Пролог
Утро у неё начиналось не с кофе — это было бы слишком простое объяснение чужой собранности. Утро начиналось с порядка.
Порядок жил в ней так давно, что стал почти физиологией: ключи всегда слева, телефон — экраном вниз, волосы — гладко, без намёка на «спешила». Она не любила, когда её спешка становилась заметной окружающим. Это считалось неприличным. Не потому что кто-то научил, а потому что внутри стояла строгая невидимая женщина с холодным взглядом и идеальной осанкой — бабушка, которая умела одним поднятием брови превращать хаос в стыд.
Бабушка говорила:
— Твоя красота — это не лицо. Это то, как ты входишь в комнату.
Потом добавляла, обязательно в том самом тоне, где любовь пряталась за ехидством:
— И как ты из неё выходишь, если в комнате оказались люди без вкуса.
Смешно, но именно с этой бабушкиной «аристократичностью» всё и началось. В роду не было гербов, портретов в галереях и фамильных замков. Были коммуналки, однажды — маленькая квартира с высокими потолками в старом фонде, вечная борьба за место под солнцем и бабушкина уверенность, что она «вообще-то из хорошего дома, просто эпоха попалась хамская».
Эпоха была хамская часто. Зато бабушка была упрямая всегда.
Она выросла на бабушкиных руках, на её тонких перчатках, на фарфоровых чашках, которые доставались только в воскресенье, и на запрете брать вещи «как попало». Любая вещь, даже самая дешёвая, должна была иметь достоинство: чистоту, форму, смысл.
— Серебро, — объясняла бабушка, крутя в пальцах старую ложечку, потемневшую от времени, — умнее золота. Золото кричит: «Смотрите!» А серебро шепчет: «Понимаешь?»
Она тогда смеялась. Подростком она вообще часто смеялась — не от лёгкости, от злости. Но потом научилась ценить этот шёпот. Серебро действительно было умнее. И опаснее. Оно требовало глаз.
У неё глаз был.
В двадцать девять лет она могла, не прикасаясь, определить по блеску, что перед ней — дешёвый сплав с напылением или честный металл. Могла сказать, как камень сидит в касте: правильно или «на авось». Могла одним взглядом «прочитать» украшение как письмо: кому сделано, кем, зачем, в какой стране, в какой моде, в какой эпохе. Могла назвать цену — и главное, могла назвать причину, почему цена именно такая.
Она работала в антикварном доме. Не в сказочном «дворце искусства», как любят писать в рекламных текстах, а в практичном, дорогом, нервном месте, где любовь к красоте измерялась договорами, страховками, репутацией и человеческими слабостями.
Её называли по-разному: оценщик, эксперт, консультант. Она предпочитала простое: человек, который знает. Это знание приносило деньги — и проблемы.
Проблемы были ежедневными.
К ней приходили вдовы с глазами, полными слёз и надежды: «Это же фамильное… правда?» К ней приходили мужчины с золотыми цепями и странными историями о «подарке от деда». К ней приходили женщины, которые улыбались слишком широко и задавали слишком точные вопросы.
А она улыбалась в ответ — узко, спокойно. И всегда одинаково.
— Давайте посмотрим, — говорила она. — Мы же взрослые люди. Взрослые люди любят факты.
Факты, как правило, не любили их в ответ.
Она не была жестокой. Просто привыкла, что правда — это не эмоция, а инструмент. Эмоции приходили позже: вечером, дома, когда можно было снять серьги, распустить волосы и позволить себе усталость. Но на работе она была похожа на острое лезвие в бархатных ножнах. Вежливая. Сдержанная. Опасная.
— Вы такая холодная, — однажды сказала ей клиентка, разглядывая отражение в витрине, как будто там можно было найти не только себя, но и смысл жизни. — Вам, наверное, легко.
Она тогда не выдержала. Лёгкая усмешка — ирония, почти милость.
— Мне очень легко, — сказала она. — Я просто умею вовремя не верить людям на слово.
Клиентка обиделась. Но заплатила.
День был длинным, как обычно. Начался с коллекции «семейных украшений», где «семейным» оказалось только враньё. Потом — срочная экспертиза перед закрытием сделки: колье с камнями, которые должны были быть «старыми европейскими», а оказались «очень современными азиатскими». Потом — звонок юриста: «Пожалуйста, формулируй аккуратнее, чтобы мы не судились до пенсии».
Она формулировала аккуратно. Это тоже был навык.
К вечеру голова гудела. Ноги ныли. Внутри появлялась та самая пустота, которую заполняют либо алкоголь, либо сериал, либо книга. Она выбирала книгу.
Не потому что «книги лучше». А потому что книга не требовала от неё ничего, кроме внимания. И давала взамен — порядок. Сюжетный порядок, где причинно-следственные связи не спорят с психикой, а ложь всегда имеет цену.
Дома пахло чистотой, дорогим кремом для рук и чуть-чуть — ландышами. Она никогда не держала ландыши, это не её аромат. Это было бабушкино: тонкое, почти высокомерное. Бабушка умерла давно, а её присутствие иногда выглядывало из мелочей: из манеры складывать салфетки, из привычки выпрямлять спину, из того, как она поднимала бокал — не выше уровня подбородка, «не демонстрируй горло миру».
Она сняла пальто, повесила строго, чтобы плечики стояли ровно. Сняла туфли. Провела ладонью по волосам, проверяя, не выбилась ли прядь. Потом рассмеялась сама над собой.
— Бабушка, ты была бы довольна, — сказала она в пустоту. — Я умею выглядеть так, будто не устаю. Жаль, внутри я не такая декоративная.
Душ, тёплая вода, быстрый ужин — не потому что «надо», а потому что организм нельзя доводить до абсурда. Она умела держать себя в форме. Хорошая фигура — это не подарок природы, это дисциплина и уважение к себе. Бабушка бы сказала: «Форма — это манеры тела».
Она надела домашний халат, который выглядел как дорогая вещь, а не тряпка. Устроилась на диване. Потянулась за книгой — той самой, потрёпанной, с мягкими углами, с надломом на корешке. Её настольной. Её вечной.
«Три мушкетёра».
Странно: в детстве она любила Д’Артаньяна — за дерзость, за скорость, за блеск. Потом, лет в двадцать, начала симпатизировать Атосу — потому что он молчал правильно. А в последние годы… в последние годы она всё чаще ловила себя на том, что задерживает взгляд не на мушкетёрах.
На Миледи.
На той самой женщине, которую общество называет «порочной», когда не может назвать «умной». На той, кого удобно сделать чудовищем, чтобы не задавать себе неприятных вопросов. На той, которую всегда проще убить, чем понять.
Она открыла книгу на случайной странице — на самом деле всегда на одной и той же. Ей нравилось это место: там, где всё уже закручено, но ещё не рухнуло. Там, где герои уверены в себе. Особенно мужчины. Уверенность мужчин была самым дорогим и самым смешным ресурсом этого мира.
Она читала и усмехалась.
— Кардинал, — пробормотала она, сдвигая брови. — Бедный кардинал. Воюет против короля, который не способен удержать штаны, и против друзей короля, которые способны удержать шпагу, но не способны удержать здравый смысл.
Сказала — и тут же сама себя остановила. Она не любила грубость. Даже в мыслях. Но иногда усталость снимала фильтры, ирония становилась резче.
— Ладно, — добавила она тише. — Они все прекрасны по-своему. Просто… если бы мужчины меньше любили играть в героизм, женщины, возможно, жили бы дольше.
Ей почему-то стало особенно ясно: Миледи — не «воплощение зла», как любят повторять люди, которые никогда не жили в зависимости. Миледи — это женщина, у которой не было выбора, кроме как стать опасной. Выбор был иллюзией, выданной за мораль. И каждый раз, перечитывая, она чувствовала раздражение — не на Миледи, а на то, как легко мир упрощает.
«Она виновата».
«Она плохая».
«Она заслужила».
Сколько раз она слышала это в реальности — не про Миледи, про живых женщин. Про тех, кто выжил. Про тех, кто не понравился. Про тех, кто не улыбался достаточно мягко.
Она перевернула страницу. Буквы поплыли на секунду — от усталости, наверное. Она моргнула. Снова поплыли. Не так, как обычно. Будто воздух стал гуще.
Она отложила книгу, потерла виски. Слишком долгий день, слишком много чужих эмоций, слишком много разговоров о цене. В голове стукнуло странное ощущение — как будто кто-то рядом незаметно открыл окно, и в комнату вошёл иной запах. Не ландыши. Не крем. Не домашний воздух города.
Запах старого дерева. Пыли. И — едва уловимо — чужих духов, тяжёлых, с ноткой мускуса.
Она замерла.
«Что за…»
На секунду ей показалось, что где-то за стеной тихо звякнул металл. Не бытовой звук — не ложка, не ключи. Звук драгоценности, которая соприкасается с другой драгоценностью. Её профессиональный слух, натренированный годами, различал оттенки. Этот звук был холодным, чистым, опасным.
Она подняла голову. Комната была на месте. Свет был нормальным. Но воздух… воздух словно дрожал, как над горячей плитой.
Она сглотнула. Привычно хотела сказать себе: «Не драматизируй». Но в горле стало сухо, а по спине прошёл холод — не от страха, от инстинкта. Инстинкт говорил одно: «Это не твоё. Это чужое».
Она взяла книгу снова — как якорь. Пальцы чуть дрожали. Смешно: женщина, которая спокойно говорит людям, что их «семейная реликвия» — дешёвая подделка, вдруг дрожит от воздуха.
— Прекрасно, — прошептала она с кривой улыбкой, пытаясь вернуть контроль через сарказм. — Если это инсульт, то я хотя бы умерла с классикой.
Буквы на странице вдруг стали слишком яркими. Взгляд зацепился за одно слово — «Миледи» — и в тот же миг это слово перестало быть словом. Оно стало… чем-то живым. Присутствием. Тенью на плечах.
Её сердце ударило резко, слишком громко. Свет в комнате будто мигнул — или это мигнули её глаза. Она попыталась вдохнуть глубже, но вдох вышел коротким. В воздухе снова звякнул металл, ближе. Совсем близко.
И вдруг — странное, невозможное чувство: будто её грудь на секунду стала тяжелее. Будто на неё легло что-то холодное, реальное, не из этой комнаты.
Она опустила взгляд.
На халате ничего не было.
Но холод оставался.
Она хотела встать, дойти до ванной, плеснуть водой в лицо — простой алгоритм, спасительный. Но ноги не послушались. Мир накренился, как корабль, который вдруг потерял равновесие.
Она успела только выдохнуть — коротко, почти смешком:
— Миледи… ну конечно.
А дальше привычная комната, ландыши, книга, её жизнь — всё это разом отступило, как будто кто-то выдернул ковёр из-под ног.
И тьма пришла не как сон.
Как удар.
Глава 1
Её звали Жанна.
И это имя в её жизни всегда звучало иначе, чем в чужих устах. Для одних — слишком гордо. Для других — слишком удобно. Для третьих — опасно. Она давно перестала спорить с тем, как её называют. Спорить — роскошь для тех, у кого есть выбор. У неё выбора не было никогда, разве что умение выживать.
Жанна де Ламотт-Валуа произносила свою фамилию так, как носят драгоценность: не выставляя, но зная цену. Валуа — королевская кровь, хоть и тонкая нитка, хоть и вытянутая через десятки лет, через бастардов, забытые ветви и опустевшие сундуки. Кровь была — права не прилагались. Её детство не было сказкой: холод, унижение, бесконечные «вам не положено» и «кто вы такая». Она рано поняла главный закон двора, даже не живя при дворе: достоинство — это не то, что тебе дают. Это то, что ты забираешь сама. И если для этого нужно улыбаться людям, которых хочется ударить, — значит, улыбаешься так, чтобы они благодарили.
Она научилась этому не в салонах — в нужде. В нужде учатся быстрее и больнее.
Когда она вышла замуж за графа де Ламотта, это выглядело на бумаге красивее, чем в реальности. Бумага вообще была самым честным материалом в мире: она не притворялась живой. Он — граф, но без богатства; она — Валуа, но без приданого. Вместе они составляли то, что во Франции называли «пристойной бедностью». А пристойная бедность — вещь мучительная: ты не можешь ни опуститься, ни взлететь, ты должен держать лицо, пока внутри всё рвётся.
Жанна держала. Лицо у неё было красивое — не кукольное, не сладкое, а острое, с тем самым выражением, которое мужчины называли «вызывающим», потому что не умели признаться себе: им страшно, когда женщина смотрит прямо. Глаза — яркие, холодноватые, слишком внимательные. Она никогда не смотрела на собеседника просто так. Она смотрела, как смотрят на товар: что ты можешь дать? чего ты боишься? где у тебя слабое место?
Её слабое место было одно: ненависть к унижению.
Она ненавидела богачей не за золото и не за роскошь — за лёгкость, с которой они позволяли себе не думать. Ненавидела тех, кто считал, что судьба — это мораль. Судьба была математикой. И в этой математике у неё не было стартового капитала, зато был ум. Ум и лицо. И упорство, которое не ломалось, а только становилось тоньше и опаснее.
Двор любил истории — а Жанна умела их рассказывать. И ещё лучше — умела делать так, чтобы её история казалась людям их собственной мечтой. Она никогда не просила милостыню. Она предлагала шанс. И мужчины, привыкшие считать себя хозяевами судьбы, хватались за шанс, как за шпагу в темноте.
Так она и вошла в круги, где имена звучали тяжело: герцоги, епископы, послы, кардинальские люди — те, кто улыбался вежливо и говорил ровным голосом, потому что настоящие угрозы произносят тихо.
Кардинал… одно слово — и у людей менялся взгляд. Кто-то оживлялся, кто-то напрягался, кто-то делал вид, что вообще не слышал. Жанна услышала его имя раньше, чем увидела людей, которые работают на него. Кардинал был как тень, которая падает на всё, что находится рядом с троном. Он не нуждался в том, чтобы быть «любимым». Ему достаточно было быть необходимым.
Она понимала это слишком хорошо.
Они встретились не так, как встречаются герои романтических книжек — случайно, смешно, «ах, судьба». Нет. Такие люди не встречаются случайно. Их сводят интересы.
Ей нужно было место, безопасность, деньги и право не умереть в пристойной бедности. Ему нужна была женщина, которую можно послать туда, куда не пошлёшь мужчину без скандала. Женщина — идеальный инструмент: её недооценивают, её не считают угрозой, пока она не поднесёт нож к горлу.
Жанна не носила нож. Её ножом был язык и улыбка.
Поначалу поручения были мелкими: передать, узнать, услышать. Она умела слушать. Умела быть невидимой в разговорах. Умела смеяться вовремя — и молчать, когда молчание дороже слов. Она всегда платила за информацию своим присутствием, своей репутацией, своим телом в обществе — и всегда считала, что платит слишком дорого. Но дешевле у неё не было.
Она быстро поняла ещё одну вещь: кардиналу нравятся те, кто не просит жалости. Кардинал не жалел. Он считал.
Когда ей впервые дали мешочек с золотом — не жалкий, не символический, а тяжёлый, по-настоящему тяжёлый, — Жанна ощутила не радость, а холод. Деньги не грели. Деньги предупреждали: теперь ты в игре. Теперь ты обязана. Теперь у тебя есть цена.
Она взяла мешочек спокойно. Лёгкий поклон. Вежливое «благодарю, монсеньор» — без дрожи, без восторга. Он это заметил. Кардинал замечал всё, что стоило замечать.
С того дня её стали называть иначе. Не вслух — между строк. Шёпотом. Полууголком губ. Женщина, которая умеет слишком много.
Она слышала ещё одно слово. Чужое, смешное, не её. «Миледи». Как будто титул, как будто ласково, а на самом деле — клеймо. Сначала она смеялась. Потом перестала. Клейма смешными не бывают.
Жанна любила драгоценности — не как маленькая девочка, которой хочется блестяшек, а как человек, который понимает, что драгоценность — это власть. Камни не стареют. Металл можно переплавить. А власть, вложенная в украшение, остаётся, пока люди умеют завидовать.
В тот вечер всё было особенно остро: напряжение стояло у неё под кожей, как лихорадка. Она не позволяла себе нервничать при людях, но одна — позволяла. Нервничать в одиночестве безопасно: никто не видит слабость.
Она жила сейчас не в роскоши, но в месте, где можно было дышать: аккуратная гостина́я при приличной гостинице, тяжёлые занавеси, тонкий запах воска и чистого белья, камин, который топили экономно. Служанка — не своя, снятая вместе с комнатой, болтливая, но послушная. Жанна держала её в руках простыми средствами: монетой и взглядом.
Стук в дверь был лёгким — не тот, которым ломятся, а тот, которым проверяют: ты жива?
— Мадам? — осторожно. — Всё ли вам угодно?
Жанна не ответила сразу. Она сидела у зеркала, распустив волосы, и расчёсывала их медленно, как будто именно в этом была вся её власть: в спокойствии. На самом деле ей хотелось встать и пройтись по комнате, как зверю в клетке. Но зверь, который показывает клетку, проигрывает.
— Всё угодно, — сказала она наконец ровно. — Принеси воды. И пусть никто не поднимается ко мне без моего разрешения. Никто.
— Да, мадам.
Служанка ушла. Дверь закрылась. Жанна выдохнула — коротко, резко. Улыбка сползла с лица. Она посмотрела на себя в зеркало так, словно перед ней сидела чужая женщина.
Ты почти закончила, сказала она себе.
Осталось совсем немного: передать ожерелье человеку, который ждёт. Оно уйдёт за границу. Шум затихнет. Следы растворятся. Ты получишь то, что тебе обещали — безопасность, новые бумаги, возможность исчезнуть.
И главное — ты отработаешь этот мешочек золотом так, чтобы кардинал больше не считал тебя расходником.
Она поднялась и подошла к маленькому столику у кровати. Там, под сложенной шалью, лежало оно.
Жанна не называла его вслух. Слова иногда имеют силу. Она не хотела давать силу этому предмету, не хотела признавать, что он способен управлять её судьбой. Но судьбой управляли и менее заметные вещи.
Ожерелье было прекрасным и страшным. Оно не сверкало дешёво, не сияло «посмотрите на меня». Оно сверкало так, как сверкает нож на свету: чисто, холодно, без эмоций. Камни были подобраны безукоризненно. Работа — тонкая, такая, какую умеют делать только люди, привыкшие дышать богатством. Жанна видела — не глазом, нутром — сколько рук, сколько часов, сколько денег, сколько чужой зависти вложено в это.
Она взяла ожерелье на ладонь — и почувствовала вес. Вес был не только физический. Вес был исторический. Это было украшение не для прогулки и не для кокетства. Это было то, что носит власть, когда хочет напомнить миру, кто здесь королева.
Королева.
Жанна усмехнулась. В усмешке не было веселья. Было облегчение и язвительность: мир любит, когда королевы сияют, но ненавидит, когда сияют женщины не по праву.
Она провела пальцами по камням. Они были ледяными. Казалось, будто ожерелье не впитывает тепло человеческой кожи. Не хочет впитывать. Не принадлежит.
— Ты не моё, — шепнула Жанна так тихо, что даже стены не услышали. — И я не твоя.
Она знала: если скандал взорвётся, вину повесят на женщину. Всегда на женщину. Мужчины будут играть в честь, в интриги, в государственные интересы — а женщину публично разденут взглядом и словом, а потом решат, что её судьба — хороший пример.
Жанна не собиралась становиться примером.
Она умела быть хищницей. Но она не была дурой. Хищница знает, когда уходить.
Она легла на кровать не раздеваясь до конца — только сняла тугую ленту с волос и тяжёлое ожерелье-подделку, которое носила днём, чтобы приучить шею к весу и не показывать, что ей тяжело. Настоящее она не надевала. Пока нет.
Оно лежало рядом, на её груди, между ключицами, как холодная змея. Она прикрыла его ладонью, будто защищала от чужих глаз. Или от собственных мыслей.
Посыльный должен был прийти ночью. Так сказали. Точность времени ей не понравилась: чем точнее время, тем легче тебя поймать. Но у неё выбора не было. Она играла на чужом поле.
Где-то внизу слышались шаги, голоса, смех. Гостиница жила своей жизнью. Люди пили, ели, ругались, любили, не подозревая, что этажом выше женщина держит на груди вещь, из-за которой могут упасть головы.
Жанна закрыла глаза. Она пыталась заставить дыхание выровняться.
Мешочек с золотом лежал в сундуке, в двойном дне, аккуратно, как положено. Она знала цену этому золоту. Это золото было не подарком. Это была верёвка: тонкая, блестящая, с петлёй на конце.
«Отработаешь», — сказал ей кардинал когда-то. Не вслух — взглядом. И она отрабатывала. Отрабатывала так, как умеют только те, кому некуда отступать.
В голове мелькнула мысль — быстрая, неприятная: а что, если посыльный не придёт? Что, если это ловушка? Что, если её уже сдали?
Жанна приоткрыла глаза, прислушалась.
Тишина.
Тишина — тоже ловушка. Но иногда тишина — просто ночь.
Она усмехнулась снова — уже на себя.
— Хватит, Жанна, — сказала она шёпотом. — Ты не девочка, чтобы бояться теней.
Она погладила ожерелье кончиками пальцев. И вдруг, как будто в ответ, камни вспыхнули на мгновение — не ярко, нет, скорее показалось: отражение свечи, движение воздуха. Жанна нахмурилась. Воздух был неподвижен.
Сердце стукнуло чуть быстрее.
Потом — ещё быстрее.
Её будто накрыла волна жара, не от огня, отнутри. Виски сжало. Горло пересохло.
Что за…
Она попыталась подняться — и не смогла. Руки потяжелели. Мир качнулся. Ожерелье будто стало вдвое тяжелее. В ушах зазвенело так, словно кто-то ударил по тонкому металлу.
Жанна резко вдохнула, хотела позвать служанку — но язык не послушался. Глаза расширились. Она пыталась удержаться за реальность, как за край стола, но реальность уходила.
Последнее, что она увидела, — блеск камней, слишком близко, прямо перед глазами. И ощущение — странное, невозможное — будто кто-то другой, чужой, уже стоит рядом с ней, дышит её воздухом, занимает её место.
А потом тьма пришла не как сон.
Как удар.
Её вырвало из темноты резко, как из ледяной воды.
Она села рывком — и тут же схватилась за грудь, потому что первое ощущение было не страх, а холод и вес. Реальный, чёртов, невозможный вес на коже. Ей не хватило воздуха. Она втянула его жадно — и закашлялась.
Господи… где… что это…
Комната была чужой. Не её диван. Не её мягкий свет. Не её запахи. Здесь пахло воском, сыроватым деревом, чужим бельём и чем-то ещё — тяжёлым, старинным, как в музеях: смесь пудры, духов и времени.
И зеркало.
Зеркало стояло у стены, большое, в раме, которая выглядела слишком роскошно для простого отеля XXI века. Вообще всё здесь выглядело так, будто кто-то решил сыграть в «историческую реконструкцию», но перестарался. Шторы — тяжёлые. Постель — с кружевом. На стуле — платье. Не платье, нет… наряд. Вещь, которую не купишь «на скидке».
Она посмотрела вниз.
На ней была длинная ночная рубашка — белая, с кружевом, тонкая. На плечах — накидка или плед, тёмный, мягкий. И у неё в руках…
Она увидела ожерелье.
Не «украшение». Не «бижутерия». Это было то самое, профессиональное, чёткое: изделие высшего уровня. Камни сидели так, как сидят только там, где работают не ради продаж, а ради репутации. Металл — светлый, холодный. Каждая грань отражала свет.
Её пальцы дрожали. Она пыталась взять себя в руки, но тело било мелкой дрожью. Не от холода — от шока.
Так. Стоп.
Это не сон. Слишком… фактурно. Слишком пахнет. Слишком тяжело. Слишком реально.
Она вскочила — ноги запутались в рубашке, она почти споткнулась, выругалась сквозь зубы, схватила край покрывала, как будто от этого могло стать легче. Подбежала к столу, схватила канделябр — свечи. Настоящие свечи. Не декоративные.
— Ну прекрасно… — выдохнула она, и голос прозвучал чужим, чуть ниже, чуть бархатнее. — Просто прекрасно.
Её взгляд метнулся по комнате. Сундук. Комод. Сумка? Нет. Никакой сумки. Никакого телефона. Никаких её вещей. Никаких привычных якорей.
Паника попыталась подняться волной — горячей, дурной, животной. Она прижала ожерелье к груди, как будто боялась, что оно исчезнет. Потом тут же одёрнула себя: что за идиотизм? Держаться за вещь, когда ты не понимаешь, где ты и кто ты?
Она поставила ожерелье на кровать, как опасный предмет, и начала лихорадочно рыться в вещах. Комод — ящики, бельё, ленты, чулки. Сундук — ткани, платье, корсет (она даже скривилась: «вот это мне сейчас особенно надо, спасибо»). Под матрасом — ничего. Под подушкой — маленький мешочек.
Она схватила его.
Монеты звякнули тихо, тяжело. Золото. Настоящее. Не две монетки «на удачу», а прилично. Она высыпала на ладонь одну — прикусила губу. Глаза цеплялись за детали автоматически: чеканка, рисунок, износ. Это не сувенир. Это деньги, которые в руках пахнут властью.
— Охренеть… — выдохнула она, и тут же поправилась в уме: так, следи за языком, умница. Если здесь есть люди, они могут решить, что ты…
Кто ты?
Она резко подняла голову на зеркало. Подошла к нему, почти не дыша.
Лицо было не её.
И — чёрт возьми — оно было красивым. Слишком красивым для «я проснулась после тяжёлого дня». Кожа — ровная, как будто её не трогали офисные лампы и стресс. Губы — полнее. Скулы — тонкие. Глаза — пронзительные, голубые. Волосы — длинные, золотистые, волной, спутанные от сна, но всё равно роскошные.
Она смотрела на себя и не узнавалась. Внутри всё сжималось, как от падения.
— Нет… — прошептала она. — Нет, нет, нет…
Она подняла руку к плечу, будто сама не знала зачем. Нащупала кожу — и пальцы наткнулись на неровность.
Она медленно отодвинула край рубашки и накидки.
Лилия.
Чёрная, клейменая, на плече — как удар по нервам. Как метка. Как шутка Вселенной, у которой очень странное чувство юмора.
Её рот приоткрылся. А потом она — неожиданно для самой себя — тихо, хрипло рассмеялась.
— Да ладно… — прошептала она, глядя на лилию, как на живое. — Прям-таки… Миледи?
Смех тут же оборвался. На смену пришло то самое холодное, профессиональное: анализ.
Если это лилия… если это она… если ожерелье… если эти деньги…
Если я — Миледи, то меня должны убить.
Её сердце ударило так сильно, что на секунду потемнело в глазах.
— Так. — Она выпрямилась, вцепилась в край комода. — Так, умница. Паника потом. Сейчас — действия.
Она схватила мешочек с золотом, запихнула в подол накидки, потом остановилась — нет, глупо. Нашла шнурок, спрятала мешочек глубже, в складки ткани, так, чтобы не выпадало. Ожерелье взяла осторожно, как взрывоопасный предмет, завернула в кусок ткани, спрятала под подушку — быстро, но аккуратно. Потом замерла: под подушку — это банально. Сняла. Переложила в сундук, в самый низ, под тяжёлую ткань. Подумала секунду и спрятала ещё глубже — в подкладку, где нашла разрез, как будто кто-то уже делал тайник.
Конечно делал. Это же…
Она сглотнула. Не произносила вслух. Слова имеют силу.
В дверь постучали.
Она вздрогнула всем телом. Рука сама потянулась к канделябру — не оружие, но хоть что-то. В голове мелькнуло: вот так и умирают — с подсвечником в руках, очень героично, очень глупо.
— Мадам? — женский голос, осторожный. — Ваш завтрак.
Завтрак. Она стиснула зубы. Завтрак, мать его. В историческом кошмаре подают завтрак.
— Вон! — рявкнула она, и сама не узнала свой голос. Слишком властный. Слишком привычный к подчинению.
За дверью наступила тишина. Потом — робкое:
— Мадам… я… я только…
Её мозг щёлкнул. Служанка. Свидетель. Источник информации.
Она резко выдохнула, заставила голос стать ниже, ровнее.
— Стой. — Пауза. — Иди сюда.
Дверь приоткрылась. Девушка — лет семнадцать, может, восемнадцать. Лицо простое, руки аккуратные, фартук чистый. В руках поднос, на подносе — хлеб, масло, чашка, пар от чего-то горячего. Она смотрела на «мадам» испуганно, как на грозу.
— Поставь. — Жанна кивнула на стол.
Служанка поставила поднос, дрогнула, будто ждала удара.
Жанна (а внутри неё — другая, современная, которая сейчас пыталась не сойти с ума) сделала шаг ближе. Слишком близко. Служанка отшатнулась.
— Слушай меня внимательно. — Она говорила быстро, почти в лоб, потому что времени на игры не было. — Какой сейчас год?
Служанка моргнула. Потом ещё раз. Губы её дрогнули.
— Мадам?..
— Год. — Жанна почти прошипела. — Быстро.
— Ты… ты… вы… вы не в себе, мадам… — служанка заикаясь отступила на шаг. — Это… это…
Жанна стиснула пальцы в кулак так, что ногти врезались в ладонь.
— Я в себе. — Слова выходили как лезвия. — Скажи год. Сейчас же.
Служанка сглотнула, и голос её стал тонким, как нитка.
— Тысяча… — она запнулась, будто боялась ошибиться, — тысяча шестьсот… двадцать… шестой, мадам.
На секунду Жанна не поняла. Мозг отказался принимать цифры, как будто служанка сказала «на Марсе». Потом цифры встали в линию.