Глава 1. Запах весны

Первое мая сорок пятого. Берлин. Город-призрак, город-рана. Я веду нашу полуторку сквозь каменное крошево улиц, и каждый поворот руля отдаётся болью в голове — проклятая контузия под Кюстрином до сих пор не даёт забыть о себе. В ушах звенит, словно где-то рядом бьют в колокол, а перед глазами иногда плывут мутные пятна, заставляя моргать чаще, чтобы вернуть чёткость зрению. Справа Ванька Петров, мой земляк дремлет, привалившись к дверце. Лицо осунувшееся, с тенями под глазами, но по-детски безмятежное во сне. Щетина на впалых щеках, потрескавшиеся губы, выцветшая от солнца и дождей пилотка, сбившаяся набок. А ведь ему всего двадцать.

Грузовик подпрыгивает на очередной воронке, колёса скрежещут по обломкам кирпича, и Ванька вздрагивает, хватается за винтовку с отполированным от частого использования прикладом. Пальцы его, в ссадинах и мозолях, белеют от напряжения. Глаза распахиваются, мутные спросонья, но тут же наполняются настороженностью — привычка, выработанная годами постоянной опасности.

— Спи, — говорю ему, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — До позиций ещё километра два.

Он трёт глаза кулаком, как делал и я в детстве, когда мать будила в школу. Этот жест, такой домашний, такой мирный, кажется здесь чужеродным, как полевой цветок на бетонной плите.

— Борь, а правда, что скоро конец? Что Гитлер того... капут? — в его голосе надежда смешивается с недоверием.

Он достаёт помятую пачку из-под трофейных сигарет, вытряхивает последнюю щепотку махорки на обрывок газеты. Бумага липнет к пальцам — руки чёрные от машинного масла и пороховой гари, въевшейся так глубоко, что кажется, она уже в крови. Сворачивает самокрутку привычными движениями, прикуривая от уголька в самодельной зажигалке из гильзы немецкого патрона. Огонёк на мгновение освещает его руки.

— Кто ж его знает, — отвечаю я. — Может, завтра, может, послезавтра. Но скоро, это точно. Наши уже у Рейхстага.

Он протягивает мне самокрутку, и я жадно затягиваюсь. Дым наполняет лёгкие, горький, терпкий. Как эти четыре года. Как вся моя жизнь с сорок третьего, когда я впервые увидел смерть так близко, что она дышала мне в затылок. Выдыхаю сизую струю, и она растворяется в воздухе, пропитанном запахом гари, пыли и страха.

Впереди — баррикада из перевёрнутых трамваев, похожих на огромных мёртвых насекомых. Обгоревшие остовы автомобилей, мешки с песком, колючая проволока, перекрученная, как спутанные волосы. Притормаживаю, вглядываясь в эту мешанину металла и камня, пытаясь найти проезд.

Из-за груды кирпичей, когда-то бывших чьим-то домом, появляется наш лейтенант Савельев, машет рукой. Гимнастёрка в пятнах пота, планшетка болтается на боку. Молоденький совсем, как и мы все. Только глаза старые, усталые — в них отражается вся география войны от Волги до Шпрее.

— Сержант! — кричит он, перекрывая далёкий грохот артиллерии, бьющей по центру города. Голос хриплый, сорванный от команд и от дыма. — Давай сюда, только осторожно! Снайпер работает! Третьего часа Петьку-связиста зацепил!

Я киваю, выжимаю сцепление. Полуторка рычит, словно раненый зверь, но ползёт вперёд, оставляя за собой шлейф сизого дыма. Ящики с патронами и гранатами в кузове позвякивают, будто колокольчики. Этот звук почему-то напоминает мне детство, Новый год, ёлку с самодельными игрушками и бумажными гирляндами.

А дома сейчас всё цветёт, наверное. Урюк, яблони, сирень под окнами.

Пуля щёлкает по капоту, оставляя вмятину, словно от удара молотком. Звук резкий, как щелчок кнута, возвращает меня в реальность. Ванька вжимает голову в плечи, лицо становится белее извёстки. Он сползает ниже, прячась за приборной панелью, и передёргивает затвор винтовки — движение, отработанное до автоматизма, до мышечной памяти.

— Твою мать, — шепчет он побелевшими губами, крестясь украдкой. — Не доеду, чую...

— Не дрейфь, — говорю ему, хотя у самого холодок между лопаток ползёт. — Не из такого выкарабкивались.

Вторая пуля разбивает боковое зеркало. Осколки стекла сыплются на колени Ваньке, он стряхивает их, словно крошки хлеба. Я вдавливаю педаль газа в пол, и полуторка рывком преодолевает последние метры. Руки на руле мокрые от пота, сердце колотится где-то в горле. Ещё одна пуля свистит мимо, вспарывая брезентовый верх кабины. Запах пороха смешивается с запахом бензина и пыли.

— Держись, земляк! — кричу я, перекрывая рёв мотора и свист пуль.

Мы проскакиваем открытый участок и ныряем в тень полуразрушенного здания.
Из подвала разрушенного дома выбегает девчонка лет шести. Белобрысая, в грязном платьице, заштопанном в нескольких местах. Косички растрёпаны, на щеке полоса сажи. Застывает посреди улицы, смотрит на нас огромными глазами цвета весеннего неба. Я резко бью по тормозам, машина юзом идёт по булыжнику, визжа изношенными покрышками.

— Киндер! — кричу, высовываясь из кабины. — Уходи! Шнель! Опасно!

Девчонка не двигается. Стоит, как фарфоровая статуэтка. И вдруг улыбается — робко, неуверенно, обнажая щербинку между передними зубами. Достаёт из кармашка платьица что-то маленькое, зажатое в кулачке, протягивает мне.

Я спрыгиваю на землю, пригибаясь — снайпер не дремлет. Подбегаю к ней, хватаю за худенькие плечики:

— Нельзя здесь, понимаешь? Опасно! Где твоя мутти? Мама где?

Она смотрит на меня без страха. И вдруг вкладывает мне в ладонь леденец — маленький, обсосанный наполовину, с прилипшими крошками. Смотрит доверчиво, лопочет что-то по-немецки. Я не понимаю ни слова, но понимаю всё — каждым нервом, каждой клеточкой солдатской души.

Глава 2. Последний рубеж

Полдень. Солнце висит в дымном небе, как потускневшая медаль на выцветшей гимнастёрке. Мы с Ванькой трясёмся в кабине грузовика, под колёсами хрустит битое стекло — звук, до боли напоминающий треск льда на реке. Только вместо прозрачной талой воды здесь — чёрная жижа из копоти, машинного масла и запёкшейся крови. Эта жижа засыхает на сапогах коркой, которую не отскрести ничем.

— Комбат сказал, до вечера управиться надо, — Ванька перехватывает автомат поудобнее. — Как думаешь, успеем?

Я сверяюсь с картой, расстеленной на коленях. Бумага потрёпана, на сгибах протёрлась до дыр. Наш грузовик, старенький ЗИС-5, изрешечен осколками, но мотор работает надёжно.

— Успеем, если напрямик, через Александерплац, — отвечаю, прослеживая пальцем маршрут. Линии улиц под моим пальцем кажутся венами умирающего города. — Только там снайперы ещё сидят. Придётся петлять.

Ванька сплёвывает в окно. В этом жесте — вся усталость последних дней, всё презрение к врагу, который не понимает очевидного.

— Сколько ж они ещё продержатся? Рейхстаг вон уже почти наш, а эти всё не сдаются. Как бешеные псы... — в его голосе слышится не столько злость, сколько недоумение. Недоумение человека, который хочет, чтобы всё это наконец закончилось.

— Им терять нечего, — пожимаю плечами. — Загнанный зверь всегда опаснее.

Выжимаю сцепление, переключаю передачу. Рычаг дрожит под ладонью, как живой. Грузовик отзывается протяжным рёвом, будто жалуется на тяжёлый груз боеприпасов в кузове — ящики со снарядами, противотанковые гранаты. Каждый ящик — это жизни, которые мы спасём, и смерти, которые мы принесём. Странное чувство — вести машину в разрушенном городе, который ещё вчера был столицей врага. Я никогда не видел Берлин до войны, но могу представить: широкие проспекты, вылизанные до блеска тротуары, чопорные немцы в шляпах, чинно прогуливающиеся под каштанами. Теперь от всего этого остались руины, похожие на гнилые зубы в оскаленной пасти. Обугленные остовы зданий, развороченная брусчатка, искорёженные трамвайные рельсы, скрученные в немыслимые спирали, словно кто-то гигантский схватил их и выкрутил в приступе ярости.

— Знаешь, Вань, — говорю, объезжая воронку, на дне которой поблёскивает вода, смешанная с мазутом, — смотрю я на эти развалины и думаю: сколько же времени понадобится, чтобы всё восстановить? Не только здесь — у нас тоже. Сколько городов разрушено, сколько деревень сожжено дотла... Сколько могил по дорогам от Москвы до Берлина... Иногда кажется, что не хватит целой жизни.

Грузовик подпрыгивает на обломке стены, и я крепче сжимаю руль.

— Вот вернусь домой, — продолжаю, глядя сквозь трещину в лобовом стекле на дорогу, — дом построю. Хороший, крепкий. Чтобы ни одна бомба не пробила. С большими окнами, чтобы света было много. Знаешь, как я соскучился по свету? Не по вспышкам разрывов и не по чадящим коптилкам в блиндажах. По обычному солнечному свету, который льётся через занавески на чистый пол.

Ванька молчит, глядя на проплывающие мимо руины. Потом он тихо произносит:

— Ещё вернуться нужно.

В этих трёх словах — вся философия войны. Не загадывать, не мечтать слишком далеко. Жить одним днём, одним часом, одной минутой. Выполнить задание, остаться в живых, дождаться письма из дома. А всё остальное — потом, если повезёт.

Я не отвечаю. Что тут скажешь? Война на исходе, но смерть всё ещё ходит рядом, дышит в затылок. Судьба насмешлива и безжалостна, особенно на войне

— Давай остановимся, — предлагаю, сплёвывая комок пыли, застрявший между зубов. — Сверим маршрут, заодно перекурим. Да и мотору передышка нужна, перегревается.

Ванька согласно кивает, поправляя сбившуюся на затылок пилотку с выцветшей звёздочкой. Я глушу мотор, и внезапная тишина обрушивается на уши, как контузия после близкого разрыва. Только сейчас замечаю, как напряжены мышцы, как сведены судорогой пальцы на руле. Война учит не расслабляться даже в минуты затишья.

Мы выбираемся из кабины, разминая затёкшие ноги. Воздух пахнет гарью, пылью и чем-то сладковатым, тревожным — лёгким запахом разложения, тянущегося из-под завалов. Где-то под руинами ещё лежат непогребённые тела, и майское солнце делает своё дело. К этому запаху невозможно привыкнуть.

— Эй, земляки! — окликает нас молоденький лейтенант с перебинтованной головой. — Закурить не найдётся?

— Найдётся, — Ванька неторопливо достаёт кисет с вышитыми васильками. — Откуда будете?

— Из-под Тулы, — отвечает лейтенант, жадно затягиваясь самокруткой. Его пальцы дрожат мелкой дрожью, а глаза — воспалённые, красные от недосыпа — смотрят куда-то мимо нас, словно видят что-то своё, недоступное чужому взгляду. — Третий день Берлин утюжим. Вчера на мине подорвались, двоих потеряли. Мишку-гармониста и Серёгу из Рязани...

Он замолкает на полуслове, и я понимаю — имена погибших он будет повторять каждый день до конца жизни, как молитву. Я знаю это чувство — оно живёт во мне с сорок третьего, когда наш взвод попал под миномётный обстрел. Тогда я впервые увидел, как человек превращается в кровавое месиво за доли секунды. Это был Колька Зуев, деревенский гармонист из-под Вологды, весельчак и балагур. Он ещё успел улыбнуться мне за мгновение до разрыва.

Я смотрю на сапёров, столпившихся вокруг лейтенанта — щуплые, с детскими лицами, они кажутся школьниками на странной экскурсии среди этих развалин. Вчерашние мальчишки, которые должны были сидеть за партами, а вместо этого разминируют улицы Берлина, рискуя жизнью на каждом шагу. У одного на гимнастёрке — медаль «За отвагу», начищенная до блеска, у другого — самодельная ложка за голенищем сапога, отполированная до зеркального блеска тысячами обедов в окопах и землянках.

Загрузка...