Глава 1

Глеб

Сердце редко рушится со звоном. Чаще — шепчет. Срывается на полудохлый ритм, как старый метроном, и ты сперва списываешь это на усталость, на недосып, на ещё одну ночную смену, на кофе вприкуску с адреналином. А потом вдруг понимаешь: внутри тебя поселился чужой командир, и он отдаёт приказы без твоего согласия.

Тот день пах плесенью и йодом. Мы заходили в старый санаторий, бетонный зверинец с выбитыми зубами окон. Четверо: я впереди, за мной двое парней, и замыкал Шаман — немногословный, с жвачкой за щекой. На лестничной площадке скопилась вода, по ней бегали пузырьки, словно там кто-то дышал. Я поднял кулак — стоп. Ветер гнал сквозняк сквозь пролёты, уносил пыль, приносил шорохи. Внутри было много звуков, но нужный я узнал сразу: металлический задевший металл, бедро по перилам, спешка, которую выдают не ноги, а страх.

Я кивнул. Дальше всё случилось так, как нас учили — быстро и жестко. Дверь, шаг в сторону, вспышка. Пахнуло порохом. Я отстрелялся коротко — два, два, один. Кто-то упал, с воплем оборвалась чья-то жизнь, звонко ударившись о батарею. И вот в этой обыденной для нас смертности — всегда одинаковая пауза: мир на мгновение прислушивается. И именно в это мгновение мое сердце споткнулось. Секунда — провал, как если бы во мне выдрали провод и забыли вставить обратно.

Сначала я решил, что задело пластину бронежилета. Боль шла тупая, странно глухая, с отдачей в плечо и в челюсть — откуда-то из корня зубов. Я вдохнул, и воздух показался ржавым. «Дыши, Глеб», — сказал сам себе, как говорил сотням пацанов, когда они впервые нюхали настоящую кровь. Но рука, которая держала автомат, стала чужой. Пальцы не слушались. Им будто кто-то поменял инструкцию.

Я присел. Точней — попытался. Колени врезались в бетон, и в этот момент я услышал собственное сердце — не как орган, а как железный корпус, в который кто-то стучит ложкой: тын—тын—пауза—тын—срыв. «Глеб!» — крик у меня за спиной, сухой, сжатый, как подавленный кашель. Я хотел ответить «в порядке», но язык не нашёл слов. Мир дёрнулся, как плёнка, которую проматывают назад, — и я подлетел внутрь пустоты.

Я проснулся в мире звуков, где всё измеряется писком. Писк справа — реже, слева — чаще. Бесконечный белый свет, который не включают и не выключают: он просто есть, как последствия. Грудь была перетянута тугим бинтом, под кожей чужой холодный стук: тик... тик... ровный, чужой, как шаги незнакомцев ночью в подъезде.

Доктор оказался невысоким мужчиной с серыми глазами и стёртым голосом. Он говорил так, будто диктовал протокол, — без ненужных приправ: «Имплант установлен. Кардиостимулятор возьмёт на себя функции, с которыми ваше сердце не справляется. Реабилитация — два месяца. Ограничения — серьёзные. Тяжёлые нагрузки противопоказаны. Работы, связанные с риском и стрессом, — противопоказаны. Рекомендуем пересмотреть образ жизни».

Пересмотреть. Как будто речь о маршруте до работы, а не о том, что я — человек, всю жизнь строивший себя, как из кирпичей,— должен разобрать стену руками и остаться стоять среди обломков.

Он ещё говорил что-то про электроды, про правую предсердную, про зависимости от батареи и плановую замену через столько-то лет. Я кивал и смотрел, как его губы складываются в слова, и думал о другом: я всегда презирал зависимость. Алкоголь, таблетки, люди. А теперь во мне сидела коробочка, от которой зависело, увижу ли я утро.

Дрожь пришла на третий день. Сначала пальцы, как будто на них надели слишком тонкие перчатки. Потом плечо. Иногда рука уходила в сторону: я тянулся за стаканом воды, а брала другая траектория — мимо. Медсестра улыбалась мягко и шептала: «Это нормально», — но в её «нормально» слышалось «привыкайте». И я привыкал. К тому, что тело теперь иногда играет в свои игры, не предупреждая.

Жена приходила в первый раз с цветами. Розы. Слишком яркие для больницы. Она поставила их в пластиковый стакан, пахло так, словно маленький магазин цветов раздавили ботинком, и оттуда разлетелись запахи. Она гладит меня по руке — я чувствую её кольцо, прохладное, тонкое, как нож. Смотрит, как на больного родственника из дальних, к которым ездят по праздникам. Спрашивает, жалеет. Я говорю ей, что всё будет. Не говорю «хорошо». Просто «всё будет». Потому что врать не умею — и теперь уже не хочу.

Потом она стала приходить реже. В третий раз — без цветов. В четвёртый — с новым телефоном, который ей кто-то подарил, и она машинально, почти виновато отводила взгляд, когда он вибрировал. В пятый — не пришла. Прислала сообщение: «У мамы давление, не могу». У её мамы никогда не было давления. Это я знал точно.

На выписке я был человеком, который ходит, держится, шевелит руками, улыбается, шутит с медсёстрами и доктором про «новый аккумулятор». Я всё делал правильно, как в методичке — потому что иначе жить было страшно. Когда мы вышли из больницы, солнце ударило в глаза, и я понял, что мир без фильтра больничных стен — слишком громкий.

Дом встретил меня тишиной винтовых лестниц и запахом пыли, которая накопилась на подоконниках. Жена открыла дверь, вздохнула — как люди вздыхают, увидев неожиданно вернувшегося из командировки человека, которому ещё горячего супа не сварили. «Ты как?» — спросила она. Я сказал — нормально. Мы поужинали. Она рассказывала про курс английского, про фитнес-тренера, который, кажется, страдал от любви ко всему миру. Я слушал, кивал, и в голове шла параллельная лента: «Ты больше не будешь прежним... пересмотреть образ жизни... ограничения... противопоказано...». Я ушёл спать первым. Она пришла позже. Легла на край, аккуратно, как в гостинице.

Через неделю у нас был первый разговор. Не скандал — разговор. Она всё сделала правильно: села напротив, положила ладони на стол, посмотрела мне в глаза. И произнесла то, что, если честно, мы оба уже слышали внутри каждый свою неделю: «Я больше не могу так. Я устала жить в ожидании, что ты снова уйдёшь. Я устала жить страхом. И — да — я не готова быть с человеком, который...». Она не договорила. И я помог: «Сломан?» Она вздрогнула. «Несвободен», — сказала в итоге. Слово получилось чище, безопаснее, но смысл был тот же.

Глава 2

Глеб

Кот пришёл сам. Мы встретились во дворе — чёрный, с белой грудкой, косо посмотрел на меня, как судья на подсудимого: «Ты кто такой и что за человек?» Я присел, протянул руку. Он не стал ластиться. Просто сел рядом. И так мы и сидели. Потом я нашёл его у своего подъезда. Потом — на коврике у двери. На третий день он вошёл, обошёл квартиру и остался. Я купил корм, миску, лоток. Назвал Пират. Он не возразил. Иногда он ложился на грудь и слушал моё сердце — я видел, как у него дрожит ухо в такт моему чужому ритму. Было ощущение, что мы договорились: он — будет, если я буду.

Реабилитация продолжалась по инерции. Я ездил в клинику, терпел физиотерапию, эти липкие присоски на грудь, запах спирта, разговоры медсестёр о чужих мужьях, о скидках и погоде. Врач раз в месяц заглядывал в меня взглядами и приборами, говорил «стабильно» и «держитесь режима». Я держался. Но иногда — чаще ночью — меня догоняли воспоминания. Не то чтобы я был сентиментален. Просто память — это тоже орган, и он болит по-своему.

Я вспоминал тренировки. Не абстрактно. Запах мела, которым натирали ладони. Первый собственный нож — как он лежал в руке. Февральский воздух, режущий лёгкие. Залитую потом рубашку и то, как инструктор шептал в ухо: «Тише — значит быстрее». Я вспоминал смешную гордость, когда мы с пацанами после обучения купили дешёвую бурду и впервые в жизни почувствовали себя бессмертными. А потом — первые тела, которые оказались смертными. Я вспоминал свою жену — ещё девушкой — с её смеющимися глазами, которые я тогда принял за верность. Я вспомнил наш дом — строили годами: кирпич к кирпичу, веранда, крыша, на которую я залез сам, потому что не доверял никому — не умел. Тёплые углы, новая кухня. Она любила окна в пол. Я любил крепкие стены. В итоге окна ушли ей, стены — миру, а я — в новую клетку.

В этой новой жизни я научился отсутствовать. Быть в магазине и не разговаривать с кассиром. Улыбаться соседским детям, которые носятся по лестнице, и не останавливать их: пусть бегут. Насвистывать что-то под нос, поливая фикус у бабки из второго подъезда, потому что она сказала, что у неё спина, а мне несложно. Вешать полочку для молодожёнов на четвёртом, слушая, как она рассказывает о своём муже — он «золотые руки», просто уехал на вахту. Я научился жить чужими историями — как будто в них можно греться, если твоя остыла. И — да — так было легче.

Но одиночество — штука странная: иногда оно тебя тянет вниз, как мокрая куртка, а иногда — держит на плаву, как спасжилет. В дни, когда тянет вниз, ты открываешь глаза в три ночи и понимаешь, что комната пахнет холодом и лекарствами. Сердце мой железный командир щёлкает ровно, а мысли срываются. Тогда я вставал, шёл на кухню, ставил чайник. Смотрел, как огонёк газовой конфорки дрожит, как маленькое живое сердце, и думал: а если бы тогда... а если бы я лёг на пол на секунду раньше... если бы не взял ту работу... если бы... Если бы. Самое бесполезное слово на свете.

Однажды я зашёл в тир. Просто проверить — рука. Заулыбались знакомые: «Старик, ты где пропадал?» Я взял пистолет, привычно уложил в ладонь, навёл. И понял, что пальцы слушаются — не так, как прежде, но слушаются. Выстрел был правильный. Второй — хуже. Третий — рука «поплыла». Я снял очки, положил пистолет. «Ну чё?» — спросил парень слева. «Переучиваюсь», — ответил я. Он не понял. И слава богу — мне не надо было объяснений.

В поликлинике мне однажды сказали, что мне положен соцработник. «Будут приносить лекарства, проверять, как вы там, — ведь вы один», — сказала врач, не глядя в глаза, подписывая форму. Я пожал плечами. «Как скажете». Внутри мелькнуло раздражение — меня много лет учили справляться самому. Но потом пришло странное облегчение: кто-то будет стучаться. Не важна была помощь — важно было, что в моей двери снова будет звук, не мной созданный.

Я стал ждать этот звук. По привычке — утром у меня всё по часам — я глядел на дверь, как смотрят на горизонт. Глупо — но так. Иногда представлял, кто придёт. Мужик в свитере? Девчонка с большими глазами? Пожилая женщина с привычкой командовать? Я придумал им всем имена — и так легче было снимать с себя острые края.

В этот период я затачивал тишину, как нож. Проверял окна, ставил у двери дополнительную цепочку, купил маленькую камеру для лестничной клетки и спрятал её так, что даже я иногда забывал, куда. Это не паранойя — это ремесло. Я перестал спать на спине: стимулятор иногда щёлкал так, что эхом отдавалось в ребра. Ложился на левый бок. Пират устраивался мне в колени, как грелка. Мы дышали в одном темпе. Жизнь, которая у меня была, стала простая, как инструкция безопасности: не бегай по мокрой лестнице, не поднимай тяжелое, не ввязывайся, не всматривайся. И всё равно я всматривался. Привычка.

Иногда я ловил своё отражение в окне. Мужчина сорока с лишним, точнёхонько приближающийся к пятидесяти. Шрамы на груди, рубцы, как дороги на старой карте. Плечи сохранили память о силе, но уже без прежней безрассудной лёгкости. Взгляд — усталый, спокойный. Чужая рука — моя — дрожит чуть-чуть, как лист под ветром. Я смотрел на себя и думал: «Ты жив. Это уже много». И тут же — другой голос: «Ты полужив». И я отвечал: «Пусть. Полужив — всё равно жив».

Однажды утром я поймал себя на том, что нюхаю подушку. Она пахла чистыми простынями, кошачьей шерстью и чем-то вроде пустоты. Раньше она пахла женскими волосами — и ещё чем-то, что я теперь не мог назвать. Я не скучал по ней — я скучал по тому, каким был рядом с ней. Это разные вещи. Я не хотел вернуть человека — я хотел вернуть версию себя, в которой не было железа под кожей. Это невозможно. Принять это — значило иметь шанс.

Я написал на листке: «Шанс = режим + тишина + выход на свет раз в день». Глупая формула, но мне нужны были слова. Я прикрепил листок на холодильник магнитом в виде якоря — подарком от соседа-рыбака. И стал её выполнять, как приказ.

В день, когда это случилось, не было никаких предзнаменований. Погода была обычной для нашего двора — серой и честной. Я вымыл чашку, поставил её вверх дном на полотенце. Проверил окно — защёлка на месте, ржавчина на саморезе ползёт, в выходные надо будет поменять. Пират сидел на подоконнике и вращал ушами, как локаторами. В аптечной сумке лежали мои таблетки — аккуратно разложенные по дням. Я посмотрел на часы. Врач говорила — «к одиннадцати». Было без десяти. Я сел на табурет, положил ладонь на грудь. Чужой командир внутри отстукивал своё: тик… тик… тик… Хорошо. Стабильно.

Глава 3

Лера

Говорят, траур — это чёрный цвет. Для меня он оказался белым. Белый — как мраморная кромка на плите, как лилии, пахнущие холодным молоком и аптекой, как марля на венках, как зимнее небо, у которого вдруг забрали краску.

Я стояла в этой слишком яркой белизне и никак не могла принять, что человек, у которого голос всегда умел приводить моё сердце в порядок, — лежит теперь так тихо, что даже тишина стесняется.

Священник говорил ровно, как метроном; правильные слова, нужные паузы. Но я слышала другое: шорох перчаток, когда гроб берут на руки; хруст земли; чужие тактичные вздохи, в которых пряталась облегчённая мысль «слава Богу, это не с нами».

На похоронах всегда есть люди, которые умеют плакать красиво — из уважения к моменту, а не из боли. А у меня боль была простая и стыдно-голая, как ребёнок без одеяла. Хотелось лечь рядом на землю и шептать в щель между досками всё, что не успела сказать: «Папа, я видела, как ты уставал. Папа, мне нравится твой горький кофе. Папа, я всё равно делаю яичницу хуже, чем ты. Папа, как мне теперь быть?»

Люди подходили и говорили «соболезную». Вежливо, как надо. Я кивала, как надо. А внутри было чувство, будто меня вывернули наизнанку и забыли зашить.

Я ловила каждую букву на плите — имя, отчество, даты, — будто если буду повторять их про себя, откроется какая-то тайная дверца, и он выйдет, отряхнёт рукав и скажет своим чуть насмешливым: «Ну, хватит уже, Лера. Дел полно». И я побегу за ним, как в детстве, когда он уходил на работу, а я успевала просунуть руки в рукава пальто раньше, чем он заметит.

У мамы был запах персика и шёлк, который едва шелестел. Уходят по-разному: кто-то умирает, а кто-то просто перестаёт быть с тобой. Мама выбрала второе. Тогда я впервые увидела, как мужчина, похожий на скалу, может стоять на кухне и молча держаться за край стола, как будто стол держит его. Он сказал: «Я — за двоих». И всё, что было в нём тёплого и твёрдого, стало стенами нашего дома. Я росла внутри этих стен. Сейчас они вдруг остались без строителя.

Я запомнила папины руки — сильные, сухие, всегда чуть пахнущие табаком и йодом. Когда он гладил меня по голове, я чувствовала костяшки пальцев — шершавые, живые.

В кабинете у него было тепло: зелёный абажур, книги с острыми заметками на полях, где каждая строчка — не текст, а спешка помочь. Часы с маятником отмеряли не время, а судьбы — так казалось мне маленькой. «Людям нужны лекарства, — говорил он. — Значит, нужны мы». Он говорил «мы», и я каждый раз гордилась: будто «мы» — это и я тоже.

Когда люди разошлись, я осталась. Лилии пахли слишком сильно — почти обидно. Я опустилась на колени, не заботясь о том, что колготки забьются землёй, и провела пальцами по буквам его имени. «Папа, — сказала шёпотом, — я не обещаю не плакать. Но обещаю не останавливаться».

Дома меня встретила тишина — та, которая не лечит, а ломает. Большие комнаты звенели пустотой; даже лампы казались громкими. В прихожей висело его пальто — тяжёлое, с чуть обтрепавшимся воротником. Я закрыла глаза и уткнулась носом в шерсть — и на миг почувствовала, будто прижалась к нему : запах дороги, снега, табака, кофе. Я стояла так долго, пока не стало неловко перед собой — как будто краду.

На кухне — его чашка, тонкая полоска кофе на стенке; на столе — блокнот с последними цифрами; на подоконнике — кактус, который, казалось, не умирает назло всем нашим забывчивостям.

В кабинете тикают часы. Я попыталась их остановить — пальцы не послушались. Странно: иногда живому сложнее нажать кнопку, чем мёртвому — перестать дышать. Я закрыла дверцу шкафа и, как учили в детстве, трижды вдохнула — длинно, считая до пяти. На третьем вдохе заметила, что руки больше не дрожат.

Юристы пришли на третий день. Серьёзные, аккуратные, у каждого своя папка, у папки свои бумажные запахи — чернила, картон, карамелька из кармана. «Всё согласно завещанию», — сказал старший, глядя в бумагу, а не на меня. «Всё» — это склады, маршруты, аптеки, лаборатории, люди, контракты, названия, печати, лицензии. «Всё» — слово, которое одновременно и давит, и обнимает.

Папа был педантом: он и смерть организовал тщательно. Он оставил мне не просто «имущество», он оставил мне доверие. Я расписалась там, где просили. И заметила — как меня смотрят. Некоторые — с теплом, многие — с интересом, кого-то жгло желание посоветовать, направить, подхватить. Я благодарила и аккуратно отодвигала чужие руки. Не потому, что гордая. Потому что стержень — вещь интимная: его нельзя доверить посторонним, как нельзя одолжить позвоночник.

Вечером я достала из сейфа пачку карточек — те самые, где папа всю жизнь оставлял для меня короткие записки. Он редко говорил о чувствах длинно, но умел писать так, что эти две-три строки утеплили лучше шерстяного пледа. «Не бойся трудного». «Правда дороже комфорта». «Гордость — не броня, а манера держаться». На одной — без даты — было: «Людям нужны не только таблетки. Им нужно, чтобы их видели». Я положила карточку в кошелёк — как талисман. Иногда простые фразы лучше любых молитв.

Я могла уйти в управление компанией, в цифры и графики, в положенный путь «наследницы», и это даже получилось бы. Но деньги — я знала их цену слишком хорошо — они умеют утеплять жизнь, а вот оживлять — нет.

Я не хотела прятать боль в отчётах: она всё равно вылезает ночью. Хотелось, чтобы мои руки делали что-то понятное и сразу полезное. Чтобы вечером я могла сказать: «Сегодня одному человеку стало легче».

Объявление о наборе соцработников нашлось, как случайно попавшая песчинка в ботинок — сначала мешает, потом заставляет остановиться и снять обувь. «Социальный работник» — два простых слова, которые прозвучали легче, чем «директор» и честнее, чем «наследница». Тётя Аня всплеснула руками: «Лерочка, да вы же… ну нельзя же так… это же…» — она искала слово «не ваше». А я понимала: моё — там, где можно быть нужной не из-за фамилии.

Нас учили держать человека под локоть так, чтобы он чувствовал опору, а не слабость; говорить «давайте вместе» вместо «я сделаю за вас»; слушать дыхание, а не только слова. Надежда Петровна, наша куратор, крошечная, как птица, с серыми внимательными глазами, сказала на первом занятии: «В чужой дом входите не головой, а сердцем. Но голову берите с собой — вдруг сердцу станет тяжело». И улыбнулась. Я записала: «Голова и сердце вместе». Папина карточка в кошельке глядела в ту же сторону: «их нужно видеть».

Глава 4

Лера

Накануне моего первого визита к подопечному я разложила на столе всё, что может пригодиться. Папку с анкетой, тонометр, перчатки, салфетки, памятку по приёму лекарств, запас таблеток по списку. Рядом — термос, который сунула мне тётя Аня. В этот термос врос запах нашего дома — им же папа заливал кипяток, когда мы ехали на дачу. Я погладила вмятину на боку — как шрам: у вещей свои истории.

Анкета была короткая: «Клиент №347. К… Глеб Сергеевич. 48 лет. Кардиостимулятор. Тремор. Проживает один. Бывший военный (со слов). Кот (со слов)». Сухие строки, в которых жили целые жизни.

Я пыталась дорисовать между ними. Увидела кухню с чистым столом, на котором всё лежит ровно: нож, хлеб, соль. Увидела кружку с маленькой сколкой на краю. Шрамы — не только на теле, но и в жестах. Тишина, в которой слышно собственное сердце. И кот — который сидит на подоконнике и контролирует двор. От этого образа стало теплее, как от внезапно найденной печки в пустом доме.

В блокнот записала: «Первый визит — без жалости. С уважением. Слушать больше, чем говорить. Заметить мелочи». Надя Петровна повторяла: «Дом — это детали. Если человек любит, чтобы ложки лежали ручками в одну сторону — положи так. Это тоже забота». Я улыбнулась: папа бы одобрил — он обожал, чтобы всё «смотрело» в одном направлении.

Ночь пришла и долго не уходила. Я ходила по дому босиком, чтобы пол шептал, а не стучал, пила молоко с мёдом — так мы лечили в детстве все беды. Вспоминала, как папа учил меня завязывать галстук (зачем — до сих пор не знаю, но сам факт важен), как ругался, когда я приносила домой ещё одну бездомную кошку («Мы приют, Лера?»), а потом сам кормил её пирожком.

Смешное, щемящее «до и после»: «до» — когда я знала, что вечером он войдёт и потреплет меня по голове, «после» — когда я шепчу «пап, смотри на меня сверху, хорошо?» и получаю в ответ тёплую пустоту, которая всё равно греет.

Под утро задремала на диване. Проснулась от собственного имени — как будто кто-то позвал. В душе крутилась тревога. Я выбрала простой серый свитер — тот, что пахнет чистотой — и джинсы, заплела волосы в косу, чтобы они не лезли в лицо, положила в сумку документы, перчатки, таблетки, термос, пачку простого чёрного чая — без бергамота.

Перед зеркалом задержалась — чтобы увидеть. Женщину, которая идёт в дом, где её не ждут, но где она может стать нужной. Я увидела глаза — и в них решимость. И ещё — ласку, которая не унижает.

Тётя Аня стояла у двери с маленьким мешочком печенья. «Сладкое всегда к месту», — сказала. Я рассмеялась, обняла её и вышла.

Город был сырой, сентябрьский. Автобус пах тёплым воздухом и чужими куртками; у окна мужчина держал пакет с яблоками — сладкими, крепкими, как детство; девочка на заднем сиденье сосчитала вслух до двадцати, и мне захотелось похлопать ей.

Я шла от остановки пешком — чтобы успеть подобрать к человеку слова. Подъезд нашёлся сам: нужный дом всегда почему-то узнаётся по первому взгляду. В нем пахло котами, хлоркой и тем самым «старым домом», где стены впитывают чужие судьбы и шепчут ими.

Лампочка мигала, как сердце — то спотыкаясь, то ровно. Я положила ладонь на перила — холодные.

На площадке третьего этажа был коврик — чистый, аккуратно встряхнутый. Рядом — миска: пустая, но вымытая до скрипа. Я почему-то улыбнулась этой миске — в ней было обещание: «здесь помнят». Выдохнула. Сжала анкету — бумага мягко треснула, как снег под каблуком.

Закрыла глаза на секунду: «Пап, присмотри, ладно?»

Открыла глаза и нажала кнопку.

Звонок оказался чуть выше по тону, чем я ожидала — живой, бодрый. Секунда — и тишина. В этой тишине я представила— как кто-то поднимется из-за стола, отодвинет стул, поправит на ходу рубашку. Шаг. Скрипнул замок. Зашевелилась цепочка. И я услышала голос.

— Иду.

Низкий. Чуть хриплый. Без усталых «мм?», без раздражения «кто там?». Просто — «иду». Я почувствовала, как по коже от шеи к запястьям пробежали мурашки — те, которые бывают не от страха, а от узнавания: будто издалека наконец услышала свою ноту.

Запах подъезда споткнулся о другое — тёплое, домашнее: пар чая, чистого полотенца, чуть-чуть — кошачья шерсть; и тень мужского одеколона — не сладкого, а сухого, как дерево после дождя. Я успела подумать, что этот запах — как голос: не лезет вперёд, но обволакивает.

Щёлкнул последний поворот ключа. Дверь пошла на себя. Холодный воздух лестницы встретился с мягким теплом квартиры — и между ними образовалась тонкая, едва заметная граница, как линия на ладони, по которой гадалки читают судьбу.

Я распрямила плечи, сглотнула, крепче прижала к боку папку

Дверь открылась.

Глава 5

Глеб

Я открыл дверь — и впервые за долгое время поймал себя на том, что растерялся.

На пороге стояла девушка. Молодая. Слишком молодая, как мне показалось в первый миг. Я ожидал увидеть пожилую женщину с вечным запахом валидола или мужика в свитере и с папкой, — таких я привык видеть в больницах и кабинетах. Но не её.

Она стояла, чуть сжавшись от холодного воздуха подъезда, и смотрела на меня так, будто заранее готовилась к этому взгляду.

Первое, что бросилось в глаза — лицо. Светлое, мягкое, с живыми чертами. Щёки чуть полноватые, кожа свежая, будто после мороза, без следа косметики. Волосы заплетены в косу, простую, тугую, но из-под неё выбивались пряди, и они блестели в тусклом свете лампочки. Я вдохнул — и уловил лёгкий запах её шампуня: мёд с чем-то травяным. Простое, но странно цепляющее.

Глаза — большие, серо-зелёные. Не детские и не наивные, но в них было что-то, чего я давно не видел в чужих взглядах: внимание. Она смотрела прямо на меня, и при этом — не пряталась и не давила. Волнение в ней было, но сдержанное, как у человека, который решил не показывать, что внутри всё трясётся.

Одетa она просто: серый мягкий свитер, джинсы, тёмные кроссовки. На шее — тонкая цепочка, почти скрытая под воротом. Никаких украшений, ничего лишнего. Губы — чуть прикушены, от этого показались ещё мягче. Я поймал себя на том, что смотрю на них слишком долго.

Несколько секунд мы просто стояли. Я слушал своё сердце — оно отозвалось толчком стимулятора, глухим и резким. Чужая железка стучала во мне, а я вдыхал её запах и не знал, зачем так внимательно рассматриваю её лицо.

— Здравствуйте, — первой нарушила тишину она. Голос — звонкий, чистый, но в нём слышалась дрожь. Та, которую можно заметить только, если умеешь слушать.

— Здравствуйте, — ответил я, чуть хрипловато. Горло будто пересохло. — Вы кто?

Она прижала к груди папку, выпрямилась и сказала:
— Лера. Социальная служба. Ваш новый куратор.

Имя короткое, лёгкое. Подошло ей. Я кивнул, отступил в сторону.

— Глеб. — Представился я просто. — Заходите.

Она шагнула в квартиру. И в тот же миг в нос ударил другой запах — свежий, женский. Тёплый свитер, стиранный порошком, что-то медовое и мягкое. В моей квартире давно пахло иначе: кошачьим кормом, деревом, лекарствами. А теперь воздух изменился — словно кто-то впустил кусочек другого мира.

Пират, мой чёрный кот с белой грудкой, выскочил в коридор. Обычно он не любил чужих и встречал их настороженно. Но в этот раз сел прямо у её ног и уставился снизу вверх. Лера улыбнулась — улыбка оказалась тёплой, живой, и тихо сказала:

— Привет, красавчик.

Я удивлённо наблюдал, как Пират — этот суровый одиночка — вдруг потерся о её кроссовок.

— Быстро он вас принял, — хмыкнул я. — Обычно ему неделя нужна, чтобы хоть хвостом повилять.

Она посмотрела на меня и ответила с лёгкой улыбкой:
— Значит, я прошла первый экзамен.

В её голосе не было жалости. И это сразу сбило с меня привычный щит. Обычно в глазах чужих людей я видел два варианта: равнодушие или жалость. А здесь был интерес. Чистый, неподдельный.

Я поймал себя на том, что уголки губ сами дёрнулись в улыбке. Забыл уже, когда последний раз это происходило.

— Ну… тогда добро пожаловать, Лера, — сказал я и закрыл за ней дверь.

Она сняла кроссовки у порога, поставила их ровно рядом с моими ботинками. Движение простое, но я заметил: аккуратная.

Я жестом указал на кухню.
— Проходите. Там удобнее.

Она пошла за мной, и я слышал её лёгкие шаги по паркету. Мягкие, осторожные. Казалось, она боялась шумом спугнуть тишину, к которой я привык. Но, странное дело, её присутствие не раздражало. Напротив — казалось, что вместе с ней дом дышит как-то иначе.

Мы вошли на кухню. Она остановилась у стола, осмотрелась. В её взгляде не было осуждения — только внимание к деталям. Я вдруг увидел кухню её глазами: аккуратный, но скромный уголок, где каждая вещь на своём месте

— Уютно у вас, — сказала она негромко.

Я пожал плечами.
— Просто…

Она кивнула и поставила свою сумку на край стола.

— Я принесла лекарства и кое-что для вас. Но сначала… — она посмотрела на меня, и её глаза блеснули мягко. — Спасибо, что пустили.

Я снова поймал это странное чувство. Будто её благодарность была настоящей, а не формальной. Я кивнул, не найдя слов.

— Чаю хотите? — спросил я после паузы, чтобы заполнить тишину.

Она улыбнулась и села на край стула.
— С удовольствием.

Я достал чайник, налил воду, поставил на плиту. В голове мелькнула мысль: «Как странно — варить чай для кого-то, кроме себя». А за спиной слышал её дыхание, лёгкое, ровное.

Пока вода закипала, я украдкой смотрел на неё. Она сидела прямо, но не напряжённо. Руки сложила на коленях, пальцы сцеплены. Она явно волновалась, но старалась держать себя спокойно. И это было… правильно. В ней чувствовался внутренний стержень.

Когда чайник зашумел, я разлил кипяток по чашкам, поставил перед ней. Она поблагодарила тихо, но так, будто каждая мелочь имела значение.

И впервые за долгое время я почувствовал, что чужой человек в моём доме — это — возможность.

Глава 6

Лера

Первое ощущение — высокий. Не просто ростом, а присутствием. Широкие плечи заполняют дверной проём так, что хочется автоматически втянуть живот и выпрямиться. Он не старается выглядеть внушительно — он просто такой. Спина ровная, привычно прямая, как у тех, кто слишком долго держал на себе рюкзак, оружие, людей и решения.

Лицо — собранное. Скулы чёткие, как вырезанные ножом, сильный подбородок с лёгкой ямочкой. Борода будто холодом припорошило. Брови густые, а глаза…

Я не сразу понимаю, какого они цвета, потому что сначала ловлю взгляд. Он смотрит прямо, ровно, но не пронзает — оценивает. В этом взгляде есть то, что называют «проверкой на прочность», и я вдруг чувствую себя стеклом, по которому стучат ногтем. Кажется, серо-стальные. Холодные по тону, тёплые по сути.

Губы — сжатые, как будто слово «экономия» относится и к речи, и к мимике. Но в углу — едва заметная мягкость. Та, что выдаёт: человек умеет улыбаться.

На нём простая тёмная футболка и рубашка нараспашку. Ткань тянется по груди, и под ней угадываются рельефы. Я невольно задерживаю взгляд на линии ключицы и там, где ткань едва ложится на неровность — шрам? И чуть ниже — вертикальный рельеф, где под кожей живёт то самое «железо».

Я знаю, где обычно ставят стимуляторы, — и у меня вдруг сводит в животе: от жалости? нет. От того, как это смотрится на нём — не слабостью, а меткой выжившего.

Руки — сильные, сухие, с выступающими венами, пальцы длинные. Костяшки чуть шершавые, как у человека, который чаще берёт тяжёлое, чем гладит бархат. И всё равно мне хочется понять, как они держат чашку, книгу… и — вдруг, как держали бы меня. Непрошлая мысль, горячая и стыдная, от которой я глотаю воздух. Палец на правой руке едва заметно дрожит — тремор. Но это дрожание не делает его уязвимым.

Запах от него — тихий, тёплый: чистое мыло, древесная нота старого пола, ещё немного — чай. И тончайший фон — медицина: спирт, пластырь, металл, который живёт под кожей, но не пахнет — кажется. Я чувствую это смесью, как какую-то честность: ничего лишнего, никаких сладких одеколонов. Настоящий.

— Здравствуйте, — говорит он, голос низкий, чуть хрипловатый, как у человека, который редко говорит, но если — то по делу.

— Лера. Соцслужба, — отвечаю и держу папку, как щит. Сердце бьётся быстро, как перед экзаменом, но внутри — странное спокойствие: будто именно этому человеку можно верить, если он скажет «да» или «нет».

— Глеб, — коротко кивает. — Заходите.

Он делает шаг назад, уступая место, и этот маленький жест — как пропускной пункт: «Ты можешь войти в моё пространство». Я переступаю порог — и сразу чувствую другой мир: тёплый, чистый, немного кошачий. На полу аккуратная дорожка, у стены — ботинки, поставленные ровно. По правую руку — вешалка; он машинально поправляет на ней мою куртку, которая едва коснулась соседней — привычка к порядку. Его пальцы делают всё экономно, почти бесшумно, и я замечаю, как он автоматически, не думая, проверяет взглядом цепочку на двери, замок, угол коврика. Спокойная паранойя.

Появляется кот — чёрный, блестящий, с белой «манишкой». Садится у моих ног и смотрит снизу вверх так, будто выставляет отметку. Я приседаю, протягиваю руку.

— Привет, красавчик, — шепчу.

Кот утыкается в мой кроссовок, проводит щекой. Тёплое, смешное счастье накрывает. Я слышу его тихое урчание и вдруг ловлю взгляд Глеба — в нём короткая, настоящая улыбка.

— .... быстро, — произносит. — Обычно у него на это неделя уходит.

— Значит, я прошла первый экзамен, — отвечаю, и мой голос выходит мягче, чем я планировала.

Он кивает в сторону кухни:

— Там удобнее.

Идём. Я замечаю, как он двигается: без суеты, точно, будто каждое действие заранее продумано и отрепетировано. В этих движениях — и сила, и усталость, и контроль. Мне нравится смотреть на такие спины — честно. На плечи, которые ...

Кухня аккуратная. Ничего лишнего, но и не «казарма»: дерево стола, чистая раковина, на полке баночка с таблетками, рядом — аккуратные пакеты чая. На подоконнике — миска для кота и маленький кактус. Всё простое и живое. Я чувствую, как мне здесь… спокойно. Как будто я уже бывала в таких кухнях — где пахнет не модой, а домом.

— Чай? — спрашивает он.

— Да, пожалуйста, — отвечаю. — Чёрный, если есть.

Он кивает, ставит чайник. Движение — простое, но мне нравится смотреть, как его руки с длинными пальцами бережно берут кружку. На запястье — тонкий светлый рубец. Я вдруг понимаю, как внимательно смотрю — и отвожу взгляд на окно, чтобы не быть навязчивой.

Пока вода нагревается, он молчит. И я молчу, но внутри — новая, неожиданная уверенность: этот человек мне нравится. Не потому что красивый — хотя красивый, по-мужски, правильно. Не потому что сильный — хотя сильный. А потому что в нём есть редкая смесь — твердости и тишины. Он как дом, который пережил бурю: стоишь рядом и чувствуешь — устоит.

Я замечаю едва заметную дрожь в его правой руке, когда он ставит чашку на стол. Он ловит тёплой ладонью запястье второй рукой — стабилизирует движение. Никакой театральности, никакой жалобной интонации. Просто факт, с которым он живёт. И мне отчаянно хочется сделать что-то правильное — быть рядом так, чтобы не было стыдно ни ему, ни мне.

— Я принесла лекарства по списку, — говорю тихо, чтобы голос не дрожал от лишнего. — И… пару вещей. Памятку по режиму, тонометр. Если хотите, настрою график в телефоне, чтобы напоминания не раздражали.

— Посмотрим, — отвечает он. В голосе — сухая благодарность. И — доверие на один миллиметр ближе.

Чайник свистит, он наливает кипяток, пододвигает мне кружку. Наши пальцы почти встречаются — тепло, ток, глупость. Я улыбаюсь краем губ, отпиваю первый глоток, обжигаюсь и тихо смеюсь — над собой.

— Горячий, — констатирует он. И эта простая фраза звучит так, будто он проверяет, не ранила ли меня температура .

Я поднимаю глаза. Он близко. В этих стальных зрачках — не лёд. Там отражаюсь я — чуть румяная, с косой, с слишком открытым сердцем, которое шумит. И я понимаю, что мне с того самого момента не было так… безопасно — и одновременно опасно. Безопасно — потому что рядом человек, который держит пространство. Опасно — потому что меня к нему тянет с первых секунд, как к теплу после долгого холода.

Глава 7

Глеб

Она сидела за моим столом так, будто этот стол давно знал её . Спокойно разложила сумку, достала коробочки с лекарствами, сложила в аккуратные ряды, как солдат в строю. Я смотрел на неё и молчал — не хотел мешать, да и слов внутри не было. Только наблюдение.

Её движения были удивительно мягкими, но при этом точными. Ни лишнего жеста, ни суеты. Она проверяла каждую коробочку, переворачивала блистер, сверяла даты. И делала это с такой внимательностью, будто речь шла не просто о таблетках, а о чём-то куда более важном. Может быть, о моей жизни.

— Эти утром, — сказала тихо, протягивая одну пачку ближе, — эти вечером. А вот эти лучше принимать после еды, иначе желудок может возмутиться.

Голос у неё чистый, звонкий, но без наигранности. Он не резал тишину, а вплетался в неё, делая её живой. Я слушал и думал, что на моей кухне слишком давно не звучал чужой голос.

— А это что? — спросила она, подняв старую коробочку, которую я давно не трогал.

— Старое, — ответил я, чуть хрипловато. — Уже не нужно.

Она кивнула и без комментариев убрала в сторону. Я отметил: не задаёт лишних вопросов, не роется, не тянет за нитки. Просто делает то, что нужно.

Потом достала тонометр.
— Разрешите?

Я протянул руку. Она придвинула стул ближе и обернула манжету вокруг моего предплечья. Я почувствовал её пальцы — тёплые, уверенные. Они задержались на моей коже чуть дольше, чем нужно было, чтобы поправить ткань. И я вдруг ощутил, что задыхаться легче, чем выдерживать это прикосновение.

Она включила прибор. Воздух заполнил манжету, рука сжалась. Я слышал только её дыхание, ровное и спокойное. И запах.

Стимулятор внутри отозвался толчком. Я привык к этим рывкам, но рядом с ней они вдруг ощущались громче. Как будто моё сердце само пыталось привлечь внимание: «Я ещё живое. Я ещё бьюсь».

— Давление хорошее, — сказала она, снимая манжету. Голос мягкий, чуть с улыбкой. — У вас режим, да?

— Привычка, — ответил я. — Без неё разваливаешься.

Она кивнула.
— Мой отец всегда говорил: порядок вокруг — порядок внутри.

Я заметил, как слово «отец» заставило её глаза блеснуть иначе. Тень промелькнула — и сразу исчезла, будто она умеет прятать боль глубоко.

— Я могу помочь составить расписание приёма, — продолжила. — Чтобы было проще.

Я пожал плечами.
— Попробуем.

После этого она поднялась и пошла по комнате. Не как проверяющая. Скорее как гостья, которая хочет познакомиться с домом. Остановилась у полки с книгами, провела пальцами по корешкам. Заглянула в комнату. Пират, этот нахал, сразу прыгнул на кровать, вытянулся и начал урчать, будто показывал своё царство.

— Красавец у вас, — сказала она, наклоняясь, чтобы погладить его. — И характер чувствуется.

— Есть у него, — ответил я. — К себе не подпускает. Кроме вас, выходит.

Она засмеялась тихо, тепло. И посмотрела на меня. Этот взгляд был… странный. Ни капли жалости. Только интерес. Настоящий. Словно мои шрамы, дрожь руки, железо под кожей — всё это не заслоняло меня.

— А вы читаете? — спросила вдруг, взглядом указывая на книги.

— Иногда. Больше по привычке, чем по интересу.

Она улыбнулась.
— У привычек есть особенность. Они держат нас, когда всё остальное рушится.

Я хмыкнул.
— Верно.

— А что вы любите? — не отставала она.

Я пожал плечами.
— Простое. Чай. Тишину. Работать руками.

— Это немало, — сказала она. — Знаете, люди иногда бегают всю жизнь за чем-то большим, а счастье складывается из таких мелочей. Чай, кот, книги.

Я слушал её и ловил себя на том, что внутри становится теплее. Её голос будто возвращал дыхание в стены, в которых давно царила только тишина.

Мы пили чай. Она держала кружку двумя руками, будто согревалась. Я заметил, как её губы мягко касаются края фарфора, и отвёл взгляд. Сам пил медленно, слушая её.

Она рассказывала о том, как в детстве варила отцу борщ, но всегда пересаливала. О том, как читала ему книги вслух, когда он болел. О том, что любит запах свежего хлеба и осенний дождь. Простые вещи. Но говорила она о них так открыто, что я чувствовал — это не мелочи. Это жизнь. Настоящая, тёплая, живая.

Я отвечал коротко, по-мужски, но и этих слов хватало, чтобы она продолжала. Она умела держать разговор, но без навязчивости. Ей не нужно было заполнять каждую паузу. Она оставляла тишине место, и эта тишина рядом с ней не была тяжёлой.

Я смотрел на неё украдкой. На её косу, на мягкие щеки, на глаза, которые светились, когда она говорила. Я видел, как она гладит кота, как не боится шрамов на моих руках, как спокойно воспринимает мой тремор. Она не делала вид, что «не замечает». Она просто принимала это, как часть меня.

И внутри во мне что-то дрогнуло. Осторожно. Как будто глубоко спрятанный кусок, который я считал давно мёртвым, вдруг подал голос. Желание. Быть мужчиной — не оружием, не инвалидом, не «клиентом соцслужбы», а мужчиной. Для женщины, которая сидит у моего стола, пьёт чай и говорит о борще и книгах.

Мы просидели больше часа. Для меня это было необычно. Обычно час в компании кого-то казался пыткой. Но тут — наоборот. Я не заметил, как время прошло.

Она посмотрела на часы, вздохнула.
— Мне пора. Но я приду ещё.

Я кивнул.
— Конечно.

Она собрала папку, аккуратно поставила стул на место. Кот проводил её до коридора, потерся о ноги. Она улыбнулась ему, потом посмотрела на меня.

— Спасибо за чай.

— И вам, — ответил я. — За компанию.

Она кивнула и вышла.

Я закрыл дверь и впервые за это все время поймал себя на мысли: мне жаль, что она ушла. Жаль, что дверь снова закрылась. Жаль, что вместе с ней ушло то тепло, которое она принесла.

Стоял у двери и слушал, как её шаги утихают в подъезде. Сердце билось неровно, но живо. Очень живо.

Глава 8

Лера

Я спускалась по лестнице медленно, будто боялась расплескать то новое, что плескалось внутри — тёплое, тихое, с медовым послевкусием его чая и голоса. Холод подъезда тянулся за мной, но не пробирал — из квартиры вышла вместе со мной другая температура, домашняя, густая, как пар над кружкой.

Лампочка под потолком мигала, и на каждом пролёте я ловила себя на том, что прислушиваюсь: не откроется ли дверь снова, не позовёт ли он меня ещё на минуту — просто так, без повода.

Ступень — пауза. Ступень — вдох. Сердце билось быстро, но не тревожно. Скорее — оживлённо, как после долгой зимней спячки.

Я чуть касалась перил, ладонью чувствуя шершавую краску, и вспоминала его руки: сухие, сильные, с выступающими венами и едва заметной дрожью. Мне нравилось, что он не прячет это, не оправдывается ни передо мной, ни, кажется, перед собой.

На первом этаже крикнула где-то кошка; я машинально улыбнулась: Пират. Интересно, он будет ждать меня в следующий раз? Глупая мысль — ждать меня будет не кот, а я — его. И ещё —его хозяина.

Я вышла на улицу, и сырой ветер лизнул щёки. Осень пахла мокрой листвой и дальним дымком — кто-то топил печь на соседней улице. Я подняла воротник, затянула шарф и шагнула в эту погоду, как в тёплую воду: всё вокруг было обычным, а во мне — непривычно светло. И от этого обычность казалась подарком.

Раньше мне никогда не нравился никто — именно так, чтобы затягивало изнутри и делалось тихо. Это — главный признак настоящего: не фейерверк и не шторм, а ровное мерцание, в котором видны детали.

В школе — мальчишки с громкими кедами и пустыми словами. В университете — уверенные парни, швыряющие на стол ключи от машин, как козыри. Потом — визитёры «семьи», подтянутые, пахнущие дорогими духами, с правильными репликами, отточенными до блеска. Я смотрела — и не чувствовала. Будто стояла за стеклом.

Подруги рассказывали про бабочек в животе, про разряды, «смотрю — и всё понятно». Я кивала, улыбалась, искренне желала им счастья — и думала, что, возможно, во мне какая-то поломка. Не того цвета проводки, не те настройки сердца.

Отец однажды сказал: «Не ломай себя, Лерка. Твоё придёт не по расписанию и не по протоколу». Тогда показалось — утешение. Сегодня — будто предсказал.

Я увидела его — и поняла, что во мне включили свет. Не софит, нет. Настольную лампу с зелёным абажуром — как в кабинете у папы. Ту, которая делает заметными мелочи: как человек держит кружку; как ставит на место стул, не скрипя; как смотрит — прямо

Его взгляд не прожигает, а будто взвешивает: «Сколько в тебе настоящего?» И мне захотелось, чтобы кто-то видел во мне не фамилию, не роль, не деньги, а — меня.

До остановки было два квартала. Я шла и прокручивала встречу, как пленку. Эпизод за эпизодом — с детальной, нелепой точностью.

И слова… Их было мало — и это было чудом. Я привыкла, что мужчины говорят много: о себе, своих успехах, своих «правильных» взглядах. Здесь — каждое слово проживало смысл, а паузы были не пустотой, а местом для меня. Меня как будто приглашали в его тишину — и я не хотела уходить.

Автобус пришёл с привычным вздохом. Я села у окна, прижала сумку, где шуршали блистеры, и смотрела на город: мокрые витрины, спешащие люди, отражения фар в лужах. В стекле — моё лицо: странно румяное, глаза живые. Я поймала себя на улыбке, тихой, почти детской, и мне захотелось спрятать её в шарф, как секрет.

Я думала о границах. О том, как легко спутать жалость и заботу, профессиональное и личное, особенно когда личное впервые проснулось так явственно. «Не перегни, Лерка», — сказала я себе голосом Надежды Петровны. И тут же — вторым голосом, папиным: «Не обманывай себя. Если чувствуешь — признай. Признать — не значит бежать впереди паровоза. Признать — значит не врать».

Тетя Аня написала: «Как прошёл визит? Будешь к ужину?» Я ответила честно: «Всё хорошо. Приду позже». При словах «всё хорошо» я вдруг почувствовала — да, правда, хорошо. Не комфортно, не спокойно. Хорошо — как бывает после долгого «плохо».

Дома пахло чистотой и пустотой. Я сняла кроссовки, прошла на кухню, поставила термос, который она дала мне утром, на стол — непочатый. Заварила новый чай. Папа всегда говорил: «Пей горячее, когда в голове холодно». У меня в голове было тепло — но чай всё равно захотелся.

Запах поднялся мягкой волной, и я снова увидела его кухню: чистая раковина, баночка с таблетками на полке, кактус на подоконнике, полосатая дорожка у входа. Вещи, которые складываются в слово «дом».

Я достала блокнот. На первой странице — его карточка из сейфа: «Людям нужно, чтобы их видели». Я положила её рядом и бегло записала: «Глеб. Чай — без сахара. Движения точные. Ненавидит суету. Любит тишину. Кот Пират — доверяет ему и… мне (чудо). Давление — норма. Таблетки — по графику. Нужен режим — есть. Мой режим рядом с ним — дышать и не торопить». Пауза. И ниже, отдельной строкой, честной и детской: «Мне он понравился».

Я уставилась на эту фразу, как на «неположено». Захлопнуть? Перечеркнуть? Оставить? Я решила — оставить. Пусть будет. Бумага всё стерпит, а я перестану играть «правильную». Я не собираюсь путать роли, но запретить себе чувствовать — значит начать врать. Я умею держать себя — это моё главное умение.

Зазвонил телефон — коллега прислала расписание на неделю. В четверг — снова к нему. Я уткнулась взглядом в «четверг» и уловила в себе радостный толчок, как у ребёнка перед ёлкой. Смехотворно. Взрослая женщина, ответственный график, аптечные сети, юристы, протоколы — и вдруг четверг важнее всего мира. Я позволила себе ровно одну минуту этой нелепой радости, записала внизу страницы: «Четверг = чай у Глеба». И закрыла блокнот, как пряник в коробке.

Вечером я выключила свет в гостиной и легла раньше, чем обычно. Простыня была прохладной. Я лежала на спине и смотрела в потолок, а под веками непослушным, сладким слайд-шоу бежали кадры:

— он у двери — высокий, строгий, живой;
— его руки — тёплые и уверенные, когда затягивают манжету тонометра на моём запястье (; я поймала себя на этой фантазии и рассмеялась в полголоса);
— он наливает чай, почти касаясь моей руки — ток, знаки, химия, назови как хочешь;
— он слушает — и значит, я говорю.

Глава 9

Лера

Офис встретил меня стеклом и металлом. Холодная красота. Девушка на ресепшене улыбнулась — «доброе утро, Лера Сергеевна» — и эта форма обращения всё ещё была мне велика. Я прошла по коридору, где свет ламп превращал любой шаг в деловой, и толкнула дверь переговорной.

Внутри уже сидели: юрист, главный по логистике, двое из совета, представитель лаборатории — молодой, но хищный, с ровной челкой и уверенностью человека, который привык всё считать экселем. На столе — графики, образцы флаконов, распечатки.

— Начнём? — сказала я, не тратя улыбок. Они не нужны были как инструмент. Я предпочитала другой — порядок.

Сначала говорили о субстанциях: поставщик из Индии срывает сроки, в Европе — дороже, но надёжнее. Я слушала, задавала короткие вопросы, оставляя паузы ровно там, где собеседник мог бы попытаться «продавить». Представитель лаборатории попробовал — вежливо, обтекаемо: «Ваша компания всегда играла на объёмах, а мы можем предложить…» Я наклонилась вперёд, сложила руки:

— Мы можем предложить людям лекарства вовремя и по честной цене. Всё остальное — следствие. Предложите мне надёжность, а не обещание.

Он моргнул и сменил тон. Юрист кивнул едва заметно. На этом поле жестов иногда достаточно.

Следом — «Аптечный переулок». Их директор — женщина старше меня, с умными глазами. Мы быстро нашли общий язык: обсуждали не «как бы», а «как есть». Сеть просела из-за логистики, у нас — свободные мощности на складе. Мы договорились о подстраховке и о том, что маркировка будет прозрачной: ни тени серой схемы. Я слышала папин хрипловатый голос — «не бери то, что лежит криво» — и не брала.

В конце совещания один из членов совета, вежливый и мягкий, всё же попробовал сыграть в «вы юны, мы поможем»:

— Лера Сергеевна, мы понимаем вашу загруженность. Если хотите, можем временно поручить переговоры Станиславу Андреевичу. Опыт…

Я посмотрела прямо, спокойно:

— Благодарю. Я управляюсь. Ответственность беру на себя. Если где-то не хватит компетенции — скажу первой. Но пока — работаем по плану.

Тишина на секунду легла на стол, как лёгкая скатерть. Потом — слаженный кивок. Мы разошлись .

После обеда — короткий выезд на склад. Запах картона, пластика, паллетная плёнка шуршит, мужики в жилетах смеются, ругаются. Мне нравились склады: здесь всё честно — штуки, коробки, килограммы, километры. Я прошлась вдоль рядов, проверила температурные режимы, услышала от кладовщицы Марии про «вечную проблему с датчиками на третьем холодильнике», записала. На выходе меня догнал логист:

— Лера Сергеевна, извините, личное… Вы держитесь. Ваш отец… мы его уважали. И вас — тоже.

Я остановилась, посмотрела в глаза. Там не было игры. Я просто сказала «спасибо» и впервые за этот день почувствовала, как горло становится узким. Но слёзы не пришли — их место заняла тёплая тяжесть благодарности.

Вечером я встретилась с девочками — нашими «домашними»: Катя и Даша. Мы обнялись на пороге маленькой кофейни, где столики стоят так близко, что чужие разговоры становятся твоими. Внутри пахло жареными зёрнами и корицей, бариста улыбался, как будто мы были его тайными клиентками из кино.

— Ты как? — спросила Катя, и в её «как» было то, что не спрашивают вслух — про отца, про меня, про выживание.

— Живу, — ответила я. — Учусь.

Мы заказали: я — американо без молока, девочки — капучино и раф. Кофе пришёл горячий, с белой пеной и маленькими сердечками. Я подняла свой стакан, вдохнула — горечь и сладость одновременно.

— Нравится кто-то? — Даша лукаво прищурилась. Она всегда чувствовала мои колебания, как барометр.

Я замялась на полсекунды — и вдруг поняла, что не хочу врать.

— Есть… человек, — сказала я тихо. — Он… другой. Очень.

Девочки переглянулись, тёпло, любопытно, но без наезда.

— Расскажешь, когда захочешь, — мягко сказала Катя. — Пока просто — береги себя.

Мы говорили обо всём: о новой выставке в музее, о Дашином проекте, о Катиных уроках танцев для детей, о рецепте идеального яблочного пирога. Мы смеялись над мелочами, и этот смех лёг во мне как мягкая шерсть — согрел.

Но где-то внизу, под столом, как нелепая тайна, жило новое: я впервые слушала подруг и ловила себя на том, что любую паузу заполняю мыслью о том, как он ставит чашку, как он говорит «горячий», как в его паузах мне не холодно.

— Лер, — сказала в конце Катя, — если это «тот самый» — ты узнаешь. Потому что рядом с ним ты будешь собой.

— Я уже, — ответила я, удивляясь, насколько легко это признать.

Мы обнялись у дверей. Улица втянула нас в прохладу, огни липли к лужам. Девочки ушли к метро, я — пешком, медленно, чтобы не расплескать вечер.

Дома я первым делом сняла пиджак и стянула косу — волосы упали на плечи, и я вдруг почувствовала себя моложе на несколько лет. На кухне — свет, чайник, тихое тикание часов. Я достала из шкафа новую пачку чая — тот самый, простой, без бергамота.

Положила два пакетика в сумку. Рядом — маленькую пачку овсяного печенья. «В первый раз принесите что-то простое», — шепнула в голове Надежда Петровна. Завтра «первый раз» во второй раз — смешно, но правда: теперь я приду не просто как соцработник, а как человек, который хочет, чтобы в чужой кухне пахло теплом.

Я проверила тонометр, перебрала блистеры — привычные жесты успокаивают. Записала в блокнот: «Проверить — аптечку; предложить — настроить напоминания; спросить — про сон». И, уже закрывая книгу, добавила внизу маленькую строку: «Чай наливать осторожно — он горячий». Эта фраза вдруг стала не про чашку, а про нас.

В спальне я открыла окно — ночной воздух был тихим и влажным. Я легла на спину, положила ладонь на живот и позволила себе одну честную мысль без кавычек: «Завтра — к Глебу». И сердце ответило коротким, счастливым толчком, как знак.

Я улыбнулась в темноту, прикрыла глаза и шепнула почти неслышно:

— До завтра.

Глава 10

Утро пришло слишком рано. Я открыл глаза ещё до звонка будильника — сердце било неровно, будто подгоняло. Комнату наполнял серый свет, привычный для осени, — тот самый, когда даже стены кажутся холоднее. Я пролежал минуту, слушая тишину, и понял: это не сердце шалит, это я сам. Сегодня она должна прийти. Лера.

Я перевернулся на спину, уставился в потолок и усмехнулся. Чёрт, как пацан. За столько лет я не помню, чтобы ждал кого-то так, что кровь в висках шумит. Даже когда был женат, не было этого странного волнения. Там всё было ровное, привычное: цветы по праздникам, ужин по расписанию, привычка лечь в одно и то же время. А здесь — я сижу в своей квартире, как зверь в засаде, и думаю о девчонке, которая младше меня почти вдвое.

Я поднялся, прошёл в ванную. Лёд из-под крана. Умылся, посмотрел в зеркало. Тот же, что вчера: седина на висках, щетина, резкие черты, шрам через ключицу. Под глазом — лёгкая тень от недосыпа. Вижу мужчину. Но в голове начинает зудеть вопрос: а она кого видит?

Подопечного. Инвалида. Мужика с железкой в груди и рукой, которая дрожит. Ей положено приносить мне лекарства и делать вид, что она заботится. Вот и всё.

Но я помню, как она смотрела. Не жалела. Не прятала взгляд. Смотрела прямо — спокойно, даже с интересом. И от этого мне стало тяжелее дышать.

На кухне я поставил чайник. В доме тишина — даже Пират ещё спал, растянувшись на стуле. Я присел рядом, склонился над столом. Пальцы привычно барабанили по дереву, но я поймал себя на том, что руки ищут сигарету, которой давно нет. Смешно. Руки помнят, что делать, когда мозг сходит с ума.

Я никогда не был «мягким». Ни в работе, ни в жизни. В армии учили: слабость — роскошь, наёмная работа закрепила это. Я действовал, когда другим было страшно. Дрался, стрелял, ломал, резал, решал. И если бы тогда я волновался, как сейчас, — меня бы давно не было. Там нужен был хищник. И он во мне до сих пор. Стержень не гниёт.

Но вот что странно: рядом с Лерой этот хищник поднимает голову не ради драки, а ради неё. Я ловлю себя на том, что хочу — да, хочу её. С первого взгляда. Как мужчина женщину. Не только слушать её голос и смотреть, как она двигается. Хочу, чтобы она смотрела на меня не как на «клиента», а как на мужика. Чтобы её руки не только проверяли давление, а задерживались дольше. Чтобы её дыхание смешивалось с моим.

Я сжал кулак. Слишком честно для утра. Слишком нагло для того, у кого в груди железо.

«Куда ты лезешь?» — спрашиваю я себя. Мне почти полтинник. Ей двадцать с хвостиком. Она молодая, мягкая, теплая. А я? Старый, шрамами изрезанный, с кардиостимулятором, который стучит, как напоминание: «ты уже списанный материал».

И всё же, чёрт возьми, я знаю, что внутри не списанный. В груди ещё живёт то самое желание, которое когда-то толкало меня в драку, в риск, в женщин. Это не исчезает. Мужчина, если он настоящий, до конца остаётся хищником. Просто жрёт не так быстро и выбирает цель внимательнее.

И вот теперь цель — она. Лера.

Я пытаюсь рассуждать трезво. Что ей со мной? Молодая, красивая, с мягкой кожей, с глазами, в которых свет, не мрак. Она может найти парня своего возраста, с машинами, с походами в кино и ночными прогулками. А у меня? У меня кот, кухня, лекарства по графику и тень прошлого, о котором лучше молчать.

Но стоит вспомнить её улыбку — ту, настоящую, когда она гладит Пирата, — и внутри всё переворачивается. Я вижу, как она сидела напротив меня с кружкой, и понимаю: впервые за много лет мне хочется, чтобы кто-то остался. Чтобы дом был не просто тихим убежищем, а местом, где живут.

Я хмыкнул и встал. Пора перестать копаться в голове. Но мысль грызёт: она понравилась мне с первого взгляда. Слишком сильно. Слишком быстро. И это опасно. Для меня — точно. А для неё?

Я всё ещё мужчина. Властный, прямой. Не привык, что мне говорят «нет». Но здесь я готов ждать. Не рвать, не хватать. Просто ждать и смотреть, как она входит в мою жизнь шаг за шагом. Потому что впервые за много лет я чувствую не только желание. Я чувствую принятие. Она посмотрела на мои шрамы так, будто они часть меня, а не мой крест. И это дороже любых слов.

Пират потянулся, мяукнул и ткнулся носом в мою ладонь. Я погладил его, выдохнул.

— Вот и всё, брат, — сказал я тихо. — Сегодня придёт. И мне надо держать себя в руках.

Хотя в глубине, в том месте, где живёт настоящий я, — зверь уже встал и ждёт.

Звонок в дверь прозвучал.Я замер, выдохнул, поправил на плечах рубашку и пошёл открывать.

Она стояла на пороге с сумкой через плечо и лёгким румянцем от холодного воздуха. Волосы собраны в косу, глаза светятся. И, чёрт возьми, от одного её вида в груди что-то сжалось так, что даже стимулятор не помог бы.

— Здравствуйте, — сказала она, улыбаясь чуть смущённо.

— Доброе утро, Лера, — ответил я. И позволил себе добавить, дерзко, с прищуром: — Красивее, чем вчера. Или это свет так играет?

Она заморгала, щеки окрасились сильнее. И я сразу же подумал: идиот. Сейчас обидится. Скажет, что я старый хрен с глупыми комплиментами.

Но она не отступила.
— Наверное, свет, — ответила она тихо. — Хотя… спасибо.

И это «спасибо» прозвучало так, будто я ей подарил что-то большее, чем слова.

Она вошла, сняла куртку, прошла на кухню, словно это было её место. Достала из сумки пакет, поставила на стол.

— Вот. Печенье. Домашнее, хотя не моё. Но проверенное, вкусное.

Я приподнял бровь.
— Уже и с гостинцами, значит?

— А что делать, — засмеялась она. — С пустыми руками в гости не ходят.

Слово «в гости» зацепило. Не «по работе», не «по списку», а в гости.

Она быстро оглядела кухню и решительно сказала:
— Чай буду заваривать я.

— Смело, — усмехнулся я. — Обычно хозяин этим занимается.

— Ну, у вас же «обычно» теперь я, — ответила она так просто, что я чуть не поперхнулся воздухом.

Она шустро наполнила чайник, поставила кружки. Заглянула в холодильник. Я почувствовал, как внутри поднимается что-то странное: меня лет десять никто так уверенно не отодвигал от собственной кухни.

Глава 11

Часы на стене тихо тикали. Я сидел за столом и слушал их, будто каждый щелчок подсказывал: «Скоро вернётся». Пират разлёгся на подоконнике, лениво помахивая хвостом, но даже он поднимал голову на каждый шаг за дверью.

И вот — щёлкнул замок, и в кухню ворвался прохладный воздух подъезда вместе с ней. Лера вошла с двумя пакетами, тяжёлыми, судя по тому, как она держала их, но улыбалась спокойно.

— Я всё принесла, — сказала она и поставила пакеты на стол. — Давайте разберём.

Я встал, помог выложить продукты: мясо, капусту, картошку, морковь, зелень. Настоящий набор для щей, такой, что уже сам запах сырого мяса и квашеной капусты ударил в память.

Она, будто невзначай, стянула резинку с волос, и коса тут же распалась. Волосы — густые, темные, мягко посыпались на плечи. Я на секунду остановился, вдохнул глубже. Сладкий, чистый запах ударил в голову сильнее, чем табак или крепкий алкоголь. Я поймал себя на том, что хочу дотронуться, но удержал руки при себе.

— Так неудобно, — сказала она, словно оправдываясь, и закрутила волосы в небрежную гульку, закрепив шпилькой. — Теперь можно готовить.

Она налила воду в кастрюлю, кинула мясо. Метнулась к сковороде, налила масло, насыпала лук и морковь. Кухня ожила звуками — шипение масла, звон ножа о доску. Я смотрел и думал: давно здесь не было этого запаха, этого движения.

— Может, помочь чем-то? — спросил я, не удержавшись.

— Конечно, — легко ответила она. — Держите нож и картошку. Чистите.

Я усмехнулся: приказано — сделано. Сел за стол, взял картофелину. Руке с ножом пришлось подстраиваться под дрожь, но я справлялся. Она мельком глянула и ничего не сказала. Только улыбнулась уголком губ, и это молчание стоило больше любых слов.

Она тем временем уже мешала зажарку, бросала соль, добавила томат. А потом достала огурцы и зелень, начала строгать салат. Движения быстрые, ловкие. Я поймал себя на мысли: ей, наверное, в любой кухне будет тесно. Она двигается так, будто кухня — её сцена.

Сковорода зашипела, масло начало брызгать.

— Ой, Глеб, подойдите, пожалуйста! Помешайте зажарку, а то сгорит! — крикнула она, не оборачиваясь.

Я отложил нож, поднялся и подошёл. Кухня не такая маленькая — но, что чтобы встать у плиты, пришлось подойти вплотную. Я протянул руку через её плечо, взял лопатку и начал мешать.

Она замерла. Я почувствовал это всем телом — её дыхание на секунду сбилось, спина выпрямилась.

И тогда во мне что-то сработало. Хищник, который дремал слишком долго, поднял голову.

Я наклонился ближе, к её шее. Тепло её кожи било прямо в лицо. Осторожно, медленно, я провёл носом вдоль линии шеи, вдохнул. Запах — чистый, женский, тёплый, смешанный с луком и морковью, но всё равно — сводящий с ума.

Она не оттолкнула. Не дёрнулась. Только замерла, как подставившаяся добыча — и одновременно как женщина, которая как будто ждала этого.

Я понял: не всё потеряно. Я ей могу нравиться. Не «подопечный», не «старый», а мужчина.

Я коснулся губами её шеи. Лёгкий, быстрый поцелуй. Её кожа вспыхнула под моими губами, как огонь.

— Осторожнее, — хрипло сказал я ей в ухо. — Отодвинься чуть. Масло горячее, можешь обжечься.

Она кивнула, отошла на шаг, и я остался у плиты, помешивая зажарку. Но сердце билось так, что даже стимулятор, казалось, не успевал подстраиваться под этот ритм.

Я улыбнулся краем губ. Щи — это одно. Но то, что сейчас происходит на этой кухне, куда важнее любого рецепта.

Лера

— Глеб, подойдите, помешайте, а то зажарка сгорит! — крикнула я, не оборачиваясь.

Секунду спустя он оказался рядом. Я почувствовала его прежде, чем увидела: тепло за спиной, лёгкое движение воздуха, как будто комната стала меньше. Его рука протянулась через моё плечо, лопатка мягко скользнула по сковороде. Он был так близко, что я услышала его дыхание — низкое, ровное, чуть хриплое.

И вдруг он наклонился. Я застыла. Его нос легко коснулся моей шеи, и он втянул в себя мой запах. Медленно, осторожно, как будто пробовал. Внутри у меня всё сжалось, сердце рванулось вверх. И когда его губы мягко, почти невесомо коснулись кожи — я не смогла вдохнуть. Тело отозвалось жаром, словно кто-то подлил огня в кровь.

Я ждала, что он отступит, и одновременно — чтобы нет. И этот поцелуй… он был короткий, но я знала: всё, что мне нужно было понять о нём, я поняла в эту секунду. Он мужчина. И он хочет меня.

— Осторожнее, — прошептал он хрипло у уха. — Отодвинься чуть, а то масло горячее.

Я кивнула, сделала шаг в сторону, но руки дрожали. Вздохнула, взяла нож, дорезала огурцы.

Потом, собравшись, протянула руку к лопатке, которую он всё ещё держал. Положила свою ладонь поверх его руки. Словно невзначай, но пальцы задержались. И мне понравилось. Нравилось ощущать его тёплую, сильную ладонь под своей. Нравилось, что он не отстранился. Нравилось, что это мы — вместе, у плиты, почти как семья.

— Дальше я сама… — выдавила я, смущённо улыбаясь.

Он передал лопатку без слов. Но не ушёл. Всё так же стоял рядом. Его грудь почти касалась моей спины. Я почувствовала, как он склонился ближе к моей голове, к небрежной дульке, вдохнул воздух. Словно хотел запомнить меня.

— Тебе комфортно? — спросил он тихо, хрипловато.

Я кивнула. Голос застрял в горле.
— Да… комфортно.

Он отступил на шаг, а я, всё ещё дрожа внутри, продолжила помешивать зажарку.

Мы готовили дальше. Я бросила зажарку в кастрюлю, картошку следом, закрыла крышкой. Потом напомнила:
— Таблетки пора.

Он молча достал баночку, выпил. Я отметила, что сделал это без сопротивления — будто для меня.

Щи доходили. Запах стоял такой, что сама едва удерживалась, чтобы не зачерпнуть половником прямо сейчас. Я нарезала чёрный хлеб, рубленую зелень, чеснок.

— Готово, — сказала я наконец, разливая по тарелкам.

Он поставил на стол сметану, кинул щедрую ложку в свою тарелку. Сел, взял ложку.

Глава 12

Первая ложка щей.

Я поднёс её к губам, дунул, чтобы не обжечься, и всё равно почувствовал, как горячий пар прожёг рот. Но потом — взрыв. Настоящий, мощный, такой, что сердце дернулось. Сначала мясо — мягкое, тянущееся волокнами, наваристое. Потом капуста — чуть сладковатая, с хрустом, но уже вобравшая в себя силу бульона. Морковь и лук, пропитанные маслом и томатом, давали лёгкую кислинку и жар. Всё вместе — вкус дома.

Я закрыл глаза. Так сильно, что веки дрожали. И в ту же секунду оказался далеко отсюда.

Передо мной — старая кухня. Плитка, ещё советская, белые квадраты с трещинами. Чугунная кастрюля на плите. Мать — в переднике, с усталыми глазами, но с руками, которые знали, как держать ложку, чтобы в доме пахло жизнью. Запах хлеба, укропа, пар от кастрюли. Я мальчишка, бегаю по двору, а потом влетаю домой и слышу её голос: «Садись. Ешь. Мужчина должен быть сыт, тогда и сил хватит».

Я всю жизнь искал эти щи.

И вот сейчас я сижу на своей кухне, напротив меня — девчонка с дулькой, и в тарелке передо мной — то самое. Почти как у матери. Но с её почерком. Чуть мягче, чуть нежнее, как будто эти щи вобрали её дыхание.

Я выдохнул, открыл глаза. Она сидела напротив и смотрела на меня с ожиданием. В глазах — тревога. Как будто то, что я скажу, будет важнее любого приговора.

— Кто тебя этому научил? — спросил я. Голос прозвучал глухо, хрипло, будто пробирался сквозь горло.

Она опустила взгляд в тарелку, потом улыбнулась, но улыбка вышла грустной.
— Отец. Я часто готовила ему. Особенно в последние годы. Он любил, когда я делала что-то простое, домашнее. Щи, борщ, котлеты. Говорил, что вкусная еда лечит лучше таблеток.

Я кивнул.
— Отец… — повторил я. — А кроме него кто-то есть у тебя?

Она замолчала. Взяла ложку, поводила по тарелке, будто искала ответ в бульоне. Потом подняла глаза:
— Нет. Только он. Мама ушла ещё когда я была совсем маленькой, я почти её не помню. Воспитывал отец. И недавно он… — она сделала паузу, вдохнула. — Его не стало.

Я отставил ложку в сторону. Смотрел на неё и чувствовал, как сжимается грудь. Я видел женщин, которые теряли близких. Видел мужчин, которые ломались на войне. И всё равно каждый раз чужая боль била, как по живому.

— Он держался до конца, — продолжила она тихо. — Бизнес, компания… Всё тянул на себе. Фармацевтика. Лекарства, склады, контракты, лаборатории. Всё было на нём. А теперь… всё это на мне.

Я нахмурился.
— На тебе?

Она кивнула.
— Да. Юристы, совещания, подписи, встречи. Люди смотрят и ждут, что я всё решу. А я… — голос дрогнул. — А я хотела бы, чтобы он вернулся. Чтобы снова был рядом и говорил: «Я разберусь». Чтобы я могла просто заниматься тем, что люблю. Готовить. Читать. Помогать людям. А не считать счета и бумаги.

Она говорила спокойно, без жалобы, но каждое слово било. Потому что я видел: она не играет в сильную. Она и есть сильная. Ей страшно, но она держится.

Мы ели молча. Я делал ложку за ложкой и думал о её словах. Лера — не просто девушка, которой лет двадцать с хвостиком. Она наследница целой империи. За её спиной — деньги. Она могла бы жить так, как живут избранные: машины, курорты, дорогие рестораны, мужчины в костюмах. А она сидит у меня на кухне, режет чеснок и зелень, подаёт чёрный хлеб к щам.

Я слушал стук её ножа о доску и свои собственные мысли. Она — молодая, красивая, умная. И ещё богатая.

А я?

Да, у меня есть деньги. Хватит, чтобы прожить спокойно до конца жизни. Я не бедняк, и даже в старости не буду зависеть ни от кого. Но рядом с её состоянием мои накопления.... Я никогда не жил ради денег. Жил ради силы, ради движения, ради войны. А когда пришёл конец — ушёл. С котом и железкой в груди.

И вот сейчас я сижу напротив неё и ловлю себя на том, что мне горько. Куда я лезу? Молодая, красивая, богатая. А я — старый, со шрамами, со стимулятором, с прошлым, о котором лучше молчать.

Я сделал ещё глоток щей. Вкус был потрясающий, но во рту осталась горечь. Горечь понимания: хочу её, как никогда не хотел никого. Но имею ли право?

Она подняла глаза, посмотрела прямо на меня. Улыбнулась чуть-чуть — как будто заметила, что я ушёл в себя.

Лера

Он замолчал. Ложка осталась на краю тарелки, а взгляд ушёл куда-то внутрь себя. Я почувствовала — это не просто тишина. Это тяжесть. Вроде мы ели щи, вроде сидели спокойно, но что-то в его лице сжалось, словно он вспомнил совсем не еду.

Я поймала себя на том, что хочу вытянуть его обратно. Разрядить. Не дать ему снова уйти в ту стену, за которой он живёт.

— Глеб… — тихо позвала я. Он поднял глаза. Серые, холодные на вид, но в глубине — тлеющий огонь. — Расскажите о себе. Я ведь совсем ничего не знаю.

Он усмехнулся. Горько, почти жестко.
— А что я тебе расскажу? Ничего интересного.

— Мне интересно, — ответила я серьёзно. — Не «по анкете». По-настоящему.

Он посмотрел на меня дольше, чем удобно. Будто взвешивал: выдержу или нет. И потом заговорил.

— Работал всю жизнь там, куда приличные люди не лезут, — начал он хрипло. — Сначала армия. Потом — кое-какие контракты. «Горячие точки». Кровь, грязь, пули. Много лет. Потом — работа грязнее... Люди называли это «наёмник», «ликвидатор», «киллер». Мне было всё равно, как называют. Я делал, что умел. За деньги.

Я слушала и не отводила глаз. Он говорил без пафоса, без желания произвести впечатление. Просто факты. Ровно.

— Потом сердце не выдержало, — продолжил он. — Операции, стимулятор. Врачи сказали: жив, но уже не тот. И я понял: конец карьере. Конец всему, к чему привык.

Он сделал паузу, посмотрел в окно.

— Жена тогда ушла, — сказал тихо, но в голосе была сталь. — Я думал, что мы семья, что любовь. Но как только узнала, что я больше не «полноценный», собралась и ушла. Дом забрала, машины, почти всё. Я переписал на неё сам — дурак. Хотел, чтобы ей было хорошо. А сам остался с квартирой и котом.

Загрузка...