В воздухе висело три запаха.
Первый – сырая, тяжелая глина, запах самой земли, раскрытой и оскверненной. Второй – сладковатый, тошнотворный дух гниющего мяса, который обволакивал гортань липкой пленкой. И третий… третий был тоньше, острее. Не свой собственный страх, который можно было бы сглотнуть или задавить в кулаке, а чужой. Чужой, холодный ужас, который не выветривался, а въелся в камни, пропитал сырость и теперь висел в неподвижном воздухе пещеры, как миазмы забытой могилы.
Каэлан не двигался.
Ледяная капля влаги, сочившаяся со свода логова, отделилась от темного камня и упала ему за воротник поношенной кожи. Ледяная черта пробежала по позвоночнику. Мускулы на спине инстинктивно напряглись, требуя содрогнуться, отпрянуть от неожиданного холода. Но тело, выдрессированное годами иной жизни, осталось недвижным, как изваяние. Оно помнило. Помнило сухой, как щепка, голос старого Борвана, доносившийся сквозь треск костра: «Пока ты не движешься, ты часть пейзажа. Камень. Пень. Пустота. Чудовище не видит мир, как человек. Оно видит движение, тепло, дыхание. Стань холодным. Стань тихим. Стань ничем. И ты будешь невидим.»
Каэлан стал ничем.
Его глаза, давно привыкшие не ждать милости от света, выхватывали из полутьмы контуры логова. Это была не пещера в полном смысле, а скорее подкоп под рухнувшие своды старого подвала. Слева – груда костей, не аккуратный трофейный склад, а хаотичная свалка, где рёберные дуги человеческого скелета сплетались с осколками овечьих черепов. Прямо – клочья одежды, когда-то, наверное, грубой шерсти или холста, теперь пропитанные чем-то тёмным и склеенные в единую мерзкую массу. И в самом дальнем углу, там, где тьма сгущалась почти что осязаемо, шевелилось что-то. Не тень, ибо тени пассивны. Это была бесформенная, сгущенная чернота, которая медленно, волнообразно колыхалась, втягивая в себя скудный свет и не возвращая ничего. От неё исходило тихое, мокрое сопение, звук спящего зверя, чей сон чреват насилием.
Мозг Каэлана, отрешённый от тела, холодно констатировал факт, ставя последнюю точку в мысленном досье.
Мысль возникла не как порыв, а как холодная, отточенная пластина, вставшая на своё место в механизме.
Первый закон. Изучи врага.
Голос в голове был не его собственным — он принадлежал Борвану, но за годы стёрся, стал частью внутреннего ландшафта Каэлана, сухим и чётким, как удар клинка по точильному камню. Этот голос диктовал алгоритм.
Анализ.
Запах.Гниль есть, но не болезненная, не та, что разит наповал чумным дыханием. Значит, не мор, не пожирающая плоть болезнь. Просто тлен, естественное состояние.
Движение.Он видел, как та тень ввалилась сюда час назад. Двигалась тяжело, с присвистом, одна нога волочилась, оставляя влажный след на камне. Старая травма. Возможно, сломана и срослась криво.
Восприятие.Откликается на шум? Каэлан замер, слушая мокрое сопение. Затем, с минимальным усилием, сместил подошву, придавив мелкий камешек. Тихий скрежет разнесся под сводами.
В дальнем углу сопение оборвалось.Бесформенная чернота напряглась, и из неё повернулось в сторону звука нечто, отдаленно напоминающее голову. Резко, чутко. Слух острый. Обоняние, несомненно, тоже.
А зрение?
Каэлан медленно,сантиметр за сантиметром, поднял правую руку от бедра. Не ту, что лежала на инструменте, — другую. Он пошевелил пальцами в единственном слабом луче света, пробивавшемся с поверхности через трещину в плитах перекрытия. Свет выхватывал из мрака бледную кожу, старые шрамы, грязь под ногтями.
Тень в углу не дрогнула.Сопение возобновилось.
Слеповат.
На губах Каэлана,сухих и потрескавшихся, не дрогнуло ни единой мышцы, но где-то в глубине сознания, там, где жила профессиональная оценка, родилось удовлетворение. Хорошо.
Его правая рука, всё это время остававшаяся неподвижной, лежала на холодном металле. Не на рукояти меча — длинный клинок был бесполезен в тесноте подвала. Его оружием была «Удавка». Две крепкие дубовые рукояти, соединенные поперечиной, на которую тугими витками была намотана серебряная проволока толщиной в палец. Петля, готовая к броску. Инструмент не убийства, а контроля. Дорогой, специализированный, смертельный для определенного вида нежити. На поясе, в простых, не украшенных ножнах, висел тесак. Короткий, с широким, тяжелым клинком из матовой, не блестящей стали. Не серебро. Этот — для работы по плоти и кости, когда враг уже обездвижен. Инструмент добивания, а не фехтования.
Мозг, закончив инвентаризацию, снова щёлкнул, как замок.
Итог: Вурдалак. Слеповат. Чуток. Травмирован. Силён в броске на короткой дистанции, особенно из темноты.
План,простой и жестокий, как и всё, что делал Каэлан, созрел, приняв окончательную форму.
Главное — не дать схватить. Слеп, но быстр в броске. Значит, шум должен быть не там, где он... а здесь, где я. Чтобы бросился точно по нужной траектории. Прямо на петлю.
Оставалось только начать.
План был прост. Простота — единственная роскошь, которую мог позволить себе охотник в темноте, где цена ошибки измерялась кишками, вывороченными на сырую глину.
Действие началось с обмана.
Каэлан, всё ещё не меняя своей сгорбленной, каменной позы, разжал пальцы левой руки. В ладони, зажатый всё это время, лежал округлый булыжник, холодный и влажный. Никакого замаха, никакого лишнего напряжения — лишь резкий, кистевой бросок. Камень, описав короткую дугу, с глухим, оглушительным ГРОХОТОМ ударился о каменную кладку в противоположном, самом дальнем углу логова.
Звук был подобен удару грома в этой замкнутой, сырой темнице.
Сопение в углу оборвалось, сменившись натянутой, ядовитой тишиной длиною в одно сердцебиение. А затем тишину разорвало.
Тень взвыла.
Это не был звук живого горла — это был скрежещущий визг, рождённый где-то в сгнившей грудной клетке, полный слепой, неумолимой ярости и вечного, неутолимого голода. Бесформенная чернота сжалась и рванулась вперёд — не вставала, не разбегалась, а рванулась, как выпущенная из лука тетива, точно по направлению к источнику шума. Расчёт подтвердился. Слепая ярость двигалась по прямой.
Конь под Каэланом, уставший и недовольный долгой рысью, резко перешёл на шаг, фыркнув на сырой осенний воздух. Не из-за усталости. Перед ними лежало бревно, когда-то, судя по остаткам коры, высокий и прямой сосновый столб. Теперь оно было сгнившим, покрытым сизым лишайником и наполовину вросшим в крапчатый мох. Но на той его стороне, что ещё гордо смотрела в небо, чётко виднелось клеймо: грубовато выжженный контур оленя с ветвистыми рогами.
Золотого оленя. Знак Лесоходов.
Каэлан не сказал ни слова. Он лишь придержал Грохота, давая взгляду скользнуть по опушке леса, по груде серых камней справа, по едва заметной тропинке, уходящей в чащу слева. Граница. Она всегда чувствовалась иначе, чем просто смена пейзажа. Воздух становился плотнее, звуки — приглушённее, будто сама земля затаила дыхае, ожидая, пройдёшь ты или повернёшь вспять. Он с детства научился считывать эти незримые межевые столбы: по поросли на определённых деревьях, по отсутствию волчьих следов, по особой тишине в птичьих голосах. Здесь же границу обозначали явно. И небрежно. Поваленный столб не чинили, но и не убирали. Предупреждение для своих? Или насмешка над чужими?
Торгрим, ехавший на полкорпуса впереди, даже не оглянулся на столб. Но его спина, до этого сгорбленная под тяжестью дорожного плаща и усталости, внезапно выпрямилась. Плечи расправились. Он больше не был просто гонцом в чужой глуши. Он был дома. Его рука легла на рукоять длинного ножа у пояса не как на оружие, а как на символ законной власти — здесь он имел право его носить и применять. Молчаливый, но красноречивый жест.
Каэлан тронул коня, и Грохот, переступив через прогнившее дерево, ступил на землю ярла Бьярта.
Дорога подтвердила перемену статуса моментально. Там, за границей, это была обычная лесная колея — ухабистая, размытая осенними дождями, с корнями, норовящими поймать копыто. Здесь же, всего через два десятка шагов, она превратилась в гать. Не идеальную, не мощёную булыжником, как в богатых южных уделах, но добротную. Крепкие, подтёсанные сверху брёвна, уложенные на поперечины через самое топкое место болотца. Следы недавнего ремонта: свежие срезы, пахнущие смолой, новые колышки.
Каэлан кивнул про себя, почти машинально. Первое наблюдение легло в копилку фактов, холодных и беспристрастных, как клинок. Инфраструктура. Поддерживают. Значит, ресурсы на это выделяют. Значит, есть регулярный поток людей и грузов, который нужно обеспечить. И есть воля — или необходимость — этот поток защищать.
Он бросил взгляд на Торгрима, на его ставшую вдруг знакомой, уверенную спину. И есть люди, которые чувствуют эту волю как свою собственную кожу. Для гонца эти брёвна под копытами его коня были не просто дорогой. Они были продолжением воли его ярла. Порядком. Законом.
А для Каэлана они были лишь первым признаком того, в какую именно игру его втянули. Игру с правилами, написанными не им.
Звук пришёл раньше вида — глухой, отрывистый стук, раз за разом, нестройный, как барабанный бой плохого ополчения. Потом к нему добавился скрип — тугих верёвок, нагруженных блоков, тянущих что-то тяжёлое. Лес впереди редел, и между стволами замелькали резкие, лишённые зелени прорехи, залитые бледным осенним светом.
Они выехали на лесоповал.
Картина была как из учебника по хозяйствованию на границе выживания. Работа кипела. Топоры взлетали и опускались, со звоном вгрызаясь в сосновую плоть. По накатанным колеям волокли срубленные, ещё смолистые стволы, сдирая с земли последний дёрн. На импровизированной эстакаде двое рабочих крутили ворот лебёдки, подтягивая к ним очередного лесного великана. Всё было организовано, подчинено жестокому, но чёткому ритму.
И всё было пронизано тихим, липким отчаянием.
Каэлан видел это в спинах лесорубов. В их жилистых, с перекатывающимися под кожей сухожилиями руках. В лицах, осунувшихся не от недельной голодовки, а от многомесячного, ежедневного выжимания всех соков. Их глаза, когда они на секунду отрывались от работы, блестели не потом, а какой-то странной, лихорадочной искрой — смесью крайней усталости и вынужденной звериной бдительности. Они не просто рубили лес. Они отчаянно что-то выгрызали у этой земли, судорожно, будто завтра уже будет поздно.
Над ними, на чурбаке посреди очистки, стоял надсмотрщик. Он был иным. Добротная куртка из плотного сукна, подбитая по краям мехом, на груди — тот самый золотой олень, но уже вышитый, а не выжженный. В руке не топор, а гибкий прут. Его взгляд скользил не по стволам, а по спинам людей, высчитывая паузы, отмечая малейшее замедление. Он был здесь не работником, а воплощённым контролем. Прутом и вышитым оленем.
Торгрим, проезжая мимо, лишь коротко кивнул в его сторону. Надсмотрщик узнал его, поднял руку, крикнул сквозь грохот:
— Торгрим! С возвращением! Новостей?
Голос был громким, привыкшим командовать, но в нём пробивалась искренняя озабоченность. Не о лесорубах. О чём-то другом.
Торгрим, не останавливая коня, лишь мрачно покачал головой. Жест был красноречивее слов: ничего хорошего. Никаких вестей. Пустота.
Надсмотрщик сжал губы, лицо его потемнело. И в этот миг его взгляд — острый, оценивающий — переметнулся на Каэлана. Пробежался по его поношенному кожане, задержался на «Удавке», притороченной к седлу, на рукояти тесака. В глазах надсмотрщика не было ни любопытства, ни страха. Было холодное, мгновенное вычисление: угроза? ресурс? помеха? Вычисление заняло долю секунды. И — отказ. Не его проблема. Чужой.
Он отвернулся, рявкнув что-то лебёдчикам, и снова утонул в своём надзоре.
Взгляды лесорубов, на секунду прикованные к приезжим, тут же потухли. Скользнули по Каэлану, как по пустому месту, и снова прилипли к своим топорам, к верёвкам, к неумолимо ползущим по небу облакам. У них не было сил даже на подозрение. Чужой. Не их забота. Их забота была здесь, в этом выгрызаемом у леса квадрате, в этом долге, который они, казалось, отрабатывали не перед ярлом, а перед самой Судьбой.
Каэлан проехал мимо, впитывая в себя картину, раскладывая её на составляющие, как раскладывал когда-то тушу зверя. Организованность. Жёсткий контроль. Истощение людей. Липкий, немой страх в воздухе, прикрытый рёвом падающих деревьев.