Элли
Тишина.
Именно ее я почувствовала первой, сорвавшись с края сна в свои девятнадцать. Она была разной. Сначала – бархатной и густой, как вата в ушах после взрыва. Потом – колючей, как иней на коже. А к утру она оседала в костях тяжёлой, свинцовой усталостью. Не скрип кровати в комнате общежития «Лайф-Сайенс Холл», не приглушенный гул кондиционера. Нет. Та тишина, что поселилась внутри меня два года назад, съела все остальные звуки. Она была единственным, что осталось от того телефонного звонка.
Я лежала на спине, уставившись в потолок, подсвеченный оранжевым светом уличных фонарей. Мозг, прекрасно зная нейрофизиологию горя, беспомощно фиксировал симптомы: мышечная атония, тахикардия, сенсорная депривация. Диагноз – жизнь. Прогноз – неясный. Комната была чужой, пахла старой плитой, пылью и чужими жизнями. Я провела рукой по лицу. Кожа была сухой. Слезные железы, исчерпав лимит, объявили забастовку. Обезвоживание. Осталась лишь эта тишина – законченная, идеальная, как тело в саркофаге.
Мой взгляд упал на единственную освещенную точку в комнате – на серебряную рамку на прикроватной тумбочке. В ней – Майк. Мой брат. Застывший в своем вечном семнадцатилетии, в синей футболке с номером 12, с мячом под мышкой и с улыбкой, которая обнажала те самые кривые зубы, которые он так и не захотел носить брекеты.
Я протянула руку и взяла рамку. Стекло было холодным, как стекло окуляра микроскопа.
«Эй, тормоз! – кричал он мне, когда я, восьмилетняя, пыталась догнать его на велосипеде. – Сильнее крути педали! Не сачкуй!»
«Я не сачкую!»– почти выла я, отчаянно работая короткими ногами.
«Сачкуешь!– он обернулся, катясь задом наперед, и его улыбка была ослепительной. – Потому что если бы нет, ты бы уже догнала. В этой жизни всё решает желание. Сильное-сильное желание. Захоти, и ты сможешь летать!»
А я так и не успела ему ответить. Не успела крикнуть: «Не лети слишком быстро!» Теперь этот ответ навсегда застрял у меня в горле колючим комом. Его гонка закончилась на мокром от дождя асфальте, в кювете у трассы №67, всего в пяти милях от дома. Один неверный поворот. Одна секунда. Одна глупая, детская вера в то, что стальные мускулы могут остановить стальной бампер.
Я поставила фото назад и потянулась за толстой тетрадью в черной коже, лежавшей рядом. Дневник. Мой личный учебник по анатомии горя, где каждая глава – это вскрытие очередного чувства, и одновременно – клинический журнал наблюдений.
Ручка скрипела, выцарапывая на бумаге слова, твердые и точные, как скальпель.
«Запись от 12 октября. Я изучила их, как учебник. Глава первая: "Мышечная масса как способ коммуникации". Глава вторая: "Громкий смех – лучшая ширма для паники". Они ходят по кампусу, как ходячие диагнозы. Хоторн… двадцать два года, последний курс. Наблюдала сегодня на аллее. Походка уверенная, но с легким перекосом. Левое колено принимает на себя ударную нагрузку неоптимально. Классический случай риска разрыва ПКС. Хрестоматийно. Предсказуемо. И от этого не менее ненавистно.»
Я остановилась, переводя дыхание. В горле стоял тот самый ком невысказанного предупреждения, знакомый и почти уютный в своей постоянности.
«Сегодня видела его. Хоторна. Он смотрел на всех свысока, и в его взгляде читалась та самая простая, животная уверенность, что бесит меня больше всего. Он – точная копия тебя, Майк. До падения. Та же улыбка, тот же блеск в глазах перед лицом неминуемой беды. И иногда, уловив в чьем-то смехе ту же нотку беспечности, я на секунду забываю, что тебя нет. И за эту секунду слабости, за это предательство твоей памяти – я ненавижу их снова, с удесятеренной силой.»
Я закрыла дневник, прижимая ладони к обложке, словно пытаясь удержать боль между страниц, как заспиртованный препарат. Где-то в городе воют сирены, а в моей комнате по-прежнему тихо. Эта тишина прочнее бетонных стен. И я ношу ее в себе, как проклятый сосуд, где когда-то хранился смех моего брата.
Я встала и подошла к окну. Внизу, на Северном кампусе, еще горели огни стадиона. Там, в своем мире грохочущих трибун и сияющих табло, двадцатидвухлетний Джексон Хоторн готовился к своей следующей победе. А я, девятнадцатилетняя студентка-второкурсница в своей тихой комнате на Южном кампусе, готовилась к его будущему падению.
Я сжала кулаки. Я стану реабилитологом. Я буду стоять на краю того самого кювета, в который они все рано или поздно рухнут, и буду протягивать руку. Не для того, чтобы спасти их от боли – они сами ее выбрали. А для того, чтобы вытащить обратно к тем, кто ждет их дома с невысказанными словами в горле. Я буду лечить их связки и мышцы, потому что своё собственное нутро – это шрам, затянувшийся рубцовой тканью, не поддающейся реабилитации. Я буду смотреть, как они ломаются, слышать хруст их амбиций. А потом, скрипя зубами, собирать по кусочкам – и их, и себя.
Я научусь ненавидеть их, не теряя профессионализма. Или научусь спасать их, не прощая. Я еще не решила.
Возможно, однажды, спасая их, я наконец вытащу из кювета и ту шестнадцатилетнюю девочку, которая так и не крикнула «Осторожней!». Или просто научусь дышать с этой мыслью.
Или просто научусь дышать.