, главное. То, ради чего я проехала полтысячи километров в этом оцепенении.
«Вам необходимо… опознать тело. Формальность, но…»
Формальность. Да.
Внутри всё сжалось в один тугой, болезненный комок. Паразит-надежда зашевелился, запищал: «Ошибка! Скажут — ошибка! Это не она! Ты увидишь чужое лицо, и всё закончится. Ты позвонишь Наде, она наконец-то возьмет трубку и будет смеяться над этой жуткой историей, и ты вернешься к своей жизни. К своей тихой, упорядоченной, безопасной жизни историка-архивиста, который возится с пыльными свитками, а не с… этим».
Но другой, черный, голос, прорываясь сквозь надежду, шипел: «Она умерла. Ты потеряла ее. Навсегда. И ты даже не успела сказать ей, как сильно ты ее любишь, поссорившись из-за какой-то ерунды в последний раз». Эта мысль ранила больнее любого ножа.
Меня повели вниз. По длинному холодному коридору. Запах изменился. Стал резким, химическим, призванным перебить то, что не должно пахнуть, но пахнет. Смертью.
Морг.
Санитар, человек с бесстрастным, как маска, лицом, потянулся к ручке тяжелой металлической двери…
Мое дыхание перехватило. Весь мир сузился до этой щели, которая вот-вот должна раскрыться и показать мне правду. Или ошибку.
Я зажмурилась на секунду, мысленно умоляя кого-то, чего-то: «Пусть это будет ошибка. Пусть это будет не она».
Но я ведь всегда была реалистом. И поэтому знала. Это — не ошибка. Это конец. И тишина в телефоне, и пустота внутри — теперь мой единственный удел. Я потеряла сестру.
Дверь открылась с тихим щелчком, впуская волну леденящего, пропитанного смертью воздуха.
И мир перевернулся.
Он отступил, пропуская меня вперед. Шаг. Еще шаг. Ноги стали ватными, не слушались. Взгляд скользнул по холодному металлу и…
Остановился.
Время распалось на осколки. Звуки — голос следователя, скрежет двери — утонули в нарастающем гуле в ушах. Кровь отхлынула от лица, ударив где-то в пятки, и комната поплыла, закружилась в мерзком, тошнотворном вихре.
Я схватилась за холодный край стола, чтобы не упасть. Пальцы онемели.
«Это не она».
Мозг отчаянно кричал, выцарапывал эту мысль на внутренних стенах черепа. Не может быть. Это какая-то ошибка, страшная, неправильная, чудовищная ошибка.
Но это была она.
Надя.
И в этот миг между нами пролегла вечность. Та вечность, которую не измерить годами. Вечность жизни и небытия. Я стояла по одну сторону — дышащая, с бешено стучащим сердцем, с болью, которая только подбиралась к горлу. Она — по другую. Тихая. Неподвижная. Навеки ушедшая. И этот холодный стол был шире, чем любая пропасть в мире.
Лежала на спине, накрытая простыней до подбородка. Лицо… Боже, её лицо. Оно было таким прозрачным, восковым, неестественно гладким и застывшим. Как у фарфоровой куклы, которую кто-то бросил на пол. И на этой фарфоровой бледности — сине-багровые пятна. Жуткие, безобразные рисунки, нарисованные чьей-то чудовищной рукой. Гематомы. Следы ударов. Следы того, что над ней издевались. Что она… что она чувствовала боль, страх, беспомощность.
Какая-то тварь. Какое-то животное в человеческом облике дотрагивалось до неё, било её… Последние минуты её жизни были адом.
«Тварь…» — прошептали мои губы без звука. В горле встал ком, горький и жгучий. Тошнота ударила в голову, поползла по пищеводу. Я сглотнула слюну, пытаясь подавить рвотный позыв. Мир снова закачался.
И вдруг, поверх ужаса, прорвалось воспоминание. Ей десять, мне пять. Я упала с качелей, разбила коленку в кровь. Она несла меня на спине до самого дома, а я, вся в слезах и соплях, повторяла ей в ухо: «Надя, я тебя люблю больше всех…Только не рассказывай маме!» Мои слезы тогда были горячими, живыми. А сейчас… Сейчас из моих глаз не текло ничего. Они просто выгорали изнутри.
Ей всего двадцать четыре было. Она звонила в четверг, смеялась, рассказывала о каком-то парне, который ей понравился. Она мечтала о свадьбе, о детях, о поездке к морю. Она просила меня одолжить моё чёрное платье. Оно всё ещё висит в моём шкафу.
А она лежит здесь. Холодная. Мёртвая. Избитая.
Это знание обрушилось на меня с весом целого мира. Она никогда не наденет это платье. Никогда не выйдет замуж. Никогда не назовёт меня «дурындой». Все её «когда-нибудь», все её «вот закончу учёбу», «вот встречу того самого» — всё это украли. Вычеркнули. Стёрли в ничто. Осталась только эта восковая кукла на столе и тишина. Та самая тишина, что теперь будет со мной всегда. Тишина, в которой нет её смеха.
Боль. Она пришла не сразу. Сначала был шок, ледяной и всепоглощающий. А потом из самой глубины, из разорванного на части сердца, хлынула такая всесокрушающая волна горя, что я согнулась пополам. Воздух вырвался из легких не криком, а каким-то животным, надрывным стоном. Слез не было. Была только сухая, давящая, бесконечная боль.
Это была не просто боль. Это было ощущение ампутации. Как будто у меня оторвали половину души, половину меня самой, оставив рваную, кровоточащую рану, которая никогда… НИКОГДА не затянется. Время не лечит. Оно просто присыпает эту рану пеплом, и любой ветерок будет сдувать его, обнажая свежую, невыносимую боль снова и снова. Я поняла это в тот же миг. Это навсегда.
Я не помню, что было дальше. Провал. Только обрывки ощущений. Громкий, чужой крик — мой крик. Сильные руки, которые подхватили меня, когда колени подкосились. Запах чужого пиджака, грубой ткани. Меня выносили на руках. Опер. Его усталое, напряжённое лицо мелькнуло перед глазами.
А перед глазами, выжженное на сетчатке, стояло её лицо. Надино лицо. Таким, каким я видела его в последний раз живым — улыбающимся, озорным, с ямочкой на щеке. И таким, каким видела его сейчас — изуродованным, мёртвым.
Два лика моей сестры. Два полюса моего мира. Один — свет, жизнь, любовь. Другой — тьма, смерть, несправедливость. И между ними — я. Разорванная пополам.
Где-то уже в кабинете, уставившись в пластиковую столешницу, я поймала обрывки его фраз:
«…маньяк… серийный… следствие делает всё возможное… вам нужно время…»
«Что? Что возможное? Сидеть тут? Сложив руки? Смотреть на эти папки и ждать, пока эта тварь найдёт следующую?»
«Что мне делать?»
Мысль билась, как муха в стекло.
«Бежать. Ехать. Искать. Рыть землю руками, но найти его. Посмотреть в глаза тому, кто это сделал. Заставить его почувствовать ту же боль, тот же ужас, тот же ледяной холод».
«Почему мы сидим здесь? Почему они все сидят?!»
Внутри рождалось новое чувство. Чувство, которое должно было заполнить собой эту зияющую пустоту. Оно было острым, как лезвие, и жгучим, как ад. Ненависть. Она не была слепой. Она была кристально ясной, сфокусированной на одной цели. Она была единственным, что могло удержать меня от того, чтобы сойти с ума прямо здесь, на этом стуле. Единственным лекарством от всепоглощающего отчаяния.
Внутри всё закипало, превращая горе в ярость, слепую и всепоглощающую. Слёзы наконец хлынули, горячие и бессильные, смывая остатки мира, в котором у меня была сестра.
Я ничего не понимала. Ничего. Только одно пульсировало в висках, совпадая с бешеным стуком сердца:
«Найти. Найти и уничтожить».
И где-то в глубине, под грудой обломков моей прежней жизни, под завалами горя и ненависти, родилась тихая, ледяная клятва. Клятва, которую я дала не себе, а ей, моей Наде, лежащей в том ледяном подвале.
«Я найду его. Я обещаю. Или я уничтожу его, или он уничтожит меня. Но я не остановлюсь. Никогда».
Дверь номера в хостеле захлопнулась с глухим, одиноким звуком. Тишина внутри была густой, давящей, совсем не такой, как тишина в архивах, где я привыкла работать. Та была наполненной шепотом веков. Эта была мертвой.
Я прислонилась спиной к шершавой поверхности двери и медленно сползла на пол. Колени подогнулись сами. Холодный линолеум проникал сквозь тонкую ткань джинсов, но я не чувствовала холода. Я не чувствовала ничего, кроме огромной, зияющей пустоты в груди.
Опознание. Это слово отдавалось в голове металлическим лязгом. Картинки из морга накладывались на реальность, заставляя комнату плыть перед глазами. Ее лицо. Синяки. Восковая кожа.
«Нет…» — прошептала я в тишину, зажимая ладонями виски, как будто могла выдавить оттуда эти образы. Но они въелись в самое нутро.
И вдруг, сквозь кошмар, прорвалась деталь, маленькая и такая чудовищно незначительная, что от нее захотелось выть. На ее левой брови, совсем близко к переносице, была крошечная родинка. Ее всегда было видно, когда она хмурилась. И я увидела ее там, на том восковом лице. И это было страшнее всего. Потому что это на сто процентов была она. Никакой ошибки. Никакого шанса. Только эта родинка на мертвой коже.
И тогда, спасаясь от кошмара настоящего, сознание рванулось в прошлое. Я закрыла глаза.
Пять лет разницы. Для детей это целая вечность. Но Надя никогда не вела себя как старшая занудная сестра. Она была моей защитой, моим проводником, моей второй мамой.
Родители всегда на работе. Вечная гонка за рублем. А утром — тонкие, почти невесомые пальцы Нади в моих волосах. Она заплетала мне косы перед садиком, старательно, с прикрытым от сосредоточенности языком.
— Сиди смирно, Верик, а то кривая получится!
— Не получится! Ты умеешь!
Она отводила меня в сад, а потом бежала на уроки, на ходу поправляя рюкзак. А после школы забирала первой. Мы шли домой, держась за руки, и она расспрашивала, что я ела на обед и не отбирал ли у меня машинки вредный Сережка.
Лето. Дача. Две загорелые девчонки, которые ночами шепчутся на одной кровати, пугая друг друга страшилками и строя планы на будущее.
«Я выйду замуж за принца», — говорила она.
«А я нет, — бурчала я. — Они все изменяют».
Она смеялась, щекоча меня:
«Ты у нас философ!»
Помню свой первый класс. Первое сентября. Я жмусь к маме, а Надя, уже почти взрослая, серьезная пятиклассница, берет меня за руку и ведет к школе.
— Не бойся, я тут. Если что, подойди ко мне на перемене, я тебе конфетку дам.
А потом отец ушел. К той, «с работы». Мир рухнул. Но для меня он рухнул иначе. Для мамы — это была трагедия. Для Нади — боль предательства. А для тринадцатилетней меня — подтверждение теории.
«Все они такие. Им нельзя доверять».
Он пытался поддерживать связь. Приезжал, звонил. Надя, добрая, отзывчивая Надя, ходила с ним на встречи. Возвращалась задумчивая, говорила:
«Папа спрашивает о тебе». А я затыкала уши и кричала:
«Он нам не папа! Он предатель!»
Мама сломалась. Она перестала бороться. Ее любовь к нам превратилась в тихое, отчаянное самопожертвование. Она брала подработки, устроилась сторожем, лишь бы у нас было все, как у других. Она таяла на глазах, как свеча.
А мы с Надей держались друг за друга. Наша первая вечеринка у подруги. Мне четырнадцать. Я, щегол, нацепила мамины туфли на каблуках и яркую помаду. На вечеринке всё было круто и страшно. Я перепутала кружки — мою, с милым горошком, с точно такой же, но с водкой. Схлебнула огромный глоток. Горло загорелось, слезы брызнули из глаз. Я побежала искать Надю, чтобы пожаловаться.
И нашла ее на кухне. В темноте, у холодильника. Ее прижимал к себе какой-то парень, и они целовались. Так страстно, так по-взрослому. Мне стало дико стыдно и как-то не по себе. Я замерла в дверях, а потом тихо сбежала. Надя потом долго смеялась, красная как рак:
«Верик, ты только маме не болтай!»
Она закончила школу с золотой медалью. Умница, красавица. А я училась так, с ленцой. Мне было интересно только копаться в старых книгах, где всё уже давно случилось и ничего не может изменить твою жизнь.
А потом мама не вышла из ванной. Слишком долго. Слишком тихо. Я до сих пор ненавижу звук льющейся воды. Она повесилась. Мне было семнадцать.
На похороны пришел отец. С заплаканными глазами. Он хотел нас забрать. Надя смотрела на него с надеждой. А я встала между ними, вся, дрожа от ненависти, и закричала:
«Убирайся! Ты виноват! Это из-за тебя! Ты нам не нужен! Убирайся и не приезжай больше!»
Он ушел. Сгорбленный, постаревший. Надя плакала. А я чувствовала странное, леденящее удовлетворение. Я защитила нас. От него.
Теперь я думаю: а от чего я ее защитила? От последнего шанса на нормальную жизнь? От отца, который, может быть, и был слабаком, но любил нас? Я отгородила ее своей юношеской яростью, загнала в угол ответственности за меня. И в итоге привела сюда, к этому хостелу, к этому моргу. Я была ее ангелом-хранителем с кулаками и оскалом, и в конечном счете я ее не спасла. Не уберегла.
Надя оформила опекунство. Бросила институт, устроилась на работу. Мы выжили. Она никогда не упрекала меня за тот скандал с отцом. Никогда.
А потом ее компания предложила ей повышение. Но в этом чертовом городе на краю света. Кризис-менеджером.
«Это ненадолго, Верик. Год максимум. Опыт, деньги. А потом вернусь».
Мы созванивались каждый день. Она рассказывала про скучный город, про работу, смеялась, что тут кроме завода и пары баров развлечений нет.
«Скукота, но денег платят хорошо».
Наш последний разговор. Всего три дня назад. Она что-то напевала себе под нос, рассеянно отвечала. Я спросила:
«Ты чего это?»
Она засмеялась:
«Да так, встретила тут одного человека. Интересный. Не похож на других». Я ехидно:
«Опять принца нашла? Нашла того, кто будет на тебя работать, пока ты за всех пашешь?» Мы только что обсуждали ее бесконечные переработки, и я была на взводе. Она вздохнула:
Следующее утро началось не с рассвета, а с тяжелого, свинцового пробуждения. Сознание вернулось не сразу, сначала пришло ощущение — пустота, а потом боль, острая и точная, как нож, вонзившийся в грудь. На секунду я забыла, где я и почему мне так плохо. Потом память накрыла волной, и я застонала, вжимаясь в жесткий матрас.
Нет. Не сейчас. Нельзя.
Я заставила себя сесть. Комната плыла перед глазами. В горле пересохло. Горе — это роскошь, которую я не могла себе позволить. Оно парализует. А мне нужно было двигаться.
Я встала под ледяной душ. Вода обжигала кожу, заставляя дрожать, но она смывала следы слез и притупляла остроту боли, превращая ее в холодный, твердый ком в груди. Я смотрела на свое отражение в запотевшем зеркале. Глаза были красными, но сухими. Хорошо.
Завтрак я пропустила. Выпила черный кофе из пластикового стаканчика, купленного на ресепшене. Горечь обожгла язык, но прочистила сознание.
Пора было работать.
Я открыла новый блокнот. Чистые страницы ждали. Я писала аккуратным, ровным почерком архивариуса, тем самым, которым описываю древние манускрипты. Только вместо текстов вековой давности я заносила сюда детали последних часов жизни своей сестры.
Жертва: Надежда, 24 года.
Последнее место: клуб «Гранж» (со слов оперов, они его уже проверили, камеры смотрят на вход, но не на парковку).
Действие: Села в машину неизвестного. Модель, цвет, номер — неизвестны. Свидетелей нет.
Маршрут: Из города в лесной массив к северу.
Что произошло: Избиение. Изнасилование. Повторное избиение. Попытка бегства. Поимка. Убийство.
Состояние места преступления: Борьба. Следы от ботинок (его), замятины на земле, следы от пальцев (ее попытки цепляться, отползти).
Каждое слово обжигало. Рука не дрожала. Внутри все сжалось в тугой, холодный узел. Эти сухие строчки были картой ее ада. И моим путеводителем.
Опера, кажется, уже смирились. Дело сложное, маньяк аккуратный, улик нет. Они будут делать вид, что работают, но я видела это в их глазах — усталую покорность. Это играет мне на руку. Их бездействие давало мне карт-бланш.
Я найду его сама. Я покараю его сама.
И если меня за это привлекут — отсижу и выйду. А он будет гнить в земле. Или где-то еще глубже.
Следующий шаг — машина. Гугл выдал пару контор по аренде. «Кто бы мог подумать, — с горькой усмешкой подумала я, — в этой дыре есть и такое». Выбрала самую дешевую, с выцветшей вывеской и угрюмым мужиком за стойкой, пахнущим перегаром и машинным маслом. Он бросил на меня взгляд, полный скуки и недоверия, но деньги и права сделали свое дело. Ключи от видавшей виды иномарки оказались у меня в руке.
Заправка на выезде из города. Люди здесь были какие-то подозрительные, задерганные, с потухшими глазами. Я залила полный бак, купила бутылку воды и карту области. Кассирша, не глядя, пробормотала «спасибо». Кажется, здесь все друг друга знают и чужаков чуют за версту. Чужак с чужими номерами. Идеально.
Координаты места преступления я выудила из разговора со следователем, прикинувшись подавленной и просящей «проститься с местом, где погибла сестра». Он, нехотя, дал приблизительные ориентиры.
Дорога в лес была ухабистой. Сначала асфальт, потом щебенка, потом просто накатанная грунтовка. Машина подпрыгивала на кочках. Я ехала молча, сжав руль до побеления костяшек. По радио играла какая-то безумно веселая попса, я выключила ее одним резким движением.
Вот и оно. Лента ограждения, порванная, кое-как восстановленная. Следы шин на обочине.
Я заглушила двигатель. Тишина. Глубокая, лесная, живая. Щебет птиц, шелест листьев, жужжание насекомых. Природа жила своей жизнью. Ей было плевать на то, что здесь произошло.
Я вышла. Ноги понесли меня туда, за ленту, по едва заметной тропинке. Земля была мягкой.
И вот я стою там, где он ее убил.
Воздух показался мне гуще. Я дышала часто и поверхностно. Следы уже были едва видны, но если знать, что искать… Вот замятина, где она упала. Вот полоса — ее тащили. Вот четкий отпечаток подошвы — мужской, большой, с агрессивным протектором. А вот… вот царапины на земле. Неглубокие, но явные. От пальцев. Она пыталась зацепиться, оттолкнуться, ползти. Я представила ее пальцы, впивающиеся во влажную землю, грязь под ногтями, отчаянный, последний рывок…
Страх. Боль. Безысходность.
Они витали здесь, впитывались в кожу, давили на виски. Я закрыла глаза, и мне почудился ее прерывистый, хриплый вздох, его тяжелое дыхание, хруст веток…
Ярость.
Она поднялась из самого нутра, горячая, слепая, всесокрушающая. Она сожгла остатки слез, остатки сомнений, остатки той Веры, которая боялась и надеялась.
Я медленно обвела взглядом поляну. Глушь. Ни души. Только деревья-свидетели, безмолвные и равнодушные.
Идеальное место для убийства.
Идеальное место для мести.
Мой взгляд, выхватывающий каждую деталь, каждую травинку, каждую щепку, зацепился за что-то темное, почти слившееся с влажной землей у корней старой ели. То, что явно не принадлежало этому месту. Я наклонилась, преодолевая волну тошноты от близости к тому, что было эпицентром ее агонии.
Это было перо.
Но не птичье. Оно было слишком большим, почти с мою ладонь, серое, с неестественным, почти металлическим отливом. Стержень был не полым, а плотным, как кость, и заточенным до бритвенной остроты. Кончик выглядел обожженным. Я осторожно, через край платка, подняла его. Оно было холодным, несмотря на тепло дня, и неестественно тяжелым. И на этом стержне, у самого основания, была выгравирована крошечная, сложная символика — переплетение линий, напоминающее то ли печать, то ли глаз.
Это не было уликой в обычном смысле. Это не был окурок, пуля или обрывок ткани. Это был артефакт. Древний, зловещий и абсолютно чужеродный в этом лесу, на месте современного, пусть и жестокого преступления. Опера, искавшие отпечатки и следы ДНК, прошли мимо. Они приняли его за мусор или часть какого-то ритуального трэша, не стоящего внимания. Но я-то была архивариусом. Я держала в руках свитки XII века. Я знала почерк средневековых переписчиков и символы алхимиков. И этот предмет… он пах не просто смертью. Он пах вековой тайной.
Перо лежало на столе в номере, излучая молчаливую, древнюю тайну. Я перебирала пальцами листы с его оттисками, которые сделала дома. Это было нечто уникальное. Не позднее VII века, а может, и старше. Сохранность — идеальная, будто его вчера обронили на стол переписчика. Но стиль… Стиль сводил с ума.
Символы были мне совершенно незнакомы. Это не была ни одна из известных систем письма — ни руны, ни греческий, ни глаголица. Изящные, закрученные штрихи складывались в гипнотические узоры, которые, казалось, шевелились на краю зрения, если смотреть на них слишком долго. Оно должно было стоить целое состояние. И самый главный вопрос: как оно оказалось среди вещей Нади? Она не коллекционировала антиквариат. Ее мир состоял из отчетов, графиков и корпоративных коктейлей.
Это была зацепка. Единственная.
Весь день я провела в беготне. Местный музей оказался милым, но бесполезным. Милые бабушки-смотрительницы с восторгом рассказывали о находках бронзового века, но на мой вопрос о странных символах лишь разводили руками. Библиотека — та же история. Пыльные стеллажи с классикой и книгами по краеведению, ничего о палеографии или тайных письменах.
Городок за день ожил. Я наблюдала за ним уже не как за чужой, враждебной территорией, а как за полем боя. Дети бегали по площадкам, кричали и смеялись. Их родители, обычные, усталые люди, шли с работы, несли сумки с продуктами. Кто-то из них… кто-то из этих самых обычных людей мог быть тем, кого я ищу. Он мог пить кофе в той же чашке, улыбаться своим детям, целовать жену. И при этом носить в себе такую тьму.
А опера… Я видела их пару раз за день. Сидели в кафе на главной, ели пончики. Просиживали штаны. Ярость клокотала во мне тихо и методично.
Кофе здесь, к удивлению, был отменный. Густой, крепкий, он стал моим единственным топливом. Я пила его, стоя у стойки в маленькой кофейне, и строила планы. Куда двигаться дальше? К кому обратиться?
И вот, возвращаясь к своему хостелу мимо того самого дома, где снимала квартиру Надя, я увидела его. Небольшую витрину, заставленную странными предметами: потускневшие серебряные приборы, чучело ворона, старинные книги в потрепанных переплетах. Вывеска из темного дерева с вырезанными готическими буквами: «Кабинет редкостей».
Антикварный магазин. Прямо у нее под носом.
Сердце учащенно забилось. Это было знамение. Ловушка? Возможно. Но иного выбора у меня не было.
Я толкнула тяжелую дубовую дверь. Колокольчик над ней звякнул пронзительно-тонко, словно сигнал.
Внутри пахло стариной, воском для полировки и чем-то еще… сладковатым, почти неуловимым, как запах увядающих экзотических цветов. Пол был устлан темным ковром, поглощавшим звук. Стеллажи до потолка ломились от диковин: маски, кинжалы, странные механизмы, сосуды причудливой формы. В воздухе висела тишина, густая и напряженная, будто все эти вещи затаили дыхание в ожидании чего-то.
Мое внимание привлекла одна из них — небольшая бронзовая сфера с замысловатыми узорами. Я невольно протянула к ней руку, и в тот же миг крошечная, почти невидимая игла на ее поверхности качнулась и указала прямо на меня. Я резко отдернула пальцы. Безумие. Паранойя. Но по спине пробежал ледяной холодок. Это место было не просто магазином. Оно было ловушкой.
И тогда я увидела Его.
Он стоял за прилавком из темного дерева, изучая какую-то старую книгу. Свет от лампы с зеленым абажуром падал на него, выхватывая из полумрака его лицо.
Я забыла, как дышать.
Он был самым красивым мужчиной, которого я когда-либо видела. И красота эта была не земной, не той, что вызывает восхищение, а той, что повергает в ступор, в благоговейный ужас. Идеальные, четкие черты лица, будто выточенные из слоновой кости рукой гениального, но безумного скульптора. Темные волосы, ниспадающие на высокий лоб. И губы — слишком чувственные для мужчины, с легкой, насмешливой кривой.
Но главное — глаза. Они поднялись на меня через мгновение, и я почувствовала, как земля уходит из-под ног. Глубокие, цвета старого золота и темного меда, они казались бездонными. В них плавали тысячи историй, и все они были печальными и порочными. В них не было ни капли тепла, только холодный, аналитический интерес и… ожидание.
И еще кое-что. Когда свет упал на них под определенным углом, зрачки на долю секунды показались мне вертикальными, как у кошки. Я моргнула, и иллюзия пропала. Но осадок остался.
На нем был безупречно сидящий темный пиджак, под которым виднелась рубашка цвета сливок. На длинных, изящных пальцах поблескивал перстень с темным камнем.
Время остановилось. Звуки улицы исчезли. Существовали только он, я и эта тишина, наполненная шепотом старинных вещей.
Он медленно, с невероятной грацией закрыл книгу и отложил ее в сторону. Его движения были плавными, почти гипнотическими, движениями хищника, который знает, что добыча уже в ловушке.
Он не просто отложил книгу. Он положил ее на стопку других фолиантов, и я успела прочитать название на корешке: «De Umbrarum Regni Novem Portis». «О девяти вратах царства теней». Книга, которую считают утерянной. Книга, о которой я читала лишь в безумных дневниках алхимиков XVIII века. У этого человека она лежала, как бульварный роман.
Легкая, почти невидимая улыбка тронула его губы. Она не была дружелюбной. Она была… знающей.
И тогда он заговорил. Его голос был низким, бархатным, словно прикосновение дорогого шелка к обнаженной коже. Каждое слово было обдуманным, выверенным, словно он взвешивал его на незримых весах.
— Здравствуй.
Он не сказал «здравствуйте», как положено незнакомцам. Он сказал «здравствуй», будто мы были старыми знакомыми, будто он обращался к той части меня, о которой я и сама не подозревала.
Я не могла пошевелиться, не могла вымолвить ни слова. Мое сердце бешено колотилось где-то в горле.
Воздух стал густым, как сироп. Каждый взгляд на полки приносил новую деталь. Заспиртованные органы существ, которых не должно быть на свете. Карта мира с нанесенными городами, павшими тысячи лет назад до нашей эры. И повсюду — тот же символ, что и на пере. Крошечный, спрятанный в узорах, выгравированный на металле, нарисованный на пожелтевшем пергаменте. Глаз или печать. Его печать.
Его слова повисли в воздухе, густые и тягучие, как мед. «Я тебя ждал».
Они должны были испугать, насторожить. Но вместо этого что-то внутри дрогнуло и потянулось к этому голосу, к этому взгляду, к этой нечеловеческой красоте. Это было физическое ощущение, будто невидимая нить привязалась к самой моей душе, и её мягко, но неумолимо потянули.
Но я не сделала ни шага.
Потому что в тот же миг из глубины поднялось другое. Тяжелое, черное, знакомое. Боль. Ярость. Ненависть. Образ Нади в морге, синяки, восковая кожа. Желание мести, такое острое, что оно резало изнутри, как битое стекло. А еще — предательское тепло, разливающееся по жилам, сумасшедшее, нелепое желание узнать, пахнет ли его кожа так же, как воздух вокруг него, и почувствовать её под своими пальцами. Ненависть к нему и к себе за эти мысли смешались в один клубок.
Эти два чувства столкнулись во мне в жестоком поединке. Одно манило в сладковатый, дурманящий омут его глаз. Другое — кричало, требовало бежать, выжигать эту слабость каленым железом.
Я стояла как вкопанная, парализованная этой внутренней борьбой. А он… он просто смотрел. Его улыбка не спадала, но в ней появилось что-то новое — любопытство, интерес мастера к сложному материалу. Он наблюдал за бурей внутри меня, и ему, казалось, это нравилось. Его взгляд был взглядом коллекционера, нашедшего редчайший, безупречный экземпляр.
«В твоем горе есть вкус», — тихо произнес он, и слова его обожгли меня, как прикосновение. «Вкус абсолютной, неподдельной ярости. Это... прекрасно».
И тогда я почувствовала это. То, что шло от него. Не просто физическая привлекательность, которая сносит голову. Нечто гораздо более мощное, древнее и опасное. Давление. Тихий гул, исходящий не от него, а от самой реальности вокруг него. Воздух в магазине стал гуще, тяжелее. Мой взгляд скользнул по ближайшей витрине. За стеклом лежал изогнутый кинжал с рукоятью из желтой кости. На лезвии арабской вязью было выведено: «Предательство ради любви. Кордова, 1241». Я прочла это легко, как утреннюю газету, и от этого осознания по коже побежали мурашки.
«Как я могу это знать?»
Тени в углах задвигались, закрутились, приняли на мгновение чьи-то знакомые очертания — я мельком увидела лицо сестры, искаженное гримасой ужаса, и вздрогнула.
Страх, холодный и острый, пронзил меня, наконец, пробив броню ярости. Это было не по-человечески. Это было… вселенское зло. Не примитивное, не то, что кричит и бьет посуду. А то, что старее звезд, умнее, изощреннее. То, что коллекционирует страдания, как диковины.
Я сделала шаг назад. Пол под ногами казался зыбким.
Его глаза чуть сузились. В золотистой глубине промелькнула искорка… одобрения? Как будто моя реакция была частью какого-то плана.
И тогда я услышала их. Голоса.
Сначала тихий шепот, будто со старых пластинок. Потом громче. Десятки, сотни голосов. Они накладывались друг на друга, говоря на незнакомых, гортанных, шипящих языках. В них слышались мольбы, проклятия, стоны, смех. Это был хор потерянных душ, доносящийся из каждой щели, из-за каждой витрины, наполненной древним хламом. Этот шепот впивался в виски, сводя с ума.
Я зажмурилась, пытаясь выключить это. Но стало только хуже. Холод пробирал до костей, а ненависть — не моя, а чужая, чужая! — заполняла меня, как черная вода. Ненависть тех, чьи голоса я слышала.
Я не знала, что делать. Тело слабело, подкашивались колени. Глупое, иррациональное желание рухнуть перед ним на колени, отдать ему всю свою боль и позволить ему сделать с ней что угодно, боролось с инстинктом самосохранения, который орал одно-единственное слово: «Беги!»
Как долго это длилось? Казалось, прошла целая вечность. Циклы ненависти и страха, шепот и леденящий холод.
Я не выдержала.
Резко развернувшись, я бросилась к выходу. Моя рука нащупала холодную латунную ручку, я дернула её, не помня себя. Колокольчик звякнул уже сзади, звук казался издевательским.
Я вылетела на улицу и побежала. Не оглядываясь. Задыхаясь. Сердце колотилось так, будто хотело вырваться из груди.
И только тогда я заметила, что стало темно. Глубоко, по-ночному темно. Фонари уже горели, освещая пустые улицы.
«Странно», — промелькнула обрывочная мысль сквозь панику. — «Когда я зашла, был еще день…»
Я не останавливалась, пока не влетела в подъезд хостела, не взбежала по лестнице и не ввалилась в свой номер, захлопнув дверь на все замки. Я прислонилась к ней спиной и медленно сползла на пол, вся дрожа.
Дыхание сбилось. В ушах все еще стоял тот адский шепот.
«Что это было? Кто этот мужчина? Что за проклятый магазин? Что не так с этим городом?»
Образ его идеального, бесстрастного лица вставал перед глазами. От него веяло таким вселенским, холодным злом, что по сравнению с ним любой маньяк показался бы жалким подмастерьем. И в то же время… магнетизм. Притяжение, против которого не было защиты.
«Маньяк? Нет». Он был чем-то бесконечно хуже.
С трясущимися руками я вытащила телефон. Мне безумно захотелось увидеть хотя бы старое сообщение от Нади, её смешливый стикер, голосовое — что-то, что напомнило бы о настоящем, о жизни. Я лихорадочно пролистала переписку. Ничего нового. Только дата последнего сообщения — четыре дня назад.
И тогда мой взгляд упал на цифры в углу экрана.
03:17
Три часа семнадцать минут ночи.
Я зашла в тот магазин… после обеда. Было светло.
Я простояла там… тринадцать часов. Тринадцать часов я простояла в полумраке того проклятого места, не двигаясь, не говоря ни слова, пока тот… то нечто наблюдало за мной.
По спине пробежали ледяные мурашки. Я обхватила себя руками, пытаясь согреться, но холод шел изнутри. Пальцы наткнулись на что-то маленькое и упругое, прилипшее к подолу платья. Я сняла это и поднесла к глазам при свете экрана. Это был темно-синий, почти черный цветок паслена, тот, что распускается только глубокой ночью в заброшенных садах. Еще одно материальное доказательство моего безумия.
Ночь стала для меня не отдыхом, а испытанием на прочность. Я проваливалась в кошмарный, прерывистый сон, где меня окружали незнакомые лица, искаженные гримасами нечеловеческой эйфории. Я не просто видела их — я чувствовала. Ощущала липкую сладость чужого порока, холодную расчетливость предательства, пьянящий восторг от насилия. Я видела, как руки, которые могли бы ласкать, сжимались в кулаки; как губы, готовые целовать, изрыгали проклятия.
И сквозь всю эту какофонию греха, словно сквозь дымку, проступал он. Тот мужчина из магазина. Он не звал меня, не манил. Он просто стоял в стороне, наблюдая с холодным, оценивающим интересом коллекционера, разглядывающего диковинный экспонат. Его губы, такие чувственные, будто хранящие память о всех пороках мира, были сжаты в тонкую ниточку. Его руки, сильные и нежные, были спрятаны в карманах. Но его присутствие было ощутимым, доминирующим над всем этим адским карнавалом.
А в голове, фоном, стучал, как набат, его голос. Непонятные слова на забытом языке, тот самый шепот из магазина. Он вился лентой, сплетаясь с картинами насилия, и от этого становилось еще страшнее.
Я проснулась с криком, зажатым в горле. Холодный пот струился по спине. Сердце колотилось, выпрыгивая из груди. Комната была погружена в предрассветный мрак.
— Соберись, Вера! — прошипела я сама себе, вставая с промокшей постели. — Ты чего расклеилась? Надя бы не стала. Надя бы действовала.
План на день был простым и четким, как учебник по эпиграфике. Место работы Нади. Узнать, с кем она общалась, куда ходила. И главное — попасть в её квартиру. Ключи… Должны быть в её сумочке. А сумочка — у оперов. Надо попытаться выпросить её.
Быстрый, почти ледяной душ помог прогнать остатки кошмара. Я высушила волосы, собрала их в тугой хвост, надела темное, неброское — камуфляж для охоты. Выходя из комнаты, я замерла. В пустом коридоре хостела явственно слышался шепот. Тот самый, из сна. Я резко обернулась. Никого. Только скрип старых половиц.
— Мистика, — фыркнула я про себя, но по спине пробежали мурашки. Город сводил меня с ума.
Я вышла на улицу, погруженная в свои мысли. Прокручивала последние разговоры с Надей, её голос, её смех. Вспоминала её боль, свою ярость, своё обещание отомстить. Это был мой щит, моя броня против всего иррационального.
И вдруг я поняла, что стою на знакомом тротуаре. Прямо перед той самой дверью с готической вывеской «Кабинет редкостей». Сердце застучало где-то в горле, громко, оглушительно.
«Как я здесь оказалась? Я же шла в противоположную сторону, к офисному центру!»
Ноги сами принесли меня сюда, пока разум был занят планом мести. Это было похоже на сомнамбулический транс. Теперь же, оказавшись перед зловещей дверью, я ощутила не только леденящий страх.
Под кожей заструилось предательское тепло. Сухость во рту сменилась привкусом медной монеты — вкусом опасности и запретного влечения. Я ненавидела это место, его хозяина, тот ужас, что он мне подарил. Но мое тело, моя душа, израненная горем, предательски отзывались на его вызов.
Стыд обжег мне щеки. Я стояла здесь, как загипнотизированная, как та ночная бабочка, что летит на огонь, чтобы сгореть. Я, которая клялась мстить, которая презирала слабость, теперь сама не могла оторвать взгляд от двери, за которой скрывалось все, что я должна ненавидеть.
А что, если он выглянет? Что, если он снова посмотрит на меня тем взглядом, который прожигает насквозь, видя всю грязь, всю боль, все темные уголки моей души? От одной этой мысли по спине пробежали мурашки — не только от ужаса, но и от какого-то извращенного, болезненного любопытства. Он знал. Он знал, что я приду. И я пришла.
С титаническим усилием воли, стиснув зубы до хруста, я заставила себя развернуться и сделать первый шаг прочь. Потом второй. Ноги были ватными, будто я шла против сильного течения. Я не оглядывалась, чувствуя его взгляд на своей спине, даже сквозь стены магазина.
Офисный центр, где работала Надя, был новым, стеклянным и бездушным. Контраст с темной антикварной лавкой был разительным. Я поговорила с коллегами. Все были учтивы, выражали соболезнования, но за официальными масками скрывалось равнодушие. Никто не знал о личной жизни Нади. «Она была очень закрытой», «работала хорошо», «дружелюбна, но не более».
Единственная зацепка — Лена из отдела кадров. Именно она ходила с Надей в тот злополучный клуб. Но Лены не было на месте — взяла больничный. Милая, пухленькая женщина-бухгалтер, сжалившись над моим потерянным видом, дала мне её номер.
В соседнем кафе, за чашкой крепкого эспрессо, я набрала номер. Лена ответила сразу, голос у неё был простуженный и усталый. На мою просьбу о встрече она замолчала на секунду, потом неохотно согласилась. «Только недолго, я плохо себя чувствую. В восемь вечера, в кафе «У Геннадия» на площади».
Время ещё было. Я пошла в отделение. Опер, тот самый, что выносил меня из морга, выглядел виновато. Новых сведений не было. Но вещи Нади отдали без проблем — дело не секретное, вещественные доказательства собраны, её личные предметы не нужны.
Я взяла сумку. Она была лёгкой. Пахла Надей — её духами, её помадой. Этот знакомый, родной запах ударил в нос, и у меня свело желудок. Я сглотнула ком в горле, порылась внутри. Паспорт, телефон (выключенный, его, скорее всего, уже проверили), кошелек, ключи. Ничего лишнего. Маньяк не был грабителем. Ему не нужны были деньги или телефоны. Ему нужно было нечто другое. Власть. Боль. Наслаждение от безнаказанности.
Я нашла её дом. Стояла у подъезда минут тридцать, не в силах заставить себя войти. Это было последнее место, откуда она ушла живой. Сюда она больше не вернется.
— Ты чего тут торчишь? Чего надо? — окликнула меня грозная бабушка-соседка с авоськой в руке. — Я полицию вызову!
— Я сестра Надежды, — тихо сказала я. — Я за вещами.
Бабушка смягчилась, пробормотала что-то вроде «ах, детка, беда-то какая» и поспешила удалиться.
Квартира Нади оказалась ловушкой для моих чувств. Я обыскала каждый уголок, перебрала каждую бумажку, заглянула в каждый ящик — и ничего. Ни намека на странное перо, на угрозы, на подозрительных знакомых. Только обычная жизнь обычной девушки, прерванная на полуслове. Ее любимый чай, недосмотренный сериал в истории браузера, план на месяц, расписанный в красивом ежедневнике…
От этой обыденности, от этого внезапного, бессмысленного конца на меня накатила такая волна боли, что я сдалась. Я рухнула на диван, в который она, возможно, прижималась к тому самому парню, которого любила, и зарыдала. Рыдала долго и безнадежно, пока не почувствовала себя совершенно опустошенной.
Шепот, тот самый, преследующий, не утихал. Он теперь был моим вечным спутником, фоновым шумом моей разрушенной жизни.
«Иди к нему... Он даст то, что ты ищешь...» — нашептывали голоса, сливаясь в один навязчивый хор.
«Надо в аптеку», — мелькнула единственная здравая мысль, пытаясь заглушить их. «Купить что-нибудь успокаивающее. Сильное».
Встреча с Леной в кафе «У Геннадия» была странной с самого начала. Она уже сидела за столиком в углу, закутанная в большой платок, хотя в кафе было душно. Лицо бледное, глаза красные, но не от простуды, а будто от недавних слез. Она нервно теребила салфетку, вздрагивая от каждого звона посуды.
— Извини, что отвлекаю, — начала я, садясь напротив. — Я просто хочу понять, что произошло в тот вечер.
Лена вздохнула, ее взгляд ускользнул.
— Да что понимать... Обычная депрессуха. Собрались в «Гранж», выпить, развеяться. Надя в последнее время была не в себе, хандра какая-то.
— С кем именно вы были?
— Ну, я, мой парень Арсений и Надя. Кирилл, ее парень, должен был подойти позже. Его на скорой попросили подменить коллегу, у того ребенок с температурой. Он звонил, предупреждал.
— И что было в клубе?
— Все как обычно. Танцевали, пили коктейли. Потом Надя сказала, что ей надо в туалет. И... не вернулась. Мы сначала подумали, что она, возможно, встретила кого-то или ей стало плохо. Стали звонить — телефон не отвечает. Обыскали весь клуб. Потом подумали, что она, возможно, ушла к Кириллу, он как раз заканчивал смену. Но он ее не видел, она к нему не пришла. А утром... — Лена сглотнула, ее голос дрогнул. — А утром нам позвонили из полиции.
Она замолчала, уставившись в свою чашку.
— Лена, а Надя ничего не говорила в последние дни? Может, кого-то боялась? Кто-то приставал?
Она покачала головой.
— Нет. Ничего. Она была просто грустной. Всем сейчас тяжело. — Она вдруг посмотрела на меня со странным выражением — в нем было что-то от страха и вины. — Вера, ты... ты будь осторожна, ладно? Этот город... он сводит с ума. Кажется, что за тобой следят, что ты слышишь голоса...
По ее спине пробежала крупная дрожь. Она говорила не только о Наде. Она говорила о себе.
— Какие голоса? — мягко спросила я, но она уже в панике хваталась за сумку.
— Нет, нет, я так... Просто устала. Мне пора, лекарства пить.
И она почти бегом покинула кафе, оставив меня с горьким холодком внутри. Она что-то скрывала. И ее слова о голосах... Они отозвались во мне леденящим эхом.
Я вышла из кафе. Сумерки сгущались, становилось зябко. Я укуталась в пуховик, но холод шел изнутри. Погода соответствовала моему состоянию — грязь, слякоть, промозглая тоска. Слова Лены о голосах и слежке звенели в ушах, сливаясь с моим собственным шепотом.
«Она знает... Она чувствует... Он рядом...»
Ноги понесли меня сами. Я уже не удивлялась. Я почти знала, куда они меня приведут. И да, вскоре я остановилась перед знакомой витриной «Кабинета редкостей». Сердце заколотилось, в висках застучало.
«Войди... Спроси... Он знает ответы...» — нашептывало внутри, и я уже не могла отличить, где мой собственный помутневший разум, а где — его влияние.
Он манил. Эта мысль была уже очевидной. Как магнит железо. Я ненавидела его за этот магнетизм, за тринадцать украденных часов моей жизни. Но больше всего я ненавидела себя за то, что часть меня отчаянно хотела войти. Хотела, чтобы он снова посмотрел на меня своими бездонными глазами. Хотела, чтобы он… что? Обнял? И вся боль, вся ярость, вся эта невыносимая тяжесть ушла? Глупость. Безумие.
Я глубоко вдохнула, вбирая в себя холодный вечерний воздух, и толкнула дверь.
Колокольчик звякнул все так же пронзительно.
Он стоял за прилавком, как и в прошлый раз, будто не двигался все эти часы. В его руках был тот же том в кожаном переплете. Его взгляд поднялся на меня, и на идеальных губах появилась та же знающая, хищная улыбка. Он не удивился. Он знал.
— Здравствуй, — сказал он, и его бархатный голос обволок меня, как парча.
Я стояла, не в силах пошевелиться, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Шепот вокруг стал громче, узнаваемее. Он кружил вокруг меня, лаская и пугая одновременно.
— Снова убежишь, а утром будешь стоять под дверью? — спросил он, и в его тоне сквозила легкая, язвительная насмешка.
Я заставила себя сделать шаг вперед. Потом еще один. Мои ноги были ватными.
— Нет, — мой голос прозвучал хрипло, но твердо. — Не убегу.
Его бровь изящно поползла вверх. В золотистых глазах вспыхнул неподдельный, живой интерес. Ему понравилось. Понравилось мое сопротивление, моя попытка быть сильной. Он, как коллекционер, оценил редкое качество материала.
— Задавай свой вопрос, — разрешил он, медленно закрывая книгу и откладывая ее в сторону. Все его движения были гипнотически плавными.
У меня в голове был готовый список.
«Что ты знаешь о пере?» «Что ты за существо?» «Ты знаешь, кто убийца?» «Ты связан с Леной?» Разум требовал логичных, практичных вопросов.
Но мое горло пересохло. Мое сердце, предательское сердце, билось не от страха перед ним, а от его близости. От его красоты, которая была оружием. От того, как свет играл на его скулах, как лежали тени на его шее… От памяти о том, как его голос звучал у меня в голове всю ночь.
Я чувствовала, как горит все лицо. Нужно было вернуть контроль над ситуацией, перевести разговор в другое русло. Взяться за то, зачем я пришла.
— Я… я пришла по делу, — выпалила я, стараясь звучать твердо, но мой голос дрогнул. — У меня есть вопрос о… об одном артефакте.
— О, — он выпрямился, и в его золотых глазах вспыхнул азарт охотника. — Начинается самое интересное. Задавай свой вопрос, дитя человеческое. Порадуй меня.
Я ощутила, как между нами натянулась невидимая нить. Интеллектуальная дуэль. Я сделала глубокий вдох, собираясь с мыслями, пытаясь включить логику архивиста, а не обезумевшей от горя сестры.
— Перо, — начала я. — Очень древнее. VII век, возможно, ранее. Идеальной сохранности. Но символы… Я таких не знаю. Это не руны, не греческий, не глаголица. Это что-то иное.
Он слушал, слегка склонив голову набок, с видом профессора, выслушивающего старательного, но наивного студента.
— Описываешь, как эксперт, — заметил он с одобрением в голосе. — Продолжай.
— Оно было… найдено мной в лесу. Я таких никогда не видела. Мне нужно понять, откуда оно и что означает.
Он медленно прошелся вдоль прилавка, его движения были плавными, как у большого хищника. Слишком плавными. В них была нечеловеческая грация, от которой замирало сердце.
— Ты исходишь из ошибочной предпосылки, моя дорогая, — произнес он мягко. — Ты пытаешься втиснуть его в известные тебе научные парадигмы. Но мир старше и… страннее, чем представляют себе ваши учебники. Ты говоришь «не руны». А почему бы и нет? Почему не допустить, что это пра-руны? Или письменность культуры, которая не оставила после себя ничего, кроме намеков в мифах соседних племен? Культуры, которая обожествляла не жизнь, а момент ее угасания? Они считали, что истина открывается лишь в агонии.
Его слова звучали убедительно, логично, но пугающе. Он оперировал понятиями, которые опровергали все, чему меня учили. И говорил он об этом с такой легкостью, будто не читал манускрипты, а пил вино с теми, кто их создавал. Слишком много знаний для простого антиквара. Слишком… много всего.
— Но ни один источник… — начала я.
— Источники? — он рассмеялся, и звук был подобен звону хрусталя. — Дорогая моя, историю пишут победители. А кто пишет предысторию? Тени. Слухи. Артефакты, которые не вписываются в удобную картину мира. Твое перо, возможно, из такой эпохи. Его могли использовать для записи заклинаний, призывающих тьму из междумирия. Или для составления карты звездного неба, которого больше нет. Или… для подписания договора с существами, которых ваша наука предпочитает не замечать.
Он говорил так, будто сам был свидетелем тех времен. Его эрудиция была всеобъемлющей, пугающей. Он легко оперировал датами, названиями забытых языков, гипотезами, о которых я лишь смутно слышала на втором курсе. Он разбивал мои аргументы одним изящным движением мысли, словно сбрасывая пешки с шахматной доски.
Внезапно он остановился и представился.
— Малефаэль, — произнес он, и его имя прозвучало как что-то библейское, древнее и опасное. — Владелец сего скромного заведения.
Он не предложил руку для рукопожатия. Он просто позволил имени повиснуть в воздухе, чтобы я его ощутила.
— Вера, — выдохнула я, чувствуя, как теряю почву под ногами.
— Вера, — повторил он, растягивая слово, словно пробуя его на вкус. — Ирония судьбы поистине восхитительна.
Он вежливо, с невероятным, почти старомодным изяществом, указал на небольшой столик в глубине магазина, где стоял старинный чайный сервиз из темного фарфора.
— Может, чаю? Беседа обещает быть долгой.
Мое тело кричало «да». Оно страстно желало его близости, его тела, его голоса. Мне хотелось, чтобы он прикоснулся ко мне, здесь, сейчас, и пусть половина города увидит это в витрине. Разум слабел под натиском этого животного влечения. Я почувствовала, как влага выступает на внутренней стороне бедер, как учащенно бьется сердце, призывая не к бегству, а к чему-то совсем иному. Я сжала кулаки, впиваясь ногтями в ладони, пытаясь болью вернуть себе контроль.
Собрав всю свою волю в кулак, я выпрямилась и сказала более резко и агрессивно, чем планировала:
— Нет, спасибо. Что вы знаете об пере? Конкретно.
Он замер. На его лице промелькнуло что-то вроде наслаждения от моего всплеска эмоций. Затем он повернулся, подошел к одному из бесчисленных ящичков и извлек оттуда… перо. Оно лежало на его ладони, казалось, пульсируя темной энергией.
Ледяной ужас сковал меня. Это было точь-в-точь такое же перо. Как у меня. Как то, что я нашла на месте преступления.
— Откуда оно у вас? — вырвалось у меня, и голос сорвался на шепот. — Его… его украли?
Он поднял на меня удивленный взгляд.
— Украли? Нет, милая моя. Оно всегда было здесь. В моей коллекции. Уже очень, очень давно. — Он повертел перо в пальцах. — Разве ты не понимаешь? Таких перьев несколько. Они… имеют свойство появляться. В ключевые моменты. В местах, где заканчивается одна реальность и начинается другая. Рядом с теми, кто… готов к переменам.
В его глазах, когда он смотрел на него, вспыхнул тот самый огонь одержимости коллекционера, увидевшего вожделенный артефакт.
— Конкретно о пере? — он повертел перо в пальцах. — Очень хорошо. Конкретные факты, которых нет в ваших учебниках. Этот стиль письма условно называют «кровавая вязь». Его использовали жрецы культа Молоха на закате его существования. Но не для детских жертвоприношений — это примитивно. Они верили, что высшую жертву человек приносит себе, добровольно отрекаясь от света. Они записывали эти моменты — моменты добровольного падения, отречения, предательства. Считалось, что такие записи обладают великой силой. Это перо… — он провел по нему пальцем, — было обмакнуто не в чернила, а в купорос веры того, кто писал, и слезы того, о ком писали. Артефакт редчайшей силы. И чрезвычайной опасности для непосвященных.
Его слова обжигали. «Готов к переменам». «Добровольное падение». Это перо я нашла на той поляне. Значит ли это, что сестра была «готова»? Или «готов» маньяк? Или это был знак для меня? А его перо… Откуда оно на самом деле? Он лжет? Играет со мной? Или он и есть тот, кто раздает эти перья?
Вода была почти обжигающе горячей, но я не могла согреться. Внутри все еще звеняще дрожало от встречи с ним. Его слова, его взгляд, его имя — Малефаэль — все это крутилось в голове, навязчивым и сладким вихрем. Он был как сложный шифр на мертвом языке, который я отчаянно хотела, но боялась прочесть.
Перед тем как зайти в душ, я набрала номер Кирилла. Ответил он почти сразу, голос уставший, глухой.
— Кирилл, это Вера, сестра Нади. Мне нужно с тобой поговорить.
— Я... конечно. Я заканчиваю смену в семь утра. Приезжайте в приемный покой.
— Хорошо. До встречи.
Короткий, ничего не значащий разговор. Но хоть какое-то дело. Хоть какая-то ниточка в мире, который перестал иметь смысл.
Я закрыла глаза, подставив лицо под упругие струи, пытаясь смыть с себя напряжение. Но вместо воды я вдруг ощутила холод. Не физический, а внутренний, идущий из самой глубины души. Паника тут же сжала горло. Я вздрогнула и открыла глаза.
Я стояла в душе, но шум воды стих, заменившись оглушительной тишиной. Пар от горячей воды застыл в воздухе причудливыми узорами, и в его клубах мне почудились очертания… его. Не его самого, а его сущности. Тени, принимавшие форму изящных рук, силуэта, склоненной головы. Это было словно мираж, сон наяву, рожденный перегруженным сознанием.
Но чувство присутствия было настолько реальным, так физически осязаемым, что по коже побежали мурашки. Я чувствовала на себе его взгляд. Не взгляд плоти, а взгляд самой тьмы, внимательный, изучающий, видящий меня насквозь. Он скользил по моим мокрым плечам, по линии ключиц, касался губ — невидимым, леденящим дуновением.
Я должна была испугаться, выйти, отвернуться. Но я не сделала ничего. Мое тело, предательское тело, замерло в ожидании. Внутри все заныло от странного, всепоглощающего желания — не физического, а гораздо более глубокого. Желания быть увиденной. Понятой. Признанной той темной, яростной частью меня, что кричала внутри о мести.
Мне почудился запах — нет, не запах, а ощущение! — старинного пергамента, остывшего после грома небесной битвы, и горьковатый, дурманящий дым ладана, возносимого в честь забытых богов. Аромат тайны и вечности, который был его дыханием.
«Он видит в тебе музу», — прошептал внутренний голос, и теперь я не могла отличить его от своих мыслей. «Он видит шедевр там, где другие видят жертву. Он предложит тебе не утешение, а силу. Силу, чтобы сделать боль искусством. Месть — своим вечным шедевром».
Это было сверх слов. Сверх мыслей. Это было падение в бездну возможностей, где не было боли, не было прошлого, не было будущего. Была только эта сладкая, всепоглощающая тьма и он — ее повелитель и ее проводник.
Сознание вернулось резко, с оглушительным шумом воды. Я стояла в душе, прислонившись лбом к прохладному кафелю, дрожа как осиновый лист. Сердце колотилось бешено.
Что это было? Галлюцинация? Наваждение? Или… его дар? Его способ соблазнять? Не тело, а самое нутро, предлагая именно то, чего я жаждала?
Я вышла из душа, завернулась в жесткое полотенце и опустилась на кровать. Руки все еще тряслись. На коже, казалось, сохранилась память о том невидимом взгляде. Я провела пальцами по плечу. Кожа горела, и мне показалось, что на мгновение в зеркале я увидела отражение — не свое, а его золотые глаза, смотрящие на меня с бездонной глубины. Видение тут же исчезло.
Это было нереально. Слишком интенсивно, слишком… по-моему. Но чувство было настолько ярким, что отмахнуться от него было невозможно. Мне безумно хотелось, чтобы это была правда.
Ночь прошла замечательно. Я провалилась в глубокий, без сновидений сон и проснулась отдохнувшей, полной странной, звенящей энергии. Воспоминание о вчерашнем «видении» не отпускало, согревая изнутри тревожным теплом.
Первым делом я отправилась в приемный покой скорой помощи. Мне повезло — Кирилл как раз сдавал дежурство. Он выглядел разбитым, глаза были красными от бессонницы. Его горе казалось искренним. Он действительно любил Надю. Его алиби подтвердилось — вся бригада была на подхвате в ту ночь. Ничего нового я не выяснила, кроме того, что потеряла еще одного подозреваемого. Очередная глухая стена.
Следующей точкой был «Кабинет редкостей». Перо лежало в сумке, завернутое в платок. Я вошла уверенно, без прежней робости. Теперь это было место силы, а не просто магазин.
Он стоял на своем месте, как изваяние прекрасного, темного божества. Его взгляд встретился с моим, и я попыталась прочитать в этих золотых глубинах хоть намек на вчерашнее. Узнавание? Насмешку? Но его лицо было бесстрастно и прекрасно, как маска.
Мне почему-то ужасно хотелось, чтобы это было правдой. Я покраснела, почувствовав жар на щеках.
— Здравствуй, Вера, — произнес он, и его голос прозвучал так же бархатно, как и вчера. Ничего лишнего.
— Здравствуйте, — кивнула я, стараясь быть собранной.
На этот раз, когда он предложил чай, я согласилась. Мы сидели за тем самым столиком в глубине. Он наливал темный, ароматный чай в изящные фарфоровые чашки. Церемония казалась отточенной веками.
— Я принесла кое-что, — сказала я, доставая сверток. Я развернула платок и протянула ему перо. — Думаю, это должно принадлежать вам. Или, по крайней мере, быть в вашей… коллекции.
Он взял перо. И сделал это с такой нежностью, с таким благоговением, что мне стало не по себе. Он смотрел на него, как влюбленный смотрит на возлюбленную. Я невольно представила, как бы он на меня так смотрел, и тут же мысленно дала себе пощечину. «Соберись! Ты здесь не для этого».
— Ты отдала мне бесценный дар, — прошептал он, не отрывая глаз от артефакта. В его голосе звучало неподдельное благоговение.
Я увидела, что он хочет остаться с ним наедине. Маленький, острый укол ревности к куску древнего пера кольнул меня в сердце. Чтобы перебить это чувство, чтобы напомнить ему и себе, зачем я здесь, я выпалила:
— Мою сестру убил маньяк. Это перо лежало недалеко от места убийства. Никто не знает, кто он. Никто не видел его. Опера бессильны. Они не могут его поймать.
Слово «Портной» прозвучало так, будто в тишине салона упала тяжелая капля крови. Оно было конкретным, осязаемым и от этого в тысячу раз более ужасным, чем любое «неизвестный маньяк». Оно означало метод, почерк, ритуал. Оно означало, что у чудовища есть имя.
У меня перехватило дыхание. Воздух, напоенный ароматом старой бумаги, кожи и его дурманящего чая, вдруг стал густым и тягучим, как сироп. Я впилась взглядом в Малефаэля, пытаясь прочесть в его бесстрастном, прекрасном лице хоть что-то, кроме холодного любопытства коллекционера, наблюдающего за реакцией экспоната.
— Портной? — голос сорвался на шепот. — Почему Портной? Что он с ними делает?
Он медленно, с наслаждением отпил глоток чая, отставляя изящную чашку с легким стуком. Его движения были гипнотически неторопливы, словно спешить было некуда, словно время текло по иным законам в этом зале застывших пороков.
— Разве тебе, историку, не знакомо это понятие? — он склонил голову набок, и в его золотых глазах вспыхнул огонек интеллектуальной игры. — Портной сводит воедино разрозненные лоскуты, создавая новую форму. Он подгоняет материал по мерке. Иногда… отрезает лишнее.
Меня затрясло от отвращения и ярости. Он говорил об этом так… эстетично. Как об искусстве.
— Не играйте со мной в слова! — мои пальцы впились в колени, чтобы не выдать дрожь. — Вы знаете, кто он. Вы сказали «сделка». С кем? Что это за сила, которая его защищает?
Малефаэль откинулся на спинку стула, сцепив длинные пальцы. Его взгляд скользнул по мне, оценивающий, взвешивающий. Казалось, он видел каждый нерв, каждую трепетную ниточку моего страха и гнева.
— Мир полон голодных сущностей, Вера. Они не питаются плотью или душами в привычном тебе понимании. Они вскармливаются эмоциями. Страхом. Болью. Отчаянием. Актом абсолютного, совершенного зла. «Портной» — всего лишь инструмент. Рука, что держит иглу. Тот, с кем он заключил договор, — это вкус. Аппетит. Он пожирает сам акт творения, которое ты так верно назвала маньячеством. И в обмен на эту пищу, он оберегает повара.
Он говорил спокойно, как лектор на семинаре, и это было невыносимо. Его слова рисовали картину такой чудовищной, такой нечеловеческой системы, что моя месть вдруг показалась детской игрой в песочнице.
— И вы… вы один из них? — выдохнула я, сердце заколотилось где-то в горле. — Вы тоже… коллекционер… этого?
Его губы тронула легкая, почти невидимая улыбка. Она не была злой. Она была преисполнена бесконечной снисходительности, будто он смотрел на ребенка, пытающегося понять теорию относительности.
— О, нет, моя дорогая. Мои вкусы… изысканнее. Мне претит такая грубая работа. Я коллекционирую не сам акт, а его отголосок. Эссенцию. Эмоциональный резонанс, застывший в артефакте, в поступке, в самой душе. Я ценю осознанность, эстетику, выбор. «Портной» — раб своей жажды и своего покровителя. Я же… — он сделал паузу, и в салоне стало так тихо, что я услышала биение своего сердца, — я свободный художник.
Я смотрела на него, на этого невероятно красивого мужчину, сидящего в кресле с видом греческого бога и говорящего о самых темных глубинах мироздания как о художественных течениях. И тут прозвучал вопрос, который жгло мне губы с самой первой встречи.
— Кто вы? — прошептала я. — Вы не человек. Я это поняла в ту же секунду. Так кто же?
Он замер, и на мгновение мне показалось, что в его золотых глазах мелькнула тень чего-то древнего и бесконечно печального. Затем он медленно поднялся. Он не приблизился ко мне, но его присутствие вдруг заполнило все пространство, стало тяжелым, давящим, сладким ядом.
— Я не человек, — подтвердил он, и его голос обрел новые, металлические обертоны, звучащие так, будто его рождали не голосовые связки, а вибрация самой материи. — Но я и не демон в том жалком смысле, в каком его рисуют ваши религии. Я не служу Аду и не тоскую по Раю.
— Тогда что?
— Я Коллекционер.
— Чего? — мое дыхание снова застряло в груди.
Он сделал шаг вперед, и на этот раз я отступила назад, наткнувшись на стеллаж с древними фолиантами. От него исходила не физическая угроза, а нечто иное — ослепляющая, пугающая интенсивность бытия.
— Красоты, — произнес он, и слово повисло в воздухе, переливаясь всеми оттенками смысла. — Темной, совершенной, вечной красоты. Я собираю шедевры, которые люди сами творят из своей боли, своего гнева, своих пороков. Я нахожу муз, способных на такое творчество, и даю им силу, чтобы их шедевр затмил все остальное. И становлюсь его вечным хранителем.
Его взгляд упал на меня, и в нем было столько голода, столько одержимости, что мне стало душно. Он смотрел не на мое тело, а сквозь него, видя ту яростную, разрушительную силу, что клокотала во мне с момента смерти Нади.
— Вы предлагаете мне сделку, — не спросила, а констатировала я, и слова показались чужими.
— Я предлагаю тебе информацию к размышлению, — мягко поправил он. — Ты ищешь маньяка, защищенного тенью. Ты никогда не найдешь его в одиночку. Ты станешь еще одной его жертвой, еще одним лоскутом, и твоя боль накормит его хозяина. Таков закон этого мира.
Он обвел рукой свой салон, эту галерею изощренных страданий.
— Я предлагаю иной закон. Более… элегантный.
Я не могла больше здесь находиться. Его слова, его признание, его взгляд — все это давило на меня, затягивало в воронку, сулило такие глубины, о которых я не была готова даже думать. Месть — да. Но стать чьим-то «шедевром»? Вечным экспонатом в этой коллекции тьмы?
— Мне нужно идти, — выдохнула я, отталкиваясь от стеллажа и с трудом сохраняя равновесие.
Он не стал меня останавливать. Он лишь следил за мной своим пронзительным, всевидящим взглядом, и на его губах снова играла та же легкая, загадочная улыбка.
— До следующей встречи, Вера. Подумай. И помни: некоторые картины пишутся кровью. И становятся бессмертными.
Я почти выбежала из «Кабинета редкостей», на ходу хватая ртом холодный воздух улицы. Но его последние слова звучали у меня в голове, повторяясь с навязчивой четкостью. Сделка. Шедевр. Бессмертие.
Три дня. Три дня я билась головой о глухую, безразличную стену человеческого мира. Слово «Портной», данное Малефаэлем, висело в сознании призрачным, ни на что не осязаемым ключом. Я пыталась приложить его к реальности — и терпела поражение.
Сначала я пошла в городской архив. Я искала любые упоминания о насильниках, маньяках, садистах. Пыльные сводки и пожелтевшие газеты хранили молчание. История этого города помнила многое, но не того, кто видел в агонии искусство, а не просто жестокость.
Потом был полицейский участок. Мой визит к следователю, ведущему дело Нади, был коротким и унизительным. Я осторожно, будто случайно, спросила, не встречалось ли в практике подобное — сложенная одежда, особая жестокость, ритуальность.
Следователь, мужчина с лицом, изможденным бессонными ночами и горой нераскрытых дел, тяжело вздохнул. Он отложил папку со знакомым мне номером и посмотрел на меня не с раздражением, а с усталым пониманием.
— Гражданка Веретенникова, мы понимаем ваше горе. Поверьте. Но ваши «намёки»... — он провел рукой по лицу. — Вы не первая, кто пытается найти в этом какой-то скрытый смысл. Как будто если понять его «эстетику», станет легче. Не станет.
— Но почерк... он один и тот же, да? — настаивала я, чувствуя, как цепляюсь за эту мысль, как за соломинку.
— Да, — он кивнул нехотя. — Почерк один. И мы знаем об этом. Уверяю вас, ваше дело — не единственное в этой папке. — Он постучал пальцем по толстой картонной обложке. — Этот... субъект проявляет активность последние шесть лет. В нашем городе, в области, в соседних регионах. Он призрак. Всплывает, наносит удар и растворяется. Межрегиональная группа работает, но пока — тишина.
Шесть лет. Слово повисло в воздухе, тяжелое и ядовитое. Шесть лет он творил это, а они все «работали».
— Значит, вы знаете, что он не просто маньяк... что в этом есть система? — в моем голосе прозвучала надежда, которую я тут же возненавидела.
— Мы знаем, что он крайне осторожен и организован. Что у него свой, больной ритуал. И что мы его обязательно найдем, — его тон стал тверже, официальнее. Это была отрепетированная речь для родственников жертв. — Поэтому я настоятельно прошу вас не вмешиваться в ход расследования. Вы можете уничтожить улики, спугнуть его, если он вернется на место... или навредить себе. Доверьтесь профессионалам. Мы обязательно будем информировать вас о всех значимых шагах.
Его слова были обтекаемы и мертвы. Для него «Портной» был не таинственным художником зла, а «субъектом», «неустановленным лицом», строчкой в отчете и головной болью, длиною в шесть лет. Они ловили тень, даже не подозревая, что отбрасывает ее не человек, а нечто иное.
Для него не существовало «Портного». Существовал «серийный маньяк с устойчивым почерком, дело № такой-то». Еще одна папка в стопке неудач, которая растет уже шесть лет.
Я пыталась говорить с людьми. В барах, у подъездов, с таксистами — королями местных сплетен. Я говорила о жестокости, о сложенной одежде, о призраке, который убивает шесть лет. В ответ — покачивание головами, смущенные взгляды. «Да все они ненормальные», — говорили одни. «Слышал, его ментяра еще при Союзе ловили, да все никак», — вторили другие. Страх был размытым, общим, не имеющим формы. Они боялись тени, не зная, как выглядит то, что ее отбрасывает.
Мир, в котором я жила, оказался картонными декорациями. Он был не способен распознать истинную природу зла, потому что оно не укладывалось в его протоколы и представления «маньяка-урода». Оно было из другой оперы, с иными, метафизическими правилами, и я, с моим человеческим гневом и человеческими методами, была с ним несовместима.
Бессилие сжимало горло тугой удавкой. Ярость, не находя выхода, начала пожирать меня изнутри. Она была похожа на раскаленный шар в груди, который вот-вот должен был разорвать меня на куски. По ночам мне снова снилась Надя. Но теперь это был не образ светлой памяти, а искаженное маской ужаса лицо, и безмолвный вопрос в глазах: «Почему ты ничего не можешь сделать?»
На четвертый день я проснулась с ощущением пустоты. Все варианты были исчерпаны. Все дороги, кроме одной, вели в тупик. Та дорога вела в его «Кабинет редкостей».
Я шла туда, не испытывая ничего, кроме леденящей решимости. Страх, смущение, влечение — все это сгорело в топке моей ярости, оставив после себя лишь холодный пепел. Я была готова на все. Абсолютно.
Колокольчик над дверью прозвенел с той же пронзительной четкостью. Он стоял там, как будто не двигался все эти дни. В его руках был не свиток, а темный, отполированный до зеркального блеска камень, в котором поблескивали внутренние молнии. Он поднял на меня взгляд, и в его золотых глазах не было ни капли удивления. Он ждал. Он знал.
— Ты вернулась, — констатировал он. В его голосе не было торжества. Была лишь удовлетворенность эксперта, наблюдающего, как эксперимент идет по предсказанному пути.
— Он невидим, — выдохнула я, останавливаясь посреди зала. Мои руки сжались в кулаки. — Для них он — просто животное. Они не видят... картины. Я ничего не могу сделать. Ничего.
Я говорила это не ему, а самой себе, пытаясь окончательно принять этот приговор.
Малефаэль медленно отложил камень и сделал несколько шагов в мою сторону. Он не приближался слишком близко, сохраняя дистанцию, но его присутствие снова заполнило собой все пространство.
— Они видят грязь на полу мастерской и не замечают статуи, что рождается из глины, — сказал он мягко. — Они слышат диссонирующие ноты и глухи к симфонии ужаса, что рождается из них. Ты пытаешься объяснить слепцу красоту заката, указывая на тепло на его коже. Это бесполезно.
— А вы? — в моем голосе прозвучала издёвка, граничащая с истерикой. — Вы что, видите эту «симфонию»?
— Я не «борюсь» и не «охочусь», Вера. Я наблюдаю. Я коллекционирую. Я — ценитель. — Он произнес это с безграничным, почти божественным спокойствием. — Я вижу систему. Законы, по которым течет энергия страдания, боли, унижения… и темной, уродливой красоты, что рождается из них.
Тишина в «Кабинете редкостей» была густой, звенящей, как натянутая струна перед самым пронзительным аккордом. Я стояла, все еще чувствуя пульсацию той самой «неограненной руды» внутри — ярости, отчаяния, боли. Я была готова. Готова отдать это ему, если это даст мне то, что я хочу.
Малефаэль наблюдал за мной, его золотые глаза видели каждую брешь в моей обороне, каждую трещину на моей душе. Он медленно положил черный, мерцающий камень на стол. Звук, глухой и окончательный, прозвучал как приговор.
— Твоя боль — лишь ключ, — начал он, и его голос утратил оттенки мягкости, обретя металлическую, неумолимую четкость. — Он отпирает дверь. Но за ней — целая вселенная. И у входа в нее нужно оставить всё лишнее.
Он сделал шаг ко мне, и на этот раз расстояние между нами исчезло. Я чувствовала исходящий от него холод, но не мертвенный, а скорее холод абсолютного вакуума, космической пустоты, таящей в себе бесконечную мощь.
— Я предлагаю тебе сделку, Вера, — произнес он, и каждое слово било по моему сознанию, как молот по наковальне. — Я дам тебе не просто месть. Месть — удел мелких мстителей и палачей. Я предложу тебе Возмездие. Я помогу тебе превратить твой гнев в изощренное произведение искусства, последний аккорд которого будет сладок, как райская музыка, и неотвратим, как приговор самой Вечности. Ты получишь его не просто мертвым. Ты получишь его сломленным. Уничтоженным как творца. Его творение будет стерто твоим, куда более совершенным.
Сердце заколотилось в груди, не от страха, а от темного, запретного восторга. Та часть меня, что жаждала крови, ликовала.
— А взамен? — выдохнула я, уже зная, что ответ будет ужасающим.
— А взамен, — он мягко, почти невесомо провел пальцем по воздуху в сантиметре от моего лица, и по телу пробежали мурашки, — ты отдашь мне себя. Не свою душу в примитивном понимании этого слова. Не свою жизнь. Ты отдашь мне ту самую темную, прекрасную сущность, что я в тебе вижу. Ты станешь моим вечным шедевром. Венцом моей коллекции. Ее живой, дышащей королевой.
И в тот миг, когда он произнес эти слова, воздух в «Кабинете редкостей» изменился. Мне показалось, что на сотню мгновений воцарилась абсолютная тишина — исчез едва слышный шепот, замерли пылинки в лучах света. И затем из темных углов, от застекленных витрин, от самих артефактов на меня повеяло… вниманием. Множественным, древним, безразличным, но признающим. Будто придворные при виде будущей правительницы. Это длилось меньше вздоха, но ощущение было столь же ярким, сколь и невыносимым.
Я замерла, пытаясь осмыслить масштаб этого безумия. Это было не предложение, это было посвящение.
— Я… я не умру? — глупо спросила я, цепляясь за привычные понятия.
Он тихо рассмеялся, и звук был похож на шелест крыльев ночной бабочки.
— Смерть? Это для тех, чья история закончена. Твоя же только начинается. Ты не умрешь, Вера. Ты преобразишься. Как гусеница в бабочку. Как уголь в алмаз. Я предлагаю тебе не конец, а великое начало.
— Но что это значит? — в голосе прозвучала настоящая, детская растерянность. — Что значит «стать шедевром»? Что я буду делать? Что я буду чувствовать?
Его золотые глаза вспыхнули, и в них отразилось целое мироздание темных возможностей.
— Это значит принять свою тьму, Вера. Не подавлять ее, не стыдиться, не тратить понапрасну на слепую ярость. Это значит возвести ее в абсолют. Облечь в совершенную форму. Править ею. — Он сделал паузу, давая мне прочувствовать вес этих слов. — И рядом со мной править другими шедеврами, что я собрал за долгие века. Мы будем вершить не просто правосудие. Мы будем творить Высший Суд, где каждое наказание будет идеально соответствовать преступлению, где каждый акт возмездия будет вызывать слезы восторга у тех, кто способен оценить его красоту.
Он наклонился чуть ближе, и его слова прозвучали как самый интимный, самый опасный из соблазнов.
— Ты будешь бессмертна. Сильна. Прекрасна. И больше никогда никто не посмеет отнять у тебя то, что ты любишь. Ибо сам акт такой попытки станет величайшим из грехов и величайшим из произведений искусства в нашем с тобой собрании.
Я отшатнулась, прижавшись спиной к холодному стеллажу. Внутри меня бушевала гражданская война. Светлая память о Наде, ее улыбка, ее смех — все это кричало «нет», умоляло не слушать этого искусителя. Но ее же бездонные, полные ужаса глаза на посмертном фото требовали ответа. Требовали цены.
Его слова рисовали в моем воображении не картины ужаса, а картины… величия. Темного, ужасающего, но величия. Вместо того чтобы до конца своих дней быть сестрой жертвы, вечно скорбящей, вечно ищущей, я могла стать кем-то. Сильным. Вечным. Стражем у ворот в мир, где правят иные законы. Это была не сделка с дьяволом. Это было предложение о назначении. И это пугало куда сильнее. Я боялась не его, а себя. Боялась той части себя, что уже слышала в его словах не ложь, а горькую, пугающую истину и… жаждала ее.
А он предлагал не просто цену. Он предлагал обменять мою сломленную, человеческую жизнь на жизнь вечную, полную силы и смысла. Пусть и самого темного, самого страшного смысла.
— Я… мне нужно подумать, — прошептала я, чувствуя, как земля уходит из-под ног. Его формулировка была слишком огромной, слишком всепоглощающей, чтобы принять ее здесь и сейчас.
— Конечно, — он отступил, давая мне пространство. Его лицо вновь стало маской вежливого, отстраненного хозяина салона. — Но помни, муза не ждет вечно. Шедевр либо рождается, либо умирает в безвестности. Не дай своей боли потухнуть. Преврати ее в сияние.
Я почти бежала оттуда, и холодный уличный воздух обжег легкие, как кипяток. Я остановилась, опершись о холодную стену соседнего здания, и меня вырвало. Не пищей, а чистой, горькой желчью и всем тем ужасом, который я не позволила себе проявить перед ним. Тело тряслось мелкой дрожью, но внутри уже не бушевала война. Там оставалась леденящая пустота, которую его слова начали заполнять, как медленно растекающаяся по пергаменту тушь. Они были выжжены у меня внутри, как клеймо.
Воздух за стенами «Кабинета редкостей» был спертым и безвкусным после душной, настоянной на древности атмосферы его логова. Я шла, не видя улицы, не слыша городского шума. В ушах звенело, а в груди бушевала война.
Его слова висели в воздухе, как ядовитые испарения, и я вдыхала их с каждым вздохом. «Вечный шедевр. Королева. Преобразиться».
Часть меня — та, что помнила запах Надиных духов, ее беззаботный смех над глупым фильмом, тепло ее руки в моей, — сжималась в комок ужаса и отвращения. Это была сделка с дьяволом. Пусть он и отрицал эту роль. Это означало предать все, во что я верила. Предать саму память о сестре, которая была светом. Стать монстром, чтобы победить монстра. Разве в этом была справедливость?
Но другая часть — та, что образовалась в ту секунду, когда я увидела ее избитое и безжизненное тело, та, что выла от бессилия в четырех стенах полицейского участка, — эта часть жадно ловила каждое его слово. «Сила. Возмездие. Искусство». Он не предлагал просто убийство. Он предлагал решение. Понимание. Власть над тем ужасом, что отнял у меня все. Он видел во мне не жертву, а… союзницу. Музу.
Я забаррикадировалась в номере отеля, но от самой себя не было спасения. Тени в углах комнаты казались живее, гуще. Они шептались, принимая очертания, знакомые и чужие одновременно.
Ночь не принесла покоя. Она принесла видения.
Первое видение. Я не сплю. Я стою рядом с ним в бесконечной галерее, но это не музей. Это тронный зал. Троны высечены из черного обсидиана и отполированной кости. На моей голове — не металлическая корона, а диадема из сплетенных теней и застывших всплесков темной энергии. Я не экспонат. Я — правительница. Существа из теней и странных материалов склоняются перед нами, не в страхе, а в почтении. И он, Малефаэль, смотрит на меня не как на вещь. Его взгляд полон… гордости. И чего-то похожего на жажду, но не физическую. Это жажда творца, созерцающего свое совершеннейшее творение. Я чувствую не страх, а леденящую, абсолютную власть.
Второе видение. Мы парим над спящим городом, и он — не город, а живой организм. Я вижу его больные точки — клубки алой ненависти, гниющую зелень зависти, черные сгустки невысказанной жестокости. Я чувствую их, как свое собственное тело. И я знаю, что могу их… иссечь. Точным, безжалостным движением. Не из мести, а из чувства… чистоты. Эстетического совершенства. Рядом со мной он молча указывает на один из сгустков. «Вот он. Его творчество. Убогое, но набирающее силу». И во мне рождается не ярость, а холодное, безличное желание стереть эту грязь с картины мироздания.
Третье видение. Его прикосновение. Не руки на коже. Не поцелуй. Его сознание касается моего. Это не больно. Это… перерождение. Словно все мое нутро, все мои страхи, боль, гнев выворачиваются наружу, проходят сквозь очищающее пламя его воли и возвращаются обратно — преображенными. Острыми. Ясными. Я больше не чувствую боли. Я помню ее, как помнит шрам о ране. Но теперь это не рана, а источник силы. Я вижу себя со стороны — прекрасную, ужасную, сияющую внутренним ледяным светом. И понимаю, что это — истинная я. Скрытая под слоями человеческой слабости.
Я проснулась с криком, зажатым в горле. Сердце колотилось, как бешеное. По щекам текли слезы, но я не могла понять — от ужаса или от невыразимой тоски по тому, что я только что потеряла, увидев.
Я подошла к зеркалу в ванной. Лицо было бледным, глаза лихорадочно блестели, губы дрожали. Я видела испуганную, изможденную девушку с растрепанными волосами.
— Кто ты? — прошептала я своему отражению.
Из глубины зеркала на меня смотрела та, другая. С диадемой из тьмы и ледяным спокойствием во взгляде. Сильная. Прекрасная. Страшная.
Человечность… Что она мне дала? Боль, которую некому было излить. Бессилие перед лицом чистейшего зла. Одиночество, которое разъедало изнутри.
Он предлагал все. Понимание. Силу. Месть. И… вечность. Ценой самой себя. Но какой была эта «я»? Только болью. Только гневом.
Ярость внутри меня, та самая неограненная руда, издала наконец свой вердикт. Она не хотела жить в этой жалкой, сломленной оболочке. Она хотела вырваться. Облачиться в силу. В мощь. В бессмертие. Она хотела стать тем, что я видела во сне.
Иного пути не было. Моя человеческая жизнь закончилась в ту самую секунду, когда оборвалась жизнь Нади. Все, что было после — лишь агония.
Я посмотрела на свое отражение — на старую Веру — и прошептала ей последнее прощание:
— Прости.
Потом я повернулась, не оглядываясь. Я не думала, куда иду. Мое тело, моя темная, новая сущность уже знали дорогу. Они вели меня домой. К нему.
Дорога к «Кабинету редкостей» на этот раз не была шествием на эшафот. Это был шаг в туман, густой и непроглядный. Я шла, и внутри не горела ледяная уверенность — лишь упрямое, отчаянное решение сделать этот шаг, потому что отступать было некуда. Моя человеческая жизнь кончилась. А это — был шанс.
Я толкнула тяжелую дверь. Колокольчик прозвенел, и звук его казался приглушенным, будто пространство внутри салона затаилось в ожидании.
Он не ждал у стола. Он стоял у полки с безделушками, будто случайно рассматривая темный, отполированный камень. Но его поза была слишком неестественной, слишком подготовленной. Он повернулся ко мне, и в его золотых глазах не было торжества. Была лишь та же хищная, изучающая любознательность коллекционера, наблюдающего за редким насекомым, готовым попасть в его сачок.
Наши взгляды встретились. Мне не нужно было ничего говорить. Он видел решимость на моем лице, смешанную со страхом и сомнениями. И, кажется, это сочетание ему нравилось больше, чем любая уверенность.
— Ты вернулась, — констатировал он. Не «ты согласна», а просто — «вернулась». Словно мое присутствие здесь было единственным важным фактом.
— У меня нет выбора, — выдохнула я, останавливаясь посреди зала. Мои пальцы сжались в кулаки. — Моя жизнь закончилась с ее смертью. То, что остается… это тень. Ты предлагаешь этой тени форму. Я принимаю.
Он медленно отложил камень и сделал несколько шагов ко мне. Его движение было плавным, как у большого хищника.
— Выбор есть всегда, — возразил он мягко. — Ты выбираешь не отсутствие выбора. Ты выбираешь силу. Самую древнюю и самую верную силу — силу своей собственной тьмы. Ты просто не знаешь, как ею пользоваться. Пока не знаешь.
Он остановился в шаге от меня. Его взгляд был тяжелым, физически ощутимым.
— Произнеси это, — приказал он, и в его голосе впервые прозвучала сталь. — Я должен услышать это из твоих уст.
Я сделала глубокий вдох, чувствуя, как с каждым словом во мне умирает что-то последнее, теплое, человеческое.
— Я согласна на твою сделку. Помоги мне найти его. Научи меня… как заставить его заплатить. А взамен… — голос дрогнул, но я заставила себя выговорить, — я отдаю себя в твое распоряжение. Я стану тем, кем ты хочешь меня видеть.
Воздух в салоне сгустился. Казалось, самые древние артефакты на полках замерли в ожидании.
Малефаэль не улыбнулся. Его лицо оставалось серьезным и сосредоточенным.
— Этого достаточно для начала, — произнес он, и его слова прозвучали как печать, скрепляющая договор. — Ты отдаешь мне право вести тебя. А я принимаю на себя обязанность быть твоим проводником в мире, которого ты не видишь. Это и есть наша сделка. Все остальное… приложится.
Он поднял руку. Не для того, чтобы положить ее мне на сердце, а чтобы мягко, почти невесомо коснуться кончиками пальцев моего виска. Прикосновение было ледяным, как прикосновение металла зимой.
— Первый урок, — прошептал он. — Видеть не глазами, а намерением. Не искать человека. Искать его след. Его энергию. Его боль, которую он оставляет после себя, как улику.
От его прикосновения по моему телу пробежали мурашки. В ушах зазвенело. Перед глазами поплыли странные тени — не образы, а ощущения. Гнев. Похоть. Жажда власти. Холодная, ничем не прикрытая жестокость. Это были отголоски, вибрации, застрявшие в вещах этого салона, в самом воздухе этого города.
— Я… я ничего не понимаю, — прошептала я, чувствуя легкое головокружение.
— Пока нет, — он убрал руку, и видения прекратились так же внезапно, как и начались. — Но ты почувствовала. Это начало. Теперь твоя задача — научиться различать эти вкусы. Находить их источник.
На моем виске осталось ледяное онемение, как от укола анестезии. Его метка. Его первый, самый малый дар.
— Он где-то здесь, — сказала я не уверенно, а вопросительно, оглядываясь вокруг, как будто маньяк мог прятаться за стеллажом.
— О, конечно, — Малефаэль слегка склонил голову. — Он здесь. В этом городе. Он дышит тем же воздухом, что и ты. Ходит по тем же улицам. И он уже выбрал следующую. Или уже закончил с ней. Время течет быстро.
В его голосе не было ни капли беспокойства. Лишь легкое, заинтересованное любопытство.
— Как мне его найти? — спросила я, и в голосе прозвучала беспомощность, которую я ненавидела.
Он повернулся и пошел к своему столу, оставляя меня с новыми, пугающими ощущениями и полным отсутствием ответов.
— Начни с начала, — сказал он через плечо, его тон снова стал светским и отстраненным, будто мы обсуждали каталог аукциона. — Вернись к тому, с чего начала. Поговори с подругой сестры. Изучи место, где все произошло. Но на этот раз смотри не глазами следователя. Смотри сквозь них. Ищи не улики, а след. Эмоциональный шрам, который он оставил. А я… я буду здесь. Чтобы направлять твои шаги, когда ты собьешься с пути.
Он сел в кресло и взял в руки тот самый темный камень, давая понять, что аудиенция окончена. Первый урок завершен. Он дал мне не ответ, а инструмент. И даже не объяснил, как им пользоваться.
Я стояла, чувствуя легкий холодок на виске и полную потерянность. Я согласилась на сделку, но вместо карты с указанием пути мне вручили компас, стрелка которого бешено вращалась, не находя севера.
Но это был мой компас. И это был мой путь.
Я молча развернулась и вышла. Дверь закрылась за моей спиной.
Охота начиналась. Но не с погони, а с первого, неуверенного шага в темноту. Следующей точкой была Лена, подруга Нади. И на этот раз я должна была слушать не только ее слова.
Я должна была слушать тишину между ними.
Ноябрьский дождь со снегом прекратился, оставив город в унылой, грязной слякоти. Растаявший снег смешался с землей, превратив тротуары в серо-коричневое месиво. Я сидела в том же самом кафе «У Геннадия» напротив Лены и пыталась не смотреть на то, как дрожат пальцы девушки, когда та отпивала из кружки с чаем. Наша первая встреча была нервной и оборванной на полуслове. Теперь я знала официальную версию той ночи: клуб «Гранж», компания друзей, Надя, ушедшая в туалет и не вернувшаяся. Но за словами оставалась недосказанность, тот самый «горький холодок», который не давал мне покоя.
Лена выглядела еще более разбитой, чем в прошлый раз. Дешевая краска в волосах отросла, обнажив темные корни, взгляд был пустым и уставшим. Обычная девушка, затянутая в жернова необычайного ужаса. Я слушала ее рассказ вполуха — это был тот же самый, заученный до дыр монолог. Но на этот раз я слушала его иначе, сквозь призму нового, чудовищного дара.
Малефаэль назвал это «минимальной чувствительностью». Для меня это было похоже на внезапно открывшуюся способность видеть ультрафиолет или слышать инфразвук. Мир не изменился, но наполнился фоновым шумом, которого раньше не существовало.
Я перестала вслушиваться в слова и позволила себе слушать по-другому. Закрыла глаза на секунду, отбросила гул голосов, шипение кофемашины, запах влажной одежды и сладкой выпечки. Я сосредоточилась на Лене. На том, что лежало под словами.
И тогда это пришло.
Сначала — просто смутное ощущение, как перепад давления перед грозой. Потом волна. Густая, липкая, знакомая. Чувство вины. Оно исходило от Лены едва ли не сильнее, чем от слов. Она винила себя. Не за то, что не уследила за подругой — это было на поверхности. Нет, это была более глубокая, почти детская вина: она была жива, пила чай в теплом кафе, а Надя — нет. Эта несправедливость жгла ее изнутри, и я чувствовала это как физический жар.
— Мне правда очень жаль, — голос Лены прервал мой анализ чувств, дрожа на высокой ноте. — Я бы все отдала, чтобы это предотвратить.
Я кивнула, не открывая глаз до конца. Я поймала другую ноту в этом симфоническом оркестре боли. Страх. Не просто испуг, а животный, парализующий ужас. Он был старше, чем вина. Он был похож на отпечаток, вмерзший в самое нутро Лены. Он был тем самым, о котором она намекала в прошлую встречу: «Кажется, что за тобой следят...». Она боялась не только маньяка где-то там, на улицах. Она боялась чего-то конкретного. Чего-то, что было связано с той ночью.
— Лена, — мой голос прозвучал тише, почти шепотом. Я заставила его быть мягким, не пугающим. — Мы уже говорили о том вечере. Давай сейчас попробуем не вспоминать, а... почувствовать. Закрой глаза. Музыку, запахи. Ты же была с ней до самого конца?
Лена испуганно кивнула, но послушно закрыла глаза. Ее веки задрожали.
Я сделала то же самое. И погрузилась в ее эмоциональный след глубже.
Картин не было. Только смутные вспышки: давящий теснотой танцпол, мигающие стробоскопы, сладковатый запах перегара и духов. И снова — тот леденящий страх. Он исходил из одного конкретного воспоминания, как черная точка на рентгеновском снимке.
— Кто-то был там... — прошептала я, ведомая инстинктом. — Не из вашей компании. Не Арсений, не Кирилл. Кто-то, кто привлек внимание Нади.
Лена напряглась.
— Ну... там всегда полно народа...
— Не просто народ. Кто-то один. Мужчина.
Эмоциональный след вздрогнул, как расстроенная струна. Волна страха стала острее, почти панической. Лена бессознательно сжала кружку так, что костяшки пальцев побелели.
— Я... я не помню, — выдавила она, и это была не правда. Вернее, правда лишь отчасти. Вера чувствовала — память была тут, совсем рядом, но ее будто залили бетоном. Кто-то прошелся по сознанию Лены ластиком, оставив лишь смутное, неоформленное пятно ужаса.
Но кое-что прорвалось. Не образ, не имя. Чистая, нефильтрованная эмоция, которую в тот миг ощущала Надя. И Лена, как ее подруга, уловила этот отголосок.
Я вдохнула резко, почувствовав это сама. Противоречивый, раздирающий на части коктейль из чувств.
Влечение. Острое, почти болезненное. Как удар током. Мгновенная, иррациональная тяга к незнакомцу, возникшая из ниоткуда.
И наложенный поверх него, пронзающий насквозь страх. Древний, как сам мир, страх жертвы перед хищником, который уже смотрит на нее голодными глазами.
Влечение и страх сплелись в один тугой, ядовитый узел. Надя чувствовала и то, и другое одновременно. И этот эмоциональный всплеск был так силен, что отпечатался на Лене, как ожог.
— Он... ей понравился? — тихо спросила я, все еще держа глаза закрытыми.
Лена резко открыла их. В них стояли слезы и полное недоумение.
— Я не знаю! Я не помню его лица, вообще ничего! Просто... стало так страшно. Мне захотелось уйти. И Надя... она странная стала. То притихшая, то смеялась слишком громко. Как будто... — она замолчала, вглядываясь в свою память и не находя там ничего, кроме тумана, — ...как будто ее кто-то завел, а потом бросил. Я не знаю. Может, мне показалось. После того, что случилось, мозг всякую ерунду придумывает.
Я открыла глаза. Кафе, звуки, запахи — все вернулось на свои места, но теперь казалось бутафорией, натянутой на жутковатый каркас из чужих чувств. Я смотрела на бледное, испуганное лицо Лены и понимала: та сказала всю правду, какую знала. Память была стерта. Аккуратно и безжалостно.
Но эмоциональное эхо осталось. И оно говорило куда красноречивее любых слов.
Я поблагодарила Лену, оставила на столе деньги за чай и вышла на сырую, промозглую улицу. Под ногами чавкала грязная каша из снега и земли. В ушах стоял звон тишины, нарушаемый лишь отголосками чужого страха и чужим, ядовитым влечением.
У меня появилась первая зацепка. Не имя, не внешность. Ощущение. Противоречивый портрет незнакомца, написанный страхом и желанием его жертвы.
И понимание, что тот, кого она ищет, умеет стирать себя не только с места преступления, но и из человеческой памяти. Оставляя после себя лишь немое, беспомощное эхо.