Аплодисменты в Пустоте

Шторм аплодисментов обрушился на нее, как физическая волна. Оливия Стерн стояла в ослепительном свете рампы, улыбка, выточенная годами тренировок, застыла на лице. Ее последний поклон был совершенен – изящный наклон головы, рука, мягко прижатая к груди в благодарности, но без подобострастия. Шелест платья, сотканного из ночи и звездной пыли, сливался с грохотом одобрения. «Глория». Опять «Глория». Роль, принесшая ей первую славу, роль, которую она ненавидела всем сердцем, но которую публика требовала снова и снова. Как мантру. Как проклятие.

Она скользнула за тяжелый бархатный занавес, и мир перевернулся. Грохот сменился гулкой, давящей тишиной. Свет рампы погас, оставив после себя слепящие пятна в глазах и пронзительный холод кулис. Воздух здесь был другим – пропитанным пылью декораций, потом, запахом старой древесины и чего-то еще… чего-то затхлого, как невысказанные секреты. Несколько статистов в потрепанных костюмах промелькнули тенями, их лица в полумраке были лишены выражения. Техник, кряхтя, тащил громоздкий фрагмент дворцовой колонны. Никто не смотрел на нее. Или делали вид, что не смотрят. Звезда Городского Театра растворилась в этой рабочей рутине закулисья так же быстро, как ее персонаж исчезал со сцены.

Оливия двинулась по узкому коридору. Ее каблуки глухо стучали по деревянному полу, звук поглощался ватным молчанием. Стены, увешанные старыми афишами, смотрели на нее выцветшими глазами забытых спектаклей и актеров. Здесь, в этих кишках театра, триумф казался иллюзией, сном, от которого вот-вот предстоит проснуться в холодном поту. Она чувствовала, как адреналин, секунду назад бурливший в жилах, стремительно утекал, оставляя после себя свинцовую усталость и ту самую, знакомую до тошноты, пустоту.

Дверь в ее гримерку была массивной, темного дерева, с блестящей латунной табличкой «О. Стерн». Роскошь, дарованная статусом. Она толкнула ее, и створки бесшумно поплыли внутрь, открывая просторное помещение. Но роскошь здесь была леденящей. Высокие потолки терялись в полумраке. Большое трюмо с яркими лампочками по периметру казалось единственным островком света в море теней. Глубокое кресло, обитое темно-бордовым бархатом. Диван. Шкафы для костюмов. Все – дорогое, безупречное, и абсолютно безжизненное. Холод веял от каменных стен, не согретых духом человеческого присутствия. Это была не гримерка, а склеп для живой актрисы.

Оливия закрыла дверь, прислонилась к ней спиной. Тишина здесь была иной – не рабочей, а гнетущей, звенящей. Она сбросила туфли на высоком каблуке, и они с глухим стуком упали на персидский ковер. Босые ноги вонзились в холодный ворс. Шаг за шагом, медленно, как под гипнозом, она подошла к трюмо. Лампочки ослепили. В их безжалостном свете она увидела Глорию – безупречную, холодную, победительную красавицу с иссиня-черными волосами, собранными в сложную прическу, с безукоризненным макияжем, подчеркивающим скулы и губы цвета спелой вишни. Лицо статуи.

Руки, дрожащие теперь не от волнения, а от опустошения, потянулись к волосам. Не к своим. К парику. Осторожно, булавка за булавкой, она освобождала свою настоящую шевелюру. Парик, тяжелый, пахнущий лаком и чужим потом, с глухим шумом упал на столик трюмо. Под ним открылись ее собственные волосы – каштановые, вьющиеся, беспорядочно прилипшие ко лбу и вискам. Она взяла ватный диск, смочила его в едкой жидкости для снятия макияжа и провела по левой щеке. Бежевая краска смешалась с потом, оставив грязный след. Еще диск. Еще. Жесткими, почти яростными движениями она стирала Глорию. Слой за слоем. Тушь, растушеванная до дымки, румяна, тщательно наложенные тени... Все это сползало вниз, обнажая кожу подлинную – бледную, с синевой под глазами, с мелкими морщинками у уголков губ, которые Глория не знала. И с каждым движением ватного диска в зеркале проступала не статуя, а женщина. Изможденная. Постаревшая за один вечер. Глаза, еще секунду назад сверкавшие триумфом на сцене, теперь были огромными, темными и пустыми, как два колодца, уходящих в никуда.

Она остановилась, глядя на свое отражение. На этого незнакомца с каштановыми прядями, спадающими на лоб, с лицом, наполовину очищенным, наполовину еще принадлежащим призраку Глории. В этой жутковатой раздвоенности и была ее жизнь. И в этой тишине, когда маска сползла, из глубин памяти, как из темного люка, всплыло то. Не образ, не картинка, а чувство. Гнетущее, удушающее чувство вины, острое, как лезвие бритвы.

Амфитеатр старого университетского театра, пахнущий пылью и юностью. Она, двадцатилетняя, с сердцем, полным амбиций и дрожи. Джессика Браун. Ее наставница. Ее богиня. Женщина с лицом афинской богини и голосом, способным заставить плакать камни. Джессика репетировала с ней роль Джульетты – роль, которая должна была открыть двери в главную труппу Городского Театра. Невероятный шанс. И Оливия горела. Но горела слишком ярко, слишком отчаянно. Она видела взгляд продюсера, Мориса Лангдона, тяжелый, оценивающий, скользящий по Джессике во время одной из репетиций. Видела, как Джессика, обычно неприступная, отвечала на этот взгляд… неуверенно? Смущенно? Оливия уловила трещину.

И тогда родилась мысль. Гадкая, скользкая, как червь. Она подошла к Лангдону после генеральной репетиции. Сказала… что? Что Джессика нездорова? Нет. Хуже. Шепотом, с глазами, полными ложной заботы, она намекнула на «нервное истощение» наставницы, на ее «непредсказуемость», на то, что великая Браун, возможно, уже не та. Что доверить ей премьеру… рискованно. Что она, Оливия, готова взять на себя этот груз. Ради театра. Ради шоу. Ложь была тонкой, как паутина, и ядовитой, как цианид. Она видела, как в глазах Лангдона вспыхнул сначала недоверие, потом расчет, потом холодное решение. Джессика Браун была отстранена от роли за два дня до премьеры «по состоянию здоровья». Оливия Стерн стала Джульеттой. Ее прорывом. Ее звездным часом. Купленным ценой предательства.

В гримерке стало еще холоднее. Оливия сглотнула комок, вставший в горле. Она отвернулась от зеркала, не в силах больше видеть отражение предательницы. Триумф? Какой триумф? Это был мавзолей, построенный на костях доверия. Она подошла к мини-бару, скрытому в одном из шкафов. Рука, все еще дрожа, налила в тяжелый граненый стакан добрую порцию виски. «Старый ворон». Ее единственный верный спутник в этих стенах. Она отпила большой глоток. Огонь хлынул в горло, разлился по груди, но не согрел. Он лишь подчеркнул внутренний холод, эту вечную мерзлоту в душе. Она снова поднесла стакан к губам, жаждала, чтобы жидкость выжгла память, выжгла Джессику, выжгла тот гадкий поступок. Но он лишь разъедал изнутри сильнее.

Исчезнувший Дуэт

Тяжелая дубовая дверь кабинета директора Вольфа распахнулась с такой силой, что откинулась на массивный латунный стопор с глухим стуком. Оливия Стерн ворвалась внутрь, не как звезда Городского Театра, а как штормовой ветер, сметающий все на пути. Ее дыхание, обычно поставленное и ровное, срывалось на короткие, резкие вдохи. Каблуки оставили на паркете глубокие царапины – следы ее бега по пустынным утренним коридорам театра, еще пахнущим ночной пылью и отчаянием.

– Вольф! – Ее голос, обычно бархатный инструмент, звучал хрипло, сдавленно, как струна, готовая лопнуть. – Марка нет!

Директор Театра, Людвиг Вольф, не оторвался от толстой папки с бюджетными отчетами. Он сидел за своим импозантным, темным, как скала, столом, заваленным бумагами и единственной изысканной бронзовой статуэткой Мельпомены. Свет от массивной латунной лампы падал на его лысину, блестевшую, как отполированный камень, и на тяжелую челюсть, заросшую седыми щетинистыми волосами. В воздухе витал терпкий запах дорогого коньяка и сигарного пепла – запах власти и полного равнодушия.

– Марка? – пробурчал он, не глядя, переворачивая страницу с шумом. – Какого Марка? У нас тут полсотни Марков бегает, Стерн. Хористы, осветители, статисты…

– Марк Велански! – Оливия ударила ладонью по столешнице. Звук был громким, как выстрел, заставив вздрогнуть даже невозмутимого Вольфа. Он медленно поднял голову. Его маленькие, глубоко посаженные глаза, похожие на две черные пуговицы, уставились на нее без тени интереса. – Мой партнер! Велански! Дуэт в "Лунной Сонате"! Репетиция началась сорок минут назад! Его нет! Никто не видел его с прошлой ночи! Его телефон мертв! Квартиру обзвонили – тишина!

Паника, холодная и липкая, как паутина, сжимала ей горло, колотилась под ребрами. Марк. Надежный, как швейцарские часы. Педант. Никогда не опаздывал. Никогда не пропускал. Их дуэт в новой постановке был нервом спектакля, сложнейшим переплетением голосов и эмоций. Без него – крах. Но сейчас ее терзало не это. Слишком свежи были воспоминания о шепоте в пустоте, об анонимных розах с их кровавыми шипами, о призраке Джессики Браун. Исчезновение Марка пахло не бытовухой, а чем-то… темным. Зловещим.

Вольф вздохнул, словно перед ним поставили неразрешимую задачу. Отодвинул папку. Сложил руки на животе, покрытом дорогим, но слегка потертым пиджаком.

– Велански… – Он произнес имя так, будто пробовал на вкус что-то несвежее. – Ах, да, ваш красавчик-баритон. Ну, что я могу сказать, Стерн? Наверное, сбежал. Обычное дело.

– Сбежал?! – Оливия не поверила своим ушам. – Куда? От кого? Марк не из тех, кто сбегает! У него контракт! Работа! Спектакль через неделю!

Вольф пожал массивными плечами. Жест был медленным, тяжелым, как движение ледника. Совершенно равнодушным.

– Кредиторы, Стерн. Или женщина. А может, и то, и другое. – Он махнул рукой, словно отмахиваясь от назойливой мухи. – У этих артистов вечно хвосты. То долги по уши, то скандальные романы. Надоел город – сел на поезд. Или самолет. Или в канаву с головой. Кто их разберет? Наймем кого-то другого. Баркарди свободен? Или тот новый, Ренар… Репетируйте с дублером.

Его слова падали, как камни, в ледяную пустоту внутри Оливии. Ложь. Она ощутила ее кожей. Как запах. Как вибрацию в воздухе. Слишком гладко. Слишком цинично. Слишком… удобно. Вольф знал что-то. Знает. Его каменное спокойствие было фальшивым. Театральным. Как дешевый грим. В его черных пуговицах-глазах не было ни капли искреннего удивления или беспокойства. Было… предвкушение? Нет, скорее усталое знание того, что рано или поздно так и случится.

Оливия впилась в него взглядом. Ее собственный взгляд, еще недавно отточенный до лезвия в гримерке после истории с розами, сейчас был полон не холодной ярости, а трепета. Паника рвалась наружу, грозя разорвать тонкую пленку контроля. Она видела, как ее пальцы белеют от сжатия на краю стола. Чувствовала, как холодный пот стекает по позвоночнику под черным шелком блузки. Слышала бешеный стук собственного сердца, заглушавший тиканье массивных напольных часов в углу кабинета. Но маска держалась. Лицо было напряженным, бледным, но не искаженным истерикой. Губы сжаты в тонкую белую линию. Актриса играла роль спокойствия перед лицом катастрофы. Играла отчаянно.

– Он не сбежал, – произнесла она тихо, но так, что каждое слово резало воздух, как стекло. – С ним что-то случилось. Вы же понимаете это.

Вольф поднял бровь. Едва заметно. Его толстый палец постучал по столу.

– Что именно я должен понимать, Стерн? Что артист пропал? Бывает. Полиция занимается такими вещами. Не моя епархия. Моя епархия – чтобы спектакль шел. Ваша – чтобы пели. Идите, репетируйте с дублером. Пока Велански не объявится. Если объявится.

Он снова потянулся к папке, всем видом показывая, что аудиенция окончена. Разговор исчерпан. Марк Велански стерт из повестки дня, как опечатка в сценарии.

Оливия замерла на мгновение. Казалось, она вот-вот взорвется – бросит ему в лицо что-то тяжелое, закричит, обвинит. Но вместо этого она резко выпрямилась. Маска сползла на место, заморозив все черты в выражении холодного, презрительного недоверия. Она не сказала больше ни слова. Просто развернулась на каблуках и вышла из кабинета, хлопнув дверью чуть тише, чем вошла, но с такой силой, что стекла в дверных филенках задребезжали.

В коридоре она прислонилась спиной к прохладной стене, закрыла глаза. Дрожь пробежала по всему телу. "Наверное, сбежал. Обычное дело." Циничные слова Вольфа эхом бились о череп. Ложь. Каждое слово было ложью. Она чувствовала это нутром, обостренным недавними событиями. Марк не сбежал. Его исчезновение было частью чего-то большего. Частью той темной игры, которая началась с шепота в пустоте и анонимных роз. И Вольф… Вольф знал. Или был вовлечен.

Паника снова накатила волной. Где Марк? Что с ним? Шепот: "Долго ли продлится ее век?" теперь обрел новое, жуткое измерение. Исчезновение партнера… Это было предупреждение? Удар по ней? Или начало исполнения угрозы?

Репетиция с Призраком

Холод в зале Городского Театра был особым. Не просто отсутствием тепла от полупустых кресел, а глубоким, промозглым холодом камня, впитавшего десятилетия сырости, неудач и невысказанных обид. Свет рабочих прожекторов, падавший на сцену, не согревал, а лишь подчеркивал мрак оркестровой ямы и гулкую пустоту балконов. Оливия Стерн сидела в десятом ряду партера, закутавшись в шерстяной шарф поверх черной водолазки, но холод проникал сквозь ткань, цеплялся за кости. Она пришла не по делу. Пришла бесцельно, бежать от собственных мыслей, от навязчивого образа Марка в грязи канала, от пепла сожженной расписки, который, казалось, все еще витал в ее гримерке. И нашла себя здесь. На репетиции спектакля, в котором не была занята. Наблюдая за адом.

Ад творился на сцене. Репетировали "Кровавую Сонату" – мрачную, экспрессионистскую вещь, где главная роль, роль Безумной Графини, когда-то принесла славу… Джессике Браун. Той самой. Наставнице, Богине, Жертве.

Теперь Джессика Браун стояла под этими же безжалостными софитами, но в роли крошечной, почти бессловесной старухи-служанки. Ее фигура, когда-то царственная, сейчас казалась хрупкой, согбенной под грузом лет и, как знала Оливия, под грузом несправедливости. Нелепый чепец съезжал набок на ее некогда великолепных, а теперь тускло-седых волосах, собранных в жалкий узел. Лицом в гриме глубокой старости она пыталась исполнить простейшую ремарку: поднять упавшую перчатку Безумной Графини (которую играла молодая, напористая Ирина Волкова, сияющая от сознания своего триумфа) и подать ей.

– Стой! – Голос Людвига Вольфа, сидевшего за режиссерским столиком в первом ряду, прозвучал как удар кнута. Гулкий, металлический, лишенный интонации. – Браун! Что это было? Ты не подаешь, ты швыряешь! Как нищую милостыню! Это же графиня! Графиня, черт возьми! Трепет! Благоговение! В глазах! Где благоговение?

Джессика замерла, перчатка в ее дрожащей руке казалась неподъемной гирей. Она попыталась выпрямиться, но спина не слушалась. Губы под слоем грима шевельнулись, пытаясь что-то сказать, но звука не последовало.

– Не молчи! – рявкнул Вольф, стукнув кулаком по столику. Звонко ударила опрокинутая чашка с кофе. – Объясни! Что ты играешь? Старую развалину? Так ты и есть старая развалина, но служанка – это не ты! Это роль! Покажи мне роль! Снова! С самого входа! И чтобы я увидел в твоих глазах страх перед госпожой, а не тупое отупение!

Оливия сжала руки на коленях так сильно, что суставы побелели. Каждый крик Вольфа вонзался ей в грудь, как нож. Она видела, как дрожат руки Джессики. Не просто дрожат – трясутся мелкой, неконтролируемой дрожью, от которой перчатка вот-вот выпадет снова. Видела, как она пытается вдохнуть, но дыхание срывается на коротких, хриплых всхлипах, заглушаемых гримом. Видела ее взгляд, направленный куда-то в пространство за спиной самодовольной Волковой. Потухший. Как пепелище после пожара. В нем не было ни гнева, ни обиды, ни даже слез. Только глубокая, бездонная усталость и пустота. Пустота человека, у которого вырвали все: славу, достоинство, веру. И Оливия знала, кто вставил первый клин в эту щель. Кто начал разрушение.

Чувство вины. Оно поднялось из самого нутра, черное, удушающее, тяжелее свинца. Оно заполнило холодный зал внутри нее, вытеснив даже ледяную пустоту, ставшую ее броней после смерти Марка. Вина за тот далекий день. За тот ядовитый шепот в ухо Лангдону: "нервное истощение", "непредсказуемость". За то, что она, молодая, голодная до славы Оливия, продала свою наставницу, свою почти мать, за главную роль. За то, что Джессика Браун, чей голос заставлял плакать мрамор, теперь стояла тут, под уничтожающим взглядом Вольфа и ядовитыми усмешками Волковой, дрожащей старухой, неспособной поднять перчатку.

"Я сделала это", – шептало что-то внутри. "Это я начала этот путь для нее. Путь вниз. К этой гримерке второго этажа, к этим унизительным крохам ролей, к этому публичному растоптыванию".

Джессика снова попыталась. Она сделала несколько шаркающих шагов (Оливия заметила, как она почти волочит ногу – старая травма? Или просто слабость?), наклонилась с видимым усилием, подняла воображаемую перчатку (настоящую Волкова уже держала в руке с презрением). Ее рука с дрожащей "перчаткой" протянулась к Волковой. Лицо, под слоем грима, напряглось в попытке изобразить то самое "благоговение". Получилась гримаса страха. Животного, неконтролируемого страха.

– Убожество! – фыркнула Волкова громко, так, что было слышно в зале. Она даже не взглянула на Джессику, обращаясь к Вольфу. – Людвиг Карлович, может, хватит? Она же все равно ничего не сыграет. Только время тратим. Дублерша есть?

Вольф не ответил Волковой. Его взгляд, тяжелый и безжалостный, был прикован к Джессике.
– Страх? – он исказил губы в подобии улыбки. – Это не страх графини, Браун. Это твой собственный страх. Страх нищеты? Старости? Забвения? Вот его и играй. Хотя что там играть – ты в нем живешь. Продолжаем. Со слов: "Ваша светлость, вам дурно..."

Джессика опустила руку. Перчатка (воображаемая) упала бы снова, будь она реальной. Она стояла, поникшая, глотая воздух, как рыба на берегу. Ее плечи содрогнулись. Казалось, еще секунда – и она рухнет прямо тут, на глазах у полупустого зала, у торжествующей Волковой, у каменного Вольфа.

И в этот момент ее взгляд, блуждавший в отчаянии по мрачному залу, случайно встретился с взглядом Оливии.

Он длился мгновение. Меньше мгновения. Но Оливии показалось, что время остановилось.

Это не был взгляд ненависти. Не был взглядом обвинения. Это был взгляд немого, всепонимающего горя. Глубокого, как пропасть, старого, как сама их преданная дружба, и острого, как только что вонзившийся нож. В этих глазах, потухших и пустых секунду назад, вспыхнула вся боль унижения, вся горечь падения, вся тяжесть прожитых в безвестности и бедности лет. И знание. Знание о том, кто начал это падение. Кто предал. Кто стоял у истоков ее нынешнего кошмара.

Этот взгляд был укором. Не громким, не яростным. Тихим. Смертельным. Укором, который говорил без слов: "Посмотри, Оливия. Посмотри, во что ты меня превратила. Посмотри на свою работу."

Загрузка...