Кабинет Корнелия утопал в полумраке. Тяжёлые шторы приглушали дневной свет, на массивном столе ровными стопками лежали папки с отчётами. Он сидел прямо, не сутулясь, перебирал страницы одной из них. Каждое слово было знакомо, каждое число — о судьбах женщин, сведённых до статистики.
В дверь постучали.
— Войдите, — голос его был ровным, без оттенков.
В кабинет вошёл подчинённый — молодой мужчина в строгой форме, с папкой в руках. Он остановился у двери и слегка поклонился.
— Господин заместитель министра… скоро матка родит вашего ребёнка. Врачи говорят, уже на днях.
Корнелий откинулся в кресле, сцепив пальцы перед собой. Лицо не дрогнуло, только тонкая складка обозначила лёгкое напряжение у губ.
— Мальчик или девочка? — спросил он так, словно интересовался погодой.
Подчинённый замялся.
— Господин… вы же знаете, УЗИ давно запрещено. С тех пор как стали заранее выявлять пол ребёнка, мужчины всё чаще заставляли женщин избавляться от плода, если это оказывалась девочка. Государство признало это угрозой порядку.
Корнелий кивнул.
— Правильно. Судьба ребёнка — не их решение.
Он встал, подошёл к окну и отдёрнул край шторы. С улицы доносился шум машин, где-то внизу кричал уличный торговец. Всё это казалось далеким. В отражении стекла он видел собственное лицо — усталое, с тонкими губами, с холодными глазами.
— Когда всё будет завершено, — сказал он, не оборачиваясь, — доложите мне. Сын или дочь — неважно. Главное, чтобы ребёнок стал частью системы. Хотя… лучше мальчик. Чем ещё одну суку родят.
Корнелий остался один. Он медленно вернулся к столу, посмотрел на папку с гербом Министерства порядка. Внутри него что-то едва дрогнуло — мысль о той женщине, чьё тело уже готовили к его ребёнку. Мелькнула тень жалости: боль, страх, унижение — всё это ей предстояло. Но он тут же задавил это ощущение, как ненужный шум, и закрыл папку.
Мягкость — путь к краху, — напомнил он себе. И снова раскрыл документы.
Июнь, 1620 год
В кабинете Иеронима Валдена было душно и тихо. За окнами лил тёплый июньский дождь, и запах мокрой земли смешивался с горечью свечного воска. Тяжёлые полки, нагруженные фолиантами и черепами животных, отбрасывали тени на стены. На столе лежали пергаменты с исписанными полями, чернильница, затёртый песок для просушки строк. Валден, сутулый и худой, водил пером по жёлтому листу, останавливаясь, чтобы вновь и вновь перечитать написанное.
Рядом стоял мальчишка-подмастерье, пятнадцатилетний, с длинными руками и чуть слишком большим ртом. Он подливал чернила, подносил новые листы, поправлял свечи. Но мысли его всё время возвращались к словам, что учитель зачитывал вслух.
— Господин Валден, — нерешительно начал он, — вы пишете, что женщины неполноценные. Но ведь они тоже люди? Разве это справедливо?
Философ поднял голову. Его глаза были серыми и холодными, словно камни на дне колодца.
— Справедливость — понятие зыбкое, мальчик. Есть порядок. А порядок требует ясной иерархии. Слушай, — он развернул к ученику свежий лист и прочёл: — «Женщина есть ноль. Она лишена полноты разума, её воля неустойчива, её страсти сильнее рассудка».
Мальчик нахмурился, переступая с ноги на ногу.
— Но как же наши матери? — спросил он почти с вызовом. — Ведь они растили нас, кормили… Разве они меньше?
Валден усмехнулся. Усмешка была холодной, без тени тепла.
— Матери? — он сделал паузу, глядя на пламя свечи. — Они лишь сосуды, в которых вызревает новая жизнь. Их утроба — инструмент природы, но не их заслуга. Они рожают и кормят, потому что так устроено их тело. Но это не делает их разумными.
— Но… — мальчик запнулся, сжал пальцы. — Разве в них нет души, как в мужчинах?
Философ вернулся к письму, будто не слышал, а потом ответил, обмакивая перо в чернила:
— Душа в них есть, но слабая и туманная. Они не способны удержать истину. Потому мужчинам дана власть, а женщинам — тишина. Запомни это.
Он вывел на полях крупными буквами: «Женщина не есть личность, но лишь часть рода и дома».
Мальчик молчал, глядя на эти строки. В его взгляде мелькнуло смятение — то ли страх, то ли зародыш сомнения. А Валден продолжал писать, склонившись над бумагой, уверенный, что слова его станут основанием для будущего мира.
* * * * *
Февраль, 2010 год
Роддом для маток гудел, словно огромный цех. Белые стены были облуплены, лампы мигали, пахло йодом, потом и железом крови. Вдоль длинного зала стояли железные койки, на каждой — женщина с округлым животом. Личное пространство здесь не имело цены: стоны, крики и судорожное дыхание смешивались в один поток, будто это рожала не каждая отдельно, а вся масса сразу.
Мира лежала на одной из этих коек. Ей двадцать четыре, её тело давно принадлежало государству. Она знала: её жизнь измеряется не годами, а количеством родов. Сегодня настал день — и она старалась не думать ни о боли, ни о будущем. Врачи и акушерки, все женщины старшего возраста, двигались быстро и холодно: проверяли раскрытие, подавали инструменты, держали за ноги. Ни слов утешения, ни взгляда сочувствия — только сухая деловитость.
— Тужься, — приказала акушерка, упершись в её бедро. — Быстрее, не задерживай поток.
Мира задыхалась, будто каждое дыхание царапало горло. Боль вырывалась наружу толчками, и казалось, что её тело рвут на части. Она стиснула зубы, пытаясь не закричать слишком громко, потому что знала: за излишний шум здесь не жалели.
Рядом, на соседней койке, матка вцепилась пальцами в простыню и завыла — высокий, пронзительный звук рассёк общий гул. Её живот дёргался в судорогах, врачи суетились у ног, и вдруг зал наполнился гробовой тишиной. На руках акушерки лежал неподвижный младенец — мальчик, с синюшным лицом и бессильно повисшими руками.
— Мёртвый, — сухо сказала одна из женщин, даже не пытаясь смягчить тон.
В зале пронеслось напряжённое молчание, потом кто-то шепнул с холодной уверенностью:
— Тяжелейшее преступление. Мальчик мёртв. Через два дня её переведут вниз, в шлюхи.
Матка, ещё не понимая, что произошло, тянула руки к ребёнку, но уже двое санитарок грубо прижали её к койке. Её крик превратился в истеричный вой, заглушая всё вокруг.
— Тише! — резко оборвал голос врача. — Не мешай потоку.
И всё вернулось к привычной рутине — новые схватки, новые стоны, шорох шагов. Словно трагедия уже не имела значения: здесь жизнь и смерть были только частью производства, а судьба женщины решалась за считаные минуты.
Мира закрыла глаза, чувствуя, как холод пробирается под кожу. Ей предстояло снова тужиться, но перед внутренним взглядом вставало лицо соседки, и ужас был сильнее боли: а если её ждёт та же участь?
Первая волна схваток сменилась второй. С криком из Миры выскользнул мальчик — красный, скользкий, сразу завернутый в серую ткань. Но ещё не дали перевести дыхание, как тело снова сжалось. Ей казалось, что внутренности рвутся, но никто не слушал. Через несколько минут появился второй — девочка.
— Двойня, — сухо констатировала акушерка, и чьи-то руки уже уносили обоих младенцев в сторону.
Мира вскинула голову, голос её сорвался в отчаянный крик:
— Дайте хоть посмотреть! Хоть на мгновение…
— Тише, — отрезала врач. — Будут приносить только на кормление. Остальное тебе не положено.
И снова шум зала захлестнул всё. Крики, стоны, запах крови, шаги. Мира рухнула на спину, глядя в потолок с облупившейся краской. Её руки были пусты. Дети — уже не её.
* * * * *
Через два часа после родов Миру перевели в палату. Комната была тесной, стены облупленные, воздух тяжёлый от запаха молока, пота и крови. Пятнадцать коек стояли вплотную, едва оставляя проходы. Каждой женщине — только железная кровать и серое одеяло. Личного угла не существовало: стоны, шёпоты, шорохи перемешивались в вязкий гул, словно в казарме.